Джонни едва заметил, что слева промелькнул «мустанг». И тут же такси и «чарджер» столкнулись лоб в лоб, и Джонни почувствовал, как его поднимает вверх и отбрасывает в сторону. Боли не было, хотя он смутно сознавал, что зацепил ногами счетчик, да так, что сорвал его с кронштейна.
Звон бьющегося стекла. Громадный огненный язык полыхнул в ночи. Джонни пробил головой ветровое стекло. Все начало проваливаться в какую-то дыру. Он ощущал только боль, смутную, приглушенную в плечах и руках, а тело его устремилось вслед за головой сквозь дыру в стекле. Он летел. Летел в октябрьскую тьму.
Промелькнула мысль: Умираю? Неужели конец?
Внутренний голос ответил: Да, вероятно.
Он летел. Все смешалось. Октябрьские звезды, разбросанные в ночи. Грохот взрывающегося бензина. Оранжевый свет. Затем темнота.
Его полет закончился глухим ударом и всплеском. Он почувствовал влажный холод, когда очутился в Карсоновом болоте, в двадцати пяти футах от того места, где «чарджер» и такси, сцепившись воедино, выплеснули в небо столб огня.
Темнота.
Сознание угасало.
И наконец, осталось лишь гигантское красно-черное колесо, вращающееся в пустоте, в которой, возможно, плавают звезды, попытайте свое счастье, не повезет сейчас – повезет потом, эй-эй-эй. Колесо вращалось красно-черное, вверх-вниз, указатель щелкал по шпилькам, а он все пытался разглядеть, остановится ли стрелка на двойном зеро – цифре, приносящей выигрыш хозяину, одному лишь хозяину. Он пытался разглядеть, но колесо уже исчезло. Остались лишь мрак и эта всеобъемлющая пустота… Забвение.
Джонни Смит оставался в нем долго, очень долго.
Миновал 1971 год. Отшумели негритянские волнения на побережье Нью-Гэмпшира, и с ростом банковских счетов смолк ропот местных предпринимателей. До смешного рано выдвинул свою кандидатуру в президенты никому не известный тип по имени Джордж Макговерн. Любой мало-мальски разбирающийся в политике понимал, что кандидатом от демократии в 1972 году станет Эдмунд Маски, и кое-кто даже считал, что ему ничего не стоит сбить с ног тролля из Сан-Клементе[4] и положить его на обе лопатки.
В начале июня, перед самым роспуском школьников на летние каникулы, Сара в очередной раз встретила знакомого студента-юриста. В хозяйственном магазине Дэя она покупала тостер, а он искал подарок к годовщине свадьбы родителей. Он спросил, не пойдет ли она с ним в кино, – в городе показывали новый фильм с Клинтом Иствудом «Грязный Гарри». Сара согласилась. И оба остались довольны. Уолтер Хэзлит отрастил бороду и уже не казался ей очень похожим на Джонни. По правде говоря, она уже почти забыла, каким был Джонни. Сара ясно видела его лицо лишь во сне: он стоял у Колеса удачи, хладнокровно наблюдая за вращением, будто оно слепо повиновалось ему, при этом глаза у Джонни, казалось, приобрели необычный и немного пугающий темно-фиолетовый цвет.
Они с Уолтом стали часто встречаться. С ним было легко. Он ни на чем не настаивал – а если такое и случалось, то его требования возрастали столь постепенно, что это было почти незаметно. В октябре он предложил купить ей кольцо с бриллиантиком. Сара попросила два выходных на размышление. В субботу она поехала в «Ист-Мэн медикэл сентр», получила в регистратуре специальный пропуск с красной каймой и прошла в отделение интенсивной терапии. Она сидела у кровати Джонни около часа. Осенний ветер завывал в темноте за окном, предвещая холод, снег и пору умирания. Прошел почти год – без шестнадцати дней – со времени ярмарки, Колеса и лобового столкновения у болота.
Она сидела, слушала завывание ветра и смотрела на Джонни. Повязки были сняты. На его лбу в полутора дюймах над правой бровью начинался шрам, зигзагом уходивший под волосы. В этом месте их тронула проседь, как у Коттона Хоуса – детектива восемьдесят седьмого полицейского участка[5]. Сара не обнаружила в Джонни никаких перемен, если не считать, что он сильно похудел. Перед ней крепко спал молодой человек, почти чужой.
Она наклонилась и слегка коснулась его губ, словно надеясь переиначить старую сказку, и вот сейчас ее поцелуй разбудит Джонни. Но он не просыпался.
Сара ушла, вернулась в свою квартирку в Визи, легла на кровать и заплакала, а за окном по темному миру бродил ветер, швыряя перед собой охапки желто-красных листьев. В понедельник она сказала Уолту, что, если он и вправду хочет купить ей колечко с бриллиантом – самым что ни на есть маленьким, – она будет счастлива и с гордостью его наденет. Таким был 1971 год для Сары Брэкнелл.
В начале 1972 Эдмунд Маски расплакался во время страстной речи перед резиденцией человека, которого Санни Эллиман называл не иначе как «этот лысый холуй». Джордж Макговерн спутал все карты на предварительных выборах, и Лойб в своей газете радостно объявил, что жители Нью-Гэмпшира не любят плакс. В июле Макговерн был избран кандидатом в президенты. В том же месяце Сара Брэкнелл стала Сарой Хэзлит. Они с Уолтом обвенчались в первой методистской церкви в Бангоре.
Менее чем в двух милях оттуда продолжал спать Джонни. Когда Уолт поцеловал Сару на глазах у всех родных и друзей, собравшихся на обряд бракосочетания, она вдруг с ужасом вспомнила о нем – Джонни, подумала она и увидела его таким, каким он был, когда зажегся свет, – наполовину Джекиль, наполовину злобный Хайд. На мгновение она застыла в руках Уолта, а затем все прошло. Было ли это воспоминание или видение – оно улетучилось.
После долгих размышлений и разговоров с Уолтом она пригласила родителей Джонни на свадьбу. Приехал один Герберт. На банкете она спросила, хорошо ли себя чувствует Вера.
Он оглянулся, увидел, что на какое-то время они остались одни, и допил остатки виски с содовой. За последние полтора года он постарел лет на пять, подумала Сара. Волосы поредели. Морщины стали глубже. Очки он носил осторожно и застенчиво, как всякий, для кого они в новинку, из-за слабых оптических стекол настороженно смотрели страдающие глаза.
– Нет… не совсем, Сара. По правде говоря, она в Вермонте. На ферме. Ждет конца света.
– Чего?
Герберт рассказал ей, что полгода назад Вера начала переписываться с группой, состоящей примерно из десяти человек, – они называют себя Американским обществом последних дней. Заправляют там мистер и миссис Стонкерс из Расина, штат Висконсин. Стонкерсы утверждают, что, когда они отдыхали, их захватила летающая тарелка. Стонкерсов доставили на небеса, но не на созвездие Орион, а на похожую на Землю планету, которая вращается вокруг Арктура. Там они попали в общество ангелов и лицезрели рай. Стонкерсам сообщили, что последние дни уже наступают. Их сделали телепатами и вернули на Землю, чтобы они собрали немногих верующих – для первого, так сказать, челночного рейса на небо. И вот съехались десять человек, они купили ферму к северу от Сент-Джонсбери и сидят там уже около семи недель в ожидании тарелки, которая прилетит и заберет их.
– Но это похоже… – начала Сара и тут же закрыла рот.
– Я знаю, на что это похоже, – сказал Герберт. – Похоже на сумасшествие. Местечко стоило им девять тысяч долларов. А там и нет-то ничего, кроме развалившегося фермерского дома да двух акров никудышной земли. Вклад Веры составил семьсот долларов – это все, что она могла собрать. Остановить ее не было никакой возможности… Разве только посадить под замок. – Он помолчал, затем улыбнулся. – Не стоит об этом говорить на вашей свадьбе, Сара. У вас должно быть все отлично. Я знаю, что так будет.
Сара постаралась тоже улыбнуться:
– Спасибо, Герберт. А вы… Вы думаете, что она…
– Вернется? О да. Если к зиме не наступит конец света, я думаю, вернется.
– Ну, желаю вам самого наилучшего, – сказала Сара и обняла его.
На ферме в Вермонте не было отопления, и в конце октября, когда тарелка так и не прилетела, Вера вернулась домой. Тарелка не прибыла, сказала она, потому что они еще не готовы к встрече с ней – они еще не отринули все несущественное и грешное в своей жизни. Но она была в приподнятом настроении и воодушевлена. Во сне она получила знак. Ей, возможно, и не придется улететь в рай на летающей тарелке. Но у Веры все больше крепло убеждение: ее призвание состоит в том, чтобы руководить сыном, направлять его на путь истинный, когда он очнется от забытья.
Герберт встретил ее, приласкал – и жизнь продолжалась. Джонни находился в коматозном состоянии уже два года.
Это был сон, мелькнула у него догадка.
Он находился в темном, угрюмом месте – в каком-то проходе. Потолок – такой высокий, что его не было видно, – терялся где-то во мраке. Стены были из темной хромированной стали. Они расширялись кверху. Он был один, но до него, как будто издалека, доносился голос. Он знал этот голос, слышал эти слова… где-то, когда-то. Голос испугал его. Он стонал и обрывался, эхо билось о хромированные стальные стены, подобно оказавшейся в ловушке птице, которую он видел в детстве. Птица залетела в сарай c отцовскими инструментами и не знала, как оттуда выбраться. В панике она металась, отчаянно и тревожно пища, билась о стены до тех пор, пока не погибла. В голосе слышалась та же обреченность, что и в птичьем писке. Ему не суждено было выбраться отсюда.
– Всю жизнь строишь планы, делаешь как лучше, – стонал призрачный голос. – И всегда ведь хочешь самого хорошего, а парень приходит домой с волосами до задницы и заявляет, что президент Соединенных Штатов свинья. Свинья! Ну не дрянь, я…
Берегись, хотел сказать Джонни. Ему хотелось предостеречь голос, но Джонни был нем. Берегись чего? Он не знал. Он даже не знал с уверенностью, кто он, хотя смутно помнил, что когда-то был то ли преподавателем, то ли проповедником.
Ииисусе! – вскрикнул далекий голос. Голос потерянный, обреченный, тонущий. – Иииииии…
Потом тишина. Вдали затихает эхо. Когда-нибудь голос снова заговорит.
И вот это «когда-нибудь» наступило – он не знал, сколько пришлось ждать, ибо время здесь не имело значения или смысла, – и он начал ощупью выбираться из прохода, откликаясь на зов (возможно, только мысленно), в надежде – как знать – что он вместе с обладателем голоса найдет выход, а может, просто желая утешить и получить такое же утешение в ответ.
Но голос удалялся и удалялся, становился все глуше и слабее (далеким и еле слышным), пока не превратился в отзвук эха. И совсем исчез. Теперь он остался один, двигаясь по мрачному и пустынному залу теней. Ему уже чудилось, что это не видение, не мираж и не сон – но все равно нечто необычное. Наверное, он попал в чистилище, в этот таинственный переход между миром живых и обителью мертвых. Но куда он шел?
К нему стали возвращаться образы. Тревожные образы. Они следовали вместе с ним, подобно духам, оказывались то сбоку, то впереди, то сзади, потом окружали его странным хороводом – оплетали тройным кольцом, касались его век колдовскими перстами… но было ли все это на самом деле? Он почти что видел их. Слышал приглушенные голоса чистилища. Там оказалось и колесо, беспрерывно вращавшееся в ночи, Колесо удачи, красное и черное, жизнь и смерть, замедляющее свой ход. На что же он поставил? Он не мог вспомнить, а надо бы: ведь от этого зависело само его существование. Туда или оттуда? Пан или пропал? Его девушке нехорошо. Ее нужно увезти домой.
Спустя какое-то время проход стал светлеть. Поначалу он подумал, что это игра его воображения, своего рода сон во сне, если такое возможно, однако прошло еще сколько-то времени, и просвет стал чересчур очевидным, чтобы его можно было приписать воображению. Все пережитое им в проходе стало меньше походить на сон. Стены раздвинулись, и он едва мог видеть их, а тусклая темнота сменилась мягкой туманно-серой мутью, цветом сумерек в теплый и облачный мартовский день. И стало казаться, что он уже совсем не в проходе, а в комнате – почти в комнате, ибо пока отделен от нее тончайшей пленкой, чем-то вроде плаценты, он походил на ребенка, ожидавшего рождения. Теперь он слышал другие голоса; не эхообразные, а монотонные и глухие, будто голоса безымянных богов, говорящих на неведомых языках. Понемногу голоса становились отчетливее, он уже почти понимал их разговор.
Время от времени Джонни открывал глаза (или ему казалось, что открывал), и наконец он увидел обладателей этих голосов – яркие, светящиеся, призрачные пятна, не имевшие поначалу лиц, иногда они двигались по комнате, иногда склонялись над ним. Он не подумал, что можно заговорить с ними, во всяком случае вначале. Он предположил, что это, может быть, какие-то существа иного мира, а светлые пятна – ангелы.
Со временем и лица, подобно голосам, становились все отчетливее. Однажды он увидел мать, она наклонилась над ним и, попав в поле его зрения, медленно и грозно произнесла что-то бессмысленное. В другой раз появился отец. Дейв Пелсен из школы. Медицинская сестра, которую он узнал: кажется, ее звали Мэри или, быть может, Мари́. Лица, голоса – все приближалось, сливалось в нечто единое.
И пришло что-то еще: ощущение того, что он изменился. Это ощущение не нравилось Джонни. Он не доверял ему. Джонни считал, что любое изменение ни к чему хорошему не приведет. Оно предвещает, думал он, лишь печаль и плохие времена. Джонни вступил в темноту, обладая всем, теперь же он чувствовал, что выходит из нее, не имея абсолютно ничего, – разве только в нем появилось что-то странное, незнакомое.
Сон кончался. Что бы это ни было, оно кончалось. Комната была теперь вполне реальна, почти осязаема. Голоса, лица…
Он собирался войти в комнату. И вдруг ему показалось, что он хочет только одного – повернуться и бежать, скрыться в этом темном проходе навсегда. Ничего хорошего его там не ожидало, но все же лучше уйти навечно, чем проникнуть в комнату и испытывать это новое ощущение печали и грядущей утраты.
Он обернулся и посмотрел назад – да, так и есть: в том месте, где стены комнаты становились цвета темного хрома, позади одного из стульев, незаметно для входящих и выходящих светлых фигур, комната превращалась в проход, уводивший, как он подозревал, в вечность. Там исчез тот, другой голос, голос…
Таксиста.
Да. Теперь он все вспомнил. Поездку на такси, водителя, поносившего сына за длинные волосы, за то, что тот считал Никсона свиньей. Затем свет четырех фар, двигавшихся по склону, – две пары фар по обе стороны белой линии. Столкновение. Никакой боли, лишь мысль о том, что ноги задели счетчик, да так сильно, что он сорвался с кронштейна. Затем холодная сырость, темный проход, а теперь это странное ощущение.
Выбирай, шептал внутренний голос. Выбирай, не то они выберут за тебя, они вырвут тебя из этого непонятного места, как врачи вынимают ребенка из утробы матери посредством кесарева сечения.
А затем к нему приблизилось лицо Сары – она находилась где-то рядом, однако ее лицо было не таким ярким, как другие склоненные над ним лица. Она должна была быть где-то здесь, встревоженная и испуганная. Теперь она почти принадлежала ему. Он это чувствовал. Он собирался просить ее руки.
Вернулось чувство беспокойства, более сильное, чем когда-либо, и теперь оно было связано с Сарой. Но еще сильнее было желание обладать ею, и Джонни принял решение. Он повернулся спиной к темноте, а когда позже оглянулся, темнота исчезла; рядом со стулом – ничего, кроме гладкой белой стены комнаты, в которой он лежал. Вскоре он начал понимать, где находится, – конечно же, в больничной палате. Темный проход почти не остался в памяти, хотя и не забылся окончательно. Но более важным, более насущным было другое: он – Джон Смит, у него есть девушка по имени Сара Брэкнелл, и он попал в страшную автомобильную катастрофу. Наверное, ему повезло, раз он жив, и хорошо бы еще не превратиться в калеку. Возможно, его привезли в городскую больницу Кливс Милс, но скорее всего это «Ист-Мэн медикэл сентр». Он чувствовал, что пролежал здесь долго – может, он находился без сознания целую неделю или дней десять. Пора возвращаться к жизни.
Пора возвращаться к жизни. Именно об этом думал Джонни, когда все стало на свои места и он открыл глаза.
Было 17 мая 1975 года. Его соседа по палате, мистера Старрета, давно уже выписали с наказом совершать прогулку в две мили ежедневно и следить за едой, чтоб уменьшить содержание холестерина. В другом конце палаты лежал старик, проводивший изнурительный пятнадцатый раунд схватки с чемпионом в тяжелом весе – раковой опухолью. Он спал, усыпленный морфием. Больше в палате никого не было. 3.15 пополудни. Экран телевизора светился зеленоватым светом.
– Вот и я, – просипел Джонни, ни к кому не обращаясь. Его поразила слабость собственного голоса. В палате не было календаря, и он не мог знать, что отсутствовал четыре с половиной года.
Минут через сорок вошла сестра. Приблизилась к старику, сменила капельницу, заглянула в туалет и вышла оттуда с голубым кувшином из пластика. Полила цветы старика. Возле его кровати было с полдюжины букетов и много открыток с пожеланиями выздоровления, стоявших для обозрения на столике и на подоконнике. Джонни наблюдал, как она ухаживала за стариком, но не испытывал никакого желания еще раз заговорить.
Сестра отнесла кувшин на место и подошла к койке Джонни. Собирается перевернуть подушки, подумал он. На какое-то мгновение их взгляды встретились, но в ее глазах ничто не дрогнуло. Она не знает, что я проснулся. Глаза у меня были открыты и раньше. Для нее это ничего не значит.
Она подложила руку ему под шею. Рука была прохладная и успокаивающая, и в этот миг Джонни узнал, что у нее трое детей и что у младшего почти ослеп один глаз год назад, в День независимости. Несчастный случай во время фейерверка. Мальчика зовут Марк.
Она приподняла голову Джонни, перевернула подушку и уложила его вновь. Сестра уже стала отворачиваться, одернув нейлоновый халат, но затем, озадаченная, оглянулась. Очевидно, до нее дошло, что в глазах больного появилось нечто новое. Что-то такое, чего раньше не было.
Она задумчиво посмотрела на Джонни, уже снова почти отвернулась, когда он сказал:
– Привет, Мари.
Она застыла, внезапно зубы ее резко клацнули. Она прижала руку к груди, чуть ниже горла. Там висело маленькое золотое распятие.
– О боже, – сказала она. – Вы не спите. То-то я подумала, что вы сегодня иначе выглядите. А как вы узнали мое имя?
– Должно быть, слышал его. – Говорить было тяжело, ужасно тяжело. Пересохший язык едва ворочался.
Она кивнула.
– Вы уже давно приходите в себя. Я, пожалуй, спущусь в дежурку и позову доктора Брауна или доктора Вейзака. Они обрадуются, что вы проснулись… – На какое-то мгновение сестра задержалась, глядя на него с таким откровенным любопытством, что ему стало не по себе.
– Что, у меня третий глаз вырос? – спросил он.
Она нервно хихикнула:
– Нет… конечно, нет. Извините.
Его взгляд остановился на ближайшем подоконнике и придвинутом к нему столике. На подоконнике – большая фиалка и изображение Иисуса Христа – подобного рода картинки с Христом любила его мать, на них Христос выглядел так, будто готов сражаться за команду «Нью-йоркские янки» или участвовать в каком-нибудь легкоатлетическом соревновании. Но картинка была… пожелтевшей. Пожелтевшая, и уголки загибаются. Внезапно им овладел удушающий страх, будто на него накинули одеяло.
– Сестра! – позвал он. – Сестра!
Она обернулась уже в дверях.
– А где мои открытки с пожеланиями выздоровления? – Ему вдруг стало трудно дышать. – У соседа вон есть… неужели никто не присылал мне открыток?
Она улыбнулась, но улыбка была деланной. Как у человека, который что-то скрывает. Джонни вдруг захотелось, чтобы она подошла к койке. Тогда он протянет руку и дотронется до нее. А если дотронется, то узнает все, что она скрывает.
– Я позову доктора, – проговорила сестра и вышла, прежде чем он успел что-то сказать. Он испуганно и растерянно взглянул на фиалку, на выцветшую картинку с Иисусом. И вскоре снова погрузился в сон.
– Он не спал, – сказала Мари Мишо. – И говорил связно.
– Хорошо, – ответил доктор Браун. – Я вам верю. Если раз проснулся, проснется опять. Скорее всего. Зависит от…
Джонни застонал. Открыл глаза. Незрячие, наполовину закатившиеся. Но вот он вроде бы увидел Мари, и затем его взгляд сфокусировался. Он слегка улыбнулся. Но лицо оставалось угасшим, будто проснулись лишь глаза, а все остальное в нем спало. Ей вдруг показалось, что он смотрит не на нее, а в нее.
– Думаю, с ним все будет в порядке, – сказал Джонни. – Как только они очистят поврежденную роговицу, глаз станет как новый. Должен стать.
Мари от неожиданности открыла рот, Браун посмотрел на нее вопросительно:
– О чем он?
– Он говорит о моем сыне, – прошептала она. – О Марке.
– Нет, – сказал Браун. – Он разговаривает во сне, вот и все. Не делайте из мухи слона, сестра.
– Да. Хорошо. Но ведь он сейчас не спит, правда?
– Мари? – позвал Джонни. Он попробовал улыбнуться. – Я, кажется, вздремнул?
– Да, – сказал Браун. – Вы разговаривали во сне. Заставили Мари побегать. Вы что-нибудь видели во сне?
– Н-нет… что-то не помню. Что я говорил? Кто вы?
– Меня зовут доктор Джеймс Браун. Как негритянского певца. Только я невропатолог. Вы сказали: «Думаю, с ним будет все в порядке, как только они очистят поврежденную роговую оболочку». Кажется так, сестра?
– Моему сыну собираются делать такую операцию, – сказала Мари. – Моему мальчику, Марку.
– Я ничего не помню, – сказал Джонни. – Должно быть, я спал. – Он посмотрел на Брауна. Глаза его стали ясные и испуганные. – Я не могу поднять руки. Я парализован?
– Нет. Попробуйте пошевелить пальцами.
Джонни попробовал. Пальцы двигались. Он улыбнулся.
– Прекрасно, – сказал Браун. – Скажите ваше имя.
– Джон Смит.
– А ваше второе имя?
– У меня его нет.
– Вот и чудесно, да и кому оно нужно? Сестра, спуститесь в дежурную и узнайте, кто завтра работает в отделении неврологии. Я бы хотел провести ряд обследований мистера Смита.
– Хорошо, доктор.
– И позвоните-ка Сэму Вейзаку. Он дома или играет в гольф.
– Хорошо, доктор.
– И, пожалуйста, никаких репортеров… бога ради! – Браун улыбался, но голос его звучал серьезно.
– Нет, конечно, нет. – Она ушла, слегка поскрипывая белыми туфельками. С ее мальчиком будет все в порядке, подумал Джонни. Нужно обязательно ей сказать.
– Доктор Браун, – сказал он, – где мои открытки с пожеланиями выздоровления? Неужели никто не присылал?
– Еще несколько вопросов, – сказал мягко доктор Браун. – Вы помните имя матери?
– Конечно, помню. Вера.
– А ее девичья фамилия?
– Нейсон.
– Имя вашего отца?
– Герберт. А почему вы сказали ей насчет репортеров?
– Ваш почтовый адрес?
– РФД 1, Паунал, – быстро сказал Джонни и остановился. По его лицу скользнула улыбка, растерянная и какая-то смешная, – то есть… сейчас я, конечно, живу в Кливс Милс, Норт, Главная улица, 110. Какого черта я назвал вам адрес родителей? Я не живу там с восемнадцати лет.
– А сколько вам сейчас?
– Посмотрите в моих правах, – сказал Джонни. – Я хочу знать, почему у меня нет открыток. И вообще, сколько я пробыл в больнице? И какая это больница?
– Это «Ист-Мэн медикэл сентр». Что касается ваших вопросов, то дайте мне только…
Браун сидел возле постели на стуле, который он взял в углу – в том самом углу, где Джонни видел однажды уходящий вдаль проход. Врач делал пометки в тетради ручкой, какой Джонни никогда не видел. Толстый пластмассовый корпус голубого цвета и волокнистый наконечник. И была похожа на нечто среднее между автоматической и шариковой ручкой.
При взгляде на нее к Джонни вернулось смутное ощущение ужаса, и он бессознательно схватил вдруг рукой левую ладонь доктора Брауна. Рука Джонни повиновалась с трудом, будто к ней были привязаны шестидесятифунтовые гири – ниже и выше локтя. Слабыми пальцами он обхватил ладонь доктора и потянул к себе. Странная ручка прочертила толстую голубую линию через весь лист.
Браун взглянул на него с любопытством. Затем лицо его побледнело. Из глаз исчез жгучий интерес, теперь их затуманил страх. Он отдернул свою руку – у Джонни не было сил удержать ее, – и по лицу доктора пробежала тень отвращения, как если бы он прикоснулся к прокаженному.
Затем это чувство прошло, остались лишь удивление и замешательство.
– Зачем вы так сделали, мистер Смит?..
Голос его дрогнул. Застывшее лицо Джонни выражало понимание. На доктора смотрели глаза человека, который увидел за неясно мелькающими тенями что-то страшное, настолько страшное, что невозможно ни описать, ни назвать. Но оно было. И нуждалось в определении.
– Пятьдесят пять месяцев? – хрипло спросил Джонни. – Чуть не пять лет? О господи. Это невозможно.
– Мистер Смит, – в полном смятении сказал Браун. – Пожалуйста, вам нельзя волноваться…
Джонни немного приподнялся и рухнул без сил, лицо его блестело от пота. Взгляд беспомощно блуждал.
– Мне двадцать семь? – бормотал он. – Двадцать семь. О господи.
Браун шумно проглотил слюну. Когда Смит схватил его за руку, ему стало не по себе; ощущение было сильное, как когда-то в детстве; на память пришла отвратительная сцена. Брауну вспомнился пикник за городом, ему было лет семь или восемь; он присел и сунул руку во что-то теплое и скользкое. Присмотревшись, он увидел, что это червивые остатки сурка, который пролежал под лавровым кустом весь жаркий август. Он закричал тогда и готов был закричать сейчас, однако это воспоминание исчезло, улетучилось, а на смену ему вдруг пришел вопрос: Откуда он узнал? Он прикоснулся ко мне и сразу же узнал.
Но двадцать лет научной работы дали себя знать, и Браун выкинул эту чепуху из головы. Известно немало случаев с коматозными больными, которые, проснувшись, знают многое из того, что происходило вокруг них, пока они спали. Как и многое другое, при коме это зависит от степени заболевания. Джонни Смит никогда не был «пропащим» пациентом, его электроэнцефалограмма никогда не показывала безнадежную прямую, в противном случае Браун не разговаривал бы с ним сейчас. Иногда вид коматозных больных обманчив. Со стороны кажется, что они полностью отключились, однако их органы чувств продолжают функционировать, только в более слабом, замедленном режиме. И конечно же, здесь был именно такой случай.
Вернулась Мари Мишо.
– С неврологией я договорилась, доктор Вейзак уже едет.
– Мне кажется, Сэму придется отложить встречу с мистером Смитом до завтра, – сказал Браун. – Я хотел бы дать ему пять миллиграммов валиума.
– Мне не нужно успокоительное, – сказал Джонни. – Я хочу выбраться отсюда. Я хочу знать, что случилось!
– Всему свое время, – сказал Браун. – А сейчас важно, чтобы вы отдохнули.
– Я уже отдыхаю четыре с половиной года!
– Значит, еще двенадцать часов не имеют особого значения, – безапелляционно заявил Браун.
Через несколько секунд сестра протерла ему предплечье спиртом и сделала укол. Джонни почти сразу стал засыпать. Браун и сестра выросли до пятиметровой высоты.
– Скажите мне по крайней мере одно, – сказал Джонни. Его голос, казалось, доносился из далекого далека. Внезапно он подумал, что это ему просто необходимо знать. – Ваша ручка. Как она называется?
– Эта? – Браун опустил ее вниз с головокружительной высоты. Голубой пластмассовый корпус, волокнистый кончик. – Она называется фломастер. А теперь спите, мистер Смит.
Что Джонни и сделал; однако это слово преследовало его во сне, подобно какому-то таинственному заклинанию, исполненному дурацкого смысла: фломастер… фломастер… фломастер…
Герберт положил телефонную трубку и долго не отрывал от нее глаз. В соседней комнате гремел телевизор, включенный почти на полную мощность. Орэл Робертc говорил о футболе и исцеляющей любви Иисуса – между футболом и господом была, наверное, какая-то связь, но Герберт ее не уловил. Из-за телефонного звонка. Голос Орэла гулко гремел. Передача вот-вот закончится, и Орэл напоследок заверит зрителей, что с ними должно случиться что-то хорошее. Очевидно, Орэл прав.
Мой мальчик, думал Герберт. Если Вера молила о чуде, Герберт молился о том, чтобы сын умер. Но услышана была молитва Веры. Что это значит и как быть теперь? И как новость повлияет на нее?
Он вошел в гостиную. Вера сидела на кушетке. Ее ноги, в мягких розовых шлепанцах, покоились на подушечке. На Вере был старый серый халат. Она ела кукурузный початок. Со времени происшествия с Джонни она пополнела почти на сорок фунтов, и давление у нее сильно подскочило. Врач прописывал ей лекарства, но Вера не хотела их принимать, – если господь посылает высокое давление, говорила она, пусть так оно и будет. Герберт однажды заметил, что господь не мешает ей принимать бафферин, когда болит голова. Она ответила своей сладчайшей, страдальческой улыбкой, использовав свое самое сильное оружие: молчание.
– Кто звонил? – спросила она, не отрываясь от телевизора. Орэл обнимал известного полузащитника футбольной команды. Он говорил с притихшей миллионной аудиторией. Полузащитник застенчиво улыбался.
– …и все вы слышали сегодня рассказ этого прекрасного спортсмена о том, как он попирал свое тело, свой божий храм. И вы слышали…
Герберт выключил телевизор.
– Герберт Смит! – Она выпрямилась и чуть не выплюнула всю кукурузу. – Я смотрю! Это же…
– Джонни очнулся.
– …Орэл Робертc и…
Слова застряли у нее в горле. Она съежилась, будто над ней занесли руку для удара. Герберт отвернулся, не в силах больше вымолвить ни слова, он хотел бы радоваться, но боялся. Очень боялся.
– Джонни… – Она остановилась, сглотнула и начала снова: – Джонни… наш Джонни?
– Да. Он разговаривал с доктором Брауном почти пятнадцать минут. Это явно не то, о чем они сначала думали… не ложное пробуждение… Он говорит вполне связно. Может двигаться.
– Джонни очнулся?
Она поднесла руки ко рту. Наполовину объеденный кукурузный початок медленно выскользнул из пальцев и шлепнулся на ковер, зерна разлетелись в разные стороны. Она закрыла руками нижнюю половину лица. Глаза расширялись все больше и больше, и наступил жуткий миг, когда Герберт испугался, что они сейчас выскочат из орбит и повиснут как на ниточках. Потом они закрылись. Вера что-то промяукала зажатым ладонями ртом.
– Вера? Что с тобой?
– О боже, благодарю тебя, да исполнится воля твоя! Мой Джонни! Ты вернул мне сына, я знала, ты не останешься глух к моим мольбам… Мой Джонни, о боже милостивый, я буду благодарить тебя все дни моей жизни за Джонни… Джонни… ДЖОННИ.
Ее голос превратился в истерический, торжествующий крик. Герберт подошел, схватил жену за отвороты халата и встряхнул. Время вдруг словно пошло вспять, вывернувшись, подобно какой-то странной ткани, наизнанку, они как бы вновь переживали тот вечер, когда им сообщили об автомобильной катастрофе – по тому же телефону, в том же месте.
В том же месте с нами вместе, пронеслось у Герберта в голове нечто несуразное.
– О боже милосердный, мой Иисус, о мой Джонни… чудо, я же говорила: чудо…
– Вера, прекрати!
Взгляд ее потемнел, затуманился, стал диковатым.
– Ты недоволен, что он очнулся? После всех этих многолетних насмешек надо мной? После всех этих рассказов, что я сумасшедшая?
– Вера, я никому не говорил, что ты сумасшедшая.
– Ты говорил им глазами! – прокричала она. – Но мой бог не был посрамлен. Разве был, Герберт? Разве был?
– Нет, – сказал он. – Пожалуй, нет.
– Я говорила тебе. Я говорила тебе, что господь предначертал путь моему Джонни. Теперь ты видишь, как воля божья начинает свершаться. – Она поднялась. – Я должна поехать к нему. Я должна рассказать ему. – Она направилась к вешалке, где висело ее пальто, по-видимому забыв, что на ней халат и ночная рубашка. Лицо ее застыло в экстазе. Герберт вспомнил, как она выглядела в день их свадьбы, и это было чудно и почти кощунственно. Она втоптала кукурузные зерна в ковер своими розовыми шлепанцами.
– Вера.
– Я должна сказать ему, что предначертание господа…
– Вера.
Она повернулась к нему, но глаза ее казались далекими-далекими, она была вместе с Джонни.
Герберт подошел и положил руки на плечи жены.
– Ты скажешь, что любишь его… что ты молилась… ждала… У кого есть большее право на это? Ты мать. Ты так переживала за сына. Разве я не видел, как ты исстрадалась за последние пять лет? Я не сожалею, что он снова с нами, ты не права, не говори так. Я вряд ли буду думать так же, как ты, но совсем не сожалею. Я тоже страдал.
– Страдал? – Ее взгляд выражал жестокость, гордость и недоверие.
– Да. И еще я хочу сказать тебе, Вера. Прошу тебя, перекрой обильный фонтан твоих рассуждений о боге, чудесах и великих предначертаниях, пока Джонни не встанет на ноги и полностью не…
– Я буду говорить то, что считаю нужным!
– …придет в себя. Я хочу сказать, что ты должна предоставить сыну возможность стать самим собой, прежде чем навалишься на него со своими идеями.
– Ты не имеешь права так говорить со мной! Не имеешь!
– Имею, потому что я отец Джонни, – сказал он сурово. – Быть может, я прошу тебя последний раз в жизни. Не становись на дороге сына, Вера. Поняла? Ни ты, ни бог, ни страдающий святой Иисус. Понимаешь?
Она отчужденно смотрела на него и не отвечала.
– Ему и без того будет трудно примириться с мыслью, что он, точно лампочка, был выключен на четыре с половиной года. Мы не знаем, сможет ли он снова ходить, несмотря на помощь врачей. Мы лишь знаем, что предстоит операция на связках, если еще он захочет; об этом сказал Вейзак. И, наверно, не одна операция. И снова терапия, и все это грозит ему адовой болью. Так что завтра ты будешь просто его матерью.
– Не смей так со мной разговаривать! Не смей!
– Если ты начнешь свои проповеди, Вера, я вытащу тебя за волосы из палаты.
Она вперила в него взгляд, бледная и дрожащая. В ее глазах боролись радость и ярость.
– Одевайся-ка, – сказал Герберт. – Нам нужно ехать.
Весь долгий путь в Бангор они молчали. Они не испытывали счастья, которое должны были бы оба испытывать; Веру переполняла горячая, воинственная радость. Она сидела выпрямившись, с Библией в руках, раскрытой на двадцать третьем псалме.
На следующее утро в четверть десятого Мари вошла в палату к Джонни и сказала:
– Пришли ваши родители. Вы хотите их видеть?
– Да, хочу. – В это утро он чувствовал себя значительно лучше и был более собранным. Но его немного пугала мысль, что он сейчас их увидит. Если полагаться на воспоминания, последний раз он встречался с родителями около пяти месяцев назад. Отец закладывал фундамент дома, который теперь, вероятно, стоит уже года три или того больше. Мама подавала ему фасоль, приготовленную ею, яблочный пирог на десерт и кудахтала по поводу того, что он похудел.
Слабыми пальцами он поймал руку Мари, когда та собиралась уйти.
– Как они выглядят? Я имею в виду…
– Выглядят прекрасно.
– Что ж. Хорошо.
– Вам можно побыть с ними лишь полчаса. И немного еще вечером, если не очень устанете, после исследований в неврологии.
– Распоряжение доктора Брауна?
– И доктора Вейзака.
– Хорошо. По крайней мере пока. Не уверен, что я позволю им долго меня щупать и колоть.
Мари колебалась.
– Что-нибудь еще? – спросил Джонни.
– Нет… не сейчас. Вам, должно быть, не терпится увидеть ваших. Я пришлю их.
Он ждал и нервничал. Вторая койка была пуста; ракового больного убрали, когда Джонни спал после укола.
Открылась дверь. Вошли мать с отцом. Джонни пережил шок и тут же почувствовал облегчение; шок, потому что они действительно постарели; облегчение, потому что не намного. А если они не так уж изменились, вероятно, то же самое можно сказать и о нем.
Но что-то все-таки в нем изменилось, изменилось бесповоротно – и эта перемена могла быть роковой.
Едва он успел так подумать, как его обвили руки матери, запах ее фиалковых духов ударил в нос, она шептала:
– Слава богу, Джонни, слава богу, что ты очнулся, слава богу.
Он тоже крепко обнял ее, но в руках еще не было силы, они тут же упали – и вдруг за несколько секунд он понял, что́ она чувствует, что́ думает и что́ с ней случится. Потом это ощущение исчезло, растворилось, подобно темному коридору, который ему привиделся. Когда же Вера разомкнула объятия, чтобы взглянуть на Джонни, безудержная радость в ее глазах сменилась глубокой озабоченностью. Он непроизвольно произнес:
– Мам, ты принимай то лекарство. Так будет лучше.
Глаза матери округлились, она облизнула губы – Герберт был уже около нее, он еле сдерживал слезы. Отец похудел – не настолько, насколько поправилась Вера, но все же заметно. Волосы у него поредели, однако лицо осталось таким же – домашним, простым, дорогим. Он вытащил из заднего кармана большой цветной платок и вытер глаза. Затем протянул руку.
– Привет, сынок, – сказал он. – Я рад, что ты опять с нами.
Джонни пожал ее как можно крепче; его бледные и безжизненные пальцы утонули в широкой руке отца. Джонни смотрел по очереди на родных – сначала на мать, одетую в просторный темно-синий брючный костюм, потом на отца, приехавшего в поистине отвратительном клетчатом пиджаке, который подошел бы скорее продавцу пылесосов в Канзасе, – и залился слезами.
– Извините, – сказал он. – Извините, это просто…
– Поплачь, – сказала Вера, садясь на кровать рядом с ним. Лицо ее дышало спокойствием, сияло чистотой. Сейчас в нем было больше материнского, чем безумного. – Поплачь, иногда это лучше всего.
И Джонни плакал.
Герберт сообщил, что тетушка Жермена умерла. Вера рассказала, что наконец-то есть деньги на молельный дом в Паунале и месяц назад, как только оттаяла земля, началось строительство. Герберт добавил, что предложил было свои услуги, но понял – честная работа заказчикам не по карману.
– Просто ты неудачник, – сказала Вера.
Они помолчали, потом Вера заговорила вновь:
– Надеюсь, ты понимаешь, Джонни, что твое выздоровление – божье чудо. Доктора отчаялись. У Матфея в главе девятой сказано…
– Вера, – предостерегающе произнес Герберт.
– Конечно, то было чудо, мама. Я знаю.
– Ты… ты знаешь?
– Да. И хотел бы поговорить с тобой об этом… послушать твои соображения на сей счет… только дай мне встать на ноги.
Она уставилась на него с открытым ртом. Джонни посмотрел мимо нее на отца, и на какое-то мгновение их взгляды встретились. Джонни прочитал в глазах отца облегчение. Герберт едва заметно кивнул.
– Обратился! – громко воскликнула Вера. – Мой мальчик обратился! О, хвала господу!
– Вера, тише, – сказал Герберт. – Хвали господа потише, пока ты в больнице.
– Не понимаю, мама, неужели найдутся люди, которые не увидят тут чуда. Мы с тобой еще вдоволь поговорим об этом. Вот только выздоровлю.
– Ты вернешься домой, – сказала она. – В дом, где вырос. Я поставлю тебя на ноги, и мы будем молиться о том, чтобы на всех снизошла благодать.
Он улыбался ей, но уже через силу.
– Ясное дело. Мам, ты не сходишь в дежурку к сестрам? Попроси Мари – пусть принесет какого-нибудь сока. Или имбирного пива. Кажется, я отвык говорить, и горло у меня…
– Конечно, схожу. – Она поцеловала его в щеку и встала. – Боже, как ты похудел. Я позабочусь о том, чтобы ты поправился, когда возьму тебя домой. – Она вышла из комнаты, напоследок бросив победоносный взгляд на Герберта. Они услышали удаляющийся стук ее туфель.
– И давно это с ней? – тихо спросил Джонни.
Герберт покачал головой.
– После твоей катастрофы ей все хуже и хуже. Но началось значительно раньше. Ты же знаешь. Сам помнишь.
– А она…
– Не думаю. На Юге есть люди, которые укрощают змей. Их я назвал бы сумасшедшими. Она до такого еще не дошла. А как ты, Джонни? По правде?
– Не знаю, – сказал Джонни. – Папа, где Сара?
Герберт наклонился и зажал ладони между колен.
– Мне не хотелось бы говорить тебе об этом, Джон, но…
– Она замужем? Она вышла замуж?
Герберт молчал. Не глядя на Джонни, он кивнул головой.
– О боже, – произнес Джонни глухо. – Этого-то я и боялся.
– Вот уже три года, как она миссис Уолтер Хэзлит. Он юрист. У них мальчик. Джон… никто ведь не верил, что ты очнешься. За исключением, конечно, твоей матери. Ни у кого из нас не было оснований верить, что ты придешь в себя. – Его голос виновато дрожал. – Доктора говорили… да наплевать, что они говорили. Даже я сдался. Мне чертовски стыдно признаться, но это правда. Единственная моя просьба – постарайся понять меня и… Сару.
Джонни пытался было сказать, что понимает, но вместо слов у него вырвался какой-то слабый сиплый стон. Он вдруг стал немощным, старым, и внезапно на него нахлынуло чувство невозвратимой потери. Упущенное время придавило его, подобно груде камней, – он даже физически ощутил тяжесть.
– Джонни, не расстраивайся. Столько всего кругом. Хорошего.
– К этому… надо еще привыкнуть, – выдавил он.
– Да. Я знаю.
– Ты ее видишь?
– Время от времени переписываемся. Мы познакомились после катастрофы. Она хорошая девушка, действительно хорошая. По-прежнему преподает в Кливсе, но, насколько я понимаю, хочет оставить работу в июне. Она счастлива, Джон.
– Прекрасно, – с трудом произнес он. – Рад, что хоть кто-то счастлив.
– Сынок…
– Надеюсь, вы тут не секретничаете, – весело произнесла Вера Смит, входя в палату. В руках у нее был запотевший кувшин. – Они сказали, что фруктовый сок тебе давать еще рано, Джонни, так что я принесла имбирное пиво.
– Отлично, мам.
Она переводила взгляд с Герберта на Джонни и снова на Герберта.
– Вы секретничали? Почему у вас такие вытянутые физиономии?
– Я просто говорил Джонни, что ему предстоит потрудиться, если он хочет скорее выйти отсюда, – сказал Герберт. – Хорошо подлечиться.
– А зачем говорить об этом? – Она налила пиво в стакан. – Теперь и так будет все в порядке. Вот увидишь.
Она сунула соломинку в стакан и протянула его Джонни.
– Выпей все, – сказала она, улыбаясь. – Тебе полезно.
Джонни выпил до дна. Пиво отдавало горечью.
– Закройте глаза, – сказал доктор Вейзак.
Это был небольшого роста толстячок с невероятно ухоженной шевелюрой и пышными бакенбардами. Его волосы раздражали Джонни. Если бы пять лет назад человек с прической Вейзака появился в любом баре восточного Мэна, тут же собралась бы толпа зевак и его, учитывая почтенный возраст, сочли бы вполне созревшим для сумасшедшего дома.
Ну и копна!
Джонни закрыл глаза. Его голову облепили электрическими датчиками. Провода тянулись от контактов к укрепленному на стене электроэнцефалографу. Доктор Браун и сестра стояли у аппарата, из него, тихо жужжа, выползала широкая лента с графическими кривыми. Джонни предпочел бы, чтобы сегодня дежурила Мари Мишо. Ему было страшновато.
Доктор Вейзак дотронулся до его век и Джонни дернулся.
– Ну-ну… не шевелитесь, Джонни. Еще немного, и все. Вот… тут.
– Готово, доктор, – сказала сестра.
Тихое жужжание.
– Хорошо, Джонни. Вам удобно?
– Ощущение такое, будто у тебя монеты на веках.
– Да? Вы быстро привыкнете. Сейчас я все объясню. Попрошу вас представить себе различные предметы. На каждый образ я дам секунд десять, а всего вам нужно подумать о двадцати предметах. Понятно?
– Да.
– Очень хорошо. Начинаем. Доктор Браун?
– Все готово.
– Прекрасно. Джонни, я попрошу вас, представьте себе стол. На столе лежит апельсин.
Джонни представил. Он видел маленький карточный столик со складными металлическими ножками. На нем чуть в стороне от центра лежал большой апельсин, на пупырчатой кожуре была наклейка с названием фирмы САНКИСТ.
– Хорошо, – сказал Вейзак.
– Что, этот аппарат показывает мой апельсин?
– Н-нет… то есть да. Символически. Аппарат регистрирует токи мозга. Мы ищем блокированные участки, Джонни. Участки каких-либо нарушений. Возможные указания на нарушенное внутричерепное давление. А теперь попрошу не задавать вопросов.
– Хорошо.
– Сейчас представьте себе телевизор. Он включен, но передачи нет.
Джонни увидел телевизор в своей квартире – в своей бывшей квартире. Экран подернут светло-серой изморосью. Кончики складной антенны, торчащие подобно заячьим ушам, обернуты фольгой для лучшего приема передач.
– Хорошо.
Опыт продолжался. На одиннадцатый раз Вейзак сказал:
– А сейчас попрошу вас представить стол для пикника на левой стороне зеленой лужайки.
Джонни задумался и увидел шезлонг. Он нахмурился.
– Что-нибудь не так? – спросил Вейзак.
– Все нормально, – сказал Джонни. Он напряженно думал. Пикники. Вино, жаровня… дальше, черт возьми, дальше. Неужели так трудно мысленно увидеть стол для пикника, в своей жизни ты их видел тысячу раз; вообрази же его. Пластмассовые ложки и вилки, бумажные тарелки, отец держит в руке длинную вилку, он в поварском колпаке, на нем фартук, на котором наискось написано: ПОВАР ХОЧЕТ ВЫПИТЬ; буквы прыгают, словно живые. Отец жарит котлеты, потом они сядут за…
Наконец-то!
Джонни улыбнулся, но улыбка тут же увяла. Теперь перед ним был гамак.
– Черт!
– Никак не увидите стол для пикника?
– Дичь какая-то. Я, кажется… не могу вообразить его. То есть я знаю, что это такое, но я не могу себе его представить. Разве не дико?
– Успокойтесь. Попробуйте вот это: глобус, стоящий на капоте пикапа.
Это было просто.
На девятнадцатый раз – гребная лодка у столба с дорожным указателем (кто изобретает эту несуразицу? – подумал Джонни) – опять не получилось. Он был в отчаянии. Он представил себе большой мяч, лежащий рядом с могильной плитой. Он напрягся и увидел дорожную развязку. Вейзак успокоил его, и через несколько секунд датчики с головы и век были сняты.
– Почему я не смог вообразить эти предметы? – спросил Джонни, переводя взгляд с Вейзака на Брауна. – В чем дело?
– Трудно сказать определенно, – ответил Браун. – Вероятно, местная амнезия. А может, в результате аварии поврежден какой-то маленький участок мозга – в сущности, микроскопический. Мы, правда, не знаем, в чем дело, но, очевидно, у вас появились провалы памяти. Два мы нащупали. Наверное, обнаружатся еще.
– У вас была травма головы в детстве, да? – отрывисто спросил Вейзак.
Джонни задумчиво посмотрел на него.
– Сохранился старый шрам, – сказал Вейзак. – Существует теория, Джонни, подтвержденная статистическими исследованиями…
– Которые далеко еще не закончены, – сказал Браун почти официальным тоном.
– Да, правда. Теория эта предполагает, что люди выходят из долговременной комы, если получили ранее какую-то мозговую травму… мозг как бы адаптируется после первого ранения, что помогает перенести второе.
– Это не доказано, – сказал Браун. Казалось, он был недоволен тем, что Вейзак заговорил на эту тему.
– Остался шрам, – сказал Вейзак. – Вы можете вспомнить, когда это случилось, Джонни? Вероятно, вы потеряли тогда сознание. Упали с лестницы? Или с велосипеда? Судя по шраму, это произошло в детстве.
Джонни напряг память, затем покачал головой.
– Вы спрашивали у родителей?
– Никто из них не мог вспомнить ничего такого… а вы?
На мгновение что-то всплыло – дым, черный, жирный, пахнущий вроде бы резиной. Холод. Затем видение исчезло. Джонни отрицательно покачал головой. Вейзак вздохнул, пожал плечами.
– Вы, должно быть, устали.
– Да. Немножко.
Браун присел на край стола.
– Без четверти двенадцать. Сегодня вы хорошо поработали. Если хотите, мы с доктором Вейзаком ответим на ваши вопросы, а потом вас поднимут в палату, и вы вздремнете. Хорошо?
– Хорошо, – сказал Джонни. – Эти снимки мозга…
– КОТ, – кивнул Вейзак. – Компьютеризированная осевая томография. – Он взял коробочку со жвачкой «Чиклетс» и вытряхнул три подушечки прямо в рот. – КОТ – это, по сути дела, серия рентгеноснимков мозга, Джонни. Компьютер обрабатывает снимки и…
– Что он вам сказал? Сколько мне осталось?
– Это что еще за чепуха – «сколько мне осталось»? – спросил Браун. – Похоже на фразу из допотопного фильма.
– Я слышал, люди, вышедшие из длительной комы, долго не живут, – сказал Джонни. – Они снова отключаются. Подобно лампочке, которая, перед тем как перегореть, ярко вспыхивает.
Вейзак громко захохотал. Его гулкий смех словно шел изнутри – удивительно, как он не подавился жвачкой.
– О как мелодраматично! – Он положил руку на грудь Джонни. – Вы что, думаете, мы с Джимом дети в этой области? Как бы не так. Мы неврологи. Врачи, которых вы, американцы, цените на вес золота. А это значит, что мы невежды не во всем, а лишь в том, что касается деятельности человеческого мозга. Так что могу сказать: да, такие случаи бывали. Но с вами этого не произойдет. Думаю, мы не ошибаемся, а, Джим?
– Да, – сказал Браун. – Мы не обнаружили никаких серьезных нарушений, Джонни. В Техасе один парень пролежал в коме девять лет. Сейчас он выдает ссуды в банке вот уже шесть лет. А до того работал два года кассиром. В Аризоне живет женщина, которая пролежала без сознания двенадцать лет. Что-то там случилось с наркозом, когда она рожала. Сейчас она передвигается в инвалидной коляске, но жива и в здравом уме. Она вышла из комы в шестьдесят девятом, и ей показали ребенка, который появился на свет двенадцать лет назад. Ребеночек был уже в седьмом классе и, кстати, великолепно учился.
– Мне грозит инвалидная коляска? – спросил Джонни. – Я не могу вытянуть ноги. С руками получше, а вот ноги… – Он устало замолчал, покачивая головой.
– Связки сокращаются, – сказал Вейзак. – Понятно? Вот почему коматозные больные как бы скрючиваются, принимая положение, которое мы называем зародышевым. Ныне мы знаем о физических изменениях во время комы гораздо больше и успешнее можем противостоять болезни. Даже когда вы находились без сознания, с вами регулярно занимался физиотерапевт. К тому же больные по-разному реагируют на коматозное состояние. У вас, Джонни, ухудшение протекало довольно медленно. Как вы сами говорите, руки у вас на удивление чувствительны и жизнеспособны. И тем не менее какое-то ухудшение произошло. Лечение будет долгим и… стоит ли лгать? Нет, пожалуй. Оно будет долгим и болезненным. Будут слезы. Вы можете возненавидеть врача. И остаться навсегда прикованным к постели. Предстоят операции – одна, если вам очень, очень повезет, но, может быть, и все четыре, – чтобы вытянуть связки. Такие операции еще в новинку. Они удаются полностью или частично либо оказываются безрезультатными. И все же, с божьей помощью, я полагаю, вы будете ходить. Лыжи и прыжки через барьер – едва ли, но бегать и, конечно, плавать вы сможете.
– Спасибо, – сказал Джонни. Внезапно он почувствовал прилив нежности к этому говорившему с акцентом человеку, у которого была такая странная шевелюра. Джонни захотелось, в свою очередь, сделать что-нибудь приятное для Вейзака – и с этим чувством пришло желание, почти необходимость прикоснуться к нему.
Неожиданно Джонни протянул руку и взял ладонь Вейзака. Ладонь врача была большая, морщинистая, теплая.
– Да? – спросил мягко Вейзак. – Что такое?
Неожиданно все преобразилось. Непонятно как. Только вдруг Вейзак весь ему открылся. Он как бы… приблизился, сделался контрастным в лучах мягкого, чистого света. Каждая точка, родинка и черточка на лице Вейзака стала рельефной. И каждая рассказывала свою историю. Джонни начинал понимать.
– Дайте ваш бумажник, – сказал он.
– Бумажник?… – Вейзак и Браун удивленно переглянулись.
– В бумажнике лежит фотография вашей матери, мне нужно взглянуть на нее, – сказал Джонни. – Пожалуйста.
– Как вы узнали?
– Пожалуйста!
Вейзак посмотрел на Джонни, затем медленно сунул руку под халат и вытащил старый бумажник, пухлый и бесформенный.
– Откуда вы узнали, что я ношу фотографию матери? Ее нет в живых, она умерла, когда нацисты оккупировали Варшаву…
Джонни выхватил бумажник. Вейзак и Браун застыли от изумления, Джонни открыл бумажник и, не обращая внимания на прозрачные кармашки для фотографий, полез в глубину – его пальцы торопливо перебирали старые визитные карточки, оплаченные счета, погашенный банковский чек, старый билет на какое-то политическое собрание. Он вытащил маленькую любительскую фотографию, вклеенную в прозрачный пластик. С нее смотрела молодая женщина с простым лицом – волосы убраны под платок, улыбка излучает свет и молодость. Она держит за руку мальчика. Рядом стоит мужчина в польской военной форме.
Джонни зажал фотографию между ладонями и закрыл глаза, сначала было темно, но затем из темноты стремительно появился фургон… нет, не фургон, а катафалк. Катафалк, запряженный лошадьми. С фонарями, покрытыми черным крепом. Конечно же, это был катафалк, потому что они…
(умирали сотнями, нет, тысячами, не в силах противостоять броне, вермахту, кавалерия девятнадцатого века против танков и пулеметов, взрывы, крики, падающие солдаты, лошадь с развороченными внутренностями и выкатившимися белыми яблоками глаз, рядом перевернутое орудие, и все же они движутся, движется вейзак, стоя в стременах, и сабля его высоко в воздухе под проливным дождем осенью 1939 года, за ним, увязая в грязи, следуют его солдаты, орудие фашистского «тигра» ищет его, нащупывает, целится, стреляет, и неожиданно туловище исчезает, сабля вылетает из рук; а дорога ведет в варшаву, и нацистский волк рыщет по европе.)
– Пожалуй, пора кончать с этим, – сказал Браун далеким и встревоженным голосом. – Вы слишком возбуждены, Джонни.
Голоса доносились издалека, из коридора времени.
– Он в трансе, – сказал Вейзак.
Здесь жарко. Он обливается потом. Обливается потом, ведь…
(город в огне, тысячи беженцев, ревущий грузовик, петляя, движется по мощенной булыжником улице, в кузове тесно сидят немецкие солдаты в шлемах-котелках, они машут руками, и молодая женщина уже не улыбается, она бежит, надо бежать, ребенок отправлен в безопасное место, и вот грузовик въезжает на тротуар, ударяет ее крылом, ломает бедро, отбрасывает в витрину часового магазина, и все часы начинают бить, бить, потому что пора пробить время.)
– Шесть часов, – произнес Джонни хрипло. Глаза его закатились так, что стали видны выпуклые белки. – Второе сентября тысяча девятьсот тридцать девятого года, и отовсюду голоса кукушек.
– О боже, что это? – прошептал Вейзак. Сестра отступила, прижавшись к энцефалографу, она побледнела от испуга. Все напуганы, ибо смерть витает рядом. Она всегда здесь витает, в этой…
(больнице, запах эфира, кричат в этой обители смерти, польша пала под молниеносным ударом вермахта. сломанное бедро. мужчина на соседней койке просит воды, просит, просит, просит. она вспоминает: «МАЛЬЧИК СПАСЕН». какой мальчик? она не знает, какой мальчик? как его зовут? она не помнит. только одно…)
– Мальчик спасен, – прохрипел Джонни. – Так-так. Так-так.
– С этим пора кончать, – повторил Браун.
– Что вы предлагаете? – срывающимся голосом спросил Вейзак.
– Это зашло слишком далеко, чтобы…
Голоса затихают. Их обволакивает туман. Все в каком-то тумане. Европа в тумане войны. Все в тумане, кроме вершин, горных вершин…
(швейцарии. швейцария, и вдруг ее имя – БОРЕНЦ. ее имя ИОГАННА БОРЕНЦ, и муж ее инженер или архитектор, словом, тот, кто строит мосты. он строит в швейцарии, а там козье молоко, козий сыр. ребенок, оооох, какие роды! тяжелейшие роды, и ей нужны наркотики, морфий, этой ИОГАННЕ БОРЕНЦ, и все из-за бедра, сломанного бедра, оно зажило, оно успокоилось, но сейчас оно проснулось и болит под нажимом тазовых костей, раздвигающихся, чтобы пропустить ребенка. один ребенок, два и три. и четыре. они появляются не все сразу – это урожай многих лет, они…)
– Детки мои… – протянул Джонни вовсе не своим, а каким-то женским голосом… Потом он запел что-то непонятное…
– Что это, боже правый… – начал было Браун.
– Польский, он же поет по-польски! – закричал Вейзак. Он вытаращил глаза и побледнел. – Это колыбельная, на польском, о господи, что ж это в самом деле?
Вейзак наклонился, будто хотел вместе с Джонни перешагнуть через годы, перепрыгнуть через них, будто…
(мост, какой-то мост, в турции. затем другой мост среди жары юго-восточной азии, не в лаосе ли? не разберу, потеряли там человека, ГАНСА, затем мост в виргинии, мост через РЕКУ РАППАХАНОК и еще один в калифорнии, мы хотим получить гражданство и занимаемся языком в маленькой душной комнате на почте, где всегда пахнет клеем. идет 1963 год, ноябрь, и когда мы узнаем, что в далласе убит кеннеди, мы плачем, а когда маленький мальчик отдает салют у гроба своего отца, она думает: «мальчик спасен», и это навевает воспоминания о каком-то пожаре, каком-то большом пожаре и скорби, что за мальчик? она грезит о нем, это вызывает головную боль. а человек умирает, ХЕЛЬМУТ БОРЕНЦ умирает, и она с детьми живет в кармеле, штат калифорния, в доме на… на… на… не вижу таблички, она в мертвой зоне, так же как лодка, как стол для пикника на лужайке, в мертвой зоне. как варшава, дети уходят один за другим, мать присутствует на школьных выпусках, а бедро болит. один погиб во вьетнаме. с остальными все в порядке. еще один строит мосты, ее зовут ИОГАННА БОРЕНЦ, и ночами в одиночестве она то и дело думает в пульсирующей темноте: «МАЛЬЧИК СПАСЕН»)
Джонни поднял на них глаза. С головой творилось что-то странное. Ореол над Вейзаком исчез. Джонни снова был самим собой, только ощущал слабость и легкую тошноту. Он мельком взглянул на фотографию и отдал ее.
– Джонни? – спросил Браун. – Как вы себя чувствуете?
– Устал, – пробормотал он.
– Можете объяснить, что с вами произошло?
Джонни посмотрел на Вейзака.
– Ваша мать жива, – произнес он.
– Нет, Джонни. Она умерла много лет назад. Во время войны.
– Ее сбил немецкий военный грузовик, и она через витрину влетела в часовой магазин, – сказал Джонни. – Она очнулась в больнице, но ничего не помнила. У нее не было удостоверения личности, никаких документов. Взяла имя Иоганна. Я не разобрал фамилии, а когда война кончилась, уехала в Швейцарию и вышла замуж за швейцарского… инженера, что ли. Его специальность – строительство мостов, а звали его Хельмут Боренц. Так что ее фамилия по мужу была – и есть – Иоганна Боренц.
Глаза сестры все более округлялись. Лицо доктора Брауна стало жестким – то ли он считал, что Джонни их всех дурачит, а может, просто ему не понравилось нарушение четкой программы опытов. Вейзак оставался неподвижным и задумчивым.
– У нее и у Хельмута Боренца родилось четверо детей. – Джонни говорил тем же тихим, слабым голосом. – Жизнь бросала его в разные концы света. Какое-то время он был в Турции. И где-то в Юго-Восточной Азии. В Лаосе или, может быть, в Камбодже. Затем приехал сюда. Сначала Виргиния, затем другие места, какие – я не понял, и, наконец, Калифорния. Они с Иоганной получили американское гражданство. Хельмут Боренц умер. Один из детей погиб. Остальные живы и здоровы. Но время от времени она грезит вами. И в такие минуты она говорит: «Мальчик спасен». Однако она не помнит вашего имени. А может, считает, что все потеряно.
– Калифорния? – произнес Вейзак задумчиво.
– Сэм, – сказал доктор Браун, – ей-богу, не стоит это поощрять.
– Где в Калифорнии, Джон?
– В Кармеле. На побережье. Не могу только сказать, на какой улице. Не разобрал названия. Оно в мертвой зоне. Как стол для пикника и лодка. Но она в Кармеле, в Калифорнии. Иоганна Боренц. Она еще не старая.
– Нет, конечно, она не должна быть старой, – сказал Сэм Вейзак тем же задумчивым, отрешенным голосом. – Ей было всего двадцать четыре, когда немцы напали на Польшу.
– Доктор Вейзак, я вынужден настаивать… – резко сказал Браун.
Вейзак будто очнулся от глубокой задумчивости. Он оглянулся, словно впервые увидел своего младшего коллегу.
– Да-да, – сказал он. – Конечно. Джону уже хватит на сегодня вопросов и ответов… хотя, полагаю, он рассказал нам больше, чем мы ему.
– Чепуха, – отрезал Браун, а Джонни подумал: Он напуган. Напуган до чертиков.
Вейзак улыбнулся Брауну, затем сестре. Она смотрела на Джонни, как на тигра в плохо запертой клетке.
– Не рассказывайте об этом, сестра. Ни вашему начальству, ни матери, ни брату, ни любовнику, ни священнику. Понятно?
– Да, доктор, – ответила она. Все равно она раззвонит, подумал Джонни и бросил взгляд на Вейзака. И он это знает.
Он проспал до четырех часов дня. Потом его повезли по коридору к лифту, спустили в отделение неврологии и продолжали исследования. Джонни плакал. Он, видимо, почти не мог контролировать себя, как все здоровые люди. На обратном пути он обмочился, и ему, словно ребенку, поменяли белье. На него накатила первая (но далеко не последняя) волна депрессии, ему захотелось умереть. Джонни стало жалко себя. Как все несправедливо, думал он. С ним произошло то же, что и с Рипом ван Винклем. Ходить он не может. Его девушка вышла замуж за другого, а мать – в религиозном экстазе. Стоит ли теперь жить?
В палате сестра поинтересовалась, не нужно ли ему чего. Если бы дежурила Мари, Джонни попросил бы воды со льдом. Но она ушла в три часа.
– Нет, – сказал он и повернулся лицом к стене. И вскоре заснул.
В тот вечер отец с матерью пришли на целый час, и Вера оставила пачку брошюр.
– Мы собираемся пробыть тут до конца недели, – сказал Герберт, – и если у тебя все пойдет на лад, вернемся ненадолго в Паунал. Но мы будем приезжать каждый уик-энд.
– Я хочу остаться с моим мальчиком, – громко заявила Вера.
– Лучше, если ты тоже поедешь, мам, – сказал Джонни. Депрессия несколько уменьшилась, но он не забыл, что с ним творилось несколько часов назад. Если бы в тот момент мать затеяла разговор о чудесном предназначении, которое уготовил для него господь, Джонни вряд ли удержался бы от взрыва истерического смеха.
– Я нужна тебе, Джон. Я должна объяснить тебе…
– Прежде всего мне нужно поправиться, – сказал Джонни. – Ты все объяснишь потом, когда я начну ходить. Хорошо?
Вера не ответила. На ее лице появилось до смешного упрямое выражение – хотя ничего смешного вокруг не было. Совсем ничего. Всего лишь игра судьбы. Если бы он проехал пятью минутами раньше или позже по той дороге, все могло быть по-другому. А теперь посмотрите – всех нас тряхнуло по первое число. И она считает, что это божья воля. А иначе, наверное, можно свихнуться.
Чтобы прервать неловкое молчание, Джонни спросил:
– Что, Никсона переизбрали, отец? Кто выступал против него?
– Никсона переизбрали, – сказал Герберт. – Его соперником был Макговерн.
– Кто?
– Макговерн. Джордж Макговерн, сенатор из Южной Дакоты.
– Не Маски?
– Нет. Но Никсон больше не президент. Он ушел в отставку.
– Что?
– Он был лжец, – мрачно изрекла Вера. – Его обуяла гордыня, и господь отступился от него.
– Никсон ушел в отставку? – Джонни был потрясен. – Никсон?
– Ему нужно было уйти, иначе б его убрали, – сказал Герберт. – Дело дошло до импичмента.
Неожиданно Джонни понял, что в американской политической жизни произошли большие и серьезные перемены – почти наверняка итог вьетнамской войны – и он о них ничего не знает. Впервые он по-настоящему почувствовал себя Рипом ван Винклем. Насколько все изменилось? Ему было даже боязно спрашивать. Затем в голову пришла поистине леденящая душу мысль.
– Агню… Агню стал президентом?
– Форд, – ответила Вера. – Хороший, порядочный человек.
– Генри Форд – президент Соединенных Штатов?
– Не Генри, – сказала она, – Джерри.
Он переводил взгляд с матери на отца, почти уверенный в том, что все это либо сон, либо чудовищная шутка.
– Агню тоже ушел в отставку, – объяснила Вера. Губы ее сжались в полоску и побелели. – Он был вор. Получил взятку прямо у себя в кабинете. Так все говорят.
– Агню убрали не из-за взятки, – сказал Герберт, – а из-за какой-то грязной истории у него в Мэриленде. Похоже, он увяз в ней по горло. Никсон назначил вице-президентом Джерри Форда. А потом в прошлом августе и Никсон ушел в отставку, а Форд занял его место. Форд на пост вице-президента назначил Нельсона Рокфеллера. Таковы у нас дела.
– Разведенный, – сказала сурово Вера. – Господь не даст ему стать президентом.
– А что сделал Никсон? – спросил Джонни. – Боже праведный… – Он взглянул на мать, которая тут же насупилась. – Ничего себе, если дело дошло до импичмента…
– Не поминай всуе имя спасителя, когда говоришь о шайке бесчестных политиканов, – сказала Вера. – Виноват Уотергейт.
– Уотергейт? А что это, операция во Вьетнаме? Или что-нибудь в этом роде?
– Отель «Уотергейт» в Вашингтоне, – сказал Герберт. – Какие-то кубинские иммигранты залезли в находившуюся там штаб-квартиру демократической партии, их поймали. Никсон все знал. Пытался замять дело.
– Ты шутишь? – еле выдавил Джонни.
– Остались магнитофонные записи, – сказала Вера. – И этот Джон Дин[6]? Просто крыса, бегущая с тонущего корабля. Обычная история.
– Папа, ты можешь мне это объяснить?
– Попытаюсь, – сказал Герберт, – но не думаю, что эта история раскрыта до конца. Я принесу тебе книги. Об Уотергейте уже написали миллион книг, и пока разберутся, что и как там было, я думаю, выйдет еще столько же. Ну слушай. Перед выборами летом 1972 года…