Перейти на сайт

« Сайт Telenovelas Com Amor


Правила форума »

LP №05-06 (618-619)



Скачать

"Telenovelas Com Amor" - форум сайта по новостям, теленовеллам, музыке и сериалам латиноамериканской культуры

Информация о пользователе

Привет, Гость! Войдите или зарегистрируйтесь.



Шоколад/Джоанн Хэррис

Сообщений 21 страница 40 из 40

21

Глава 20

4 марта. Вторник

Первые зеленые всходы пшеницы наделяют сельский пейзаж более сочными красками, чем те, что мы с тобой привыкли видеть здесь. Издалека кажется, что земля устелена пышной растительностью. Над колышущимися ростками петляют первые пробудившиеся трутни, отчего создается впечатление, будто поля дремлют. Но мы то знаем, что через два месяца жгучее солнце иссушит зелень до стерни, почва обнажится, потрескается, покроется красной коростой, сквозь которую даже чертополох пробивается неохотно. Горячий ветер выметет то, что не уничтожило солнце, надует засуху и вместе с ней вонючую тишь, порождающую болезни. Я помню лето семьдесят пятого, топ pere,  помню испепеляющий зной и раскаленное добела небо. В то лето бедствия осаждали нас. Сначала наползли речные цыгане — сели на мель в Мароде и своими грязными плавучими посудинами испоганили скудные остатки воды в реке. Потом вспыхнул мор, поразивший сперва их животных, затем наших. Некая форма бешенства. Глаза закатываются, ноги сводит судорогой, тело вздувается, хотя животные отказывались пить, потом обильная испарина, дрожь и смерть среди полчищ иссиня черных мух. О Боже, воздух, тягучий и сладковатый, как сок гнилых фруктов, кишел этими мухами. Ты помнишь? Стояла такая невыносимая жара, что из высохших болот к реке стали стекаться на водопой отчаявшиеся дикие звери — лисы, хорьки, куницы, собаки, — изгнанные из своих обиталищ голодом и засухой. Многие из них были больны бешенством. Мы отстреливали их, едва они приближались к реке, убивали из ружей или забивали камнями. Дети и цыган тоже закидывали камнями, но те, такие же загнанные и отчаявшиеся, как и их скотина, упорно возвращались. В воздухе было сине от мух, стоял смрад гари: цыгане пытались огнем остановить болезнь. Первыми подохли лошади, затем коровы, быки, козы, собаки. Мы не подпускали бродяг к себе, отказывались продавать им продукты, воду, лекарства. Застрявшие на мелеющем Танне, они пили бутылочное пиво и тухлую воду из реки. Я помню, как наблюдал за ними из Марода, смотрел на притихшие согбенные фигурки у ночных костров, слушал чьи то всхлипы — то ли женщины, то ли ребенка, — разносившиеся над темной водой.
Некоторые горожане, слабовольные существа — в том числе Нарсисс, — стали вести речи о милосердии. О сострадании. Но ты не дрогнул. Ты знал, что нужно делать.
На проповеди ты называл имена тех, кто отказывался оказывать содействие обществу. Мускат — старый Мускат, отец Поля, — выдворял их из своего кафе до тех пор, пока они не поняли, что лучше туда не соваться. По ночам между цыганами и нашими горожанами вспыхивали драки. Церковь подверглась осквернению. Но ты держался стойко.
И вот однажды мы увидели, как они пытаются снять свои суда с мели. Одни впряглись в лодки спереди, другие подталкивали их сзади. Грунт все еще был мягкий, и местами они проваливались в ил по бедра, ища опору в склизких камнях. Заметив, что мы наблюдаем за ними, некоторые стали проклинать нас своими сиплыми грубыми голосами. Но прошло еще две недели, прежде чем они наконец то убрались из города, бросив на реке свои разбитые суда. Огонь, сказал ты, топ pere,  огонь, оставленный без присмотра пьяницей и его шлюхой, которым принадлежало судно. Пламя быстро распространилось в сухом наэлектризованном воздухе, и вскоре уже пылала вся река. Трагическая случайность.
Конечно, без сплетен не обошлось; смутьяны всегда найдутся. Говорили, будто ты спровоцировал пожар своими проповедями, кивнул старому Мускату и его сыну, дом которых расположен в таком месте, откуда все видно и слышно, однако они в ту ночь ничего не видели и не слышали. Правда, большинство горожан с уходом бродяг вздохнули с облегчением. А когда пришла зима и полили дожди, вода в Танне вновь поднялась, и река поглотила останки брошенных судов.

Сегодня утром я опять ходил туда, pere.  Это место не дает мне покоя. За двадцать лет оно почти не изменилось. Та же коварная застоялая тишь — предвестник опасности. Когда я проходил мимо, на грязных окнах колыхнулись занавески. Мне кажется, до меня доносился чей то тихий смех. Сумею ли я выстоять, pere?  Или потерплю поражение, несмотря на все мои добрые намерения?
Три недели. Три недели кошмара. Мне следовало бы очиститься от сомнений и слабостей. Но страх не покидает меня. Минувшей ночью я видел ее во сне. Нет, это был не чувственный сон — я грезил о какой то непонятной угрозе. Это потому, что она вносит сумятицу в мои мысли, pere.  Беспорядок.
Жолин Дру говорит, что и дочь у нее такая же скверная. Носится, как сумасшедшая, по Мароду, болтает о нелепых ритуалах и суевериях. Жолин утверждает, что девочка ни разу не была в церкви, не умеет молиться. Она завела с ней разговор о Пасхе и воскресении Христа, а та отвечала ей бессвязным бредом в духе язычников. А этот праздник, что она задумала… Ее афиши развешаны в витринах всех магазинов города. Дети обезумели от возбуждения.
— Оставьте их в покое, святой отец,  ведь детство бывает раз в жизни, — твердит мне Жорж Клэрмон. Его жена лукаво поглядывает на меня из под выщипанных бровей.
— Я не вижу в том никакого вреда, —  жеманно говорит она, поддакивая мужу. Подозреваю, они столь терпимы, потому что их сын проявил интерес к празднику. — К тому же все, что способствует торжеству Пасхи…
Я не пытаюсь им объяснять. Только навлеку на себя насмешки, если буду жестко выступать против детского праздника. Нарсисс и так уже, под гогот неблагонадежных элементов, называет меня генералом антишоколадной кампании. Но как же меня это терзает! Допустить, чтобы она использовала церковный праздник для подрыва авторитета церкви, для подрыва моего авторитета… Я уже и так едва не ударил в грязь лицом. Больше рисковать нельзя. А ее влияние с каждым днем растет.
И немалую роль в этом играет сама ее шоколадная. Полукафе, полукондитерская, она привлекает атмосферой уюта и доверительности. Дети обожают шоколадные фигурки, которые им вполне по карману. Взрослых манит царящий там едва уловимый дух греховности, располагающий к нашептыванию секретов и обсуждению неприятностей. Некоторые семьи начали еженедельно заказывать шоколадные торты к воскресному обеду. Я вижу, как они по окончании службы выносят оттуда украшенные лентами коробки. Жители Ланскне су Танн никогда прежде не потребляли так много шоколада. Вчера Туанетта Арнольд ела — ела! —  прямо в исповедальне. Я ощущал ее сладкое дыхание, но вынужден был сохранять ее анонимность.
— Благошлови меня, отец мой. Я шогрешила.
Я слышу, как она жует, слышу тихие хлюпающие звуки, издаваемые ее языком от соприкосновения с зубами. Она исповедуется в пустячных грехах, но я, весь во власти нарастающего гнева, едва ли понимаю, о чем она говорит. Запах шоколада в тесном закутке с каждой секундой ощущается острее. Голос у нее отяжелел от сладкого, и я чувствую, что у меня во рту от соблазна тоже скапливается слюна. В конце концов я не выдерживаю.
— Вы что то едите? — резко спрашиваю я.
— Нет, pere. —  Она притворяется оскорбленной. — Как можно? И почему я…
— Я уверен, вы что то жуете, — громко говорю я, даже не пытаясь понизить голос, и приподнимаюсь в темной кабинке, хватаясь за полочку. — За кого вы меня принимаете? За идиота? — До меня опять доносится чавканье, и мой гнев вспыхивает с новой силой. — Я прекрасно  слышу вас, мадам, — грубо говорю я. — Или вы решили, что раз вас не видно, то и не слышно ничего?
— Святой отец, уверяю вас…
— Замолчите, мадам Арнольд, хватит лгать! — взревел я. Внезапно запах шоколада исчез, чавканье прекратилось. Вместо этого возмущенное «ох!», паническая возня. Она выскочила из кабинки и побежала прочь, скользя по паркету на высоких каблуках.
Оставшись один в исповедальне, я пытался уловить ненавистный запах, вспоминал хлюпающие звуки и то, что испытывал сам: уверенность, негодование, праведность  своего гнева. Но по мере того, как меня обступала темнота, пропитанная ароматом благовоний и свечным дымом, а отнюдь не запахом шоколада, мной начали овладевать сомнения, моя уверенность пошатнулась. Потом, вдруг осознав всю нелепость произошедшего, я закатился безудержным смехом. Приступ веселья, обуявший меня, был столь же пугающим, сколь и неожиданным. Я был потрясен, обливался потом, живот болезненно скрутило. Внезапно мне пришла в голову мысль, что, пожалуй, только она  одна способна в полной мере оценить весь комизм ситуации, что спровоцировало новую вспышку судорожного смеха, и я, сославшись на легкое недомогание, вынужден был прервать исповедь. Неровным шагом я направился к ризнице, ловя на себе недоуменные взгляды прихожан. Мне следует быть более осторожным. В Ланскне любят посплетничать.
После того случая недоразумений не возникало. Я объясняю свою вспышку в исповедальне легким жаром, мучившим меня накануне ночью. Разумеется, повторения подобного я не допускаю. В качестве меры предосторожности я теперь довольствуюсь еще более скудным ужином во избежание проблем с желудком, из за которых, возможно, у меня и случился нервный срыв. Тем не менее я ощущаю вокруг себя атмосферу неопределенности, все как будто чего то ждут. Дети совсем ополоумели от ветра, носятся по площади, раскинув руки, кличут друг друга птичьими голосами. Взрослые тоже поддались безрассудству, мечутся от одной крайности к другой. Женщины разговаривают слишком громко, а когда я прохожу мимо, смущенно умолкают; одни едва не плачут, другие агрессивны. Сегодня утром я попытался завести беседу с Жозефиной Мускат — она сидела у кафе «Республика», — и эта хмурая косноязычная женщина накинулась на меня с оскорблениями — глаза сверкают, голос дрожит от ярости.
— Не смейте обращаться ко мне, — зашипела она. — Вы уже сделали свое дело.
Храня собственное достоинство, я не снизошел до ответа, иначе мог бы разгореться скандал. Она преображается на глазах — в ней появилась жесткость, вялость в чертах исчезла, сменившись злобной сосредоточенностью в лице. Еще одна перебежчица в стан врага.
Как же они не понимают, топ pere?  Почему отказываются видеть, сколь пагубно влияние этой женщины? Она внесла раскол в общество, лишает нас целеустремленности. Играет на самых затаенных недостатках и пороках человеческой натуры. Завоевывает любовь горожан, их преданность, о чем — да поможет мне Бог! — мечтаю и я в силу собственной слабости. Своими лживыми проповедями призывает с симпатией, терпимостью и состраданием относиться к жалким бездомным отщепенцам, поселившимся на реке, чем еще больше способствует моральному разложению общества. Оружие дьявола не зло, а наши слабости, pere.  Уж тебе то это известно лучше остальных. К чему мы придем, не имея глубокой веры в чистоту собственных убеждений и помыслов? На что нам надеяться? Сколько еще ждать, прежде чем порча затронет саму церковь? Мы с тобой знаем, сколь быстро распространяется гниль. Того и гляди пойдут кампании за «богослужения для всех конфессий, в том числе и для поборников нерелигиозных убеждений», за отмену исповеди как «бессмысленной карательной меры», начнется прославление «внутреннего „я“, и не успеют они опомниться, как вместе со своими якобы передовыми взглядами и безвредным либерализмом по тропе благих намерений отправятся прямо в ад.
Смешно, не правда ли? Еще неделю назад я подвергал сомнению собственную веру. Был слишком занят собой, чтобы заметить симптомы. Слишком слаб, чтобы играть свою роль. И все же в Библии ясно сказано, что мы должны делать. Сорняки и пшеница не живут на одном поле. Это подтвердит любой крестьянин.

0

22

Глава 21

5 марта. Среда

Сегодня Люк опять пришел на встречу с Армандой. Он держится более уверенно и, хотя по прежнему сильно заикается, раскован настолько, что время от времени позволяет себе скромные шутки, от которых и сам расплывается в глуповатой удивленной улыбке, будто роль юмориста ему внове. Арманда выглядит замечательно. Черную соломенную шляпу она сменила на шарф из мокрого шелка, щечки розовые, как яблочки, но я подозреваю, что не хорошее настроение разрумянило ее лицо: румянец такой же ненатуральный, как и ее неестественно яркие губы. За короткое время вдвоем с внуком они обнаружили, что у них гораздо больше общего, чем они предполагали. Избавленные от назойливого присутствия Каро, они непринужденно общаются между собой. Даже трудно поверить, что еще неделю назад оба едва кивали друг другу на улице. Они поглощены разговором, увлеченно беседуют, понизив голоса, будто делятся секретами. Политика, музыка, шахматы, религия, регби, поэзия — они перескакивают с одной темы на другую, словно гурманы в ресторане, не оставляющие без внимания ни единого блюда. Арманда пустила в ход все свои чары, демонстрируя поочередно вульгарность, эрудицию, обаяние, озорство, серьезность и мудрость.
Сомнений нет: она обольщает внука.
На этот раз первой опомнилась Арманда.
— Поздно уже, парень, — бесцеремонно перебила она мальчика. — Тебе пора домой.
Люк умолк на полуслове, всем своим видом выказывая недоумение и разочарование.
— Я… и не подозревал, что уже с столько времени прошло. — Он продолжал сидеть бесцельно, словно не хотел уходить. — Да, наверно, нужно идти, — наконец вяло произнес он. — Если припозднюсь, м мама закатит скандал. Или еще что нибудь. Ты же знаешь, к какая она.
На протяжении всей встречи Арманда, щадя чувства внука, мудро воздерживалась от излишне резких комментариев в адрес Каро, но сейчас, в ответ на его мягкую критику, коварно усмехнулась.
— Знаю, как не знать. Вот скажи мне, Люк, у тебя никогда не возникает желания побунтовать… хоть чуть чуть? — Глаза Арманды искрились смехом. — В твоем возрасте полагается бунтовать — носить длинные волосы, слушать рок музыку, обольщать девушек и так далее. А то ведь, когда тебе стукнет восемьдесят, будешь горько жалеть о жизни, истраченной впустую.
Люк мотнул головой.
— Слишком рискованно, — коротко ответил он. — Лучше уж п просто жить.
Арманда довольно рассмеялась.
— Значит, до следующей недели? — На этот раз он чмокнул ее в щеку. — В этот же день?
— Думаю, я выберусь. — Она улыбнулась. — Кстати, завтра вечером я буду обмывать ремонт, — вдруг сказала она. — Хочу поблагодарить всех, кто чинил мне крышу. Ты тоже приходи, если хочешь.
Люк замялся в нерешительности.
— Конечно, если Каро будет против… — насмешливо протянула Арманда, задорно глядя на внука своими блестящими глазами.
— Думаю, я смогу найти предлог, — сказал Люк, приосаниваясь под ее поддразнивающим взглядом. — Почему ж не повеселиться?
— Веселье тебе будет обеспечено, — оживилась Арманда. — Весь город придет. Кроме, разумеется, Рейно и его библиолюбов. — Она глянула на него с лукавой усмешкой. — Что, по моим понятиям, большой плюс.
Мальчик прыснул от смеха и тут же виновато потупился.
— Б библиолюбы, — повторил он. — Ты п просто к класс.
— Я всегда  класс, — с достоинством отвечала Арманда.
— Попробую что нибудь придумать.

Перед самым закрытием, когда Арманда допивала свой шоколад, собираясь уходить, неожиданно появился Гийом. На этой неделе он почти не заглядывал в шоколадную. Вид у него помятый, бесцветный, под полями фетровой шляпы прячутся грустные глаза. Педантичный всегда и во всем, он поприветствовал нас с присущей ему сдержанной церемонностью, но я видела, что он чем то озабочен. Плащ на его ссутуленных плечах висит как на вешалке, будто под ним вообще нет плоти. В мелких чертах, как у обезьяны капуцина, застыли недоумение и мука. Он пришел без Чарли, но я опять заметила на его запястье собачий поводок. Анук с любопытством воззрилась на Гийома из кухни.
— Я знаю, вы уже закрываетесь, — отрывисто, но ясно произносит он, как храбрящаяся невеста солдата в одном из обожаемых им английских фильмов. — Я вас долго не задержу.
Я налила ему чашечку черного шоколада эспрессо и подала на блюдце с двумя штучками его любимых вафель в шоколаде. Анук, взгромоздившись на табурет, с завистью смотрит на них.
— Я не спешу, — заверила я его.
— И мне некуда спешить, — со свойственной ей прямотой заявила Арманда. — Но, если мешаю, могу уйти.
Гийом покачал головой:
— Нет, что вы. — Свои слова он подкрепил улыбкой. — У меня нет секретов.
Я догадывалась о его несчастье, но ждала объяснений. Гийом взял одну вафельку, машинально надкусил ее над ладонью, чтобы не накрошить.
— Я только что похоронил Чарли, — ломким голосом сообщил он. — Под розовым кустом в моем садике. Он бы не возражал.
Я кивнула:
— Уверена, он был бы только рад. — В нос мне бьет кислый запах почвы и мучнистой росы — запах горя. Под ногти Гийома тоже забилась земля. Анук не сводит с него серьезного взгляда.
— Бедный Чарли, — говорит она. Гийом будто и не слышал ее.
— Мне пришлось усыпить его, — продолжает он. — Он уже не мог ходить и скулил все время, пока я нес его к ветеринару. И всю прошлую ночь скулил не переставая. Я не оставлял его ни на минуту, но уже понимал, что это конец. — Вид у Гийома виноватый, словно он стыдится своего невыразимого горя. — Глупо, конечно. Как говорит кюре, это ведь всего лишь собака. Глупо так убиваться из за пса.
— Вовсе нет, — неожиданно встряла в разговор Арманда. — Друг есть друг. А Чарли был хорошим другом. И даже не слушайте Рейно. Он ничего в этом не понимает.
Гийом глянул на нее с благодарностью.
— Спасибо за добрые слова. — Он повернулся ко мне. — И вам спасибо, мадам Роше. На прошлой неделе вы пытались предупредить меня, но я не прислушался, не был готов. Полагаю, мне казалось, что, игнорируя все признаки, я сумею еще долго поддерживать в Чарли жизнь.
В черных глазах Арманды, устремленных на Гийома, появилось странное выражение.
— Жалкое существование в мучениях не всегда лучшая альтернатива, — мягко заметила она.
Гийом кивнул.
— Да, мне следовало раньше усыпить его. Оставить ему хоть немного самоуважения. — На его беззащитную улыбку больно смотреть. — По крайней мере, не тянуть до прошлой ночи.
Я не знаю, как его утешить, да думаю, он и не нуждается в моих словах утешения. Ему просто хочется высказаться. Не желая оскорблять его горе штампами, я промолчала. Гийом доел вафли и опять улыбнулся — той же душераздирающей восковой улыбкой.
— Как это ни ужасно, — вновь заговорил он, — но у меня такой аппетит. Будто целый месяц не ел. Только что похоронил своего пса, а готов съесть… — Он смущенно умолк. — По моему, это кощунство. Все равно что есть мясо в Великую пятницу.
Арманда хохотнула и положила руку на плечо Гийому. На его фоне она кажется очень сильной и уверенной в себе.
— Пойдем со мной, — скомандовала она. — У меня есть хлеб, rillettes  и замечательный камамбер. Ждут не дождутся, когда их съедят. Да, и вот еще что, Вианн… — властно обратилась она ко мне, — положи мне в коробку этих своих сладостей. Вафли в шоколаде, кажется? В большую коробку.
Это, по крайней мере, в моих силах. Может, хоть сладостями утешу человека, потерявшего своего лучшего друга. Украдкой я кончиками пальцев прочертила на крышке коробки магический знак — знак, отводящий беду и сулящий удачу.
Гийом попробовал протестовать, но Арманда осадила его:
— Чепуха. — Ее тон не допускал возражений, энергия била из нее через край, и Гийом, истерзанный щуплый человечек, сам того не желая, заметно приободрился. — Все равно — что тебе делать дома? Будешь сидеть в одиночестве и горевать? — Арманда решительно тряхнула головой. — Нет уж, дудки. Давненько мне не случалось развлекать благородного мужчину. Уж не откажи в таком удовольствии. К тому же, — добавила она задумчиво, — мне нужно кое что с тобой обсудить.
Арманда настойчиво идет к своей цели. Для нее это дело принципа. Упаковывая коробку вафель в шоколаде, перетягивая ее длинными серебристыми лентами, я наблюдаю за ними. Гийом уже отреагировал на ее тепло. На его лице отражаются смущение и благодарность.
— Мадам Вуазен…
— Арманда, — поправляет она его. — Когда меня называют «мадам», я чувствую себя дряхлой старухой.
— Арманда.
Одержана еще одна маленькая победа.
— И это  тоже можно оставить. — Аккуратными движениями она освобождает его запястье от поводка. Ее грубоватая забота не раздражает. — Незачем таскать на себе бесполезный груз. Это ничего не изменит.
Арманда повела Гийома к выходу. В дверях она обернулась и подмигнула мне. На меня вдруг накатила волна пронзительной любви к ним обоим.
В следующую секунду они исчезли в темноте.

Спустя несколько часов мы с Анук еще не спим. Лежим каждая в своей кровати и смотрим на медленно проплывающее в окне небо. После визита Гийома Анук весь вечер хранила серьезность, не выказывая своей обычной безудержной жизнерадостности. Дверь между нашими спальнями она оставила открытой, и я со страхом жду неизбежного вопроса, который сама задавала себе ночами после смерти матери. Ответа на него я не знаю до сих пор. Однако этот пугающий вопрос так и не прозвучал. Но глубокой ночью, когда я уже решила, что дочь давно спит, она вдруг залезла ко мне в постель и сунула в мою ладонь свою холодную ручонку.
— Матап?  — Она знает, что я не сплю. — Ты  ведь не умрешь, правда?
Я тихо рассмеялась в темноте и ответила с лаской в голосе:
— Все когда нибудь умирают.
— Но ты ведь еще долго не умрешь? — настаивает она. — Будешь жить много много  лет, да?
— Хотелось бы надеяться.
— О. — Осмысливая мои слова, она удобнее устраивается на кровати, прижимается ко мне. — Мы живем дольше, чем собаки, да?
Я подтверждаю. Она вновь о чем то задумалась.
— А где, по твоему, теперь Чарли, татап?
У меня наготове много лживых объяснений, которые успокоили бы ее, но сейчас я не могу ей лгать.
— Не знаю, Нану. Мне нравится думать, что все мы возрождаемся. В новом организме — не старом и не больном. А может, в птице или в дереве. Но этого никто точно не знает.
— О, — с сомнением протянула она тоненьким голоском. — Даже собаки?
— Почему бы нет?
Это красивая сказка, фантазия. Порой я увлекаюсь ею, как ребенок своими собственными выдумками. В лице моей маленькой незнакомки вижу экспрессивные черты матери…
— Значит, мы найдем Гийому его пса, — оживляется Анук. — Прямо завтра же. Тогда он перестанет грустить, да?
Я пытаюсь объяснить, что не все так просто, но она настроена решительно.
— Обойдем все фермы и выясним, у каких собак есть щенята. Думаешь, мы сумеем узнать Чарли?
Я вздыхаю. Казалось бы, я уже должна привыкнуть к ее замысловатой логике. Своей убежденностью она так живо напомнила мне мать, что я едва сдерживаю слезы.
— Не знаю.
— А Пантуфль  узнает, — не сдается она.
— Спи, Анук. Завтра в школу.
— Он узнает его. Я точно  знаю. Пантуфль все видит.
— Тсс.
Наконец я услышала, что ее дыхание выровнялось. Спящее личико дочери обращено к окну, и я вижу на ее мокрых ресницах отблеск мерцающих звезд. Если бы только я могла быть уверена, ради нее… Но на свете нет ничего определенного. Колдовство, в которое столь безоговорочно верила моя мать, в конечном итоге не спасло ее; ничего из того, что мы делали вместе, нельзя объяснить обычным совпадением. Не так все просто, говорю я себе. Карты, свечи, благовония, заклинания — это всего лишь детский трюк, чтобы изгнать темноту. И все же мне больно при мысли, что Анук будет огорчена. Во сне ее личико так спокойно и доверчиво. Я представляю наш завтрашний бессмысленный поход в поисках щенка, в которого переселился дух Чарли, и во мне растет возмущение. Не следовало говорить ей то, что я не способна доказать…
Стараясь не разбудить дочь, я осторожно соскальзываю с кровати. Голыми ногами бесшумно ступаю по гладким холодным половицам. Дверь тихо скрипнула, когда я открыла ее. Анук пробормотала что то во сне, но не проснулась. На мне лежит ответственность, убеждаю я себя. Сама того не желая, я дала обещание.
Вещи матери по прежнему в ее ящичке, упакованы в сандаловое дерево и лаванду. Карты, травы, книги, масла, ароматизированные чернила, которые она использовала для гаданий, заклинания, амулеты, кристаллы, разноцветные свечи. Я редко открываю этот ящичек, разве что свечи иногда достаю. Он источает острый запах утраченных надежд. Но ради Анук — ради Анук, так живо напоминающей мне ее, — я должна попытаться. И я сама себе немного смешна. Мне следовало бы уже давно спать, набираться сил для завтрашнего нелегкого дня. Но перед глазами неотступно стоит лицо Гийома. Слова Анук лишают сна. Опасное это дело, в отчаянии твержу я себе. Вновь принимаясь за почти забытое ремесло, я лишь усугубляю в себе чувство исключительности, мешающее нам остаться здесь…
Некогда привычный ритуал, которым я столько лет пренебрегала, вспомнился неожиданно быстро. Очерчиваю круг — стакан воды, тарелка с солью, горящая свеча на полу… И мне сразу становится спокойней на душе, будто я возвратилась в те дни, когда всему было простое объяснение. Я сажусь на пол, скрестив ноги, закрываю глаза и искусственно замедляю дыхание.
Моя мать обожала колдовские обряды и заклинания. Я же исполняла их с неохотой. Ты слишком скованна, с насмешкой укоряла она меня. Сейчас я, наверно, испытываю те же чувства, что и она, — глаза закрыты, на пыльных подушечках пальцев ее запах. Возможно, поэтому ворожба сегодня дается мне так легко. Люди, не имеющие представления о настоящем колдовстве, полагают, что это обязательно некий вычурный церемониал. Подозреваю, по этой причине моя мать, обожавшая театральность, и превращала ритуал в пышное представление. Однако истинное чародейство — прозаичный процесс. Нужно просто сконцентрировать сознание на желаемой цели. Чуда не происходит, внезапные видения не посещают меня. Я отчетливо вижу в своем воображении пса Гийома в золотистом радушном сиянии, но в обозначенном кругу собака не проступает. Возможно, она появится завтра или послезавтра — якобы совпадение, как оранжевое кресло или высокие красные табуреты, привидевшиеся нам здесь в первую ночь. А может, никогда не появится.
Глянув на часы, лежащие на полу, я с удивлением замечаю, что уже почти половина четвертого утра. Должно быть, я просидела дольше, чем намеревалась, ибо свеча догорает, а мои конечности застыли и онемели. Но смутная тревога исчезла, и я, по непонятной причине, чувствую себя отдохнувшей и удовлетворенной.
Я забираюсь обратно в постель — Анук уже оккупировала почти всю кровать, широко раскинув руки на подушках, — и сворачиваюсь калачиком под теплым одеялом. Моя требовательная маленькая незнакомка будет умиротворена. Постепенно меня окутывает дрема, и мне на секунду кажется, будто я слышу голос матери, что то шепчущей тихо совсем рядом со мной.

0

23

Глава 22


7 марта. Пятница

Цыгане покидают город. Сегодня рано утром я прогуливался в Мароде и видел, как они собираются — укладывают верши, снимают свои бесконечные веревки с бельем. Некоторые отплыли ночью, под покровом темноты, — я слышал, как свистят и гудят их суда, словно бросая напоследок вызов, — но большинство из суеверия дождались рассвета. В тусклых серовато зеленых сумерках нарождающегося дня они похожи на беженцев военного времени. Бледные, как призраки, угрюмо увязывают в тюки последний хлам своего плавучего цирка. То, что еще вечером имело вид богатых украшений, оказалось грязным выцветшим тряпьем. В воздухе висит запах гари и бензина. Хлопает парусина, тарахтят разогревающиеся двигатели. Кое кто даже удосужился оторваться от работы и взглянуть на меня, — губы плотно сжаты, глаза сощурены. Все молчат. Ру среди оставшихся я не вижу. Возможно, он уплыл с первой партией. На реке, зарываясь в воду носами под тяжестью груза, стоят еще около тридцати плавучих домов. Девушка по имени Зезет перетаскивает с развалившегося судна на свое какие то почерневшие обломки. На обгорелом матрасе и коробке с журналами балансирует корзина с цыплятами. Зезет бросает на меня полный ненависти взгляд, но не произносит ни слова.
Не думай, будто мне не жалко этих людей. Я не таю на них зла, топ pere,  но я обязан думать о своей пастве. Я не вправе тратить время на добровольные проповеди чужакам, от которых в награду наверняка услышу только насмешки и оскорбления. И все же я не считаю себя неприступным. Любого из них, кто готов искренне покаяться, я буду рад принять в своей церкви. И они знают, что при необходимости всегда могут обратиться ко мне за советом.
Минувшей ночью я плохо спал. Я вообще плохо сплю с тех пор, как начался Великий пост. Зачастую поднимаюсь в глубокие часы, ища забытья на страницах какой нибудь книги, или в тиши темных улиц Ланскне, или на берегах Танна. Минувшей ночью бессонница меня мучила больше обычного, и я, зная, что не засну, в одиннадцать часов отправился из дома прогуляться у реки. Я обошел стороной Марод и становище бродяг и зашагал через поля к верховьям реки. Шум цыганского лагеря ясно разносился в ночи. Оглянувшись, я увидел костры на берегу реки и на фоне их оранжевого сияния танцующие силуэты. Я посмотрел на часы и, сообразив, что гуляю уже почти час, повернул назад. У меня не было желания возвращаться через Марод, но дорога домой по полям заняла бы на полчаса дольше, а у меня от усталости кружилась голова и во всем теле чувствовалась слабость. Хуже того, холодный воздух и бессонница пробудили во мне острое чувство голода, которое, я знал, ранним утром утолю несоизмеримо легким завтраком, состоящим из кофе и хлеба. Только поэтому, pere, я  пошел через Марод: мои тяжелые ботинки оставляют глубокие следы на глинистом берегу, мое дыхание окрашено светом цыганских костров. Вскоре я приблизился к ним настолько, что начал различать происходящее в лагере. Они там устроили некое празднество. Я увидел фонари, свечи по бортам барок, привносившие в балаганную атмосферу, как ни странно, дух религиозности. Пахло дымом и еще чем то мучительно вкусным, — возможно, жарящимися сардинами. И сквозь эти запахи пробивался, плывя над рекой, густой горьковатый аромат шоколада Вианн Роше. Как я сразу не догадался, что она тоже должна быть там. Если б не она, цыгане уже давно бы покинули нас. Она стоит на пирсе у дома Арманды. В своем длинном красном плаще и с распущенными волосами среди языков костров она похожа на идолопоклонницу. На секунду она поворачивается ко мне, и я вижу, как на ее вытянутых ладонях вспыхивает синеватое пламя. Что то горит у нее меж пальцев, отбрасывая фиолетовые блики на лица стоящих вокруг людей…
На мгновение я оцепенел от ужаса. В голове завихрились нелепые мысли — тайное жертвоприношение, поклонение дьяволу, сжигание заживо в дар какому нибудь жестокому древнему богу — и я едва не убежал. Кинулся прочь, но поскользнулся в жирной грязи и, чтобы не упасть, ухватился за терновник, в зарослях которого прятался. Потом наступило облегчение. Облегчение и понимание. И вместе с тем меня обжег стыд за собственное безрассудство, ибо в эту самую минуту она опять повернулась ко мне, и пламя в ее ладонях угасло прямо на моих глазах.
— Боже правый! —  От пережитого стресса у меня подкашивались колени. — Это же блины. Блины, сбрызнутые бренди. Только и всего. — Я задыхался от душившего меня истерического смеха и, чтобы сдержать его, вонзил кулаки в живот, который и так болел от напряжения. На моих глазах она подожгла в бренди очередную горку блинов и принялась ловко раскладывать их со сковороды по тарелкам. Горящая жидкость переливается из тарелки в тарелку, словно огни святого Эльма.
Блины.
Вот что они сделали со мной, pere.  Я слышу — и вижу — то, чего на самом деле нет. Это она сотворила со мной такое. Она и ее приятели с реки. А внешне — прямо таки сама невинность. Лицо открытое, радостное. Голос, звучащий над водой, — она смеется вместе со всеми, — чарующий, звонкий, полнится любовью и юмором. Я невольно задумываюсь, а как бы мой голос звучал среди тех, других, как бы звучал мой смех вместе с ее смехом, и на душе вдруг становится ужасно тоскливо, холодно и пусто.
Если б только я мог, думал я. Если б только мог выйти из своего укрытия и присоединиться к ним. Есть, пить вместе с ними, — при мысли о еде, внезапно превратившейся для меня в необузданную потребность, во рту от зависти начала скапливаться слюна, — поедать блины, греться у жаровни, нежиться в тепле, источаемом ее золотистой кожей…
Это ли не искушение, pere? Я  убеждаю себя, что устоял против него, что подавил его силой внутреннего духа, что моя молитва — прошу тебя о прошу тебя о прошу тебя о прошу тебя помилуй —  это просьба об избавлении, а не об удовлетворении желания.
Ты тоже чувствовал себя таким вот стариком? Ты молился? И когда в тот день в канцелярии ты уступил соблазну, чем было для тебя удовольствие? Наслаждением, столь же ярким и теплым, как цыганский костер? Или оно выразилось судорожным всхлипом изнеможения, умирающим беззвучным криком во тьме?
Я не должен был винить тебя. Человек — даже священник — не может бесконечно сдерживать свои порывы. А я тогда, будучи совсем еще юнцом, не знал, что такое быть один на один с искушением, что такое кислый привкус зависти. Я был очень молод, pere.  Я преклонялся пред тобой. Меня покоробил не сам акт, возмутило даже не то, с кем  ты его совершал, — я не мог смириться с тем простым фактом, что ты способен  на грех. Даже ты, pere.  И, осознав это, я понял, сколь зыбко, ненадежно все в этом мире. Никому нельзя доверять. Даже себе самому.
Не знаю, как долго я наблюдал за ними, pere.  Наверно, очень долго, ибо когда я наконец шевельнулся, то не почувствовал ни рук, ни ног. Я видел в толпе Ру и его друзей, видел Бланш, Зезет, Арманду Вуазен, Люка Клэрмона, Нарсисса, араба, Гийома Дюплесси, девушку с татуировкой, толстую женщину с зеленым шарфом на голове. Там были даже дети — в основном дети речных цыган, но среди них затесались и такие, как Жанно Дру, и, разумеется, Анук Роше. Некоторые из них дремали на ходу, другие плясали у самой кромки воды или ели колбасу, завернутую в толстые ячменные блинчики, или пили горячий лимонад, сдобренный имбирем. Мое обоняние было до того неестественно обострено, что я различал запах каждого блюда в отдельности — рыбы, запекающейся в золе жаровни, подрумяненного козьего сыра, блинов из темной муки и светлой, горячего шоколадного пирога, confit de canard,  пряной утятины… Голос Арманды звучал громче всех; она смеялась, как расшалившийся ребенок. Фонари и свечи мерцали на реке, словно рождественские огни.
В первую минуту тревожный вскрик я принял за возглас ликования. Кто то то ли звучно гикнул, то ли хохотнул, а может, взвизгнул в истерике. Я решил, что, наверно, один из малышей упал в воду. Потом увидел пожар.
Огонь вспыхнул на ближайшей к берегу лодке, швартовавшейся на некотором удалении от пирующих. Возможно, опрокинулся фонарь, или кто то плохо затушил сигарету, или свеча капнула на сухую парусину. Какова бы ни была причина, пламя распространялось быстро, в считанные секунды перекинувшись с крыши плавучего дома на палубу. Огненные языки, поначалу такие же прозрачно голубые, как пламя, окутывающее сбрызнутые бренди блины, раскалялись по мере распространения, окрашиваясь в ярко оранжевый цвет: так пылают стога сена в жаркую летнюю ночь. Рыжий, Ру, среагировал первым. Полагаю, это загорелось его судно. Пламя едва успело изменить цвет, а он уже мчался к охваченному огнем плавучему дому, перепрыгивая с лодки на лодку. Одна из женщин что то кричала ему вслед надрывным страдальческим голосом, но он не обращал внимания. Удивительно резвый парень. За полминуты перебежал через два судна, на ходу расцепив канаты, которыми те были связаны, и пинком отогнав одно от другого, и побежал дальше. Мой взгляд упал на Вианн Роше. Она смотрела на пожар, вытянув перед собой руки. Остальные столпились на пирсе. Все молчали. Отвязанные барки, покачиваясь и поднимая рябь на реке, медленно плыли по течению. Судно Ру спасти уже было нельзя; его обугленные куски, поднятые в воздух жаром, летали над водой. Тем не менее я увидел, как Ру схватил полуобгорелый рулон брезента и попытался забить им пламя, но к огню было не подступиться: слишком жарко. На Ру загорелись джинсы и рубашка. Отшвырнув брезент, он голыми ладонями затушил на себе пламя. Прикрывая рукой лицо, предпринял еще одну попытку добраться до каюты; громко выругался на своем непонятном наречии. Арманда что то взволнованно кричала ему, — кажется, что то про бензин и бензобаки.
От страха и восторга, вызывавших воспоминания о прошлом, меня пробирала приятная дрожь. Все было как тогда — смрад горелой резины, рев пожара, отблески… Я словно вернулся в пору ранней юности: я — подросток, ты — pere,  и мы оба каким то чудом оказались избавленными от ответственности.
Спустя десять секунд Ру спрыгнул в воду с пылающего судна и поплыл назад. Несколькими минутами позже взорвался бензобак, причем ослепительного фейерверка, как я ожидал, не последовало — просто раздался глухой хлопок. Ру исчез из виду, заслоненный заскользившими по воде нитями огня. Больше не опасаясь быть замеченным, я поднялся во весь рост и вытянул шею, стараясь разглядеть его. Кажется, я молился.
Видишь, pere,  мне не чуждо сострадание. Я переживал за него.
Вианн Роше, в мокром до подмышек красном плаще, стояла уже по пояс в медленных водах Танна и, приложив ладонь козырьком к глазам, осматривала реку. Рядом с ней по старушечьи голосила Арманда. И когда они вытащили его, насквозь промокшего, на пирс, я испытал глубокое облегчение, мои ноги подкосились сами собой, и я упал на колени, прямо в грязь, в позе молящегося. Но я ликовал, видя их лагерь в огне. Это было грандиозное зрелище. И я радовался, как тогда в детстве, оттого что наблюдаю украдкой, оттого что знаю…  Прячась в темноте, я чувствовал себя могущественным человеком. Мне казалось, что все это — пожар, смятение, спасение человека — неким образом устроил я сам. Что это я своим тайным присутствием на пиршестве способствовал повторению того далекого лета. Я, а не чудо. Чудес не бывает. Но это знамение. Знамение свыше.
Домой я пробирался крадучись, держась в тени. Один человек без труда может пройти незамеченным сквозь толпу зевак, плачущих малышей, сердитых взрослых, молчаливых бродяг, стоящих у пылающей реки, взявшись за руки, словно зачарованные дети в какой нибудь злой сказке. Один человек… или двое.
Его я увидел, когда достиг вершины холма. Потного и ухмыляющегося. Лицо багровое от затраченных усилий, очки измазаны, рукава клетчатой рубашки засучены выше локтей. В отсветах пожарища его кожа лоснится и краснеет, словно полированная кедровая древесина. При виде меня он не выказал удивления. Просто улыбнулся. Глупой заговорщицкой улыбкой, как ребенок, застигнутый за озорством снисходительным родителем. От него несло бензином.
— Добрый вечер, топ pere.
Я не осмелился ответить. Если бы ответил, наверно, взял бы на себя ответственность, а молчание, возможно, позволит ее избежать. Поэтому, невольный соучастник, я нагнул голову и, прибавив шаг, молча прошел мимо, зная, что потное лицо Муската, на котором плясали блики пожара, обращено мне вслед. Когда я наконец оглянулся, его уже на холме не было.
Оплывающая свеча. Брошенный в воду окурок, случайно угодивший в кучу дров. Выбившийся из фонаря огонь, воспламенивший блестящую бумагу, искрами осыпавшуюся на палубу. Что угодно могло вызвать пожар.
Все, что угодно.

0

24

Глава 23


8 марта. Суббота

Утром я вновь навестила Арманду. Она сидела в кресле качалке в своей гостиной с низким потолком. На коленях у нее лежала одна из ее кошек. После пожара в Мароде она сникла. Вид у нее был болезненный и непреклонный. Ее круглое, пухлое, как яблочко, личико постепенно скукоживалось, глаза и рот утопали в морщинах. На ней серое домашнее платье, на ногах — толстые черные чулки, гладкие прямые волосы не прибраны.
— Они уплыли, заметила? — вяло, почти с безразличием в голосе произнесла она. — Ни одного судна на реке не осталось.
— Знаю.
Я и сама еще никак не могла оправиться от потрясения, вызванного их отъездом. Спускаясь в Марод по холму, в смятении смотрела на опустевшую реку, похожую на уродливый участок пожелтевшей травы, на котором недавно стоял шатер передвижного цирка. От плавучего поселка остался только корпус судна Ру — полузатопленный остов, чернеющий над илистой поверхностью Танна.
— Бланш и Зезет перебрались чуть вниз по реке. Сказали, вернутся сегодня в течение дня, посмотрят, как тут дела. — Негнущимися, как палки, пальцами она принялась заплетать в косу свои длинные седые волосы с желтоватым оттенком.
— А как себя чувствует Ру? Как он?
— Злится.
И по праву. Уж он то знает, что пожар не был случайностью, знает, что у него нет доказательств, а если бы и были, справедливости он бы все равно не добился. Бланш с Зезет предложили ему место на своем тесном суденышке, но он отказался. Дом Арманды еще не доделан, сухо объяснил он, сначала нужно закончить ремонт. Я сама не разговаривала с ним после той ночи, когда случился пожар. Видела его однажды, мельком, на берегу. Он сжигал мусор, оставленный его товарищами. Вид у него был угрюмый, неприступный, глаза красные от дыма, и, когда я обратилась к нему, он мне не ответил. Во время пожара волосы его опалились, и он коротко остриг их, так что теперь выглядел как обгорелая спичка.
— И что он намерен делать?
Арманда пожала плечами:
— Не знаю. Думаю, он ночует где то здесь, в одном из заброшенных домов. Вчера вечером я оставила для него продукты на крыльце, утром их уже не было. И денег я ему предлагала, но он не берет. — Она раздраженно дернула себя за заплетенную косу. — Упрямый болван. На что мне все эти деньги, в моем то возрасте? Охотно поделила бы их между ним и кланом Клэрмонов. Все равно, зная эту семейку, можно не сомневаться, что мои сбережения в скором времени перекочуют в ящик для пожертвований Рейно. — Она издевательски усмехнулась. — Упертый идиот. Рыжие все такие. Упаси господи с ними связываться. Слова им не скажи. — Она сердито затрясла головой. — Взбесился вчера и хлопнул дверью. С тех пор я его не видела.
Я невольно улыбнулась.
— Вы — два сапога пара. Не уступаете друг другу в упрямстве.
Арманда бросила на меня негодующий взгляд.
— Как ты можешь сравнивать меня с этим рыжим грубияном…
Смеясь, я сказала, что беру свои слова обратно, и добавила:
— Пойду поищу его.

Я искала его целый час на берегу Танна, но так и не нашла. Не помогли даже методы моей матери. Правда, я обнаружила место его ночлега. Дом неподалеку от Арманды, один из наименее запущенных. Стены склизкие от плесени, но верхний этаж вполне пригоден для жилья, а в некоторых окнах даже стекла сохранились. Шагая мимо этого дома, я заметила, что его входная дверь взломана, а в камине гостиной еще недавно пылал огонь. Были и другие признаки обитания: обугленный брезент, взятый со сгоревшего судна, груда плавника, кое какая мебель, очевидно, брошенная за ненадобностью прежними хозяевами дома. Я окликнула Ру, но ответа не получила.

В половине девятого мне пора было открывать «Небесный миндаль», и я прекратила поиски. Если захочет, сам объявится. У шоколадной меня ждал Гийом, хотя дверь не была заперта.
— Что же вы ждете на улице? Зашли бы внутрь, — посетовала я.
— О нет. — Он грустно усмехнулся. — Подобные вольности непозволительны.
— А вы не бойтесь рисковать, — со смехом посоветовала я ему. — Входите, угощу вас своими новыми эклерами.
Он еще не оправился после смерти Чарли, все такой же усохший, съежившийся, как будто даже стал меньше ростом. Горе сморщило его озорное и не по возрасту моложавое лицо. Но он не утратил чувства юмора, не утратил шутливости и мечтательности, спасающих его от жалости к себе. Сегодня утром ему не терпелось поговорить о несчастье, постигшем речных цыган.
— Кюре Рейно во время утреннего богослужения ни словом об этом не обмолвился, — сообщил он, наливая в чашку шоколад из серебряного кувшинчика. — Ни вчера, ни сегодня. Ни слова. — Я согласилась, что со стороны Рейно, учитывая его живой интерес к компании скитальцев, подобное молчание весьма странно.
— Наверно, ему известно что то такое, что он не вправе предавать огласке, — предположил Гийом. — Так сказать, тайна исповеди.
Он видел, как Ру разговаривал о чем то с Нарсиссом возле его питомника, доложил Гийом. Может, Нарсисс даст ему работу. Во всяком случае, хотелось бы надеяться.
— Он часто нанимает поденных работников, — рассказывал Гийом. — Он ведь вдовец. Своих детей у него нет. Кроме племянника в Марселе, не на кого оставить ферму. И ему все равно, кто работает у него в летнюю страду. Если работник хороший, ему нет разницы, ходит тот в церковь или нет. — Гийом чуть заметно улыбнулся, как всегда улыбался, когда собирался высказать, на его взгляд, очень смелое суждение. — Иногда я спрашиваю себя, — задумчиво продолжал он, — разве Нарсисс, как христианин, не лучше — в самом прямом смысле слова — меня или Жоржа Клэрмона… или даже кюре Рейно. — Он глотнул шоколада. — Я хочу сказать, Нарсисс по крайней мере помогает людям, —  добавил он серьезно. — Тем, кто нуждается в деньгах, он дает работу. Разрешает бродягам становиться лагерем на его земле. При этом все знают, что он вот уже много лет спит со своей экономкой. И в церковь он ходит только для того, чтобы встретиться со своими клиентами. Но зато он помогает людям.
Я сняла крышку с блюда с эклерами и одно пирожное положила ему на тарелку.
— На мой взгляд, нет такого понятия, как хороший или плохой христианин, — возразила я. — Есть плохие и хорошие люди.
Гийом кивнул и кончиками большого и указательного пальцев взял с тарелки маленькое круглое пирожное.
— Может быть.
Он надолго замолчал. Я тоже налила себе шоколад, добавила в него ореховый ликер и посыпала крошкой из фундука. Запах из чашки теплый и дурманящий. Так пахнет поленница на солнце поздней осенью. Гийом ест эклеры со сдержанным удовольствием, влажной подушечкой указательного пальца собирая с тарелки крошки.
— Если так судить, то, по вашему, получается, что грех, искупление, умерщвление плоти, — все, во что я верил всю свою жизнь, — это просто пустые слова?
Его серьезный вид вызвал у меня улыбку.
— По моему, вы беседовали с Армандой, — мягко сказала я. — На что я могу сказать только одно: каждый из вас вправе оставаться при своих убеждениях. Пока вас это устраивает.
— О. — Он смотрит на меня с опаской, будто увидел на моей голове прорастающие рога. — А вы сами — не сочтите меня назойливым — во что верите вы?
В ковры самолеты и волшебные палочки с руническими письменами, в Али Бабу и явления Святой Богородицы, в путешествия в астрал и предсказания будущего по осадку в бокале из под красного вина…
Флорида? Диснейленд? Эверглейдс? Как же все это, милая ? Неужели не увидим ?
Будда. Путешествие Фродо в Мордор. Пресуществле ние. Дороти и Тото. Пасхальный кролик. Инопланетяне. Чудовище в шкафу. Воскрешение мертвых к судному дню. Жизнь по велению карт… В разные периоды жизни я во все это верила. Или делала вид, что верила. Или делала вид, что не верила.
Как скажешь, мама. Лишь бы ты была счастлива.
А теперь? Во что я верю теперь?
— Я верю, что самое главное на свете — это быть счастливым, — наконец ответила я.
Счастье. Невзыскательное, как бокал шоколада, или непростое, как сердце. Горькое. Сладкое. Настоящее.

После обеда пришла Жозефина. Анук уже вернулась из школы и почти тотчас же убежала играть в Марод. Я укутала ее в красную куртку и строго настрого наказала немедленно возвращаться домой, если начнется дождь. Воздух наполнен благоуханием свежеспиленной древесины, разносимым ветром, особенно резким и коварным на углах улиц. Жозефина в своем клетчатом плаще, застегнутом под горло, в красном берете и новом красном шарфе, концы которого яростно бьются у ее лица. Она вошла в магазин с дерзким, самоуверенным видом и на мгновение предстала передо мной ослепительной красавицей — щеки горят румянцем, в глазах беснуется ветер. Потом иллюзия рассеялась, и она стала сама собой — руки запрятаны глубоко в карманы, голова наклонена, будто она собиралась бодаться с неким неведомым противником. Жозефина сняла берет, открыв моему взору спутанные волосы и свежий рубец на лбу. Было видно, что она чем то напугана до смерти и одновременно пребывает в эйфории.
— Дело сделано, Вианн, — беззаботно объявила она. — Я подвела черту.
На одно ужасающее мгновение меня охватила уверенность, что сейчас я услышу от нее признание в убийстве мужа. С лица Жозефины не сходило восхитительное выражение лихой бесшабашности, губы карикатурно растянуты, словно она надкусила кислый фрукт. Попеременно горячими и холодными волнами от нее исходил страх.
— Я ушла от Поля, — объяснила она. — Наконец то решилась.
Глаза у нее как маленькие ножички. Впервые со дня нашего знакомства я увидела Жозефину такой, какой она была десять лет назад, до того как Поль Мари Мускат превратил ее в тусклую нескладную женщину. Она едва помнила себя от страха, но под пеленой объявшего ее безумия крылось леденящее душу здравомыслие.
— Он уже знает? — спросила я, забирая у нее плащ, карманы которого были набиты чем то тяжелым, но, скорей всего, не драгоценностями.
Жозефина мотнула головой.
— Он думает, я пошла в бакалейную лавку, — ответила она, задыхаясь. — У нас кончилась пицца, и он поручил мне пополнить запасы. — Она шаловливо улыбнулась, почти по детски. — Я взяла часть денег, предназначенных на хозяйственные нужды. Он держит их в коробке из под печенья под стойкой бара.
Под плащ она надела красный свитер и черную плиссированную юбку. Прежде, сколько я помню, на ней всегда были джинсы. Жозефина глянула на часы.
— Chocolat espresso,  пожалуйста. И большую коробку миндаля. — Она выложила на стол деньги. — Как раз успею подкрепиться до автобуса.
— До автобуса? — смешалась я. — Куда ты собралась?
— В Ажен. — Вид у нее ершистый, упрямый. — Потом не знаю. Может, в Марсель. Лишь бы подальше от него. —  Она бросила на меня подозрительный и вместе с тем удивленный взгляд. — Только не вздумай отговаривать меня, Вианн. Это ведь ты подбросила мне эту идею. Мне бы самой в жизни не додуматься.
— Знаю, но…
— Ты же говорила, что я свободная женщина. — В ее словах слышится упрек.
Совершенно верно. Свободна пуститься в бега, воспользовавшись советом фактически незнакомого человека, бросить все, сорваться с насиженного места и отдаться на волю ветров, как непривязанный воздушный шарик. Мое сердце внезапно холодом сковал страх. Неужели это цена за то, чтобы я осталась здесь? Значит, я отправляю ее скитаться вместо себя? А разве я предложила ей хоть какой то выбор?
— Но здесь ты жила в относительном благополучии, — с трудом выдавила я, видя в ее лице лицо своей матери. Отказаться от благополучия ради того, чтобы немного посмотреть мир, взглянуть краем глаза на океан… а что дальше? Ветер всегда приносит нас к подножию той же стены. Толкает под колеса нью йоркского такси. На темную аллею. В лютый холод. — Нельзя все так бросить и бежать, — сказала я. — Я знаю, что говорю. Пробовала.
— Я не могу оставаться в Ланскне, — вспылила она, едва сдерживая слезы. — В одном городе с ним. Пока не могу.
— Когда то мы жили так, я помню. Постоянно в дороге. Постоянно в бегах.
У нее тоже есть свой Черный человек. Я вижу его в ее глазах. Авторитетным тоном и коварной логикой он держит тебя в оцепенении, послушании и страхе. И, дабы избавиться от этого страха, ты бежишь в надежде и отчаянии, бежишь, чтобы в конце концов понять, что носишь этого человека в себе, носишь, как некое зловредное дитя… И моя мать в итоге тоже это поняла. Он ей мерещился за каждым углом, на дне каждой чашки. Улыбался с каждой афиши, выглядывал из каждой проезжающей машины. Приближался с каждым ударом сердца.
— Бросишься бежать — не остановишься. Всю жизнь будешь в бегах, — яростно убеждала я ее. — Лучше оставайся со мной. Останься, будем бороться вместе.
Жозефина посмотрела на меня.
— С тобой? — Ее изумление почти вызывало смех.
— Почему бы нет? У меня есть свободная комната, раскладушка… — Она уже мотала головой, и у меня возникло острое желание схватить ее, заставить  остаться, но я подавила свой порыв. Я знала, что смогла бы повлиять на нее. — Поживи у меня немного, пока не найдешь что то еще, пока не найдешь работу…
Она разразилась истеричным хохотом.
— Работу? Да что я могу? Только убирать… готовить… опорожнять пепельницы… наливать пиво, вскапывать сад и ублажать м мужа по ночам каждую пя пятницу… — Она теперь захлебывалась смехом, держась за живот.
Я попыталась взять ее за плечо.
— Жозефина. Я серьезно. Что нибудь подвернется. Незачем тебе…
— Если б ты видела, каким он бывает порой. — Все еще смеясь, она выплевывала слова, как пули; ее дребезжащий голос полнился отвращением к самой себе. — Распаленная свинья. Жирный волосатый боров.
Она расплакалась, зарыдала так же громко и судорожно, как смеялась минуту назад, жмурясь и прижимая ладони к щекам, словно боялась взорваться. Я ждала.
— А потом, сделав свое дело, отворачивается и начинает храпеть. А утром я пытаюсь… — ее лицо искажает гримаса, губы дергаются, силясь выговорить слова, — …я пытаюсь… стряхнуть…  его запах…  с простыней, а сама все время думаю, что же случилось со мной? Куда делась Жозефина Бонне, живая смышленая школьница, мечтавшая стать балериной…
Она резко повернулась ко мне — красная, заплаканная, но уже спокойная.
— Это глупо, но я убеждала себя, что где то, наверно, произошла ошибка, что однажды кто нибудь подойдет ко мне и скажет, что ничего подобного на самом деле не происходит, что весь этот кошмар снится какой то другой женщине и ко мне  не имеет никакого отношения…
Я взяла ее за руку. Она холодная и дрожит. Ноготь на одном пальце содран, в ладонь въелась кровь.
— Самое смешное, что я пытаюсь вспомнить, как любила его когда то, а вспомнить нечего. Одна пустота. Полнейшая. Вспоминается что угодно — как он впервые ударил меня, или то…  казалось бы, должно же хоть что то  остаться в памяти, даже о таком человеке, как Поль Мари. Хоть какое то оправдание бесцельно прожитых лет. Хоть что то…
Жозефина вдруг замолчала и глянула на часы.
— Совсем заболталась, — удивилась она. — Все, на шоколад времени нет, а то опоздаю на автобус.
Я смотрела на нее.
— Автобус пусть едет, а ты лучше выпей шоколада. За счет заведения. А вообще то такое событие следовало бы отметить шампанским.
— Нет, мне пора, — возразила она капризным тоном, судорожно прижимая к животу кулаки, и пригнула голову, как бык, бросающийся в атаку.
— Нет. — Я не отрывала от нее глаз. — Ты должна остаться. И дать ему бой. Иначе, считай, что ты от него не уходила.
Она отвечала мне смелым взглядом.
— Не могу. — В ее голосе слышалось отчаяние. — Не смогу ему противостоять. Он будет поливать меня грязью, все переврет…
— У тебя есть друзья, они здесь, — ласково сказала я. — И ты еще сама не знаешь, какая ты сильная.
И тогда Жозефина села — совершенно сознательно — на один из моих красных табуретов, уткнулась лицом в прилавок и тихо заплакала.
Я не мешала ей. Не стала говорить, что все утрясется. Не попыталась утешить ее. Участие не всегда приносит облегчение, иногда лучше выплакать свое горе. Поэтому я прошла на кухню и принялась не спеша готовить chocolat espresso.  К тому времени, когда я разлила шоколад в чашки, добавила в них коньяк и шоколадную крошку, собрала желтый поднос, положив на каждое блюдце по кусочку сахара, она уже успокоилась. Я знаю, это не великое волшебство, но иногда оно помогает.
— Почему ты передумала? — спросила я, когда ее чашка опустела наполовину. — Когда мы в последний раз говорили с тобой об этом, ты была настроена остаться с Полем.
Она пожала плечами, избегая моего взгляда.
— Из за того, что он опять ударил тебя?
На этот раз на лице ее отразилось удивление. Ее рука взметнулась ко лбу, где сердито багровела рассеченная кожа.
— Нет.
— Тогда из за чего?
Она вновь отвела глаза. Кончиками пальцев коснулась своей чашки, будто хотела убедиться, что она ей не снится.
— Не из за чего. Не знаю. Просто так.
Она лгала, это было очевидно. Не отдавая себе отчета, я попыталась проникнуть в ее мысли, которые с легкостью читала еще минуту назад. Я должна была знать причину, если собиралась оставить ее здесь, удержать в городе, вопреки всем моим благим намерениям. Но в данный момент мысли ее были бесформенными и дымчатыми. Я ничего не разглядела, кроме темноты.
Давить на нее не имело смысла. Жозефина, от природы неподатливая и упрямая, не терпела, чтобы ее подгоняли. Расскажет со временем, решила я. Если захочет.

Мускат хватился жены только ближе к ночи. К этому времени мы уже постелили ей в комнате Анук, которая пока будет спать рядом со мной на раскладушке. Весть о переселении к нам Жозефины она приняла с полным спокойствием, как обычно принимала безоговорочно и многое другое. На мгновение мне стало нестерпимо горько за дочъ, ведь у нее впервые в жизни появилась собственная комната, но я пообещала себе, что это продлится недолго.
— У меня идея, — сказала я ей. — Давай устроим тебе комнату на чердаке: вместо двери там будет люк, в крыше будут маленькие круглые оконца, а подниматься туда будешь по приставной лестнице. Как ты на это смотришь?
Затея опасная, вводящая в заблуждение. Намек на то, что мы намерены осесть здесь надолго.
— И я оттуда буду видеть звезды? — загорелась Анук.
— Разумеется.
— Вот здорово! — воскликнула она и помчалась наверх, чтобы поделиться радостью с Пантуфлем.
Мы сидим за столом в тесной кухне. Стол достался нам в наследство от пекарни. Громоздкий, вытесанный из необработанной сосновой древесины, сплошь в рубцах, оставленных ножом. В шрамы забилось тесто, усохшее до консистенции застывшего цемента, отчего его поверхность теперь похожа на гладкий мрамор. Тарелки разнородные: одна зеленая, другая — белая, у Анук — в цветочках. Бокалы тоже разные: высокий, маленький, один все еще с наклейкой « Moutarde Amora».  Но эти вещи принадлежат  нам. Впервые в жизни у нас появилось что то свое. Прежде нам приходилось пользоваться гостиничной посудой, пластмассовыми ножами и вилками. Даже в Ницце, где мы жили больше года, мебель была чужая, арендованная вместе с помещением магазина. Чувство владения нам все еще в новинку, оно дурманит и пьянит. Для нас это экзотика, невиданное чудо. Я завидую кухонному столу, завидую его порезам и ожогам, полученным от горячих хлебопекарных форм. Завидую его незыблемому чувству времени и жалею, что не могу сказать: вот это я сделала пять лет назад. Оставила эту отметину, мокрой кофейной чашкой посадила вот это пятно, здесь прожгла сигаретой, а вот эту лесенку на шероховатом дереве настучала ножом. А вот здесь, в укромном уголке за ножкой, Анук вырезала свои инициалы, когда ей было шесть лет. А этот рубец от ножа для разделки мяса появился жарким летним днем семь лет назад. Помнишь? Помнишь то лето, когда река обмелела. Помнишь?
Я завидую столу, завидую его незыблемому чувству времени. Он стоит здесь давно. Он принадлежит этому дому.
Жозефина помогла мне приготовить ужин. Мы поставили на стол салат из зеленой стручковой фасоли и помидоров, заправленных ароматным растительным маслом, красные и черные оливки, купленные на рынке в четверг, хлеб с грецкими орехами, свежий базилик, поставляемый Нарсиссом, сыр из козьего молока и красное вино из Бордо. За ужином мы беседовали, но не о Поле Мари Мускате. Я рассказывала Жозефине о нас, об Анук и о себе, о краях, в которых мы побывали, о своей шоколадной в Ницце, о том, как мы жили в Нью Йорке, когда родилась Анук, и о прежних временах, рассказывала о Париже, Неаполе и прочих городах, где нам с матерью случалось оседать ненадолго за время наших бесконечных скитаний по миру. Сегодня мне хочется вспоминать только радужные, светлые, смешные эпизоды своей жизни. В воздухе и без того витает слишком много мрачных мыслей. Чтобы рассеять их, я поставила на стол белую свечу. Ее умиротворяющий аромат навевает тоску по прошлому, и я делюсь вслух воспоминаниями о маленьком Уркском канале, о Пантеоне, о площади Художников в Париже и восхитительной берлинской Унтер ден Линден, о пароме до острова Джерси, о свежеиспеченных венских пирожных, которые надо есть из горячей бумаги прямо под открытым небом, о набережной в Жуан ле Пене и танцах на улицах Сан Педро. С лица Жозефины постепенно сходило каменное выражение, а я продолжала вспоминать. Рассказала, как мама однажды продала осла фермеру из деревни неподалеку от Риволи, а упрямое животное возвращалось к нам раз за разом, ухитряясь отыскивать нас чуть ли не возле самого Милана. Потом поведала историю о лиссабонских торговцах цветами и о том, как мы покинули тот город в рефрижераторе цветочника, который четыре часа спустя высадил нас, полуокоченевших, у раскаленных добела доков Порту. Жозефина улыбнулась, потом расхохоталась. Временами мы с матерью бывали при деньгах, и тогда Европа согревала нас солнцем и надеждой. И сегодня вечером я вспоминаю именно такие дни. Вспоминаю богатого араба в белом лимузине, певшего матери серенады в Сан Ремо, вспоминаю, как мы смеялись и были счастливы и как потом долго благоденствовали на деньги, которые он нам дал.
— Ты столько всего видела. — Голос Жозефины полнится завистью и немного благоговением. — А еще такая молодая.
— Мне почти столько же лет, сколько тебе.
Она покачала головой.
— Нет, я — тысячелетняя старуха. — На ее губах заиграла добрая мечтательная улыбка. — Я бы тоже хотела путешествовать. Просто идти за солнцем, не думая о том, куда завтра приведет меня дорога.
— Кочевая жизнь утомительна, поверь мне, — мягко сказала я. — И через некоторое время начинает казаться, что каждый новый край ничем не отличается от предыдущего.
Она с сомнением посмотрела на меня.
— Поверь мне. Я знаю, что говорю.
Вообще то я лукавила. Каждый край самобытен, и возвращение в город, в котором ты жил когда то, сродни возвращению в дом старого друга. А вот люди  обезличиваются — одни и те же лица в городах, за тысячи километров друг от друга, одни и те же выражения. Пустые враждебные взгляды чиновников, любопытные взгляды крестьян, скучные скользящие взгляды туристов. Одни и те же влюбленные, матери, нищие, калеки, торговцы, поклонники бега трусцой, дети, полицейские, таксисты, зазывалы. И через некоторое время тебя начинает мучить паранойя — кажется, будто все эти люди тайком следуют за тобой из города в город, в другой одежде, в другом обличье, но по существу те же самые люди. Занимаются своей рутиной, а сами косятся на нас, чужаков, незваных пришельцев. На первых порах тебя распирает чувство превосходства. Мы — раса избранных, путешественники. Ведь мы видели и испытали гораздо больше, чем они, довольствующиеся монотонным существованием: сон — работа — сон, возделыванием своих аккуратных садиков, своими одинаковыми загородными коттеджами и жалкими мечтами. Мы их за это даже чуть чуть презираем. А потом приходит зависть. Поначалу мы посмеиваемся над собой. Что то кольнуло вдруг и почти сразу исчезло при виде женщины в парке, склонившейся над малышом в коляске; лица обоих озарены, но не лучами солнца. Потом зависть дает о себе знать второй раз, третий — двое влюбленных идут по набережной, держась за руки; вот молодые сотрудницы некой фирмы о чем то весело смеются за столиком, подкрепляясь в обед кофе с круассанами… — и вскоре поселяется в душе ноющей болью. Нет, каждый  уголок на земле, куда б ни завели тебя скитания, как был самобытным, так и остается. Это сердце через некоторое время начинает разъедать ржа. Смотришь утром на себя в гостиничное зеркало, а твое лицо будто помутнело, затерлось от множества вот таких случайных взглядов. К десяти часам простыни будут выстираны, ковер вычищен. Странствуя, мы регистрируемся в гостиницах под разными именами. Идем по жизни, не оставляя следов, не отбрасывая тени. Как привидения.

Из раздумий меня вывел властный стук в дверь. Жозефина приподнялась, вдавливая кулаки в ребра. В ее глаза закрадывался страх. Мы, конечно, ждали его. Ужин, беседа — это все было притворство, самоуспокоение. Я встала.
— Не волнуйся. Я его не впущу.
Глаза Жозефины пылают страхом.
— Я не стану с ним разговаривать, — тихо заявила она. — Не могу.
— Поговорить, возможно, придется, — ответила я. — Но бояться не надо. Сквозь стены он не проникнет.
Она улыбнулась дрожащей улыбкой.
— Я даже голос его слышать не хочу. Ты не знаешь, какой он. Начнет говорить…
— Я прекрасно знаю, какой он, — решительно оборвала я ее, направляясь в неосвещенный торговый зал. — Чтобы ты ни думала, он далеко не уникален. Кочевая жизнь учит разбираться в людях, а они в большинстве своем мало чем отличаются друг от друга.
— Просто я ненавижу сцены, —  пробормотала Жозефина мне в спину. Я уже включала свет. — И ненавижу крик.
— Это ненадолго, — пообещала я. Стук возобновился. — Анук нальет тебе шоколада.
Дверь заперта на цепочку. Я повесила ее, когда мы приехали, — в силу привычки, приобретенной в больших городах, где меры безопасности не были лишними, — хотя здесь до сего дня в подобной предосторожности необходимости не возникало. Свет, льющийся из магазина, падает на Муската, и я вижу, что его лицо искажено от ярости.
— Моя жена здесь? — хрипит он пьяным голосом, изрыгая вонючий пивной перегар.
— Да. — Прибегать к уловкам нет причин. Следует сразу поставить его на место. — Боюсь, она ушла от вас, месье Мускат. Я предложила ей пожить у меня несколько дней, пока она не определится. Сочла, что так будет лучше. — Я стараюсь говорить бесстрастно, вежливо. Тип людей, подобных ему, мне хорошо знаком. Мы с мамой встречали их тысячи раз, в тысячах разных мест. Мускат остолбенело вытаращился на меня, а когда смысл сказанного дошел до него, он злобно сощурился и развел руками, прикидываясь безвредным, недоумевающим, готовым обратить все в шутку. Какое то мгновение он кажется почти обаятельным, но потом делает шаг к двери и обдает меня тухлятиной изо рта — смесью пивных паров, дыма и дурного гнева.
— Мадам Роше. — Голос у него мягкий, почти просительный. — Передайте моей жирной корове, чтобы она немедленно подняла свою задницу и выметалась на улицу, пока я сам ее не вытащил. И если ты,  грудастая стерва, встанешь на моем пути… — Он загремел дверью. — Сними цепь. — Он елейно улыбается, а сам смердит гневом, по запаху смутно напоминающим ядовитые химикаты. — Я сказал: сними эту чертову цепь, пока я ее не сорвал.  — Разъяренный, он кричит женским голосом, визжит, как недорезанная свинья. Я медленно, с расстановкой, еще раз объясняю ему ситуацию. Он бранится и вопит в досаде. Несколько раз пнул дверь с такой силой, что даже петли задрожали.
— Если вы попытаетесь вломиться в мой дом, — ровно говорю я, — я сочту вас опасным злоумышленником и приму соответствующие меры. В ящике кухонного стола я держу газовый баллончик, который обычно носила с собой, когда жила в Париже. Пару раз мне случалось применять его. Очень действенное средство.
Угроза несколько охладила его пыл. Очевидно, он полагал, что запугивание исключительно его прерогатива.
— Ты не понимаешь, — заскулил Мускат. — Она — моя жена. Я люблю ее. Не знаю, что она тебе говорила, но…
— Что она мне говорила, месье, не имеет значения. Это ее решение. На вашем месте я прекратила бы скандалить и ушла домой.
— Черта с два! — Его рот так близко к щели, что до меня долетает фонтан его горячей вонючей слюны. — Это все ты, стерва, виновата. Ты  напичкала ее бреднями об эмансипации и прочей чепухе. — Визгливым фальцетом он стал передразнивать Жозефину. — Только и слышишь от нее: «Вианн говорит это. Вианн думает то». Пусть выйдет на минуту, посмотрим, что она сама  скажет.
— Не думаю, что…
— Ладно. — Жозефина тихо приблизилась ко мне и встала за спиной, держа в обеих руках чашку с шоколадом, словно грела руки. — Придется поговорить с ним, а то не уйдет.
Я посмотрела на нее. Вид у нее спокойный, взгляд просветлел. Я кивнула:
— Что ж, давай.
Я отступила в сторону, и Жозефина подошла к двери. Мускат опять начал что то реветь, но она перебила его на удивление твердым ровным голосом:
— Поль, послушай меня. — От неожиданности он умолк на полуслове. — Уходи. Мне больше нечего сказать тебе. Ясно?
Она дрожит, но голосом не выдает своего волнения. Внезапно испытав горячий прилив гордости за Жозефину, я ободряюще сжала ее плечо. С минуту Мускат молчал, а когда вновь заговорил, то уже угодливым тоном, хотя я по прежнему слышу в его голосе гнев, жужжащий, как помехи на линии, передающей далекий радиосигнал.
— Жози, — вкрадчиво молвит он. — Не глупи. Выйди, и мы все спокойно обсудим. Ты ведь моя жена,  Жози. Неужели это не стоит того, чтобы попытаться сохранить наш брак?
Жозефина тряхнула головой.
— Слишком поздно, Поль, — сказала она, кладя конец разговору. — Извини.
Мягко, но решительно она захлопнула дверь, и, хотя Мускат еще несколько минут продолжал ломиться в шоколадную, попеременно бранясь, умоляя и угрожая, даже пуская слезу в порыве сентиментальности и увлечения собственной игрой, второй раз мы ему не открыли.

В полночь я услышала, как он кричит на улице. Потом в окно ударился с глухим стуком комок грязи, измазавший чистое стекло. Я встала, желая посмотреть, что происходит. Внизу на площади стоял Мускат, приземистый и злобный, как гоблин. Руки упрятаны глубоко в карманы, из пояса брюк выпирает круглое брюшко. Очевидно, он был пьян.
— Вы не сможете прятаться там вечно! — Я увидела, как в одном из домов за его спиной засветилось окно. — Все равно когда нибудь выйдете! И тогда, сучки, уж тогда я вам покажу! —  Я машинально выкинула в его сторону пальцы, обращая его злость на него самого. Прочь отсюда, злой дух. Прочь.
Этот рефлекс мне тоже передался от матери. И все же, как ни странно, я сразу почувствовала себя в безопасности. Я вернулась на кровать и еще долго лежала без сна, слушая тихое дыхание дочери и глядя на меняющуюся форму луны в просветах листвы. Думаю, я опять пыталась гадать, высматривая в подвижных узорах некий знак, утешительное слово… Ночью, когда снаружи на страже стоит Черный человек, а на церковной башне скрипит пронзительно — кри крии —  флюгер, в подобные вещи легче поверить. Но я ничего не увидела, ничего не ощутила, и, когда наконец забылась сном, мне пригрезился Рейно. С крестом в одной руке, со спичками — в другой, он стоял в ногах кровати больничной койки, на которой лежал какой то старик.

0

25

Глава 24

9 марта. Воскресенье

Рано утром пришла Арманда — посплетничать и выпить шоколаду. В новой светлой соломенной шляпке, украшенной красной лентой, она выглядит свежее и бодрее, чем минувшим днем. На свою трость Арманда нацепила красный бантик, сделав из нее вычурный аксессуар, как флаг, возвещающий о непокорном духе ее хозяйки. Она заказала chocolat viennois  с куском слоеного торта из белого и черного шоколада и забралась на табурет. Жозефина, помогавшая мне по магазину, — она согласилась пожить у нас несколько дней, пока не решит, как ей быть дальше, — с опаской поглядывала на старушку из кухни.
— Я слышала, вчера вечером здесь вышел скандал, — с присущей ей прямотой начала Арманда. Ее бесцеремонность искупалась добротой, лучившейся из ее блестящих черных глаз. — Этот выродок Мускат, говорят, орал и дебоширил.
Я сдержанно объяснила, что произошло. Арманда слушала с одобрительным выражением на лице.
— Я только удивляюсь, что она тянула так долго. Давно следовало бросить его, — сказала она, когда я закончила рассказ. — Весь в отца. И языком так же мелет. И руками. — Она доброжелательно кивнула Жозефине, стоявшей в кухонном проеме с горшочком горячего молока в одной руке. — Всегда знала, что когда нибудь ты образумишься, девонька. И не вздумай теперь поддаться на чьи либо уговоры. Не возвращайся.
— Не беспокойтесь, — с улыбкой отвечала ей Жозефина. — Не вернусь.

Сегодня утром в «Небесном миндале» гораздо больше посетителей, чем в первое воскресенье после нашего приезда в Ланскне.
В обед появился Гийом вместе с Анук. В суматохе последних двух дней мне лишь пару раз довелось побеседовать с ним, но теперь, когда он вошел, я поразилась произошедшим в нем переменам. Он больше не кажется съежившимся и сморщенным. Шаг упругий, яркий красный шарф на шее придает его облику почти щегольской вид. Краем глаза я ухватила у его ног расплывчатую тень. Пантуфль. Анук, беспечно размахивая портфелем, промчалась мимо Гийома и, поднырнув под прилавок, бросилась мне на шею.
— Матап! —  протрубила она мне в ухо. — Гийом нашел собаку!
Все еще обнимая дочь, я повернулась к Гийому. Тот, раскрасневшийся, стоит у входа. У его ног сидит в умилительной позе маленький беспородный пес бело коричневого окраса, совсем еще щенок.
— Шш, Анук. Это не мой пес. — На лице Гийома отражаются радость и смущение. — Он бродил возле Марода. Возможно, кто то хотел избавиться от него.
Анук уже скармливала щенку кусочки сахара.
— Его нашел Ру, — пискнула она. — Услышал, как песик скулит у реки. Он мне сам сказал.
— Вот как? Ты видела Ру?
Анук кивнула рассеянно и принялась щекотать щенка. Тот с радостным тявканьем перевернулся на спину.
— Такая лапочка, — говорит Анук. — Вы его возьмете?
Гийом печально улыбнулся.
— Вряд ли, милая. Знаешь, после Чарли…
— Но ведь он потерялся,  ему некуда больше…
— Уверен, много найдется людей, которые пожелают дать приют такому чудному щенку. — Гийом нагнулся и ласково потрепал пса за уши. — Дружелюбный малыш, жизнерадостный.
— А как вы его назовете? — не унимается Анук.
Гийом качает головой.
— Я не буду давать ему кличку, та mie.  He думаю, что он задержится у меня надолго.
Анук бросает на меня смешливый взгляд, и я качаю головой, беззвучно предостерегая ее.
— Я подумал, может, вы повесите объявление в вашей витрине, — говорит Гийом, усаживаясь за прилавок. — Вдруг отыщется хозяин.
Я налила в чашку кофейного шоколада и подала ему с двумя вафельками в шоколаде на блюдце.
— Конечно. — Я улыбнулась.
Глянув на Гийома минутой позже, я увидела, что щенок уже сидит у него на коленях и жует вафли. Я перехватила взгляд дочери. Она подмигнула мне.

Нарсисс принес мне корзину эндивия из своего питомника. Увидев Жозефину, он вытащил из кармана букетик анемонов и вручил ей. «Чтоб веселее у вас здесь было», — пробормотал он. Жозефина покраснела от удовольствия и попыталась выразить свою признательность. Смущенный Нарсисс грубовато отказался от благодарности и зашаркал прочь.
Вслед за доброжелательными посетителями повалили любопытные. Во время утренней службы прошел слух, что Жозефина Мускат переселилась в «Небесный миндаль», и потому все утро мы не знали отбоя от клиентов. Пришли Жолин Дру и Каролина Клэрмон, обе в весенних костюмах двойках и шелковых шарфах, с приглашением на благотворительное чаепитие, устраиваемое в Вербное воскресенье. Арманда при виде дочери и ее приятельницы довольно хохотнула.
— Ба, да сегодня у нас прямо воскресный парад мод! — воскликнула она.
Каро с раздражением посмотрела на мать.
— Вообще то, татап,  тебе здесь нечего делать, — укоризненно произнесла она. — Или ты забыла, что сказал врач?
— Я то не забыла, — отвечала Арманда. — Не пойму только, зачем нужно портить мне утро, присылая это убожество. Ждете не дождетесь моей смерти?
Напудренные щеки Каро стали пунцовыми.
— Матап,  как ты можешь так говорить…
— Не лезь не в свое дело и не услышишь того, что не нравится, — отчитала дочь Арманда, и Каро поспешила ретироваться из шоколадной, второпях едва не разбивая напольную плитку своими острыми каблучками.
Потом заглянула Дениз Арнольд, спросила, не нужно ли нам что из ее магазина.
— Я так, на всякий случай интересуюсь, — объяснила она с горящими от любопытства глазами. — Как никак у вас теперь гостья и все такое.
Я заверила ее, что в случае нужды мы знаем, куда обратиться.
Следом явились Шарлотта Эдуард, Лидия Перрен и Жорж Дюмулен. Одна решила заранее купить подарок на день рождения, второй захотелось узнать поподробнее о празднике шоколада — какая оригинальная  затея, мадам! — третий выронил кошелек где то у церкви и спрашивал, не находила ли я его. Жозефину я поставила за прилавок, повязав ей один из своих чистых желтых передников, чтобы она не запачкала одежду в шоколаде, и она управлялась на удивление хорошо. Сегодня она позаботилась о своей внешности. Красный свитер и черная юбка смотрятся на ней безукоризненно, по деловому; темные волосы аккуратно уложены и перетянуты лентой. Покупателей она, как и полагается, встречает приветливой улыбкой, голову держит высоко, и, хотя взгляд ее в тревожном ожидании время от времени обращается на дверь, в ее облике и намека нет на то, что она боится за себя или за свою репутацию.
— Бесстыдница, — прошипела Жолин Дру Каро Клэрмон, когда они вдвоем торопливо покидали шоколадную. — Ни грамма совести. Как подумаю, что этому бедняге пришлось вытерпеть…
Жозефина стояла спиной к залу, но я заметила, как она вся напряглась. В шоколадной в это время наступило минутное затишье, и потому слова Жолин прозвучали отчетливо. Гийом поспешил кашлянуть, чтобы заглушить их, но я знала, что Жозефина все равно услышала.
Воцарилось неловкое молчание.
Первой нарушила тишину Арманда.
— Что ж, девонька, — оживленно проговорила она, — считай, что добилась своего, раз те двое не одобряют. Добро пожаловать в лагерь диссидентов!
Жозефина подозрительно глянула на старушку и, убедившись, что язвительная шутка направлена не в ее адрес, рассмеялась — непринужденно, беззаботно. Потом, удивленная своей реакцией, прикрыла рот рукой, словно хотела удостовериться, что это и впрямь она смеялась. Отчего и вовсе расхохоталась. Остальные поддержали ее. Мы все еще дружно смеялись, когда звякнул дверной колокольчик и в шоколадную тихо вошел Рейно.
— Monsieur le cure. —  Я заметила, как Жозефина изменилась в лице, — на нем появилось неприязненное тупое выражение, — прежде чем увидела самого священника. Ее руки вернулись на свое привычное место у подложечной ямки.
Рейно степенно кивнул.
— Madame  Мускат. — Он сделал ударение на первом слове. — Я был очень огорчен, не увидев вас в церкви сегодня утром.
Жозефина буркнула что то маловразумительное. Рейно шагнул к прилавку, и она встала боком, будто собираясь скрыться в кухне. Но потом передумала и развернулась к нему лицом.
— Молодец, девонька, — одобрительно прокомментировала Арманда. — Не позволяй, чтобы он морочил тебе голову своей болтовней. — Она открыто посмотрела на Рейно и решительно взмахнула куском торта в руке. — Оставь эту девушку в покое, Франсис. Ей от тебя если что и требуется, так только благословение.
Рейно проигнорировал ее.
— Послушай меня, та fills, —  важным тоном обратился он к Жозефине. — Нам нужно поговорить. — Его взгляд метнулся к красному саше талисману, висящему у двери. — Но не здесь.
Жозефина покачала головой:
— Прошу прощения, но я занята. Да и не хочу ничего слышать от вас.
Губы Рейно упрямо сжаты.
— Теперь ты нуждаешься в помощи церкви как никогда. — Холодный быстрый взгляд в мою сторону. — Ты поддалась слабости. Позволила, чтобы тебя ввели в заблуждение. Брачный обет священен…
— Брачный обет священен? — насмешливо перебила его Арманда. — Где ты откопал эту чушь? Уж кто кто, а ты…
— Прошу вас, мадам Вуазен… — Наконец то в его невыразительном голосе зазвучали хоть какие то интонации. Он обдал старушку ледяным взглядом. — Я был бы вам очень признателен, если бы…
— Разговаривай, как тебя учили родители, — вспылила Арманда. — Будто картошки в рот напихал. Разве мать не объясняла тебе, что нормальные люди так не говорят? — Она фыркнула. — Все избранного из себя строишь, а? Забыл, какие мы, в той своей модной школе?
Рейно весь напружинился. Я чувствовала, как от него волнами исходит напряжение. Он заметно похудел за последние несколько недель, потемневшая кожа на висках натянута, как барабан, под заострившимся подбородком обозначились сухожилия. Падающая на лоб жидкая прямая прядь волос придает ему обманчиво простодушный вид, но все остальное в его внешности — сплошь спесь и претенциозность.
— Жозефина. — Тон у него проникновенный и повелительный, заведомо пресекающий любое вмешательство со стороны. Он ведет себя так, будто, кроме них двоих, в шоколадной никого нет. — Я знаю, ты хочешь, чтобы я помог тебе. Я беседовал с Полем Мари. Он говорит, что ты переутомилась. Говорит…
Жозефина тряхнула головой:
— Моп pere. —  Туповатое выражение исчезло с ее лица, к ней вернулось спокойствие. — Я знаю, вы желаете мне добра. Но я не изменю своего решения.
— Но ведь ты клялась перед алтарем… — Рейно разволновался, с искаженным от досады лицом навис над прилавком, вцепившись руками в его поверхность, словно ища опору. Еще один взгляд украдкой на яркое саше у двери. — Я знаю, ты запуталась. Тебя сбили с толку. — Многозначительно: — Если б только мы могли поговорить наедине…
— Нет, — твердо сказала Жозефина. — Я останусь здесь, с Вианн.
— И надолго? — Он пытался произнести это скептически, но голосом выдал обуревавшее его смятение. — Может, мадам Роше тебе и друг, но она — деловая женщина. На ней магазин, дочь. Сколько времени она сможет держать чужого человека в своем доме? — Этот аргумент оказался более действенным. Жозефина заколебалась, в ее глазах вновь отразилось сомнение. Мне это выражение — недоверия, страха — хорошо знакомо. Слишком часто я видела его на лице матери.
Нам никто не нужен.  Незабываемый яростный шепот в жарком темном номере очередной безликой гостиницы. Зачем нам кто то еще?  Смелые слова, а слезы, если они и были, скрывала темнота. Но я чувствовала, как она, крепко прижимая меня к себе под одеялом, трясется едва ощутимой мелкой дрожью, словно ее изнутри разъедает лихорадка. Вероятно, поэтому она убегала от них — от добрых мужчин и женщин, предлагавших ей свою дружбу, любовь, участие. Мы были заражены, пропитаны недоверием, вскармливаемым гордостью, — последним прибежищем изгоев.
— Я предложила Жозефине работу в шоколадной, — вмешалась я с приветливой сдержанностью в голосе. — Мне понадобится помощь, чтобы организовать праздник шоколада на Пасху.
Наконец то маска невозмутимости сошла с лица Рейно; оно дышало откровенной ненавистью.
— Я обучу ее основным навыкам приготовления шоколада, — продолжала я. — Она будет замещать меня у прилавка, пока я вожусь на кухне. — Жозефина смотрела на меня затуманенным от удивления взором. Я подмигнула ей. — Принимая мое предложение, она оказывает мне большую услугу. И я уверена, деньги ей не помешают, — добавила я ровным голосом. — Что касается проживания… — обратилась я непосредственно к Жозефине, открыто глядя ей в лицо, — Жозефина, ты можешь оставаться здесь столько, сколько захочешь. Мы будем только рады.
Арманда весело хохотнула.
— Как видишь, топ pere, —  с ликованием в голосе заявила она, — ты зря тратишь свое драгоценное время. Все прекрасно уладилось без тебя. — Она глотнула шоколад с видом греховного наслаждения. — Замечательный напиток. Очень рекомендую. А то ты плохо выглядишь, Франсис. Поди, все вином церковным причащаешься?
Он отвечал ей улыбкой, похожей на сжатый кулак.
— Очень остроумно, мадам. Я рад, что вы еще не утратили чувства юмора. — С этими словами он резко развернулся на каблуках, кивнул посетителям, отрывисто бросил: « Monsieur— dames»  и вышел, чеканя шаг, словно вежливый нацист в плохом фильме про войну.

0

26

Глава 25


10 марта. Понедельник

Я вышел из магазина под их смех, несшийся мне вслед, словно стая крикливых птиц. От запаха шоколада, равно как и от собственного гнева, я испытывал неестественную легкость в голове, пребывал в состоянии сродни эйфории. Мы были правы, pere.  Это служит нам полным оправданием. Покусившись на три важнейшие для нас сферы — приход, религиозные обычаи и на самый священный из церковных праздников, — она наконец то обнаружила свое истинное лицо. Ее пагубное влияние быстро растет; она завладела уже десятком, двумя десятками малодушных умов. Сегодня утром на кладбище я увидел первый одуванчик, вклинившийся в пятачок за надгробием. Стебель толстый, как палец. Значит, он уже пустил корни, проникшие глубоко под каменную плиту. Его уже не выкорчевать. Через неделю он вырастет опять, более крепкий и стойкий. Утром на причастии я встретил Муската, хотя на исповедь он не остался. Вид у него осунувшийся и злой; кажется, будто праздничная одежда стесняет его. Он тяжело переживает уход жены. Выйдя из chocolaterie, я  увидел, что он уже ждет меня, дымя сигаретой у маленькой арки возле главного входа.
— Ну что, pere?
— Я разговаривал с вашей женой.
— Когда она вернется домой?
— Не хотелось бы обнадеживать вас, — мягко ответил я, качая головой.
— Упрямая корова. — Он бросил сигарету на землю и растер ее каблуком. — Прошу прощения за сквернословие, pere,  но другого она не заслуживает. Как подумаю, скольким я пожертвовал ради этой чокнутой стервы… сколько денег  на нее истратил…
— Она тоже немало натерпелась, — подчеркнул я, намекая на его неоднократные признания в исповедальне.
Мускат передернул плечами.
— Я и не говорю, что я — ангел. Знаю свои слабости. Но вот скажите мне, pere… —  он умоляюще развел руками, — разве у меня нет на то оснований? Каждое утро просыпаюсь и вижу ее тупую морду. Постоянно нахожу у нее в карманах украденные на рынке вещи: помаду, духи, украшения. Как не появлюсь в церкви, все на меня смотрят и смеются. Хе? —  Он торжествующе взглянул на меня. — Хе, pere? Разве я  не тащу свой крест?
Все это я уже слышал и раньше. Неряха, тупица, воровка, лентяйка, дома ничего не делает. Об этом не мне судить. Моя роль — предложить совет и утешение. И все же он мне омерзителен своими оправданиями и своей убежденностью в том, что, если бы не она, он добился бы в жизни гораздо большего.
— Наша задача — не разбираться, кто больше виноват, — с упреком заметил я. — Мы должны попытаться спасти твой брак.
Мускат мгновенно стушевался.
— Простите, pere.  Я… мне не следовало так говорить. — Притворяясь искренним, он обнажил в улыбке желтые, как старинная слоновая кость, зубы. — Не думайте, будто она мне безразлична, pere.  Как никак я же хочу, чтобы она вернулась, так?
Разумеется. Чтобы было кому готовить для него, гладить его одежду, работать в его кафе. И чтобы доказать своим приятелям, что Поль Мари Мускат никому, ни единой живой душе, не позволит выставить себя дураком. Мне отвратительно его лицемерие. Однако вернуть ее в лоно семьи должно. В этом по крайней мере я с ним согласен. Но совсем по другим причинам.
— Такими идиотскими способами, какие избрал ты, Мускат, — резко сказал я, — жен не возвращают.
Он возмутился:
— Я не вижу необходимости…
— Не будь дураком.
Боже, pere,  какое же нужно терпение с такими людьми?
— Угрозы, брань, постыдный пьяный дебош вчера ночью? Думаешь, этим  можно чего то добиться?
— А что, я должен был «спасибо» ей сказать? — не сдавался он. — Все теперь только и судачат о том, что меня бросила жена. А эта наглая сучка Роше… — Его злобные глазки сощурились за стеклами очков в тонкой металлической оправе. — Поделом ей будет, если что то случится с ее писаной шоколадной, — решительно заявил он. — Навсегда избавимся от этой стервы.
Я пристально посмотрел на него:
— Вот как?
Он высказывал вслух почти мои собственные мысли, топ pere.  Да поможет мне Бог, но когда я смотрел на пылающее судно… Варварский восторг, наполнивший меня, недостоин моего призвания; я не должен испытывать таких языческих чувств. И я боролся с ними, pere,  давил их в себе в предрассветные часы, выкорчевывал, но они, как одуванчики, вновь прорастали, укрепляясь в душе своими цепкими корешками. Наверно, поэтому — потому что я понимал — я ответил ему резче, чем намеревался.
— Что ты задумал, Мускат?
Он что то пробормотал себе под нос.
— Вероятно, пожар? «Случайное» возгорание? — Меня распирал гнев. Я ощущал во рту его металлический и одновременно сладковато гнилой привкус. — Как тот пожар, что избавил нас от цыган?
Он самодовольно ухмыльнулся.
— Может быть. Некоторые из этих старых домов готовы вспыхнуть сами собой.
— А теперь послушай меня. — Меня вдруг объял ужас при мысли о том, что он принял мое молчание в тот вечер за одобрение. — Если я только подумаю, заподозрю, —  вне исповедальни, — что ты сотворил нечто подобное… если что нибудь случится с тем магазином… — Я взял его за плечо, впиваясь пальцами в мясистую плоть.
Мускат обиженно надулся.
— Но, pere…  вы же сами сказали, что…
— Я ничего не говорил! —  Мой голос рассыпчатым эхом — та та та —  прокатился по площади, и я поспешил сбавить тон. — Безусловно, я никогда и не подразумевал, чтобы ты… — Я прокашлялся, потому что в горле внезапно скопилась мокрота. — Мы живем не в Средневековье, Мускат, — отчеканил я. — Никто не вправе толковать  законы Божьи в угоду личным интересам. Равно как и государственные, — веско добавил я, глядя ему в лицо. Белки в уголках его глаз такие же желтые, как и его зубы. — Надеюсь, мы понимаем друг друга?
— Да, топ pere, —  угрюмо ответил он.
— Так вот: если что нибудь случится, Мускат, хоть что нибудь —  окно разобьется, что то загорится — любая неприятность…
Я выше его на целую голову. Я моложе его, здоровее. Он ежится, инстинктивно реагируя на угрозу физического насилия. Я несильно пихнул его, и он спиной отлетел к каменной стене. Я едва сдерживаю свой гнев. Как он посмел — как он посмел!  — взять на себя мою роль, pere?  Жалкое ничтожество. Поставил меня в такое положение, когда я вынужден официально защищать  женщину, которую считаю своим врагом. Усилием воли я беру себя в руки.
— Держись подальше от этого магазина, Мускат. Если что то и придется предпринять, я это сделаю сам.  Ясно?
— Да, pere, —  уже более робко отвечает он, наконец то остудив свой пыл.
— Я сам все улажу.

Три недели до ее праздника шоколада. Это все, что мне осталось. Три недели на то, чтобы придумать, как нейтрализовать ее влияние. В своих проповедях я осуждаю ее, но тем самым только подвергаю осмеянию себя самого. Шоколад, говорят мне, это не категория нравственности. Даже Клэрмоны считают, что я поднял шум из за пустяка. Она с глупой жеманной улыбкой и притворным участием в лице непрестанно замечает мне, что вид у меня переутомленный, он открыто смеется. А сама Вианн Роше и вовсе не обращает внимания на мои усилия. Причем она даже не стремится ассимилироваться в нашем обществе. Наоборот, всячески подчеркивает свою чужеродность. Выкрикивает мне дерзкие приветствия через всю площадь, поощряет эксцентричность таких, как Арманда, и сумасбродство детей, следующих за ней по пятам. Она выделяется даже в толпе. Если все размеренно шагают по улице, то она обязательно бежит. Бросаются в глаза ее волосы, ее одежда, неизменно развевающиеся на ветру. Все ее наряды совершенно безумных расцветок — оранжевые, желтые, в горошек, в цветочек. В мире дикой природы попугай, затесавшийся в стаю воробьев, вскоре был бы растерзан за свое яркое оперение, а к ней все относятся с симпатией, даже с восхищением. То, что обычно вызывает укоризну, в ее исполнении воспринимается без осуждения, лишь только потому, что она — Вианн. Даже Клэрмон не может устоять перед ее чарами, а неприязнь, выказываемая его женой, не имеет ничего общего с моральным превосходством — это обычная зависть, что делает Каро мало чести. Вианн Роше по крайней мере не лицемерка, использующая слово Божье для укрепления своего положения в обществе. Однако подобная мысль, — подразумевающая, как оно и есть на самом деле, что я испытываю расположение, даже благоволю к этой женщине, что мне, как священнику, непозволительно, — весьма опасна для меня. Я не вправе кого бы то ни было любить или жаловать. Гнев и благосклонность для меня одинаково неприемлемы. Я должен сохранять беспристрастность — ради своей паствы и церкви. Это мои главные приоритеты.

0

27

Глава 26

12 марта. Среда

Шли дни, но Мускат пока не попадался нам на глаза. Жозефина, на первых порах не покидавшая стены «Небесного миндаля», теперь соглашалась дойти без моего сопровождения до булочной или цветочной лавки, находившейся на другой стороне площади. Поскольку она отказалась возвращаться за своими вещами в кафе «Республика», я одолжила ей кое что из своей одежды. Сегодня на ней синий свитер и цветастый саронг, и в этом наряде она выглядит посвежевшей и миловидной. За те несколько дней, что Жозефина живет у меня, она изменилась до неузнаваемости. С ее лица исчезло выражение глухой враждебности, исчезла настороженность в манерах. Она кажется выше, стройнее, перестала горбиться и кутаться в несколько слоев одежды, придававших грузность и коренастость ее фигуре. Она подменяет меня за прилавком, когда я работаю на кухне, и я уже научила ее кондиционировать и смешивать разные сорта шоколада, готовить наиболее простые виды пралине. У Жозефины умелые, искусные руки. Я со смехом напоминаю ей про то, как она продемонстрировала ловкость рук в тот первый свой визит в шоколадную. Она краснеет.
— Я бы в жизни ничего у тебя не украла! — с трогательной искренностью негодует она. — Вианн, неужели ты думаешь…
— Разумеется, нет.
— Знаешь, я…
— Конечно.
Жозефина быстро подружилась с Армандой, хотя прежде они были едва знакомы. Старушка теперь наведывается к нам каждый день — просто поговорить или купить пакетик любимых абрикосовых трюфелей. Зачастую она приходит вместе с Гийомом, который тоже стал завсегдатаем шоколадной. Сегодня здесь был и Люк. Втроем они заказали по чашке шоколада с эклерами и сели в углу зала. До меня время от времени доносились их смех и восклицания.
Перед закрытием появился Ру. Переступил порог шоколадной опасливо и робко. После пожара я впервые увидела его вблизи и была потрясена произошедшими в нем переменами. Он похудел, волосы прилизаны назад, лицо угрюмое и невыразительное. Одна ладонь обмотана грязным бинтом. Кожа на одной стороне лица шелушится, как после солнечного ожога.
При виде Жозефины Ру пришел в замешательство.
— Извините. Я думал, здесь Вианн… — Он резко развернулся, собираясь уйти.
— Подождите, прошу вас. Она на кухне. — Начав работать в шоколадной, Жозефина заметно раскрепостилась, но сейчас слова ей дались с трудом, — возможно, ее напугал вид Ру.
Тот топтался на месте.
— Вы ведь из кафе, — наконец произнес он. — Вы…
— Жозефина Бонне, — перебила она его. — Я теперь живу здесь.
— О.
Я как раз входила в зал и заметила, что его светлые глаза смотрят на нее испытующе. Однако он воздержался от дальнейших расспросов, и Жозефина поспешила удалиться в кухню.
— Очень рада, что ты пришел, Ру, — прямо сказала я ему. — У меня к тебе просьба.
— О?
Один звук в его устах может быть очень содержательным. Этот выражал вежливое недоумение и подозрительность. Ру напоминал ощетинившуюся кошку, готовую выпустить когти.
— Мне необходимо кое что сделать в доме, и я подумала, может, ты согласишься… — Я подыскиваю нужные слова, потому что он, я знаю, с ходу отвергнет мое предложение, если сочтет, что оно сделано из милости.
— К нашей общей приятельнице Арманде, насколько я понимаю, это не имеет отношения, верно? — В его беспечном тоне сквозит суровость. Он повернулся туда, где сидели Арманда и ее собеседники, и язвительно крикнул ей: — Что, опять занимаемся тайной благотворительностью? — Потом вновь обратил ко мне свое каменное лицо. — Я пришел сюда не работу клянчить. Просто хотел спросить, может, ты видела кого у моего судна в ту ночь.
Я покачала головой:
— Мне очень жаль, Ру, но я никого не заметила.
— Что ж, ладно. — Он сделал шаг в сторону двери. — Спасибо.
— Подожди… — окликнула я его. — Выпей хотя бы чего нибудь.
— В другой раз, — отрывисто, почти грубо отказался он. Я чувствовала, что ему хочется хоть на ком то сорвать свою злость.
— Мы по прежнему твои друзья, — сказала я, когда он уже был у выхода. — И Арманда, и Люк, и я. Не брыкайся. Мы ведь хотим тебе помочь.
Ру резко развернулся — лицо мрачное, на месте глаз серповидные щелки.
— Усвойте раз и навсегда, вы все. — Его тихий голос полон ненависти, акцент настолько сильный, что слова едва можно разобрать. — Я не нуждаюсь ни в чьей помощи. Мне вообще не следовало с вами связываться. А задержался я здесь только потому, что хотел выяснить, кто поджег мое судно.
Он распахнул дверь и по медвежьи вывалился на улицу под сердитый перезвон бубенчиков.
Мы все переглянулись.
— Рыжие, они и есть рыжие, — с чувством произнесла Арманда. — Упрямые, как ослы.
Жозефина стояла в оцепенении.
— Какой ужасный человек, — наконец промолвила она. — Будто это ты  подожгла его судно. Какое он имеет право так разговаривать с тобой?
Я пожала плечами.
— Его мучат беспомощность и гнев, и он не знает, кого винить, — мягко объяснила я ей. — Вполне естественная реакция. К тому же он думает, что мы предлагаем ему помощь из жалости.
— Просто я ненавижу сцены, — сказала Жозефина, и я поняла, что она думает о муже. — Слава богу, что он ушел. Полагаешь, он теперь покинет Ланскне?
— Вряд ли, — ответила я, качая головой. — Да и куда ему ехать то?

0

28

Глава 27


13 марта. Четверг

Вчера после обеда я ходила в Марод, чтобы поговорить с Ру, но с тем же успехом, что и в прошлый раз. Заброшенный дом, в котором он ночевал, был заперт изнутри, ставни закрыты. Я сразу представила, как он сидит в темноте наедине со своим гневом, словно загнанный зверь. Я окликнула его. Он наверняка меня услышал, но не отозвался. Я хотела оставить ему записку на двери, но передумала. Захочет, сам придет. Анук отправилась со мной, прихватив бумажный кораблик, который я сложила для нее из журнальной обложки. Пока я стояла у дома Ру, она пускала в реке кораблик, длинным гибким прутом придерживая его вблизи берега. Не дождавшись ответа от Ру, я вернулась в «Небесный миндаль», где Жозефина уже начала готовить шоколадную массу на следующую неделю, а дочь оставила на берегу.
— Остерегайся крокодилов, — серьезно сказала я ей.
Анук глянула на меня из под желтого берета, сверкнула улыбкой и, держа в одной руке прут, в другой — свою дудку, принялась выдувать громкие немелодичные звуки, перескакивая с ноги на ногу в нарастающем возбуждении.
— Крокодилы! На нас напали крокодилы! — кричала она. — Орудия к бою!
— Осторожно, не свались в воду, — предупредила я ее.
Анук послала мне щедрый воздушный поцелуй и вернулась к своему занятию. Когда я посмотрела на нее с вершины холма, она уже закидывала крокодилов комками грязи. До меня донеслось отдаленное гудение ее трубы — паа па раа! —  перемежаемое воплями — прашш! прум!  Бой продолжался.
Меня захлестнула волна нежности — удивительное ощущение, до сих пор не перестающее удивлять меня. Если сильно прищуриться на солнце, посылающем мне в глаза низкие косые лучи, то и впрямь можно увидеть орудийные вспышки и крокодилов — длинные коричневые тени, выпрыгивающие из воды. Анук носится между домами, сверкая красной курткой и желтым беретом, и в отблесках ее яркой одежды я действительно различаю едва заметные очертания атакующих ее зверей. Внезапно она останавливается, поворачивается, машет мне и с пронзительным криком: «Я люблю тебя!» вновь принимается за свое серьезное занятие.

После обеда мы прекратили обслуживание, и всю вторую половину дня вдвоем с Жозефиной трудились не покладая рук, чтобы наделать порцию пралине и трюфелей, которой хватило бы для продажи до конца недели. Я уже начала готовить пасхальные сладости, а Жозефина научилась искусно украшать фигурки зверей и упаковывать их в коробочки, перевязанные разноцветными лентами. Запасы готовой продукции мы сносим в подвал — идеальное место для хранения шоколада. Там темно, сухо и холодно, но не так, как в холодильнике, где шоколад обычно покрывается белым налетом. В подвале хватает места и для сладостей, которыми мы торгуем, и для продуктов домашнего пользования. Под ногами старые плиты, прохладные и гладкие, отшлифованные временем до дубового оттенка. На потолке — одна единственная лампочка. В нижней части подвальной двери, вытесанной из необработанной сосновой древесины, вырезано отверстие для некогда жившей здесь кошки. Даже Анук нравится этот подвал, где воздух пропитан вековым запахом камня и вина. Пол и беленые стены она разукрасила цветными мелками — нарисовала животных, замки, птиц и звезды.
Арманда с Люком задержались в шоколадной — поговорили немного, потом вместе ушли. Теперь они встречаются чаще и отнюдь не всегда в «Небесном миндале». Люк признался мне, что на прошлой неделе он дважды навещал бабушку у нее дома и каждый раз по часу возился в саду.
— Теперь, когда д дом отремонтирован, она хочет р разбить в саду клумбы, — серьезно сказал он. — А сама уже не может копать так, как раньше. Говорит, хочет, чтобы в этом году у нее вместо сорняков росли ц цветы.
Вчера он принес ей ящик рассады из питомника Нар сисса и высадил ее во вскопанный грунт у одной из стен дома Арманды.
— Посадил л лаванду, первоцвет, тюльпаны, нарциссы, — объяснил Люк. — Ей больше нравятся яркие цветы, с сильным ароматом. Она стала хуже видеть, поэтому я приготовил также сирень, лакфиоль, ракитник, — в общем, такие растения, которые она заметит. — Он застенчиво улыбнулся. — Я хочу их посадить перед ее днем рождения.
Я спросила, когда у Арманды день рождения.
— Двадцать восьмого марта, — ответил мальчик. — Ей исполнится восемьдесят один. Я уже подыскал п подарок.
— Вот как?
Он кивнул.
— Наверно, куплю ей ш шелковую комбинацию. — Тон у него смущенный. — Она любит красивое нижнее белье.
Подавив улыбку, я сказала, что он выбрал замечательный подарок.
— Придется съездить в Ажен, — озабоченно продолжал он. — А потом спрятать подарок от мамы, а то она скандал закатит. — Он вдруг улыбнулся. — Может, давайте устроим для нее вечер? Поздравим ее со вступлением в следующее десятилетие.
— Надо бы спросить, что она сама думает по этому поводу, — посоветовала я.
В четыре часа домой вернулась Анук — уставшая, довольная и по уши в грязи. Я сделала ванну, сняла с нее грязную одежду и окунула в горячую воду с медовым ароматом. Пока я купала дочь, Жозефина заварила чай с лимоном, и потом мы все вместе сели полдничать шоколадным пирогом, сдобными булочками с ежевичным джемом и крупными сладкими абрикосами из теплицы Нарсисса. Жозефина за столом была задумчива и крутила на ладони абрикос.
— Я все думаю про этого мужчину, — наконец промолвила она. — Про того, что утром приходил.
— Ру.
Она кивнула.
— Его судно сгорело… — неуверенно произнесла она. — Ты думаешь, это не был несчастный случай, да?
— Он считает, что нет. Говорит, что там пахло бензином.
— По твоему, как бы он поступил, если б нашел… — и дальше с усилием в голосе, — виновного?
Я пожала плечами:
— Понятия не имею. Почему ты спрашиваешь, Жозефина? Тебе известно, кто это сделал?
— Нет, — торопливо ответила она. — Но если бы кто то знал… и скрыл… — Ее голос дрогнул. — Он… я имею в виду… что он…
Я посмотрела на нее. Избегая моего взгляда, она рассеянно катала по ладони абрикос. Внезапно я уловила тень ее мыслей.
— Ты знаешь, чьих это рук дело, верно?
— Нет.
— Послушай, Жозефина, если тебе что то известно…
— Я ничего не знаю, — категорично заявила она. — Хотела бы знать, но не знаю.
— Не волнуйся. Тебя никто ни в чем не обвиняет, — с подкупающей лаской в голосе сказала я.
— Я ничего не знаю! — визгливо повторила она. — Правда, не знаю. И потом, он ведь все равно уезжает. Он сам сказал. Он не из этих мест и вообще зря сюда приехал, и… — Она оборвала фразу, громко щелкнув зубами.
— А я видела его сегодня, — доложила Анук с набитым ртом; она жевала булку. — И дом его видела.
Я с любопытством посмотрела на дочь.
— Он с тобой разговаривал?
Она энергично кивнула:
— Конечно. Он сказал, что в следующий раз сделает мне настоящий корабль, из дерева, который не утонет. Если какие нибудь выродки и его тоже не сожгут. — Анук очень точно передает акцент Ру, произносит его слова с теми же рычащими отрывистыми интонациями.
Я отвернулась, чтобы скрыть улыбку.
— У него дома холодно, — продолжала Анук. — Прямо на середине ковра печка. Он сказал, что я могу приходить к нему, когда захочу. О… — С виноватым выражением на лице она прикрыла рот ладонью. — Он сказал, чтобы только я тебе ничего не говорила. — Она театрально вздохнула. — А я проболталась, татап.  Да?
Я со смехом обняла дочь.
— Да.
У Жозефины вид был встревоженный.
— Не нужно ходить в тот дом! — взволнованно воскликнула она. — Ты же не знаешь этого человека, Анук. Вдруг он насильник.
— Думаю, ей ничего не грозит. — Я подмигнула Анук. — Пока она все мне рассказывает.
Анук в ответ тоже мне подмигнула.
Сегодня хоронили одну из жилиц дома для престарелых «Мимозы», расположенного вниз по реке, в связи с чем посетителей у нас было мало — народ не заходил то ли из страха, то ли из уважения к умершей. От Клотильды из цветочной лавки я узнала, что скончалась старушка девяноста четырех лет, родственница покойной жены Нарсисса. Я увидела Нарсисса — его единственная дань печальному событию — черный галстук, надетый под старый твидовый пиджак, — и Рейно в его черно белом одеянии священника. Прямой, как палка, он стоял на входе в церковь с крестом в одной руке; вторую он вытянул в гостеприимном жесте, приглашая внутрь всех, кто пришел проводить несчастную в последний путь. Таковых оказалось немного. Может, с десяток старушек, все мне незнакомые. Некоторые пухленькие, похожие на нахохлившихся птичек, как Арманда, другие — усохшие, почти прозрачные от дряхлости, одна сидит в инвалидной коляске, которую толкает белокурая медсестра. Все в черном — в черных чулках, в черных шляпках или платках. Кто то в перчатках, другие прижимают свои бледные скрюченные руки к плоской груди, словно девственницы на картинах Грюневальда. Пыхтя и отфыркиваясь, они компактной маленькой группкой направлялись к церкви Святого Иеронима. Я видела, главным образом, их пригнутые головы и иногда чье нибудь серое лицо с блестящими черными глазами, подозрительно косящимися на меня с безопасного расстояния, а медсестра, авторитетная и деятельная, уверенно руководила шествием, катя перед собой инвалидную коляску. Сидевшая в ней старушка держала в одной руке молитвенник и, когда они входили в церковь, запела высоким мяукающим голоском. Остальные хранили молчание и, прежде чем скрыться в темноте храма, кивали Рейно, а некоторые также вручали ему записки в черных рамочках, чтобы он прочел их во время богослужения. Единственный на весь городок катафалк прибыл с опозданием. Внутри — обитый черным гроб с одиноким букетиком. Уныло зазвонил колокол. Ожидая посетителей в пустом магазине, я услышала звуки органа — несколько невыразительных нестройных нот, звякнувших, как камешки, бултыхнувшиеся в колодец.
Жозефина, отправившаяся на кухню за меренгами с шоколадным кремом, тихо вошла в зал и промолвила с содроганием:
— Просто ужас какой то.
Я вспомнила нью йоркский крематорий, звучный орган, исполнявший «Токкату» Баха, дешевую блестящую урну, запах лака и цветов. Священник неправильно произнес имя матери — Джин Рошер.  Церемония длилась не более десяти минут.
— Смерть нужно встречать, как праздник, — говорила она мне. — Как день рождения. Я хочу взлететь, как ракета, когда наступит мой час, и рассыпаться в облаке звезд под восхищенное «Аххх!» толпы.
Я развеяла ее прах над гаванью вечером четвертого июля. Гремел салют, с пирса взлетали «бомбы с вишнями», торговали сахарной ватой, воздух полнился запахами жженого кордита, горячих сосисок в тесте, жареного лука и едва уловимым смрадом сгнившего мусора, поднимавшимся от воды. Это была Америка, о которой она мечтала. Страна праздник, страна развлечение. Сверкают неоновые огни, играет музыка, люди поют и толкаются — сентиментальный дешевый шик, который она любила. Я дождалась самой яркой части представления и, когда небо взорвалось разноцветными красками, высыпала на ветер ее пепел, и хлопья праха, медленно кружась и оседая в воздухе, мерцали сине бело красными искорками. Я хотела бы сказать что нибудь, но все уже давно было сказано.
— Просто ужас какой то, — повторила Жозефина. — Ненавижу похороны. Никогда на них не хожу.
Я промолчала. Глядя на тихую площадь, я слушала орган. По крайней мере, играли не «Токкату». Помощники гробовщика внесли гроб в церковь Казалось, он очень легкий — судя по тому, как они быстро, без должной почтительной медлительности шагали по мостовой.
— Плохо, что мы так близко к церкви, — с нервозностью в голосе промолвила Жозефина. — Я вообще ни о чем думать не могу, когда вижу такое.
— В Китае люди на похороны надевают белые одежды, — стала рассказывать я. — И дарят друг другу подарки в ярких красных упаковках, на счастье. Устраивают фейерверки. Общаются, смеются, танцуют и плачут. А в конце все по очереди прыгают через угли погребального костра, благословляя поднимающийся дым.
Жозефина с любопытством посмотрела на меня.
— Ты и там тоже жила?
— Нет, — качнула я головой. — Но в Нью Йорке мы знали много китайцев. Для них смерть — прославление жизни покойного.
На лице Жозефины отразилось сомнение.
— Не представляю, как можно прославлять смерть, —  наконец сказала она.
— А они не смерть прославляют. Жизнь, — объяснила я. — От начала до конца. Даже ее печальное завершение. — Я сняла с горячей решетки кувшинчик с шоколадом и наполнила два бокала, а спустя некоторое время принесла с кухни две штучки меренги, все еще теплые и вязкие внутри шоколадной оболочки, украсила их взбитыми сливками и ореховой крошкой и разложила в два блюдца.
— Мне кажется, нельзя сейчас есть. Грешно как то, — сказала Жозефина, но я заметила, что она все равно все съела.

Время близилось к полудню, когда участники похорон наконец то начали выходить из церкви. Вид у всех ошеломленный, все жмурятся от яркого солнечного света. Перекусив шоколадом с меренгой, мы немного повеселели. В воротах церкви опять появился Рейно, старушки сели в маленький автобус с надписью «Мимозы», выведенной яркой желтой краской, и площадь вновь приняла свой обычный облик. Проводив скорбящих, в шоколадную пришел Нарсисс, мокрый от пота, в застегнутой наглухо рубашке. Когда я выразила ему соболезнования, он пожал плечами.
— А я толком и не знал ее, — равнодушно сказал он. — Двоюродная бабушка моей жены. Попала в богадельню двадцать лет назад. Умом тронулась.
Богадельня.  Я заметила, как Жозефина поморщилась. Да, «Мимозы» — это всего лишь красивое название, которым нарекли приют, куда приходят умирать. Нарсисс просто соблюдал условности. Его родственницы давно уже не существовало.
Я налила ему шоколад, черный и горьковато сладкий.
— А пирога не желаете? — предложила я.
— Вообще то я в трауре, — мрачно ответил он, поразмыслив с минуту. — А что за пирог?
— Баварский, с карамельной глазурью.
— Ну, разве что маленький кусочек.
Жозефина смотрела в окно на пустую площадь.
— Тот мужчина опять здесь околачивается, — заметила она. — Из Марода. Направился в церковь.
Я выглянула на улицу. Ру стоял у бокового входа в церковь. Он был взволнован, нервно переминался с ноги на ногу, крепко обхватив себя руками, будто пытался согреться.
Что то случилось. Внезапно меня охватила твердая, паническая уверенность в том, что произошло нечто ужасное. Ру вдруг резко развернулся и быстро зашагал к «Небесному миндалю». Он почти влетел в шоколадную и застыл у двери с поникшей головой, виноватый и несчастный.
— Арманда, — выпалил он. — Кажется, я убил ее.
Мы в немом недоумении смотрели на него. Он беспомощно развел руками, словно отгоняя плохие мысли.
— Я хотел вызвать священника, а телефона у нее дома нет, и я подумал, может, он… — Ру резко замолчал. От волнения его акцент усилился, так что казалось, будто он сыплет непонятными иностранными словами, говорит на неком странном наречии из гортанных рычащих звуков, которое можно принять за арабский или испанский языки, или верлан, или загадочную помесь всех трех.
— Я видел, что она… она попросила меня подойти к холодильнику… там лежало лекарство… — Он опять прервал свою речь, не совладав с нарастающим возбуждением. — Я не трогал ее. Даже не касался. Я не стал бы… —  Слова с трудом срывались с его языка. Он выплевал их, словно сломанные зубы. — Они скажут, я набросился на нее. Хотел украсть ее деньги. Это неправда. Я дал ей немного бренди, и она просто…
Он умолк. Я видела, что он пытается овладеть собой.
— Так, успокойся, — ровно сказала я. — Остальное расскажешь по дороге. Жозефина останется в магазине. Нарсисс вызовет врача из цветочной лавки.
— Я туда не вернусь, — уперся Ру. — Я уже сделал, что мог. Не хочу…
Я схватила его за руку и потащила за собой.
— У нас нет времени. Мне нужна твоя помощь.
— Они скажут, что это я виноват. Полиция…
— Ты нужен Арманде.  Пойдем, быстро!
По дороге в Марод он мне сбивчиво поведал о том, что произошло. Ру, испытывая угрызения совести за свою вспышку в «Миндале» минувшим днем и видя, что дверь дома Арманды открыта, решил зайти и увидел, что старушка сидит в кресле качалке в полуобморочном состоянии. Ему удалось привести ее в чувство настолько, что она сумела произнести несколько слов. «Лекарство… холодильник…» На холодильнике стояла бутылка бренди. Ру наполнил стакан и влил ей в рот несколько глотков.
— А она взяла… и затихла. И я не смог привести ее в сознание. — Его душило отчаяние. — Потом я вспомнил, что у нее диабет. Наверно, пытаясь помочь, я убил ее.
— Ты ее не убил. — Я запыхалась от бега, в левом боку нещадно кололо. — Она очнется. Ты мне поможешь.
— А если она умрет? Думаешь, мне поверят? — сердито вопрошал он.
— Не ной. Врача уже вызвали.

Дверь дома Арманды по прежнему распахнута настежь, в проеме маячит кошка. Изнутри не доносится ни звука. Из болтающейся водосточной трубы с крыши стекает дождевая вода. Ру скользнул по ней оценивающим взглядом профессионала: «Нужно поправить». У входа он помедлил, словно ожидая приглашения.
Арманда лежала на коврике перед камином. Ее лицо блеклого грибного оттенка, губы синие. Слава богу, Ру выбрал для нее правильную позу: одну ее руку сунул ей под голову в качестве подушки, а шею повернул так, чтобы обеспечить полную проходимость дыхательных путей. Она неподвижна, но едва заметное колебание спертого воздуха у ее губ свидетельствует о том, что она дышит. Рядом — сброшенная с ее колен недоконченная вышивка и опрокинутая чашка с выплеснутым кофе, образующим на коврике пятно в форме запятой. Ни дать ни взять, сцена из немого фильма. Ее кожа под моими пальцами холодна, как рыбья чешуя; в прорезях век, тонких, как мокрая гофрированная бумага, виднеется темная радужная оболочка. Черная юбка на ней задралась чуть выше колен, открывая постороннему взору алую оборку. При виде старых больных коленок в черных чулках и яркой шелковой нижней юбки, надетой под невзрачное домашнее платье, меня вдруг пронзила острая жалость к старушке.
— Ну? — рыкнул в волнении Ру.
— Думаю, выживет.
В его глазах — недоверие и подозрительность.
— В холодильнике должен быть инсулин, — сказала я ему. — Наверно, это лекарство она и просила. Быстро давай его сюда.
Свое лекарство — пластмассовую коробочку с шестью ампулами инсулина и одноразовыми шприцами — она хранит вместе с яйцами. На другой полочке коробочка трюфелей с надписью «Небесный миндаль» на крышке. Кроме конфет, продуктов в доме почти нет. Открытая банка сардин, остатки мелко рубленной жареной свинины в жирной бумаге, несколько помидоров. Я ввела ей препарат в вену на руке. Это я умею. Когда состояние матери начало резко ухудшаться в связи с болезнью, которую она пыталась излечить множеством методов нетрадиционной терапии — акупунктурой, гомеопатическими средствами, ясновидением, — мы все чаше стали прибегать к старому испытанному способу — морфию. Покупали его на черном рынке, если не могли достать рецепт. И хотя мать не жаловала наркотики, она была счастлива, когда боль утихала, и, обливаясь потом, жадно смотрела на башни Нью Йорка, плывущие перед ее глазами, словно мираж. Я приподняла Арманду. Кажется, она легкая, как перышко, голова безвольно болтается. На одной щеке следы румян, отчего лицом она похожа на клоуна. Я зажимаю ее застывшие негнущиеся руки между своими ладонями, растираю суставы, грею пальцы.
— Арманда. Очнись. Арманда.
Ру стоит растерянный, в замешательстве и одновременно с надеждой во взоре наблюдая за моими действиями. Пальцы Арманды в моих ладонях словно связка ключей.
— Арманда, — громко и властно говорю я. — Тебе нельзя сейчас спать. Очнись.
Наконец то. Едва уловимый трепет тела, звук, похожий на шорох листьев:
— Вианн.

В следующую секунду Ру уже на коленях возле нас. Лицо пепельное, но глаза сияют.
— Ну ка повтори, упрямая карга! — Его облегчение настолько велико, что даже больно смотреть. — Я знаю, ты в сознании, Арманда. Я знаю, ты меня слышишь! — Он обратил на меня напряженный нетерпеливый взгляд и, почти смеясь, спросил: — Она ведь заговорила, да? Мне не померещилось?
— Она сильная, — ответила я, качнув головой. — И ты пришел как раз вовремя, а то она провалилась бы в кому. Скоро укол начнет действовать. Продолжай говорить с ней.
— Хорошо. — Он начал говорить, немного сердито, задыхаясь и пристально всматриваясь в ее лицо в надежде увидеть в нем признаки сознания. Я продолжала растирать ее руки, чувствуя, как они постепенно теплеют.
— Не шути так с нами, Арманда. Ишь чего удумала, старая ведьма! Ты же здорова, как лошадь. Тебе еще жить да жить. К тому же я ведь только что починил твою крышу. Неужели я пахал ради того, чтобы все это досталось твоей дочери? Я знаю, ты слышишь, Арманда. Ты же меня слышишь. Чего ты ждешь? Хочешь, чтобы я извинился? Ладно, извини. — По его лицу струятся слезы. — Ты слышала? Я извинился. Я — неблагодарная скотина, извини. А теперь очнись и…
— …орун проклятый…
Ру умолк на полуслове. Арманда издала сдавленный смешок. Ее губы беззвучно зашевелись, взгляд блестящих глаз стал осмысленным. Ру взял ее лицо в свои ладони.
— Напугала тебя, а? — Голос у нее невероятно слабый.
— Нет.
— Напугала. — Это сказано удовлетворенным шаловливым тоном.
Тыльной стороной ладони Ру отер глаза.
— Ты ведь еще не расплатилась со мной за всю работу, — надтреснутым голосом произнес он. — Вот я и испугался, что так и не получу своих денежек, только и всего.
Арманда усмехнулась. Она постепенно набиралась сил, и Нам общими стараниями удалось поднять ее и усадить в кресло. Бледность еще не сошла с ее лица, сдувшегося, словно гнилое яблоко, но взгляд был ясный и живой. Ру повернулся ко мне, и я впервые со дня пожара увидела непринужденное выражение на его лице. Наши ладони соприкоснулись. На долю секунды в воображении промелькнули его черты в освещении луны, изгиб голого плеча на траве, я ощутила слабый аромат сирени… Мои глаза распахнулись в глупом удивлении. Ру, должно быть, тоже что то почувствовал, ибо он отшатнулся от меня, как ошпаренный.
Арманда тихо хмыкнула.
— Я попросила Нарсисса позвонить врачу, — сообщила я ей с деланой беспечностью. — Он будет здесь с минуты на минуту.
Арманда посмотрела на меня, мы обменялись понимающими взглядами. Интересно, насколько глубоко она  видит? — уже не в первый раз задалась вопросом я.
— Этого остолопа я в своем доме не потерплю, — заявила старушка. — Можешь с ходу отослать его восвояси. Я не нуждаюсь в его наставлениях.
— Но вы больны, — запротестовала я. — Могли умереть, если б Ру случайно не зашел.
Арманда остановила на мне насмешливый взгляд.
— Вианн, — начала терпеливо объяснять она. — Смерть — удел стариков. Такова жизнь. Это случается сплошь и рядом.
— Да, но…
— А в богадельню я не пойду, — продолжала Арманда. — Так и передай им от меня. Заставить они меня не могут. Я прожила в этом доме шестьдесят лет и умереть тоже хочу здесь.
— Никто ни к чему тебя не принуждает, — резко сказал Ру. — Просто ты зачем то пренебрегаешь лекарствами. Впредь принимай их аккуратно.
— Не все так просто, — улыбнулась Арманда.
— Почему же? — упрямился Ру.
— Спроси у Гийома, — ответила она, пожимая плечами. — Мы с ним много говорили. Он понимает, — Она еще не вполне окрепла, но голос ее уже почти обрел здоровую звучность. — Я не хочу  принимать лекарства каждый день, — спокойно сказала Арманда. — Не хочу соблюдать бесконечные диеты. Не хочу, чтобы меня обслуживали добрые сиделки, которые будут сюсюкать со мной, как с ребенком ясельного возраста. Мне, слава богу, восемьдесят лет, и, если я в этом возрасте не в состоянии решить для себя, что я хочу… — Она внезапно оборвала свою речь и спросила: — Кто там?
Слух у нее отличный. Я тоже уловила едва слышное тарахтенье машины, двигающейся по неровной дороге. Врач.
— Если это тот лицемерный шарлатан, скажите ему, что он зря тратит время, — вспылила Арманда. — Скажите ему, что я абсолютно здорова. Пусть ищет себе других пациентов. Я в нем не нуждаюсь.
— По моему, он привез с собой половину Ланскне, — сообщила я, выглянув в окно. Автомобиль, синий «Ситроен», был набит людьми. Кроме врача, бледного мужчины в черном костюме, на заднем сиденье теснились Каролина Клэрмон, ее подруга Жолин и Рейно. Спереди сидел Жорж Клэрмон. Смущенный и сконфуженный, он всем своим видом выказывал немой протест. Хлопнула дверца машины, прибывшие разом засуетились, и над шумом их возни взмыл по птичьи пронзительный голосок Каролины:
— Я ведь ее предупреждала! Разве я не говорила ей, Жорж? Никто не посмеет обвинить меня в том, будто я пренебрегаю своим дочерним долгом. Я пожертвовала всем ради этой женщины, и, посмотрите, как она…
Под быстрыми шагами захрустел гравий, открылась входная дверь, и дом огласился какофонией голосов незваных гостей.
— Maman? Maman?  Держись, дорогая, это я! Я иду! Сюда, пожалуйста, месье Кюссонне, сюда, в… ах да, вы же здесь бывали, верно? О боже, сколько раз я говорила ей… так и знала,  что это случится…
— По моему, зря мы ввалились толпой, ты не находишь, Каро, дорогая? — робко вставил Жорж. — Давай не будем мешать доктору.
— Интересно, что он  делал в этом доме? — чопорным надменным тоном вопрошает Жолин. — Во всяком случае…
— …следовало прийти ко мне… — доносится тихий голос Рейно.
Гости еще не вошли, а Ру уже ощетинился, быстро огляделся, ища, куда бы ему скрыться. Но было поздно. Сначала появились Каролина с Жолин — обе с одинаковыми безупречными прическами, в одинаковых костюмах двойках и шарфах от «Гермеса», следом — Клэрмон в темном костюме и галстуке — весьма необычный наряд для работы на лесопилке, или, может, жена заставила его переодеться по такому случаю? — врач и священник. Все застыли в дверях. На лицах — шок, ярость, обида, вежливое недоумение, виноватость… Сцена из мелодрамы. Ру — одна рука перевязана, мокрые волосы лезут в глаза — встретил их дерзким взглядом. Я сама, в оранжевой юбке, которую заляпала в грязи, пока бежала по Мароду, стою у двери. Арманда, бледная, но спокойная, невозмутимо покачивается в своем старом кресле. Ее черные глаза сверкают коварством, один палец скрючен, как у ведьмы…
— Итак, стервятники слетелись. — Голос ее полнится подозрительной приветливостью. — Быстро же вы примчались, а? — Пристальный взгляд в сторону Рейно, стоящего в хвосте группы. — Что, решил, наконец то пришел твой час, да? — съязвила она. — Думал успеть прочесть наскоро пару молитв, пока я без памяти? — Она вульгарно хохотнула. — Не повезло тебе, Франсис. Рано меня отпевать.
— Вижу, — с кислым видом отвечал Рейно. Он бросил взгляд в мою сторону. — Наше счастье, что мадемуазель Роше умеет  обращаться со шприцами. — В его словах скрывалась издевка.
Каролина будто приросла к полу. Она улыбалась, но в ее лице читалась явная досада.
— Матап, cherie,  вот видишь, что получается, когда мы оставляем тебя одну. Ты так нас всех напугала. — Арманда слушала дочь со скучным выражением на лице. — Столько людей на ноги подняла, оторвала всех от дел… — Ларифлет запрыгнула старушке на колени, и та стала рассеянно поглаживать кошку. — Теперь ты понимаешь, почему мы говорим тебе…
— Что мне будет лучше в богадельне? — сухо продолжила Арманда. — В самом деле, Каро. Ну никак ты не угомонишься. Вылитый отец. Как и он, — глупая, но настойчивая. Чем он меня и подкупил.
Каро теряла терпение.
— «Мимозы» вовсе не богадельня, и если б ты соизволила хоть раз взглянуть…
— Кормление через трубочку, справление нужды под присмотром, дабы не свалиться с унитаза…
— Ты ведешь себя нелепо.
Арманда рассмеялась.
— Моя милая девочка, я уже в том возрасте, когда могу вести себя, как захочу. Могу быть нелепой, если мне это нравится. Я уже настолько стара, что мне дозволено все.
— Ну вот, капризничаешь, как ребенок, — надулась Каро. — «Мимозы» — очень хороший, привилегированный пансион. Там ты сможешь общаться со своими ровесниками, гулять, ни о чем не заботиться…
— Заманчивая перспектива. — Арманда продолжала лениво покачиваться в своем кресле.
Каро повернулась к врачу, щуплому нервному мужчине, неуклюже топтавшемуся возле нее. Вид у него сконфуженный, как у скромника, случайно угодившего на оргию. Чувствуется, что ему очень хотелось бы отсюда уйти.
— Симон, скажи  ей!
— Вообще то я не уверен, что имею право…
— Симон со мной согласен, — решительно перебила его Каро. — В твоем возрасте, да еще с таким здоровьем, как у тебя, просто нельзя  жить одной. Да что говорить, ты можешь в любое время…
— Совершенно верно, мадам Вуазен, — поддержала подругу Жолин. Голос у нее ласковый и рассудительный. — Вы бы прислушались к Каро… я хочу сказать, конечно, вам не хочется терять независимость, но ради вашего же блага…
Арманда быстро перевела на Жолин насмешливый взгляд своих блестящих глаз. Та осеклась и отвернулась, краснея.
— Прошу всех уйти, — спокойно сказала Арманда. — Всех  без исключения.
— Но, татап…
— Всех без исключения, — повторила старушка безапелляционным тоном. — Вот этому шарлатану уделю две минуты наедине, — вынуждена напомнить вам, месье Кюссонне, о том, что вы давали клятву Гиппократа, — и к тому времени, когда закончу с ним, надеюсь, никого из вас, стервятников, здесь не будет. — Она попыталась встать с кресла. Я поддержала ее за руку. — Спасибо, Вианн, — поблагодарила меня Арманда, скривив губы в озорной усмешке. — И тебе спасибо… — Это относилось к Ру, все еще стоявшему в дальнем конце комнаты с безучастным видом. — Я хочу поговорить с тобой, когда врач уйдет. Так что задержись.
— С кем? Со мной? — смешался Ру.
Каро посмотрела на него с нескрываемым презрением.
— Мне кажется, татап,  сейчас тебе лучше быть с родными…
— Если ты мне понадобишься, я знаю, где тебя найти, — отрезала Арманда. — Мне нужно сделать кое какие распоряжения.
Каро глянула на Ру.
— О о? — Ее возглас был пронизан неприязнью. — Распоряжения? — Она смерила Ру взглядом, и я заметила, как он вздрогнул. Аналогичную реакцию я прежде наблюдала у Жозефины. Он напружинился, ссутулился, засунул руки глубоко в карманы, словно пытался уменьшиться в размерах. Но от пристального недружелюбного внимания трудно скрыть недостатки. На секунду Ру увидел себя ее глазами — грязного, неуклюжего — и из чувства противоречия повел себя согласно роли, которую она отвела ему.
— Ну, чего вылупилась? — рявкнул он.
В лице Каролины промелькнул испуг, она попятилась. Арманда усмехнулась.
— Увидимся позже, — сказала она мне. — Еще раз спасибо.
Каро, не скрывая своего разочарования, вышла вслед за мной. Раздираемая любопытством и нежеланием разговаривать со мной, она все же снизошла до расспросов, но держалась заносчиво. Я вкратце поведала о том, что произошло. Рейно слушал с непроницаемым выражением на лице, словно одна из статуй в его церкви. Жорж, пытаясь замять неловкость, глупо улыбался за всех и сыпал банальностями.
Ни один из них не предложил подвезти меня до дому.

0

29

Глава 28


Сегодня у15 марта. Суббота

[b]
тром я опять ходил к Арманде Вуазен в надежде поговорить с ней. И она опять отказалась принять меня. Дверь мне открыл ее рыжий цербер. Встав в дверях, чтобы я не мог проникнуть в дом, он на своем варварском диалекте прорычал мне, что Арманда чувствует себя хорошо и для полного выздоровления ей необходим покой. С ней ее внук, сообщил он, и друзья навещают ее каждый день. Последнее сказано с сарказмом, так что я невольно прикусил язык. Волновать ее нельзя, добавил он. Мне противно умолять этого человека, но я знаю свои обязанности. С какой бы низкой компанией она ни связалась, как бы ни насмехалась надо мной, мой долг остается неизменным. Нести утешение — даже если им пренебрегают — и направлять. Однако говорить о душе с этим человеком бесполезно — взгляд у него пустой и безучастный, как у зверя. И все же я попытался объяснить. Арманда стара, сказал я. Стара и упряма. Нам обоим отведено так мало времени. Неужели он не понимает? Неужели позволит, чтобы она погубила себя небрежением и самонадеянностью?
— Она ни в чем не нуждается, — заявил он мне, пожимая плечами. Его лицо дышит откровенной неприязнью. — Ей обеспечен хороший уход. Она скоро поправится.
— Неправда. — Я намеренно резок. — Она играет собственной жизнью, пренебрегая лечением. Отказывается следовать указаниям врача. Ест шоколад,  во имя всего святого! Ты только подумай, к чему это может привести, с ее то здоровьем! Почему…
На его лице появляется замкнутое, отчужденное выражение.
— Она не желает вас видеть.
— Неужели тебе все равно? Неужели безразлично, что она убивает себя обжорством?
Он передернул плечами. Я чувствую, что он кипит от гнева, хотя внешне силится сохранять невозмутимость. Взывать к его лучшим чувствам бессмысленно: он просто стоит на страже, как ему велено. Мускат говорит, что Арманда предлагала ему деньги. Возможно, ему выгодно, чтобы она поскорее убралась. Арманда — порочная, своенравная женщина. Как раз в ее духе лишить наследства родных ради какого то бродяги.
— Я подожду, — сказал ему. — Буду ждать целый день, если придется.
Я ждал в саду два часа. Потом полил дождь. Зонт я с собой не взял, и моя сутана отяжелела от влаги. Я окоченел, начала кружиться голова. Спустя некоторое время окно кухни распахнулось, и на меня дохнуло одуряющими запахами кофе и теплого хлеба. Я увидел, как сторожевой пес бросил на меня угрюмый презрительный взгляд, и понял, что он даже пальцем не пошевелит, если я упаду в обморок на его глазах. Я повернулся и стал медленно подниматься по холму к церкви. Он смотрел мне вслед, а потом откуда то с реки до меня донесся смех.
С Жозефиной Мускат я тоже потерпел поражение. Церковь она перестала посещать, но мне все же удалось несколько раз побеседовать с ней. К сожалению, безрезультатно. В ней теперь будто сидит некий металлический стержень. Она упряма и непреклонна, хотя на протяжении всего разговора ведет себя почтительно и голоса не повышает. От «Небесного миндаля» она не рискует далеко отходить, и сегодня я застал ее прямо у магазина. Она подметала возле крыльца, обвязав голову желтым шарфом. Приближаясь к ней, я услышал, что она тихо напевает себе под нос.
— Доброе утро, мадам Мускат, — учтиво поздоровался я, зная, что вернуть ее в лоно семьи и церкви можно только лаской и рассудительностью. Потом, когда цель будет достигнута, можно будет заставить ее раскаяться в содеянном.
Она скупо улыбнулась мне. Теперь вид у нее более уверенный. Спину она держит прямо, голову — высоко, — копирует повадки Вианн Роше.
— Я теперь Жозефина Бонне, pere.
— Это против закона, мадам.
— Подумаешь,  закон. — Она пожала плечами.
— Закон, установленный Господом,  — с осуждением подчеркиваю я. — Я молюсь за тебя, ma fille.  Молюсь за спасение твоей души.
Она рассмеялась — недобрым смехом.
— Значит, ваши молитвы услышаны, pere.  Я еще никогда не была так счастлива.
Она непоколебима. Едва ли неделю прожила под патронажем этой женщины и уже говорит ее словами. Их смех невыносим. Их издевательские колкости в духе Арманды раздражают, повергают меня в ступор, приводят в ярость. Я уже чувствую, как что то во мне поддается слабости, к которой, мне казалось, я невосприимчив. Глядя через площадь на шоколадную, на ее яркую витрину, на горшки с розовой, красной и оранжевой геранью на балкончиках и по обеим сторонам двери, я чувствую, как мой разум начинает подтачивать предательское сомнение, а во рту собирается слюна при воспоминании о ее запахах — сливок, пастилы, жженого сахара, опьяняющей смеси коньяка и свежемолотых какао бобов. Эти запахи преследуют меня — благоухание женских волос у нежной впадинки на шее под затылком, аромат спелых абрикосов на солнце, теплых булочек и круассанов с корицей, лимонного чая и ландышей. Фимиам, рассеиваемый ветром, развевающийся, словно знамя восстания, дух дьявола, но не серный, как нас учили в детстве, а тонкий, изысканный, пробуждающий чувственность, сочетающий в себе целый букет самых разных пряностей, от которых звенит голова и воспаряет душа. Я стал замечать за собой, что стою у церкви и тяну шею навстречу ветру, пытаясь уловить ароматы шоколадной. Эти запахи снятся мне, и я пробуждаюсь мокрый от пота и голодный. Во сне я объедаюсь шоколадом, катаюсь в шоколаде, и по консистенции он отнюдь не рассыпчатый, а мягкий, как плоть. Будто тысячи губ ласкают, с наслаждением щиплют мое тело. Умереть от их ненасытной нежности — предел всех моих мечтаний, и в такие мгновения я почти понимаю Арманду, укорачивающую себе жизнь с каждым глотком этого восхитительного лакомства.
Я сказал: почти.
Я знаю свой долг. Теперь я сплю очень мало, ужесточив наложенную на себя епитимью, дабы избавиться от своих постыдных порывов. Все мои суставы нестерпимо ноют, но я рад этой отвлекающей боли. Физическое наслаждение — лазейка для дьявола, трещина, через которую он запускает свои щупальца. Я избегаю приятных запахов. Ем один раз в день, и то самую простую и безвкусную пищу. Когда не исполняю обязанности по приходу, обустраиваю церковное кладбище, вскапывая клумбы и пропалывая сорняки у могил. За последние два года кладбище пришло в запустение, и я испытываю неловкость, когда вижу буйные заросли в этом некогда ухоженном саду. Среди злаковых трав и чертополоха растут в изобилии лаванда, душица, золотарник и шалфей. Такое немыслимое разнообразие запахов выбивает меня из равновесия. Я предпочел бы упорядоченные ряды кустов и цветов, может, обнес бы кладбище живой изгородью. Нынешняя пышность вызывает возмущение. Это жестокая, беспринципная борьба за существование: одно растение душит другое в тщетной попытке добиться господства. Нам дана власть над природой, сказано в Библии. Но я отнюдь не чувствую себя властелином. Меня мучает беспомощность, ибо, пока я копаю, подрезаю, облагораживаю, неистребимые армии зеленых сорняков просто напросто занимают свободные позиции у меня за спиной, и, вытягивая вверх свои длинные зеленые языки, насмехаются над моими усилиями. Нарсисс наблюдает за мной со снисходительным недоумением.
— Лучше бы посадить здесь что нибудь, pere, —  советует он. — Засеять свободные участки чем нибудь стоящим. А то сорняки так и будут лезть.
Он, разумеется, прав. Я заказал сотню разных растений из его питомника — покорных растений, которые я высажу стройными рядами. Мне нравятся бегонии, ирисы, бледно желтые георгины, лилии — чопорные пучки цветков на концах стеблей, красивые, но лишенные аромата. Красивые и неагрессивные, обещает Нарсисс. Природа, прирученная человеком.
Посмотреть на мою работу пришла Вианн Роше. Я не обращаю на нее внимания. На ней бирюзовый свитер, джинсы и красные замшевые туфли. Волосы ее развеваются на ветру, словно пиратский флаг.
— У вас чудесный сад. — Она провела рукой по зарослям, зажала кулак и поднесла его к лицу, вдыхая осевший на ладони запах. — Столько трав, — говорит она. — Мелисса лимонная, душистая мята, шалфей…
— Я не знаю названий, — резко отвечаю я. — Я не садовник. К тому же это все сорняки.
— А я люблю сорняки.
Разумеется. Я чувствую, как мое сердце разбухает от злости, — а может, от запаха? Стоя по пояс в колышущейся траве, я вдруг ощутил неимоверную тяжесть в нижней части позвоночника.
— Вот скажите мне, мадемуазель.
Она послушно обращает ко мне свое лицо, улыбается.
— Объясните, чего вы добиваетесь, побуждая моих прихожан бросать свои семьи, жертвовать своим благополучием…
Она смотрит на меня пустым взглядом.
— Бросать семьи? — Она глянула озадаченно на кучу сорняков на тропинке.
— Я говорю о Жозефине Мускат, — вспылил я.
— А а. — Она ущипнула стебелек лаванды. — Она была несчастна. — Очевидно, в ее понимании, это исчерпывающее объяснение.
— А теперь, нарушив брачный обет, бросив все, отказавшись от прежней жизни, она, по вашему, стала счастливее?
— Конечно.
— Замечательная философия, — презрительно усмехнулся я. — Если ее исповедует человек, для которого не существует понятие «грех».
Она рассмеялась.
— А для меня и впрямь такого понятия не существует. Я в это не верю.
— В таком случае мне очень жаль ваше несчастное дитя, — уколол я ее. — Она воспитывается в безбожии и безнравственности.
— Анук знает, что хорошо, а что плохо, — ответила она, пристально глядя на меня, но уже не забавляясь, и я понял, что наконец то задел ее за живое. Одержал над ней одну крошечную победу. — Что касается Бога… — отчеканила она, — не думаю, что, надев сутану, вы получили единоличное право общения с Господом. Убеждена, мы вполне могли бы ужиться с вами в одном городе, вы не находите? — уже более мягко закончила она.
Я не стал отвечать на ее вопрос — знаю, что кроется за ее терпимостью, — вместо этого приосанился и изрек с достоинством:
— Если вы и впрямь хотите сеять добро, значит, вы уговорите мадам Мускат пересмотреть свое поспешное решение. И убедите мадам Вуазен проявлять здравомыслие.
— Здравомыслие? — Она изображает недоумение, хотя на самом деле прекрасно понимает, о чем идет речь. Я почти слово в слово повторяю ей то, что сказал рыжему церберу. Арманда стара, своевольна и упряма. Однако люди ее возраста не способны правильно оценить состояние собственного здоровья. Не понимают, сколь важно соблюдать диету и строго следовать предписаниям врача. А она продолжает упорно пренебрегать фактами…
— Но Арманда вполне счастлива у себя дома, — рассудительным тоном возражает она. — Она не хочет перебираться в приют для престарелых. Она хочет умереть там, где живет.
— Она не имеет права! — Отзвук моего голоса отозвался на площади, как щелчок кнута. — Не ей принимать решение. Она могла бы еще долго жить, возможно, лет десять…
— Она и проживет. Что ей мешает? — В ее тоне сквозит упрек. — Ноги у нее ходят, ум ясный, она самостоятельна…
— Самостоятельна! —  Я едва скрываю раздражение. — Через полгода она ослепнет. И что тогда будет делать со своей самостоятельностью?
Впервые Роше пришла в замешательство.
— Ничего не понимаю, — наконец промолвила она. — По моему, со зрением у нее все в порядке. Она ведь даже очки не носит, верно?
Я внимательно посмотрел на нее. Она и в самом деле пребывала в неведении.
— Значит, вы не беседовали с ее врачом?
— С какой стати? Арманда…
— Арманда серьезно больна, — перебил я ее. — Но постоянно отрицает это. Теперь вы понимаете, сколь безрассудна она в своем упрямстве? Она не желает признаться в этом даже себе и своим близким…
— Расскажите, прошу вас. — Взгляд у нее твердый, как камень.
И я рассказал.[/b]

0

30

Глава 29

16 марта. Воскресенье

Поначалу Арманда делала вид, будто не знает, о чем идет речь. Потом, перейдя на властный тон, потребовала, чтобы я сказала, «кто это наболтал», одновременно обвиняя меня в том, что я сую нос в чужие дела и вообще не понимаю, о чем говорю.
— Арманда, — сказала я, едва она умолкла, чтобы перевести дух. — Расскажи мне все. Объясни, что это значит. Диабетическая ретинопатия…
Она пожала плечами.
— Почему ж не объяснить, если этот чертов докторишка все равно всем разболтает? — Тон у нее сварливый. — Обращается со мной так, будто я не в состоянии самостоятельно решать за себя. — Она сердито глянула на меня. — И ты, мадам, туда же. Квохчешь вокруг меня, суетишься… Я не ребенок, Вианн.
— Я знаю.
— Что ж, ладно. — Арманда взялась за чашку, стоявшую у ее локтя, но, прежде чем поднять, крепко обхватила ее пальцами, проверила, надежно ли она сидит в руке. Это не Арманда, а я слепа. Красный бант на трости, неуверенные жесты, незаконченная вышивка, разные шляпки с полями, скрывающие глаза…
— Помочь мне ничем нельзя, — продолжала старушка более мягким тоном. — Насколько я понимаю, это неизлечимо, а посему никого, кроме меня, не касается. — Она глотнула из чашки и поморщилась. — Настой ромашки. — Это сказано без воодушевления. — Якобы выводит токсины. На вкус — кошачья моча. — Так же осторожно и неторопливо она отставила чашку. — Плохо вот только, что читать не могу. Совсем перестала шрифт разбирать. Мне Люк читает иногда. Помнишь, как я попросила его почитать мне Рембо в ту первую среду?
Я кивнула.
— Вы так говорите, будто с тех пор лет десять прошло.
— Так оно и есть. — Голос у нее бесцветный, почти без интонаций. — Я добилась того, о чем прежде и мечтать не смела, Вианн. Мой внук навещает меня каждый день. Я беседую с ним, как со взрослым. Он хороший парень и добрый, переживает за меня…
— Он любит вас, Арманда, — вставила я. — Мы все вас любим.
— Ну, может, и не все, — хмыкнула она. — Однако это не имеет значения. У меня есть все, что мне нужно для полного счастья. Дом, друзья, Люк. — Она бросила на меня строптивый взгляд и решительно заявила: — И я не позволю, чтобы у меня все это отняли.
— Я не понимаю. Ведь вас никто не может принудить…
— Я веду речь не о конкретных  лицах, — резко перебила она меня. — Пусть Кюссонне сколько влезет талдычит об имплантации сетчатки, сканограммах, лазерной терапии и прочей ереси… — она не скрывала своего презрения к современной медицине, — фактов это не изменит. А правда состоит в том, что я скоро ослепну и предотвратить этот процесс не может никто.
Она сложила на груди руки, давая понять, что тема закрыта.
— Мне следовало раньше к нему обратиться, — добавила она без горечи. — Теперь процесс необратим, и зрение с каждым днем ухудшается. Еще полгода я что то смогу видеть — это самое большее, что он может мне обещать, — потом богадельня, хочу я того или нет, до самой смерти. — Она помолчала и проронила задумчиво, повторяя слова Рейно: — Глядишь, еще лет десять проживу.
Я хотела возразить ей, намеревалась сказать, что еще не все потеряно, но передумала.
— И не смотри на меня так, девонька. — Арманда озорно подтолкнула меня локтем. — После шикарного обеда из пяти блюд тебе хочется кофе и ликера, правильно? Ты ведь не станешь есть на десерт кашу, верно? Просто ради того, чтобы напихать в себя побольше?
— Арманда…
— Не перебивай. — Ее глаза блестят. — Это я к тому говорю, что нужно знать, когда остановиться, Вианн. Нужно вовремя отодвинуть тарелку и попросить десерт. Через две недели мне будет восемьдесят один год…
— Но это все равно еще не возраст, — не сдержалась я. — Не могу поверить, что вы готовы вот так просто взять и сдаться.
Арманда посмотрела на меня.
— И все же ты сама посоветовала Гийому не лишать Чарли последней капли уважения.
— Но вы же не собака! — сердито воскликнула я.
— Нет, — тихо ответила Арманда. — И у меня есть выбор.

Нью Йорк — жестокий город. Зимой нестерпимо холодно, летом — невыносимо душно, всюду кричащая безвкусица. Через три месяца даже к шуму привыкаешь, перестаешь замечать сливающийся воедино гул машин и людских голосов, обволакивающий город, словно дождь. Она переходила улицу, возвращаясь домой из кулинарии с пакетом в руках, в котором лежал наш обед. Я заметила ее, когда она находилась на середине проезжей части, перехватила ее взгляд, мельком глянула на рекламу сигарет «Мальборо» — мужчина на фоне красных гор — за ее спиной… И вдруг увидела мчащееся на нее такси. Открыла рот, чтобы крикнуть, предупредить ее. И оцепенела. Всего на секунду, на одну секунду. Этого было достаточно. От страха ли мой язык прирос к небу? Или просто все реакции организма замедляются при виде неминуемой опасности и мысль в мозгу формируется мучительно долго? Или меня парализовала надежда, та самая надежда, которая приходит, когда надеяться уже не на что и жизнь превращается в непрерывную медленную пытку самообманом?
Конечно, татап, конечно, мы доберемся до Флориды. Обязательно доберемся.
На ее лице застыла улыбка, глаза неестественно яркие, сверкают, как искры салютов Четвертого июля.
Что я буду делать, как буду без тебя ?
Не волнуйся, татап. Мы прорвемся. Обещаю. Доверься мне.
Рядом с мерцающей улыбкой на губах стоит Черный человек, и в эту нескончаемую секунду я понимаю, что на свете есть нечто более страшное, гораздо  страшнее смерти. Потом оцепенение проходит, и я оглашаю улицу пронзительным криком, но мое предостережение запоздало. Она обращает ко мне растерянный взор, ее губы складываются в улыбку — что, что такое, дорогая? —  и мой вопль — то, что я прокричала вместо «татап», —  потонул в визге тормозов.
«Флорида!»  Похоже на женское имя. Это взвизгнула на всю улицу молодая женщина. Побросав покупки — охапку бакалейных продуктов, пакет молока, — она выскочила на дорогу с перекошенным лицом. «Флорида!»  Будто так зовут немолодую женщину, умирающую на улице.
Она скончалась прежде, чем я успела к ней подбежать. Скончалась тихо и буднично, так что я едва ли не устыдилась своей излишне бурной реакции. И крупная женщина в розовом спортивном костюме утешала меня, обхватив своими толстыми мясистыми руками. А я на самом деле испытывала облегчение,  и мои слезы были слезами горькой жгучей радости оттого, что я наконец то освободилась от бремени. Достигла финиша целой и невредимой или почти невредимой.
— Не плачь, — ласково сказала Арманда. — Разве не ты всегда утверждаешь, что самое главное на свете — счастье?
Я с удивлением обнаружила, что мое лицо мокро от слез.
— К тому же мне нужна твоя помощь. — Всегда и во всем практичная, Арманда вытащила из кармана носовой платок и протянула его мне. Платок источал аромат лаванды. — Я на день рожденья хочу устроить вечеринку, — объявила она. — Идея Люка. Затраты — не вопрос. Тебя я попросила бы обеспечить меню.
— Что? — смешалась я от столь быстрых переходов от смерти к празднику и обратно.
— Мое последнее пиршество, — объяснила Арманда. — До этого буду принимать все лекарства, как пай девочка. Даже чай этот вонючий буду пить. Хочу отпраздновать восемьдесят первый день рождения, Вианн, в кругу всех своих друзей. Бог свидетель, даже дочь свою глупую приглашу. Устроим твой праздник шоколада с шиком. А потом… — Она равнодушно пожала плечами. — Не каждому так везет, — заметила Арманда. — Не каждому выпадает шанс все спланировать, навести порядок в каждом углу. И вот еще что… — Она остановила на мне пронизывающий взгляд. — Никому ни слова. Никому.  Вмешательства я не потерплю. Это мой выбор, Вианн. Мой праздник. И я не желаю слышать плач и нытье на своем торжестве. Ясно?
Я кивнула.
— Обещаешь?
Я словно разговаривала с неугомонным ребенком.
— Обещаю.
Ее лицо вновь засияло от удовольствия, как всегда, когда она заводила речь о вкусной еде. Арманда потерла руки.
— А теперь обсудим меню.

0

31

Глава 30

18 марта. Вторник

Вдвоем с Жозефиной мы трудились на кухне. Я все больше молчала, и она не преминула высказать замечание по этому поводу. Мы уже наделали триста пасхальных упаковок с шоколадными конфетами — перевязанные лентами, они лежали аккуратными стопками в подвале, — но я планировала приготовить вдвое больше. Если удастся продать их все, прибыль будет солидная, и, глядишь, этой выручки хватит на то, чтобы мы осели здесь навсегда. Если нет… альтернативы я не допускала даже в мыслях, хотя флюгер на башне скрипел так, будто хохотал надо мной. Ру уже начал обустраивать для Анук комнату на чердаке. Праздник шоколада — рискованное предприятие, но нашими судьбами всегда повелевал риск. К тому же мы делаем все возможное, чтобы наша затея увенчалась успехом. В Ажен и соседние города разослали афиши. Договорились, чтобы местное радио ежедневно сообщало о нашем празднике на пасхальной неделе. Будут цветы, игры, музыка, — несколько старых друзей Нарсисса организовали небольшой оркестр. Я беседовала с лоточниками, торгующими на рынке по четвергам, и они пообещали разбить на площади торговые палатки с безделушками и сувенирами. Дети под предводительством Анук и ее приятелей будут искать пасхальное яйцо; каждый получит cornet— surprise.  А в «Небесном миндале» мы установим огромную шоколадную статую Остары со снопом колосьев в одной руке и корзиной с яйцами в другой, которой будут лакомиться все участники празднества. До Пасхи меньше двух недель. Мы делаем порциями по пятьдесят штук миниатюрные шоколадки с ликером, розочки, монетки в золотой оболочке, фиалковые помадки, шоколадные вишенки, миндальные рулетики и выкладываем их остывать на смазанные жиром противни. После начиняем этими сладостями аккуратно расщепленные полые яйца и фигурки животных. В каждое гнездо из карамели с яйцами в твердой сахарной скорлупе сажаем хохлатую шоколадную курочку. Ряды пегих кроликов, начиненных позолоченным миндалем, ждут, когда их обернут в фольгу и разложат по коробочкам. По полкам шагают марципановые существа. Дом полнится запахами ванили, коньяка, карамелизованных яблок и горького шоколада.
А теперь еще нужно готовиться и ко дню рождения Арманды. Я составила список блюд и напитков, которые она хотела бы видеть на своем столе. Гусиную печенку, шампанское, трюфели и свежие лисички нам доставят из Бордо, plateaux de fruits de mer —  из ресторанчика Ажена. Торты и лакомства из шоколада я приготовлю сама.
— Здорово, — восторгается из кухни Жозефина, слушая мой рассказ о предстоящем празднике. Я вынуждена напомнить себе про обещание, данное Арманде.
— Ты тоже приглашена, — говорю я ей. — Она так сказала.
— Спасибо, — отозвалась Жозефина, краснея от удовольствия. — Все так добры ко мне.
Потрясающе благодушная женщина, размышляю я. В каждом видит доброе начало. Даже Поль Мари не убил в ней оптимизм. Его поведение, говорит она, это отчасти ее собственная вина. Он — слабый человек, и ей следовало давно дать ему отпор. Каро Клэрмон и ее закадычные приятельницы вызывают у Жозефины снисходительную улыбку.
— Они просто глупые, — мудро замечает она.
Вот такая незамысловатая душа. Теперь она безмятежна, в ладу с собой и с внешним миром. А я, напротив, из мерзкого духа противоречия, все чаще теряю покой. И все же я завидую ей. Потребовалось так мало, чтобы привести ее в это состояние. Немного тепла, несколько предметов одежды из моего гардероба, свободная комната, где она сама себе хозяйка… Как цветок, она тянется к свету, бездумно, не анализируя процессы, двигающие ею. Мне бы так.
И опять я мыслями невольно обратилась к своей воскресной беседе с Рейно. Его побудительные мотивы для меня до сих пор остаются загадкой. В последнее время вид у него немного безумный, особенно когда он трудится на церковном кладбище, с остервенением вгрызаясь в землю мотыгой, порой вместе с сорняками выдирая целые кусты и цветы. По его спине струится пот, образуя на сутане темный треугольник. Но работа в саду не доставляет ему удовольствия. Его черты перекошены от напряжения. Кажется, будто он ненавидит землю, которую разрыхляет, ненавидит растения, которые пропалывает. Он похож на скрягу, вынужденного сжигать в печке накопленные банкноты. На его лице отражаются ненасытность, отвращение и невольное восхищение. Но он не бросает своего каторжного занятия. Наблюдая за ним, я чувствую, как во мне просыпается знакомый страх, хотя и сама не понимаю, чего боюсь. Просто этот человек, мой враг, он как машина. Кажется, его испытующий взгляд пронизывает меня насквозь. Ценою огромных усилий я заставляю себя смотреть ему в глаза, улыбаться, изображать беспечность, хотя внутри меня что то отчаянно визжит, побуждая пуститься в бегство. Он ненавидит меня жгучей ненавистью, но не праздник шоколада тому причиной. Мне это абсолютно очевидно, как будто я читаю его мрачные мысли. Его возмущает само мое существование. Я для него — живое надругательство над устоями морали. Сейчас он украдкой поглядывает на меня из своего сада, косится на мою витрину и, скрывая торжество, вновь принимается за работу. Мы не общались с ним с воскресенья, и он решил, что победа осталась за ним, ведь Арманда больше не появляется в «Небесном миндале». Очевидно, он счел, что она образумилась благодаря его вмешательству. Пусть думает, что хочет, если ему так нравится.
Анук призналась, что минувшим днем Рейно приходил к ним в школу, рассказывал про Пасху — безобидная болтовня, но меня бросило в дрожь при мысли, что моя дочь общалась с ним, — прочитал рассказ, обещал наведаться еще раз. Я спросила, разговаривал ли он с ней.
— Ага, — беззаботно отвечала она. — Он хороший. Сказал, что я могу прийти в его церковь, если хочу. Там есть святой Франциск и много маленьких зверей.
— А ты хочешь?
— Может, и схожу, — сказала Анук, пожимая плечами.
Я убеждаю себя — в предрассветные часы, когда все кажется возможным и мои нервы скрипят, как несмазанные петли флюгера, — что мой страх неоправдан. Что он может нам сделать? Как может навредить, если даже очень того хочет? Он ничего не знает. Абсолютно ничего не знает о нас. Он не имеет силы и власти.
Имеет,  говорит во мне голос матери. Ведь это Черный человек.
Анук беспокойно заворочалась во вне. Чуткая к перепадам моего настроения, она всегда чувствует, если я не сплю, и сейчас силится выкарабкаться из трясины засасывающих сновидений. Я стала дышать ровно и глубоко, пока она вновь не затихла.
Черный человек — выдумка, твердо говорю я себе. Воплощение страхов в образе карнавальной куклы. Страшная сказка, рассказанная на ночь. Пугающая тень в незнакомой комнате.
В ответ мне снова явилось то же видение, яркое и четкое, как цветной диапозитив: у кровати старика стоит в ожидании Рейно; его губы шевелятся, будто он читает молитву, за его спиной, словно витраж, освещенный солнцем, стена огня. Тревожная картина. Что то хищническое сквозит в позе священника, два окрашенных в багрянец лица чудовищно похожи, отблески пламени, гуляющие между ними, предвещают угрозу. Я пытаюсь применить мои знания психологии. Черный человек как вестник смерти — это архетип, отражающий мой страх перед неведомым. Неубедительное объяснение. Частица моего существа, все еще принадлежащая матери, аргументирует более красноречиво.
Ты — моя дочь, Вианн,  неумолимо говорит она мне. Ты понимаешь, что это значит.
Это значит, что мы должны срываться с места каждый раз, когда меняется ветер, должны искать свое будущее по гадальным картам, должны всю жизнь вытанцовывать фугу…
— Но ведь я — обычный человек. — Я едва ли сознаю, что мыслю вслух.
— Матап ?  — сонным голосом окликает меня Анук.
— Шш, — успокаиваю я ее. — Еще не утро. Спи.
— Спой мне песенку, татап, —  бормочет она, рукой нащупывая меня в темноте. — Про ветер.
И я запела. Пела и слушала свой голос, сопровождаемый тихим скрипом флюгера.

Via I'bon vent, v 'la I'joli vent,
Via I 'bon vent, ma mie т 'appelle,
Via I 'bon vent, v 'la I'joli vent
Via I 'bon vent, ma mie т 'attend.

Спустя некоторое время дыхание Анук вновь выровнялось, и я поняла, что она спит. Ее рука, отяжелевшая во сне, по прежнему покоится на мне. Когда Ру закончит работу на чердаке, у Анук снова появится своя комната, и мы перестанем стеснять друг друга по ночам. Сегодняшняя ночь слишком живо напоминает ночевки в гостиничных номерах, в которых останавливались мы с матерью. Обе влажные от собственного дыхания, сквозь запотевшие окна пробивается неумолчный гул городских улиц.

Via I 'bon vent, v 'la l'joli vent.

На этот раз — нет, молча поклялась я себе. На этот раз мы не уедем. Что бы ни случилось. Но, даже погружаясь в сон, я сознаю, что эта мысль мне самой кажется столь же желанной, сколь и невероятной.

0

32

Глава 31

19 марта. Среда

В последние дни в магазине Роше суеты стало меньше. Арманда Вуазен больше не наведывается туда, хотя я встречал ее несколько раз после того, как она поправилась. Шла уверенным шагом, почти не опираясь на свою трость. Нередко ее сопровождает Гийом Дюплесси со своим тощим шенком. И Люк Клэрмон каждый день ходит в Марод. Каролина Клэрмон, узнав, что ее сын тайком навещает бабушку, досадливо усмехнулась.
— Последнее время ничего не могу с ним поделать, pere, —  пожаловалась она. — То не ребенок, а золото, такая умница,  такой послушный,  а то вдруг… — Она жеманно всплеснула руками и прижала к груди свои ухоженные пальчики. — Я только поинтересовалась — в самой тактичной  форме, — почему же он не сказал  мне, что навещает бабушку… — Она вздохнула. — Как будто я стала бы возражать.  Глупый мальчик. Разумеется, я не возражаю, сказала я ему. Это замечательно,  что ты так хорошо ладишь с ней… в конце концов, ты ее единственный наследник… А он вдруг как взбесился, заорал на меня, стал кричать, что ему плевать  на деньги, что он специально ничего не говорил, так как знал, что я все испорчу, что я назойливая биб лиолюбка — ее  слова, pere,  голову даю на отсечение…
Тыльной стороной ладони она отерла глаза, но так, чтобы не испортить свой безупречный макияж.
— Чем я провинилась, pere! —  сетовала она. — Я все  делаю для этого ребенка, ни в чем ему не отказываю. А он отвернулся от меня, швыряет мне в лицо оскорбления… ради этой женщины… — В ее глазах стоят слезы, но тон жесткий. — Это так больно, больнее, чем укус змеи, — стонет она. — Вы не представляете, pere,  каково это матери.
— О, вы не единственная, кто пострадал от благожелательного вмешательства мадам Роше, — сказал я. — Посмотрите, сколько перемен она внесла в жизнь города. И всего за несколько недель.
— Благожелательного вмешательства! — фыркнула Каролина, шмыгнув носом. — Вы слишком добры, pere.  Это порочная, коварная женщина. Она едва не погубила мою мать, настроила ее против меня…
Я кивком подбодрил ее.
— Не говоря уже о том, что она сотворила с браком Муската, — продолжала Каролина. — Меня поражает ваше терпение, pere.  Я просто в недоумении. — Ее глаза злобно блестят. — Не понимаю, почему вы не используете свое влияние, pere.
Я пожал плечами:
— Да ведь я обычный сельский священник. У меня нет большой власти. Я могу осудить, но…
— Вы способны сделать гораздо больше, чем просто осудить! — сердито воскликнула Каролина. — Зря мы не прислушались к вам, pere.  Зря стали терпеть ее здесь.
— Задним числом легко судить, — сказал я, пожимая плечами. — Помнится, даже вы захаживали к ней магазин.
Она покраснела.
— Теперь мы могли бы вам помочь. Поль Мускат, Жорж, Арнольды, Дру, Прюдомы… Мы будем действовать сообща. Очерним ее. Обратим народ против нее. Еще не поздно.
— А повод? Эта женщина законов не нарушает. Все, что вы ни скажете, назовут злобной сплетней, и вы останетесь при своих интересах.
Каролина сморщила губы в улыбке.
— Мы могли бы провалить ее драгоценный праздник. Даже не сомневайтесь, — заявила она.
— Вот как?
— Конечно. — Возбуждение обезобразило ее черты. — У Жоржа широкий круг общения. И человек он состоятельный. Мускат тоже пользуется влиянием. К нему многие заходят, а он умеет агитировать. Городской совет…
Еще как умеет. Я помню его отца, помню то лето, когда к нам приплыли речные цыгане.
— Если ее праздник провалится, — а я слышала, она уже немало потратила на его подготовку, — тогда, не исключено, что ей придется…
— Не исключено, — вкрадчиво ответствую я. — Разумеется, сам я в вашей кампании не участвую. С моей стороны это было бы… актом немилосердия.
По ее лицу я вижу, что она поняла намек.
— Конечно, топ pere. —  Ее голос полнится нетерпением и злорадством. Презренная женщина. Пыхтит и виляет хвостом, как разгоряченная сучка. Однако такие вот ничтожества и есть наши орудия, pere.  Кому, как не тебе, это знать?

0

33

Глава 32

21 марта. Пятница

Ремонт на чердаке почти завершен. Штукатурка местами еще не высохла, но новое окно, круглое, в медном обрамлении, как иллюминатор корабля, готово. Завтра Ру настелит пол, и, когда половицы будут отциклеваны и покрыты лаком, мы перенесем кровать Анук в ее новую комнату. Двери нет. Входом служит люк с опускной лестницей из десяти ступеней. Анук уже горит нетерпением. Почти постоянно торчит в проеме чердака, надзирая за работой Ру и давая ему «ценные» указания. Остальное время проводит со мной на кухне, наблюдает за приготовлениями к Пасхе. Часто с ней Жанно. Они сидят рядышком у кухонной двери и тараторят сразу в два голоса. Мне приходится подкупом выпроваживать их на улицу. После болезни Арманды к Ру вернулось прежнее расположение духа. Он насвистывает, накладывая последние мазки краски на чердачные стены. Ремонт он сделал отлично, хоть и не своими инструментами, об утрате которых он очень сожалеет. Те, которыми он работает сейчас, позаимствованы с лесопилки Клэрмона. По утверждению Ру, эти инструменты не совсем удобные, и он намерен при первой же возможности приобрести свои собственные.
— В Ажене есть место, где торгуют старыми речными судами, — сказал он мне сегодня, подкрепляясь чашкой шоколада с эклерами. — Хочу купить старый корпус и отремонтировать его за зиму. Сделаю из него красивый и удобный плавучий дом.
— И сколько денег на это нужно?
Он пожал плечами:
— Наверно, тысяч пять франков, может, четыре. Посмотрим.
— Арманда с удовольствием одолжила бы тебе.
— Я не возьму. — В этом вопросе он непреклонен. — Она и так мне помогла достаточно. — Указательным пальцем он обвел ободок чашки. — К тому же Нарсисс предложил мне работу. Сначала в его питомнике, потом на винограднике, когда придет пора сбора урожая, а там дальше картошка, бобы, огурцы, баклажаны… В общем, до ноября без дела сидеть не буду.
— Замечательно. — Его энтузиазм неожиданно вызвал во мне прилив теплой радости. Мне было приятно, что к нему вернулось хорошее настроение. Он и выглядел теперь лучше. Стал более уравновешен, избавился от своего ужасного затравленного выражения, отчего прежде его лицо напоминало заколоченное наглухо окно дома, населенного призраками. Последние несколько дней он ночевал у Арманды по ее просьбе.
— На тот случай, если меня опять прихватит, — серьезно сказала она, заговорщицки подмигнув мне за его спиной. Может, с ее стороны это была и уловка, но я очень обрадовалась тому, что Ру согласился присматривать за ней по ночам.
В отличие от Каро Клэрмон. В среду утром она явилась в «Небесный миндаль» вместе с Жолин Дру — якобы для того, чтобы поговорить об Анук. Ру сидел за прилавком, потягивая кофейный шоколад. Жозефина, все еще побаивавшаяся его, упаковывала на кухне конфеты. Анук завтракала. Перед ней на прилавке желтая чашка с какао и половинка круассана. Женщины одарили Анук сахарными улыбками и брезгливо покосились на Ру. Тот отвечал им дерзким взглядом.
— Надеюсь, я не помешала? — с вышколенной учтивостью в голосе обратилась ко мне Жолин, однако за ее приветливостью и обаянием не было ничего, кроме равнодушия.
— Вовсе нет. Мы как раз завтракаем. Позвольте предложить вам шоколад?
— Нет, нет, что вы? Я никогда не завтракаю. — Выразительный взгляд в сторону Анук, на который моя дочь, занятая завтраком, и не подумала обратить внимания.
— Мне хотелось бы поговорить с вами, — проворковала Жолин. — С глазу на глаз.
— Можно, конечно, и с глазу на глаз, — отвечала я. — Но думаю, в этом нет необходимости. Вы все можете сказать прямо здесь. Уверена, Ру не станет возражать.
Ру усмехнулся, а Жолин сразу скисла.
— Видите ли, это несколько деликатный  вопрос.
— Тогда, мне кажется, вы обратились не по адресу. Полагаю, деликатные вопросы больше в компетенции кюре Рейно…
— Нет, я желала бы поговорить именно с вами, — процедила сквозь зубы Жолин.
— Вот как? И о чем же? — вежливо поинтересовалась я.
— Это касается вашей дочери. — Она сдержанно улыбнулась. — Как вам известно, я — ее классный руководитель.
— Да, я в курсе. — Я налила Ру еще одну чашку кофейного шоколада. — А в чем дело? Она плохо учится? Не успевает по каким то предметам?
Я прекрасно знаю, что учеба Анук дается легко. Она читает запоем с четырех с половиной лет, а по английски изъясняется почти так же бегло, как и по французски, поскольку одно время мы жили в Нью Йорке.
— Нет, нет, — поспешила разубедить меня Жолин. — Она — очень умная, сообразительная девочка. — Быстрый взгляд в сторону Анук, но моя дочь по прежнему слишком поглощена своим завтраком. Думая, что я не наблюдаю за ней, она ловко стянула с витрины шоколадную мышку и запихнула ее в середину своего круассана, чтобы он по вкусу напоминал pain au chocolat.
— Значит, она плохо себя ведет? — Преувеличенно озабоченным тоном уточняю я. — Хулиганит? Грубит? Выказывает непослушание?
— Нет, нет. Разумеется,  нет. Ничего подобного.
— А что же тогда?
Каро смотрела на меня с терпким выражением на лице.
— На этой неделе кюре Рейно несколько раз приходил в школу, — уведомила она меня. — Чтобы поговорить с детьми о Пасхе, объяснить значение этого религиозного праздника и так далее.
Я кивком дала понять, что внимательно слушаю. Жо лин участливо улыбнулась мне.
— Видите ли, Анук… — опять смущенный взгляд в сторону моей дочери, — не скажу, что это хулиганство,  но она задает очень странные вопросы. — Она скривила губы в неодобрительной усмешке и повторила: — Очень  странные.
— Ну, моя дочь всегда отличалась пытливым умом, — беззаботно отвечала я. — Уверена, вы и сами поощряете дух любознательности в ваших учениках. И потом, — озорно добавила я, — не хотите же вы сказать, что месье Рейно настолько несведущ в отдельных областях, что не способен ответить на вопрос ребенка.
Глупо улыбаясь, Жолин заверила меня в обратном.
— Но своими вопросами она расстраивает остальных детей, мадам, — строго сказала она.
— Вот как?
— Анук убеждает их, что Пасха на самом деле вовсе не христианский праздник и что Господь наш… — она помедлила в замешательстве, — что предание о воскресении Христа позаимствовано из более древних сказаний о каком то боге урожая. О каком то божестве плодородия языческих времен. — Она выдавила ледяной смешок.
— Да. — Я провела рукой по кудряшкам дочери. — Она у нас начитанная девочка, правда, Нану?
— Я только спросила про Остару, — без тени смущения объяснила Анук. — Кюре Рейно говорит, что в честь ее праздники давно уже не устраивают, а я сказала, что мы  устраиваем.
Я прикрыла ладонью рот, пряча улыбку.
— Думаю, он просто не понял тебя, солнышко. Наверно, не стоит мучить его вопросами, если они его так огорчают.
— Они огорчают детей,  мадам, — указала Жолин.
— Вовсе нет, — возразила Анук. — Жанно говорит, что на праздник мы должны развести костер, зажечь красные и белые свечи и все такое. Жанно говорит…
— Жанно говорит слишком много, — перебила ее Каролина.
— Должно быть, весь в маму, — заметила я.
Жолин приняла оскорбленный вид.
— Вы, я вижу, не очень то обеспокоены поведением дочери, — сказала она, чуть приглушив свою улыбку.
— Я не вижу причин для беспокойства, — невозмутимо отвечала я, пожимая плечами. — Если я вас правильно поняла, моя дочь просто участвует в обсуждениях, устраиваемых в классе.
— Есть темы, которые не подлежат  обсуждению, — вспылила Каро, и я на мгновение под лоском благовоспитанности узрела в ней ее мать, властную и деспотичную. Я даже прониклась к ней симпатией за то, что она проявила характер. — Некоторые вещи должно принимать на веру, и, если бы ваш ребенок воспитывался по законам морали… — Она смущенно прикусила язык. — Впрочем, я не собираюсь читать вам  лекцию о воспитании детей, — сухо закончила она.
— Это радует, — с улыбкой сказала я. — Мне не хотелось бы ссориться с вами.
Обе женщины смотрели на меня с выражением обескураженности и неприязни.
— Вы уверены, что не хотите выпить шоколаду?
Каро скользнула тоскливым взглядом по полкам с пралине, трюфелями, миндальным печеньем, нугой, эклерами, вафлями в шоколаде, вишнями с ликером и засахаренным миндалем.
— Удивительно, как у вашего ребенка еще не сгнили зубы, — съязвила она.
Анук обнажила в улыбке оскорбительно здоровые зубы. Их белизна, должно быть, вызвала у Каро еще большее раздражение.
— Мы впустую тратим время, — холодно заметила она Жолин.
Я промолчала, Ру подавил смешок. На кухне у Жозефины играло радио, и несколько секунд в зале слышалось только резонирующее от напольной плитки треньканье.
— Пошли, — скомандовала Каро своей подруге. Жолин растерянно топталась на месте. — Я сказала: пошли! —  Недовольно взмахнув рукой, Каро устремилась из шоколадной. Жолин засеменила следом.
— Не думайте, будто я не знаю, какую игру вы ведете, — злобно бросила она мне на прощанье. Обе женщины вышли на улицу, и, цокая каблучками по мостовой, зашагали через площадь к церкви.

На следующее утро мы нашли первую листовку. Скомканная, она лежала на тротуаре возле нашего магазина. Жозефина подобрала ее, когда подметала у порога, и показала мне. Сложенный вдвое листок печатного текста, фотокопия на розовой бумаге. Подписи нет, но стиль выдает автора.
Заголовок:

ПАСХА И ВОЗВРАТ К ВЕРЕ.

Я быстро пробежала глазами воззвание. Содержание его первой половины было вполне предсказуемо. Великий праздник и самоочищение, грех, молитвы и радость покаяния. Мое внимание привлек отпечатанный жирным шрифтом подзаголовок во второй части листовки.

НОВЫЕ ВОЗРОЖДЕНЦЫ:
НАДРУГАТЕЛЬСТВО НАД СВЯТЫМ ПРАЗДНИКОМ

Всегда найдется Горстка  людей, пытающихся И спользовать Наши Священные Традиции в Собственных Интересах.  Индустрия поздравительных открыток. Сеть супермаркетов. Но еще большее Зло  представляют люди, которые С тремятся Возродить Древние Обычаи,  привлекая наших Детей  к участию в Языческих Обрядах,  которые они называют Увеселительными Мероприятиями.  Многие из нас, слишком многие, не усматривают в том никакого Вреда и относятся к подобным «забавам» с неоправданной Терпимостью. Иначе как объяснить, что наше общество согласилось на проведение так называемого Праздника Шоколада  возле нашей Церкви в Пасхальное Воскресенье? Это издевательство  над нашими священными устоями, которые символизирует Пасха. Во имя ваших Невинных Детей мы настоятельно призываем всех Б ойкотировать  этот так называемый праздник и подобные ему торжества.

СИМВОЛ ПАСХИ — ЦЕРКОВЬ, А НЕ ШОКОЛАД!

— Церковь, а не шоколад, — расхохоталась я. — Замечательный лозунг. Ты не находишь?
Вид у Жозефины встревоженный.
— Не понимаю тебя, — промолвила она. — Ты будто совсем не обеспокоена.
— А чего беспокоиться то? — Я пожала плечами. — Это же просто листовка. И я абсолютно точно знаю, кто ее написал.
Она кивнула.
— Каро. — Тон у нее уверенный. — Каро и Жолин. Это в их духе. Весь тот бред про невинных детей. — Она насмешливо фыркнула. — Однако к ним прислушиваются, Вианн. Народ хорошенько подумает, прежде чем пойти. Жолин — наша учительница, а Каро — член городского совета.
— О? — Здесь, оказывается, есть и городской совет! Напыщенные фанатики и сплетники. — Ну и что они могут сделать? Арестуют, что ли, всех?
Жозефина качнула головой.
— Поль тоже член совета, — тихо сказала она.
— Ну и что?
— А ты же знаешь, какой он. На все способен. — В голосе Жозефины сквозит отчаяние. Я заметила, что в периоды стресса она возвращается к своей старой привычке — большими пальцами впивается в грудную клетку. — Он сумасшедший, ты же знаешь. Он просто… — Она растерянно замолчала и стиснула кулаки. И опять у меня создалось впечатление, будто она хочет мне что то сообщить, будто ей известно  что то. Я коснулась ее руки, осторожно внедряясь в ее мысли, но вновь не увидела ничего, кроме грязного серого дыма на фоне багрового неба.
Дым!  Я сжала ее ладонь. Дым! Теперь я поняла это видение, даже различила детали: его лицо — бледное расплывчатое пятно в темноте, нахальная торжествующая улыбка. Жозефина молча смотрела на меня, догадываясь, что я раскрыла ее тайну, о чем свидетельствовал ее потемневший взгляд.
— Почему ты мне не сказала? — наконец спросила я.
— У тебя нет доказательств, — заявила она. — Я ничего не говорила.
— Этого и не требовалось. Поэтому ты боишься Ру? Из за того, что сделал Поль?
Она вызывающе выпятила подбородок.
— Я его не боюсь.
— Но и не общаешься с ним. Даже в одной комнате с ним находиться не можешь. Никогда не посмотришь ему в глаза.
Жозефина сложила на груди руки, словно говоря: я все сказала.
— Жозефина? — Я повернула ее лицо к себе, заставила посмотреть мне в глаза. — Жозефина ?
— Ну хорошо, — низким угрюмым тоном заговорила она. — Да, я знала. Знала, что задумал Поль. И сказала ему, что предупрежу их, если он что то попытается сделать.
Тогда он меня и ударил. — Она злобно глянула на меня, скривила губы, стараясь не разрыдаться и громко, с дрожью в голосе, продолжала: — Да, я трусиха. Теперь ты знаешь, какая я. Ты смелая, а я — лгунья и трусиха. Я не остановила его. Могли погибнуть люди. Ру, или Зезет, или ее ребенок. По моей вине! —  Она судорожно втянула в себя воздух. — Не говори ему. Я этого не вынесу.
— Я  ничего не скажу, — ласково произнесла я. — Ты сама  ему расскажешь.
Она остервенело замотала головой:
— Нет. Нет. Я не могу.
— Успокойся, Жозефина, — стала увещевать ее я. — Ты ни в чем не виновата. Никто ведь не погиб,  верно?
— Я не могу. Не могу, — упрямо твердила она.
— Ру не такой, как Поль, — убеждала я. — Он скорее на тебя похож. Ты даже не представляешь, сколько в вас общего.
— Я не знаю, что ему сказать. Пусть бы уезжал поскорей, — выпалила она, ломая руки. — Забрал бы свои деньги и отправлялся отсюда.
— Ты этого не хочешь, — заметила я. — Да он и не уедет. — Я передала ей свой разговор с Ру — сообщила о его намерении купить старое судно в Ажене и о том, что Нарсисс предложил ему работу. — По крайней мере, он заслуживает того, чтобы знать, кто виноват в его несчастье, — настаивала я. — Тогда он поймет, что, кроме Муската, никто больше здесь не испытывает к нему ненависти. Пойми это, Жозефина. Представь, каково ему сейчас, поставь себя на его место.
Она вздохнула.
— Не сегодня. Расскажу, но как нибудь в другой раз, хорошо?
— В другой раз легче все равно не будет, — предупредила я. — Хочешь, я пойду с тобой?
Она вытаращилась на меня.
— Скоро он сделает перерыв, — объяснила я. — Отнеси ему чашку шоколада.
Она молчит. Лицо бледное, взгляд пустой, опущенные руки трясутся. Я взяла из горки на столе шоколадную конфету с орехами и сунула в ее приоткрытый рот.
— Это придаст тебе смелости, — сказала я и, отвернувшись, налила большую чашку шоколада. — Не стой как истукан. Жуй. — Она издала непонятный звук, как будто прыснула от смеха. Я вручила ей чашку. — Готова?
— Пожалуй, — ответила она, пережевывая вязкую конфету. — Пойду попробую.

Я оставила их одних. Перечитала листовку, которую Жозефина подобрала на улице. Церковь, а не шоколад.  Да, забавно. Наконец то Черный человек проявил чувство юмора.
На улице ветрено, но тепло. Марод сверкает в солнечных лучах. Я медленно бреду к Танну, наслаждаясь теплом солнца, греющего мне спину. Весна наступила внезапно, словно за каменным утесом вдруг открылась взору широкая долина. В одночасье сады и газоны запестрели нарциссами, ирисами, тюльпанами. Зацвели даже трущобы Марода, но здесь в природе властвует эксцентричность. На балконе дома у реки раскинула ветви бузина, крышу устилает ковер из одуванчиков, на осыпающемся фасаде торчат головки фиалок. Некогда окультуренные растения вернулись в свое первобытное состояние: между зонтиками болиголова пробиваются маленькие кустики герани с сильно развитым стеблем; тут и там виднеются цветки выродившегося самосевного мака — всех оттенков от оранжевого до розовато лилового, кроме его родного красного. Несколько солнечных дней, и они уже пробудились ото сна, спрыснутые дождем, тянут свои головки к свету. Выдернешь пригоршню этих растений, считающихся сорняками, и окажется, что вместе со щавелем и крестовником растут шалфей, ирисы, гвоздики и лаванда. Я долго бродила у реки, давая возможность Жозефине и Ру уладить свои разногласия, а потом медленно зашагала домой окольными путями — поднялась по переулку Революционного Братства, прошла по улице Поэтов, окаймленной темными, глухими, почти безоконными стенами домов, где лишь изредка попадались натянутые между балконами веревки с сохнущим бельем да с какого нибудь карниза свисали зеленые гирлянды вьюнков.
Я застала их вдвоем в магазине. Между ними на прилавке ополовиненный кувшин с шоколадом. Глаза у Жозефины заплаканные, но выглядит она почти счастливой — сразу видно, что сбросила тяжесть с души. Ру хохочет над ее остроумными замечаниями. Он так редко смеется, что сейчас его смех непривычно режет слух, как некая причудливая экзотическая мелодия. А ведь они отличная пара, отметила я, вдруг испытав нечто очень похожее на зависть.

Позже, когда Жозефина отправилась за покупками, я спросила у Ру про его разговор с ней. О Жозефине он отзывается очень осторожно, но глаза его при этом сияют, будто в них прячется улыбка. А Муската, как выяснилось, он подозревал и без ее признания.
— Она молодец, что ушла от этого ублюдка, — сердито сказал Ру. — То, что он творил… — Он вдруг смешался, стал без причины вертеть, двигать чашку по прилавку. — Такой человек не заслуживает жены, — наконец пробормотал он.
— Что ты собираешься делать? — спросила я.
— А что тут сделаешь? — прозаично заметил Ру, пожимая плечами. — Мускат будет все отрицать. Полиции на это плевать. Да я предпочел бы и не вмешивать полицию, — признался он. Должно быть, некоторые факты его биографии лучше не ворошить.
Как бы то ни было, Жозефина с той поры перестала чураться Ру, приносит ему шоколад и печенье, когда он делает перерыв в работе, и я часто слышу, как они смеются. На ее лице больше не появляется испуганное рассеянное выражение, она стала тщательнее следить за своей внешностью, а сегодня утром даже объявила, что намерена забрать из кафе свои вещи.
— Давай я схожу с тобой, — предложила я.
Жозефина мотнула головой.
— Сама управлюсь. — Вид у нее счастливый, она в восторге от собственного решения. — К тому же, если я не посмотрю в лицо Полю… — Она умолкла и смущенно потупилась. — Просто я подумала, что нужно сходить, вот и все. — В ее раскрасневшемся лице непреклонность. — У меня там книги, одежда… Я хочу забрать их, пока Поль все не выкинул.
Я кивнула.
— Когда пойдешь?
— В воскресенье, — не колеблясь ответила она. — Он будет в церкви. Если повезет, вообще с ним не встречусь. Я ведь ненадолго. Туда и обратно.
Я пристально посмотрела на нее.
— Ты уверена, что тебе не нужны провожатые?
Жозефина качнула головой:
— Уверена.
Чопорность на ее лице вызвала у меня улыбку, но я поняла, что она имела в виду. Кафе — его территория, их  территория, где каждый уголок, каждая вещь хранят неизгладимый отпечаток их совместной жизни. Мне там не место.
— Ничего со мной не случится, — улыбнулась она. — Я знаю, как с ним обходиться, Вианн. Раньше же получалось.
— Надеюсь, до этого не дойдет.
— Не дойдет. — Она вдруг взяла меня за руку, будто успокаивая мои страхи. — Обещаю.

0

34

Глава 33

23 марта. Вербное воскресенье

Колокольный звон глухо разбивается о беленые стены жилых домов и магазинов. Резонируют даже булыжники мостовой, гудят монотонно под подошвами моих ботинок. Нарсисс принес r атеаих —  скрещенные веточки, которые я раздам прихожанам в конце богослужения. Они их будут хранить всю Страстную неделю — кто на груди, кто на каминных полках, кто у кровати. Тебе, pere, я  тоже принесу веточку. И свечу зажгу у твоей кровати. Не вижу причин лишать тебя праздника. Медсестры и сиделки смотрят на меня с плохо скрываемой иронией. Только страх и уважение к моей сутане удерживают их от открытого зубоскальства. Их нарумяненные кукольные лица едва не лопаются от затаенного смеха, их девчачьи голоса то и дело взмывают в коридоре, но из за удаленности и больничной акустики я с трудом разбираю слова: Думает, он его слышит… о да… думает, он очнется… нет, в самом деле?.. ну и ну!.. беседует с ним… я как то слышала… молился… хихихихихи!  Их писклявый смех скачет по плитам, словно рассыпанные бусинки.
Разумеется, мне в лицо они смеяться не рискуют. На них кипенно белые халаты, волосы убраны под накрахмаленные шапочки, глаза опущены. Обращаются ко мне с вышколенной почтительностью — от, топ pere; поп, топ pere,  — а в душе забавляются. Мои прихожане такие же лицемеры — бросают на меня дерзкие взгляды во время богослужения, а после с неприличной поспешностью устремляются в шоколадную. Но сегодня они дисциплинированны как никогда. Приветствуют меня уважительно, почти со страхом. Нарсисс извиняется за то, что его r атеаих —  не настоящая верба, а скрученные и сплетенные под вербу веточки можжевельника.
— Это растение не нашей полосы, pere, —  объясняет он хриплым голосом. — Оно у нас плохо приживается. Не выдерживает морозов.
Я по отечески хлопаю его по плечу.
— Не тревожься, топ fils. —  Заблудшие овечки возвращаются в лоно церкви, и оттого я сегодня милостив, благодушен и снисходителен. — Не волнуйся.
Каролина Клэрмон — она в перчатках — зажала мою ладонь в своих руках.
— Восхитительная проповедь, — восхищается она. — Чудесная.
Жорж поддакивает жене. Люк, угрюмый и замкнутый, стоит рядом с матерью. За ним — чета Дру с сыном. Тот в своей матроске прямо сущий ангел — застенчивый, стыдливый. Среди прихожан, покидающих церковь, я почему то не вижу Муската, но, думаю, он где то в толпе.
Каролина Клэрмон одарила меня лукавой улыбкой.
— Все идет так, как мы и задумали, — с удовлетворением докладывает она. — Мы собрали более ста подписей против этого…
— Праздника шоколада, — перебиваю я ее тихим недовольным голосом. Здесь слишком многолюдно, чтобы обсуждать столь щепетильные вопросы. Она не поняла намека.
— Ну конечно! — возбужденно восклицает она. — Мы распространили двести листовок. Собрали подписи у половины населения Ланскне. Обошли все дома… — она запнулась и, желая быть принципиальной, поправилась: — …Ну, почти  все. — И, ухмыльнувшись, добавила: — За некоторым очевидным исключением.
— Ясно, — ледяным тоном отвечаю я. — Давайте все же обсудим это как нибудь в другой раз.
Наконец то она заметила мое недовольство. Покраснела.
— Разумеется, pere.
Она, безусловно, права. Их агитация принесла свои плоды. Последние несколько дней покупатели в шоколадной — редкость. В конце концов, в таком маленьком городке, как Ланскне, неодобрение городского совета, равно как и молчаливое порицание церкви, — далеко не пустяки. Покупать, шиковать, объедаться под пристальным оком осуждающих авторитетов… Нужно иметь гораздо больше мужества, обладать более мощным бунтарским духом, чтобы открыто бросить вызов обществу. Роше переоценила наш народ. В конце концов, сколько она здесь живет? Заблудшая овца всегда возвращается в стадо, pere.  Повинуясь инстинкту. Она в их жизни минутное развлечение, не более того. В конечном итоге они неизменно возвращаются к привычному существованию. Я не обманываюсь на их счет. Ими движут не искреннее раскаяние или духовность — овцы не рассуждают, — а заложенные в них с пеленок здоровые инстинкты. Где бы они ни блуждали умами, ноги сами несут их домой. И сегодня я испытываю прилив безграничной любви к ним, к моей пастве, к моим несмышленым детям. Я хочу пожимать им руки, касаться их теплой глупой плоти, упиваться их благоговением и доверием.
Я ведь об этом и молился, pere^ И  менно этот урок мне суждено было познать? И вновь я взглядом ищу в толпе Муската. Он всегда ходит в церковь по воскресеньям, а сегодня воскресенье особенное, он не мог пропустить… Однако толпа редеет, а я по прежнему его не вижу. Не было его и во время причастия. Не мог же он уйти, не обменявшись со мной парой слов. Наверно, ждет меня внутри, убеждаю я себя. Он очень расстроен из за жены. Возможно, нуждается в новых наставлениях.
Груда веточек возле меня уменьшается. Каждую я окунаю в святую воду, шепчу благословения, каждого беру за руку. Люк Клэрмон отдергивает свою руку, что то сердито бормочет себе под нос. Мать мягко упрекает его, посылая мне заискивающую улыбку поверх склоненных голов. Муската по прежнему не видно. Я оглядел помещение церкви. Пусто. Только у алтаря несколько стариков в коленопреклоненных позах. Да святой Франциск у входа, обескураживающе радостный для святого, в окружении гипсовых голубей. Улыбается, как сумасшедший или пьяница. Божьему человеку такая улыбка совсем не к лицу. Во мне всколыхнулось раздражение. И кто только додумался поставить туда эту статую, так близко к воротам? Я предпочел бы видеть своего тезку более величавым и внушительным. А этот нескладный ухмыляющийся дурень словно издевается надо мной. Вытянул одну руку с непонятной целью — то ли благословляет, то ли еще что делает, а второй прижимает гипсового голубя к своему круглому брюху, будто грезит о пироге из голубятники. Я пытаюсь вспомнить, где стоял святой Франциск до того, как мы покинули Ланск не, pere.  Здесь же у входа, или его потом передвинули, возможно, завистливые люди, стремившиеся высмеять меня? Святому Иерониму, в честь которого построен храм, отведено куда более скромное место. Он едва заметен в своей темной нише, а у него за спиной — выполненное маслом почерневшее полотно. Старый мрамор, из которого он высечен, пожелтел от дыма тысяч свечей. Святой Франциск, напротив, не теряет молочной белизны, хоть и крошится от сырости, осыпается в блаженном безразличии к своему коллеге, наблюдающему за ним с молчаливым неодобрением. Пожалуй, при первой же возможности следует переставить его на более подходящее место.
Муската в церкви нет. Я даже заглянул в сад, думая, что, может быть, он ждет меня там, хотя и сам с трудом это верил. В саду его тоже не оказалось. Наверно, он заболел, решил я. Только серьезная болезнь может помешать ревностному прихожанину прийти на богослужение в Вербное воскресенье. Я переоделся в ризнице, сменив церемониальное облачение на повседневную сутану, убрал под замок потир и ритуальное серебро. В твое время, pere,  подобные меры предосторожности были ни к чему, но в нынешнюю смутную пору никому нельзя доверять. Бродяги и цыгане, как, впрочем, и кое кто из наших горожан, ради звонкой монеты не убоятся и вечного проклятия.
Быстрым шагом я направился к Мароду. Последнюю неделю Мускат избегает общения, и я встречал его только мимоходом. Вид у него нездоровый: лицо одутловатое, плечи опущены, как у озлобленного кающегося грешника, глаза прячутся под вспухшими веками. Теперь мало кто наведывается в его кафе, — возможно, людей отпугивают его изможденный облик и вспыльчивый нрав. В пятницу я сам к нему пришел. Бар почти пуст, с уходом Жозефины пол ни разу не подметали, под ногами валяются окурки и фантики, на столах — пустые стаканы, под стеклом витрины — несколько жалких бутербродов и сморщенный кусок чего то красноватого, должно быть пиццы. Рядом, под грязной пивной кружкой, стопка листовок Каролины. Сквозь зловоние сигарет «Голуаз» пробиваются смердящие запахи блевотины и плесени.
Мускат был пьян.
— А, это вы. — Тон у него мрачный, почти агрессивный. — Пришли сказать, чтобы я подставил другую щеку, так, что ли? — Он затянулся зажатой между зубами обслюнявленной сигаретой. — Что ж, радуйтесь. Уж сколько дней близко к этой сучке не подхожу.
Я покачал головой.
— Не будь таким ожесточенным.
— У себя в кафе я сам хозяин своему настроению, — воинственно прошепелявил Мускат. — Это ведь мой  бар, верно, pere?  Надеюсь, вы не собираетесь и мое заведение  преподнести ей на тарелочке?
Я сказал ему, что мне понятны его чувства. Он сделал очередную затяжку и, смеясь, кашлянул мне в лицо пивным перегаром.
— Это хорошо, pere. —  Изо рта его несет горячим смрадом, как из пасти зверя. — Очень хорошо. Конечно,  понятны. Как же не понятны? Своими то яйцами пожертвовали ради церкви. А теперь хотите, чтобы и я последовал вашему примеру.
— Ты пьян, Мускат, — рассердился я.
— Верно подмечено, — прорычал он. — Как вы все замечаете! — Он взмахнул сигаретой, показывая вокруг себя. — Вот, пусть пришла бы полюбовалась, во что превратилось кафе из за нее. Для полного счастья. Радуется, что погубила меня… — Мускат едва не плакал пьяными слезами от жалости к себе, — …что разрушила наш брак, выставила меня на всеобщее посмешище… — Он издал хрюкающий звук — то ли всхлипнул, то ли отрыгнул. — Разбила мне сердце,  будь оно проклято!
Тыльной стороной ладони он размазал по лицу сопли и продолжал, понизив голос:
— Не думайте, будто я не знаю, что происходит. Прекрасно понимаю, что задумала эта стерва со своими сволочными друзьями. — Он вновь перешел на крик, и я, бросив смущенный взгляд вокруг, увидел, что немногочисленные посетители — их было трое или четверо — с любопытством таращатся на него. Я предостерегающе сжал Муската за плечо.
— Не теряй надежды. Мускат, — стал уговаривать я, стараясь не отшатнуться от него в отвращении. — Это не лучший способ, чтобы вернуть ее. Многие супруги переживают минуты сомнения, но…
— Сомнения? — фыркнул он. — Вот что я вам скажу, pere.  Дайте мне пять минут наедине с этой сучкой, и я навсегда избавлю ее от сомнений. Она вновь станет  моей, даже не сомневайтесь.
Он нес злобную тарабарщину и при этом склабился, как акула, так что слов было почти не разобрать. Не обращая внимания на изумленных посетителей, я схватил его за плечи.
— Только посмей, — отчеканил я ему в лицо, надеясь таким образом хоть немного образумить его. — Если хочешь вернуть жену, веди себя благоразумно и корректно, Мускат. И ни к той, ни к другой близко не подходи!  Ясно?
Я продолжал крепко держать его за плечи. Мускат стал вырываться, бормоча непристойности.
— Предупреждаю тебя, Мускат, — заявил я. — Я много безобразий тебе спускал, но такого — хулиганского —  поведения не потерплю.  Ясно?
Он что то буркнул — то ли извинился, то ли пригрозил, точно не могу сказать. Тогда мне показалось, что он произнес: «Я сожалею», но теперь, поразмыслив и вспомнив, как зловеще блестели его глаза за пеленой пьяных слез, я не исключаю, что на самом деле это было: «Вы пожалеете». Пожалеете.  Интересно, кому придется пожалеть? И о чем?

По дороге в Марод мною вновь овладели сомнения. Торопливо спускаясь по холму, я спрашивал себя, не ошибся ли я в оценке поведения Муската. Способен ли тот на самоубийство? Может, я в своем стремлении предотвратить дальнейшие неприятности упустил главное, не заметил, что этот человек находится на грани отчаяния? Наконец я у кафе «Республика». Оно закрыто, но снаружи стоит небольшая толпа. Все смотрят на одно из окон второго этажа. Среди собравшихся я узнал Каро Клэрмон и Жолин Дру. Здесь же Дюплесси, щуплый почтенный мужчина в фетровой шляпе, со своим новым питомцем, прыгающим у его ног. Гул толпы перекрывает чей то более высокий, пронзительный голос. Он звучит то громче, то тише, иногда произносит слова, фразы, кричит…
— pere, —  обращается ко мне Каро срывающимся голосом. Щеки ее покрывает румянец, глаза широко распахнуты, как у замерших в нескончаемом экстазе красоток с глянцевых обложек той категории журналов, которым в магазинах отводятся самые верхние полки. При этой мысли я невольно покраснел.
— Что здесь происходит? — строго спрашиваю я. — Что то с Мускатом?
— С Жозефиной, — взволнованно докладывает Ка ро. — Он загнал ее в комнату наверху, pere,  и она там кричит.
Не успела она договорить, как раздался новый взрыв шума — вопли, брань, грохот бьющихся предметов. Из окна на мостовую посыпались обломки. Вновь оглушительный женский визг, от которого едва не лопаются стекла, но, думаю, спровоцирован он не страхом — это обычное выражение дикой ярости. Следом очередной разрыв домашней шрапнели. Летят книги, коврики, пластинки, каминные украшения — стандартные боеприпасы для выяснения семейных отношений.
— Мускат? — закричал я в окно.. — Ты слышишь меня? Мускат!
В воздухе со свистом пронеслась пустая птичья клетка.
— Мускат!
Мой зов остается безответным. Из дома слышатся нечеловеческие звуки, будто там воюют тролль и гарпия. Я растерялся. Кажется, что мир отодвинулся глубоко в тень, отгородившись от света непреодолимой бездной. Открою дверь и что увижу?
На одно жуткое мгновение я оказался во власти давнего воспоминания. Мне снова тринадцать, я открываю дверь в старый церковный придел, который многие и поныне называют канцелярией, из унылого сумрака главного помещения храма перемещаюсь в еще более густой полумрак. Мои ноги беззвучно ступают по гладкому паркету, а в ушах бьется и стонет незримый монстр. Открываю дверь — в горле колотится застрявшее сердце, кулаки сжаты, глаза вытаращены — и вижу перед собой на полу бледный силуэт выгибающегося чудовища. Его очертания, почему то раздвоенные, смутно напоминают кого то. Ко мне оборачиваются два лица с застывшими выражениями гнева ужаса смятения…
Матап! pere!
Это абсурд, я знаю. Связи никакой нет и быть не может. И все же глядя на влажное взволнованное лицо Каро Клэрмон, я почти уверен, что она, как и я, охвачена эротическим возбуждением от витающего в атмосфере насилия, буйства власти, когда спичка вспыхивает, удар достигает цели, с ревом вспыхивает бензин…
Я похолодел, кожа на висках натянулась, как барабан, но причиной тому было не только твое предательство, pere.  До той минуты понятие греха, греха плоти, в моем представлении существовало как некая омерзительная абстракция, нечто вроде скотоложства. Но чтобы искать в похоти удовольствие…  это с трудом поддавалось осмыслению. И тем не менее вы с матерью… оба распаленные, разгоряченные, лоснитесь от пота, извиваясь, механически  двигаясь друг на друге, словно поршни запущенной машины… нет, не совсем обнаженные — полураздетые — и оттого еще более  непристойные — расстегнутая блузка, скомканная юбка, задранная сутана… Негодование во мне вызвал не вид частично оголенных тел, ибо я смотрел на представшее моему взору похабное зрелище с отчужденным брезгливым равнодушием. Но ведь не далее как две недели назад я скомпрометировал себя, замарал свою душу ради тебя, pere…  скользкая бутылка бензина в руке, волнующее ощущение собственной праведной мощи, ликование при виде взметнувшегося в воздух горючего сосуда, воспламенившего палубу убогого плавучего дома, яркий шипящий гребень всепожирающего огня, треск сухой парусины, хруст расщепляющегося дерева, облизываемого сладострастными языками… Поговаривали, что это был поджог, но никто не заподозрил тихого послушного мальчика Рейно. Это мог сделать кто угодно, только не бледноликий Франсис, поющий в церковном хоре и исправно посещающий богослужения. Кто угодно, только не юный Франсис, даже окна ни разу не разбивший. Подозревали Мускатов. Старшего Муската и его несносного сына. Какое то время их сторонились, неприязненно шептались за их спинами. Решили, что на этот раз они зашли слишком далеко. Но те упорно отрицали свою причастность к пожару, а доказательств ни у кого не было. Да и пострадавшие были не из местных. Никто не усмотрел связи между поджогом и переменами в семье Рейно — разводом родителей и отъездом мальчика в элитную школу на севере… Я совершил это ради тебя, pere.  Из любви к тебе. Горящее судно на пересохшем мелководье озаряет коричневую ночь, люди бегут, кричат, барахтаются на запекшихся берегах обмелевшего Танна, некоторые черпают ведрами со дна остатки вязкой жижи в тщетной попытке потушить охваченный огнем плавучий дом, а я, переполняемый горячей радостью, жду в кустах с пересохшим ртом.
Я не мог знать, что на том судне спали люди, убеждаю я себя. Погруженные в глубокое пьяное забытье, они не очнулись, даже когда вокруг них заревел огонь. Потом они мне часто снились — обугленные, вплавленные одно в другое тела, будто слившиеся в едином объятии нежные влюбленные… Долгие месяцы я кричал по ночам, представляя, как они с мольбой тянут ко мне свои руки, побелевшими губами выдувают пепел, шепча мое имя.
Но ты отпустил мне мой грех, pere.  Погибшие в огне были всего лишь пьяница и его шлюха, сказал ты мне. Никчемные обломки на вонючей реке. За их жизни я расплатился, прочтя двадцать раз «Отче наш» и столько же раз «Аве Мария». Воры, осквернявшие нашу церковь, оскорблявшие нашего священника, большего не заслуживают. А я молод, меня ждет блестящее будущее, и мои любящие родители ужасно опечалятся, очень расстроятся, если узнают… И потом, доказывал ты, это вполне  мог быть несчастный случай. Как знать, сказал ты. На все воля Божья.
Я поверил тебе. Или внушил себе, что поверил. И до сих пор благодарен судьбе за это.

Кто то тронул меня за плечо. Я испуганно вздрогнул. Резко очнувшись от давних воспоминаний, не сразу сообразил, где нахожусь. Рядом стоит Арманда, сверлит меня своими умными черными глазами. С ней Дюплесси.
— Ты собираешься что нибудь предпринять, Франсис? Или будешь ждать, пока этот боров Мускат убьет ее? — сердито спрашивает Арманда. Одной клешней она сжимает свою трость, другой, как ведьма, тычет на запертую дверь.
— Я не… — Я не узнаю свой голос, вдруг ставший по детски жалким и писклявым. — Я не вправе вмеш…
— Чепуха! — Она ударила меня тростью по рукам. — А я намерена положить этому конец, Франсис. Ты идешь со мной или так и будешь торчать тут без дела целый день? — Не дожидаясь ответа, она принялась проталкиваться к двери кафе.
— Закрыто, — пискнул я.
Арманда пожала плечами, набалдашником трости выбила стекло на одной створке.
— Ключ в замке, — резко говорит она. — Поверни его, Гийом, я не дотянусь. — При повороте ключа дверь распахнулась. Следом за Армандой я поднимаюсь наверх. Крики и звон бьющегося стекла громким эхом отзываются в лестничном пролете. Мускат стоит в проеме комнаты верхнего этажа, своей грузной фигурой перегораживая половину лестничной площадки. Комната забаррикадирована изнутри; из щели между дверной панелью и косяком на лестницу сочится узкий луч света. На моих глазах Мускат вновь бросается на заблокированную дверь. Что то с треском перевернулось, и он, удовлетворенно рыча, начинает протискиваться в комнату.
Женский вопль.
Она прижимается спиной к дальней стене. У двери громоздится мебель — туалетный столик, шкаф, стулья, но Мускату все же удается пробраться через баррикаду. Тяжелую железную кровать она не смогла сдвинуть с места, но матрас использует вместо щита, нагибаясь к лежащей рядом горке «снарядов». Да ведь она выдерживала его натиск на протяжении всей службы, изумляюсь я. Всюду видны следы борьбы: разбитое стекло на лестнице, зарубины на косяке, оставленные каким то инструментом при попытке вскрыть запертую дверь спальни, журнальный столик, который Мускат использовал в качестве тарана. Он поворачивается ко мне, и на его лице я вижу отметины ее ногтей. Рубашка на нем разорвана, нос вспух, на виске кровоточит дугообразная ссадина. На лестнице тоже кровь — капля, размазанное пятно, ручеек. На дверной панели — отпечатки окровавленных ладоней.
— Мускат! — кричу я высоким срывающимся голосом. — Мускат!
Он тупо оборачивается на мой окрик. Его глаза похожи на иголочки в тесте. Арманда — дряхлый головорез в юбке — держит перед собой трость, словно меч. Стоя подле меня, она окликает Жозефину:
— Ты там цела, дорогая?
— Уберите  его отсюда! Скажите, чтоб убирался прочь!
Мускат показывает мне окровавленные руки. Вид у него разъяренный и в то же время растерянный, изможденный, как у ребенка, затесавшегося в драку взрослых парней.
— Видите, что я имею в виду, pere? —  скулит он. — Я же вас предупреждал. Видите?
Арманда проталкивается мимо меня.
— Зря стараешься, Мускат. — Ее голос, в отличие от моего, звучный и сильный, и я вынужден напомнить себе, что она старая и больная женщина. — Ты уже ничего не изменишь. Так что кончай дебоширить. Выпусти ее.
Мускат плюнул в нее и очень удивился, когда Арманда с быстротой и точностью кобры незамедлительно ответила ему тем же. Он отер лицо и взревел:
— Ах ты, старая…
Гийом шагнул вперед, загораживая ее собой. Его пес залился пронзительным лаем. Забавное зрелище. Арманда со смехом обошла своих защитников.
— Не пытайся запугать меня, Поль Мари! — гаркнула она. — Я помню тебя совсем сопляком, когда ты прятался в Мароде от своего пьяного папаши. С тех пор ты не сильно изменился. Разве что поздоровел немного, да еще больше обезобразился. Прочь с дороги!
Ошеломленный ее натиском, Мускат отступил. Глянул на меня с мольбой.
— pere.  Скажите ей. — Глаза у него красные, будто он тер их солью. — Вы же понимаете, о чем я, верно?
Я притворился, будто не слышу его. Между нами, между этим человеком и мной, нет ничего общего. Даже сравнивать нельзя. В нос мне бьет его мерзкий запах — зловоние грязной рубашки, пивной перегар. Мускат взял меня за руку.
— Вы же понимаете, pere, —  в отчаянии повторяет он. — Я ведь помог вам с цыганами. Помните? Я же вам помог.
Может, Арманда и теряет зрение, но, черт бы ее побрал, видит все. Все.  Ее взгляд метнулся к моему лицу.
— Так, значит, ты его понимаешь? — Она вульгарно хохотнула. — Два сапога пара, кюре?
— Я не знаю, о чем ты говоришь, — сердито отвечаю я. — Ты пьян, как свинья.
— Но, pere… —  Краснея и гримасничая от натуги, он силится подобрать нужные слова. — ...реге,  вы же сами сказали…
— Я ничего не говорил, — возражаю я с каменным лицом.
Он вновь открыл рот, словно несчастная рыба на обнажившемся при отливе берегу Танна в летнюю пору.
— Ничего!
Арманда и Гийом уводят Жозефину. Поддерживаемая за плечи с обеих сторон старческими руками, она бросает на меня удивительно ясный, почти пугающий взгляд. Ее лицо в грязных подтеках, ладони в крови, но в эту минуту она кажется мне волнующе красивой. Ее глаза будто пронизывают меня насквозь. Я пытаюсь оправдаться перед ней, хочу сказать, что я не такой, как он, что я — священник,  а не мужчина,  человек совершенно иной породы, но и сам понимаю, что это нелепое объяснение, фактически ересь.
Наконец Арманда увела Жозефину, и я остался наедине с Мускатом. Он душит меня в горячих объятиях, слезами обжигая мне шею. В первую секунду я оторопел, смешался, погружаясь вместе с ним в пучину собственных далеких воспоминаний. Затем попытался высвободиться из его тисков. Поначалу вырывался мягко, потом стал отбиваться, в нарастающем исступлении колотя по его дряблому животу ладонями, кулаками, локтями… Он о чем то умолял меня, а я, перекрывая его мольбы, визжал не своим голосом:
— Оставь меня, ублюдок, ты все испортил, ты…
Франсис, прости, я…
— pere…
— Все испортил… все… убирайся! —  Кряхтя от напряжения, я с горем пополам сбросил с себя его мясистые потные руки и, охваченный бурной радостью — наконец то свободен! — помчался вниз по лестнице, подвернув лодыжку на сбившемся коврике. Его стенания и вопли неслись мне вслед, словно плач брошенного ребенка…

Позже, как и следовало, я побеседовал с Каро и Жоржем. С Мускатом разговаривать я не намерен. К тому же ходят слухи, что он уже покинул город — запихнул все, что мог, в свой старенький автомобиль и уехал. Кафе закрыто. Только разбитое стекло в двери напоминает о том, что произошло там утром. С наступлением ночи я пришел туда и долго стоял перед окном. Над Мародом простиралось холодное небо цвета зеленоватой сепии, лишь на горизонте тронутое единственной молочной нитью. С темной реки не доносилось ни звука.
Каро я сказал, что церковь не поддержит ее кампанию против праздника шоколада. Я тоже не стану. Неужели она не понимает? Своим поступком Мускат дискредитировал весь городской совет. На этот раз он уж слишком распоясался, наделал слишком много шуму. Видели бы они его красное, обезображенное ненавистью и безумием лицо. Одно дело просто знать — знать втайне, — что мужчина бьет свою жену. Но когда воочию видишь это зверство… Нет. Такого позора он не переживет. Каро уже заявляет всем, что она  давно раскусила его, давно распознала его истинную натуру. Надо же, так обмануться, так обмануться в человеке!  Оправдывается, как может, стараясь отмежеваться от него. Я тоже. Мы слишком тесно с ним общались, говорю я ей. Использовали его в своих целях, когда в том возникала необходимость. Отныне следует держаться от него подальше. Чтобы не скомпрометировать себя. Про другое происшествие, с речными цыганами, я умолчал, но оно тоже нейдет у меня из головы. Арманда что то подозревает. И, имея против меня зуб, вполне способна поделиться своими подозрениями со всем городом. И тогда всплывет тот — давний —  случай, о котором никто уже не помнит. Кроме нее… Нет. Я беспомощен. Хуже того, теперь я должен примириться с праздником шоколада. Иначе пойдут разговоры, и, как знать, чем все это может кончиться. Завтра я буду вынужден проповедовать терпимость, чтобы изменить настрой людей, повернуть вспять волну, которую поднял. Оставшиеся листовки я сожгу. Плакаты, предназначенные для распространения на всем протяжении от Ланскне до Монтобана, тоже уничтожу. У меня разрывается сердце, pere,  но выхода нет. Скандал погубит меня.
Начинается Страстная неделя. Всего одна неделя до ее праздника. Она победила, pere.  Победила. Теперь только чудо спасет нас.

0

35

Глава 34

26 марта. Среда

От Муската по прежнему ни слуху ни духу. Жозефина почти весь понедельник просидела в «Миндале», но вчера утром решила вернуться в кафе. На этот раз с ней пошел Ру, но там никого, царит полный хаос. По видимому, молва оказалась верной. Мускат уехал. Ру, доделавший спальню Анук на чердаке, уже начал приводить в порядок кафе. Врезал новые замки, содрал с пола старый линолеум и грязные занавески с окон. Немного труда, утверждает он, — побелить шершавые стены, подкрасить и покрыть лаком поцарапанную мебель, все вымыть с мылом, — и кафе засияет, преобразится в светлое гостеприимное заведение. Он вызвался сделать ремонт бесплатно, но Жозефина об этом и слышать не желает. Мускат, разумеется, опустошил их семейную копилку, но у нее есть собственные небольшие сбережения, а новое кафе, она уверена, будет приносить неплохой доход. Выцветшую вывеску «Кафе „Республика“, прибитую над входом тридцать пять лет назад, сменила другая, сделанная на лесопилке Клэрмона, с написанным от руки названием „Кафе «Марод“. Над дверью также появился яркий навес в красно белую полоску — такой же, как у меня. Резко потеплело, и герань, посаженная Нарсиссом в железных ящиках для растений, быстро разрослась, расцвела, украшая алыми бутонами окна и наружные стены. Арманда любуется кафе Жозефины из своего сада у подножия холма.
— Она — умница, — говорит мне старушка присущим ей грубоватым тоном. — Теперь прекрасно заживет без своего алкаша.
Ру временно переселился в одну из свободных комнат кафе, а Люк занял его место подле Арманды, к глубокому неудовольствию матери.
— Тебе нельзя там жить, — визгливо выговаривает она ему. Я стою на площади и вижу, как они идут из церкви: он — в воскресном костюме, она — в одном из своих бесчисленных костюмов двоек пастельных тонов. Ее волосы уложены под шелковый шарф, завязанный на голове узлом.
— Только до дня р рождения. — Он вежлив, но непреклонен. — А то она ведь с совсем одна. Вдруг с н ней опять случится п приступ.
— Вздор! — безапелляционно заявляет она. — Я объясню тебе, что она делает. Просто пытается вбить клин между нами. Я запрещаю тебе, категорически запрещаю ночевать у нее эту неделю. Что касается ее абсурдной затеи с вечеринкой…
— Ты не должна мне з запрещать, т татап.
— Это почему же? Ты — мой  сын, черт возьми, и я не желаю слышать, что тебе приятней повиноваться безумной старухе, чем собственной матери! — В ее глазах блестят сердитые слезы, голос дрожит.
— Успокойся, татап. —  Нытье матери его не трогает, но он обнимает ее за плечи. — Это же не надолго. Только до дня рождения. О обещаю. Кстати, ты тоже приглашена. Она будет счастлива, если ты п придешь.
— Я не желаю  там быть! — Голос у нее капризный и слезливый, как у переутомившегося ребенка.
Люк пожимает плечами.
— Ну не приходи. Только потом н не обижайся, что она отказывается считаться с твоими  желаниями.
Каролина смотрит на сына.
— Это ты к чему?
— К тому, что я мог бы у уговорить ее. У убедить. — Он — умный мальчик, знает свою мать. Понимает ее лучше, чем она о том подозревает. — М мог бы уломать. Но если ты даже п попытаться не хочешь…
— Я этого не говорила. — Поддавшись внезапному порыву, она крепко обнимает сына. — Ах ты, моя умница. — Хорошее настроение вернулось к ней. — Ты ведь поможешь,  правда? — Она звонко чмокнула его в щеку. Люк терпеливо сносит ее ласки. — Мой хороший, умный  мальчик, — с нежностью в голосе повторяет она, и они рука об руку продолжают путь. Люк, уже выше матери, смотрит на нее сверху вниз внимательным взглядом, как снисходительный родитель на непослушного ребенка.
О да, он хорошо ее изучил.
Теперь, когда у Жозефины появились собственные заботы, я вынуждена фактически одна вести приготовления к празднику шоколада. К счастью, большая часть работы уже выполнена. Осталось упаковать несколько десятков коробочек. Я тружусь вечерами — делаю пирожные и трюфели, пряничные колокольчики и позолоченные pains d' upices.  Мне, конечно, недостает ловких рук Жозефины, в совершенстве освоившей искусство упаковки и украшения готовых сладостей, но Анук помогает как может, расправляет целлофановые рюшки и налепляет шелковые розочки на бесчисленные саше.
Уличная витрина, в которой я выкладываю праздничную экспозицию, временно затянута белой папиросной бумагой, и теперь снаружи магазин выглядит почти так же, как в день нашего приезда. Анук украсила бумажную ширму фигурками из яиц и животными, вырезанными из цветной бумаги, а в центр поместила большой плакат, гласящий:

GRAND FESTIVAL DU CHOCOLAT
Площадь С в . Иеронима
Воскресенье

Начались школьные каникулы, и площадь теперь кишит детьми. Они то и дело прижимаются носами к затянутому стеклу в надежде узреть, как идут приготовления к празднику. Я уже набрала заказов на восемь тысяч франков — некоторые поступили аж из Монтобана и даже из Ажена, — а спрос по прежнему не падает, так что магазин сейчас пустует редко. Очевидно, пропаганда Каро не возымела действия. По словам Гийома, Рейно заверил прихожан, что праздник шоколада, что бы ни трепали злые языки, проводится с его полного благословения. Даже я порой замечаю, как он наблюдает за мной из маленького окна своего дома. Его голодные глаза пылают ненавистью. Я знаю, что он желает мне зла, но что то мешает ему выпустить жало. Я пыталась выяснить это у Арманды, — ей известно больше, чем она рассказывает, — но старушка в ответ лишь качает головой.
— Дела давно минувших дней, — уклончиво говорит она. — А я дряхлею, память подводит.
И тут же начинает расспрашивать о меню, которое я составила на ее день рождения, заранее нахваливает каждое блюдо, вносит дополнения. Паста из трюфелей, волованы с грибами, приготовленные в вине со сливками и лисичками на гарнир, жареные лангустины с рокет салатом, пять видов шоколадного торта, все ее любимые, шоколадное мороженое домашнего приготовления… Глаза Арманды сияют радостью и озорством.
— В молодости никогда не устраивала вечеринок, — объясняет она. — Ни разу. Однажды ездила на танцы, в Монтобан, с одним парнем с побережья. Уж какой был красавчик. Чернявый, как патока, и такой же слащавый. Мы пили шампанское, ели клубничное мороженое, танцевали… — Она вздохнула. — Видела бы ты меня тогда, Вианн. Теперь в это трудно поверить. Он говорил, что я — вылитая Грета Гарбо. Льстил мне. И мы оба сделали вид, будто верим, что он говорит от чистого сердца. — Старушка усмехнулась. — Жениться на мне он, естественно, не собирался. Все они такие, — философски заметила она.
Теперь я почти не сплю по ночам, перед глазами все пляшут сладости. Анук ночует в своей комнате на чердаке, а я грежу наяву, дремлю, бодрствую в полусне, вновь погружаюсь в дремоту, пока мои веки наконец не тяжелеют и комната не начинает качаться, словно корабль на волнах. Еще один день, говорю я себе. Еще один день.
Вчера я поднялась среди ночи и достала из ящичка гадальные карты, которые поклялась никогда больше не брать в руки. Они холодные и гладкие, как слоновая кость, развернулись разноцветным — сине лилово зелено черным — веером в моих ладонях, знакомые изображения мелькают перед глазами, будто цветы, зажатые между листами черного стекла. Башня. Смерть. Влюбленные. Смерть. Шестерка пик. Смерть. Отшельник. Смерть.  Я убеждаю себя, что это ничего не значит. Мать верила в карты, и что это ей дало? Всю жизнь она провела в бегах. Флюгер на церковной башне теперь молчалив и неподвижен, пугающе неподвижен. Ветер прекратился. Затишье тревожит меня сильнее, чем скрежет ржавого железа. Воздух теплый и душистый, полнится ароматами надвигающегося лета. А лето в Ланскне наступает быстро вслед за мартовскими ветрами, и оно пахнет цирком, древесными опилками, жидким тестом на раскаленной сковороде, срезанными прутьями и навозом. Голос матери внутри меня нашептывает: время перемен. Дом Арманды освещен. Из своей спальни я вижу маленький желтый квадратик ее окна, отбрасывающий клетчатое отражение на воды Танна. Интересно, чем она сейчас занимается? После того единственного раза она прямо не касалась своего плана в разговоре со мной. Вместо этого обсуждала рецепты, способы приготовления воздушного бисквита и пьяной вишни. В своем медицинском справочнике я нашла статью, описывающую состояние ее здоровья. Она не дает реального представления, потому что медицинский язык такой же непонятный и загадочный, как образы на гадальных картах. Даже не верится, что эти бездушные термины можно применять к живой плоти. Ее зрение падает, в глазах ее постоянно качаются островки темноты, так что она видит только неясные расплывчатые крапинки, которые в конечном итоге сольются в единое черное пятно.
Я понимаю ее. Стоит ли бороться за продление жалкого существования? Упреки в расточительстве — эта мысль, рожденная от неуверенности в завтрашнем дне и постоянной экономии, принадлежит моей матери — в данном случае неуместны, убеждаю я себя. Лучше уж красивый жест, богатая пирушка, яркие огни, а после — внезапное погружение в темноту. И все же что то во мне вопит — это несправедливо! — в детской надежде на чудо. Это опять голос матери. А Арманда знает, что чудес не бывает.

В последние недели перед гибелью мать уже ни минуты не могла обходиться без морфия и на целые часы утрачивала связь с реальностью. Глядя вокруг стеклянным взглядом, витала в собственных фантазиях, как бабочка между цветами. Некоторые из них были приятные — она парила в небесах, видела огни, встречалась с душами почивших кинозвезд и неземными существами, другие — тяжелые, пронизаны паранойей. В последних всегда присутствовал Черный человек — выглядывал из за углов домов, торчал в окне какого нибудь кафе или стоял за прилавком галантерейного магазина. Иногда он представлялся ей таксистом, сидел за рулем черного катафалка, наподобие тех, что встречаются в Лондоне. На нем надвинутая на глаза бейс болка с надписью «ОХОТНИК». Потому он и преследует ее, говорила она, ее, нас, всех, кому удавалось ускользнуть от него в прошлом. Но это не будет продолжаться вечно, уверяла она, с умным видом качая головой, все когда нибудь кончается. В одно из таких мрачных затмений она показала мне желтый пластмассовый футляр, набитый газетными вырезками конца шестидесятых — начала семидесятых годов. Среди статей на французском языке — их было большинство — встречались заметки на итальянском, немецком и греческом. Во всех шла речь о похищении и исчезновении детей, либо о нападении на них.
— Это же так легко, — говорила она, глядя на меня огромными мутными глазами. — В большом городе ничего не стоит потерять ребенка. Очень легко потерять  ребенка. Такого, как ты. — Она подмигнула мне сквозь слезы.
— Ну что ты, татап. —  Я ободряюще потрепала ее по руке. — Ты всегда была крайне осторожна. Всегда внимательно смотрела за мной. Я никогда не терялась.
Она опять подмигнула и сказала с улыбкой:
— Как же, терялась. Теря ялась. —  Кривя лицо в улыбке, невидящим взглядом она уставилась в пространство. Ее пальцы лежали в моей руке, и мне казалось, что я держу в ладони связку сухих прутьев. — Теря яяя лассь, —  несчастным голосом протянула она и заплакала. Я принялась утешать ее, одновременно убирая вырезки в футляр. Несколько из них, я заметила, были посвящены одному и тому же случаю — исчезновению в Париже некой Сильвиан Кэллу, девочки полутора лет. Ее мать на пару минут отлучилась в аптеку, оставив дочь в машине, где та была привязана к сиденью, а когда вернулась, малышки уже не было. Вместе с ребенком исчезли сумка со сменой одежды и плюшевые игрушки — красный слон и коричневый медвежонок.
Мать, увидев, что я читаю одну из этих статей, вновь улыбнулась.
— Думаю, тебе тогда было года два, — лукавым тоном сказала она. — Или почти два. Да и волосы у нее гораздо светлее. Не может быть, чтобы это была ты, верно? Да и потом, я, как мать, гораздо лучше той женщины.
— Конечно, это не я. Ты — отличная мама, замечательная. Не волнуйся. Ты ни за что не стала бы подвергать меня опасности.
Мать раскачивалась и улыбалась.
— Беспечная женщина, — проникновенно напевала она. — Легкомысленная. Абсолютно не заслуживает такой милой доченьки, верно? — Я мотнула головой, чувствуя, как все мое существо внезапно объял холод. — А я была тебе хорошей матерью, правда, Вианн? — совсем как ребенок допытывается она.
Я поежилась. Бумага слоится под моими пальцами.
— Да, — заверила я ее. — Ты хорошая мать.
— Я хорошо заботилась о тебе, правда? Никогда тебя не бросала. Не отказалась, даже когда тот священник сказал… сказал то, что сказал. Я тебя не оставила.
— Нет, maman.  He оставила.
Я уже парализована холодом, с трудом соображаю. Только и думаю про то имя, так похожее на мое, сопоставляю даты… И разве я не помню того медведя, того красного слоненка с истершимся плюшем, неутомимо путешествовавшего со мной из Парижа в Рим, из Рима в Вену?
Конечно, это могла быть ее очередная иллюзия. Ей все время что то казалось — то змея под одеялом, то женщина в зеркале. Не исключено, что и про меня она нафантазиро вала. В жизни матери почти все сплошная выдумка. И к тому же столько лет прошло. Какая теперь разница?

В три часа я встала. Постель горячая, простыни скомкались, сна ни в одном глазу. Я зажгла свечу и прошла в пустующую комнату Жозефины. Карты лежали на своем месте, в ящичке матери. В моих руках они как живые. Влюбленные. Башня. Отшельник. Смерть.  Я сижу, скрестив ноги, на голом полу и тасую, раскладываю карты — отнюдь не для того, чтобы убить время. Рушащаяся башня с падающими людьми. Что это означает — понятно. Мой извечный страх непостоянства, страх перед дорогой, боязнь утрат. Отшельник в капюшоне, наполовину скрывающем его лукавое бледное лицо с впалыми щеками, очень похож на Рейно. Смерть я знаю хорошо, потому заученным жестом машинально выкидываю вилкой пальцы на карту — прочь!  Но о чем же предупреждают меня Влюбленные? Я подумала о Ру и Жозефине — они даже не подозревают, как много у них общего, — и не смогла подавить в себе зависть. Зато у меня вдруг возникла уверенность, что эта карта выдала еще не все секреты. В комнате запахло сиренью. Может, в одном из флакончиков матери треснула пробка? Несмотря на ночную прохладу, меня окутывало тепло, жар проникал в подложечную ямку. Ру?  Ру?
Дрожащими пальцами я поспешно перевернула карту.
Еще один день. Что бы это ни было, один день подождет. Я опять стала тасовать карты, но мне не хватало сноровки матери, и колода посыпалась из рук на деревянный пол. Отшельник упал лицом вверх. В мерцающем сиянии свечи он как никогда похож на Рейно. Кажется, будто он посылает мне злобную улыбку из складок капюшона. Я найду способ расправиться с тобой,  обещает он. Ты думаешь, что победила, а я все равно отомщу.  Я ощущаю его желчь на кончиках своих пальцев.
Мама назвала бы это знамением.
Внезапно, в непроизвольном порыве, природа которого мне и самой неясна, я схватила Отшельника и поднесла его к пламени свечи. Несколько секунд огонь просто облизывал твердую карту, потом ее поверхность начала пузыриться. Бледное лицо исказилось в гримасе и почернело.
— Я тебе покажу, — шептала я. — Только попробуй вмешаться, я…
Карта вспыхнула, и я бросила ее на пол. Огонь угасал, разбрасывая искры и пепел по половицам.
Я ликовала. Ну, кто теперь командует сменой декораций, а, мама?
И все же сегодня меня не покидает ощущение, что я стала игрушкой в чьих то руках, по чьему то наущению вытащила наружу то, что лучше было бы не обнажать. Я не сделала ничего дурного, успокаиваю я себя. У меня не было злого умысла.
А тревожное ощущение не проходит. Я чувствую себя легкой, невесомой, как пушинка молочая. Готова лететь, куда прикажет ветер.

0

36

Глава 35


28 марта. Страстная пятница

Знаю, я должен быть со своей паствой, pere.  Воздух в церкви насыщен благовониями, убранство траурное — только пурпур и чернь. Ни единого серебряного предмета, ни одного цветка. Я должен быть там. Сегодня величайший день в моей жизни, pere.  Торжественность, благочестие, звенит орган, словно гигантский подводный колокол. Церковные колокола, разумеется, молчат — в знак скорби по распятому Христу. Я сам в черном и пурпуре, голос мой модулирует в тон органу. Они смотрят на меня во все глаза, взгляды у всех серьезные. Сегодня здесь даже вероотступники — как и полагается, в строгих одеждах, с напомаженными волосами. Их нужды, их ожидания заполняют пустоту в моей душе. На короткое мгновение меня захлестывает беспредельная любовь к ним. Я люблю их за все — за соблазны, за страдания во имя искупления собственных грехов, за их мелочные заботы, за их ничтожность. Я знаю, тебе понятно мое состояние, ибо ты тоже был их пастырем. В определенном смысле ты, равно как Господь наш, принял смерть ради них. Чтобы защитить их от грехов — от своих и от их собственных. Они ведь так ни о чем и не узнали, верно, pere?  Я ничего им не открыл. Но когда я увидел тебя и мою мать в канцелярии… Обширный инсульт, сказал врач. Должно быть, потрясение было очень сильным. Ты замкнулся, ушел в себя, хотя я знаю, что ты слышишь меня и видишь лучше, чем когда бы то ни было прежде. И я уверен, что однажды ты вернешься к нам. Я постился и молился, pere.  Смирял себя. Но довольства собой не ощущаю. Потому что не достиг главного.
После службы ко мне подошла девочка, Матильда Арнольд. Вложив свою ручку в мою, она прошептала с улыбкой:
— А вам они тоже принесут шоколад, monsieur le cure?
— Кто должен принести мне шоколад? — озадаченно спросил я.
— Колокола,  конечно! — с нетерпением в голосе воскликнула она и хихикнула. — Летающие колокола!
— А а, колокола. Конечно.
От растерянности я не сразу нашел что ответить. Она потянула меня за сутану, настойчиво требуя моего внимания.
— Ну да, колокола.  Они полетят в Рим на встречу с папой и вернутся с шоколадом…
Они одержимы шоколадом. О чем бы ни думали, аккордом их мыслей становится шоколад — слово припев, повторяемое шепотом, в полный голос, хором.
— Почему все только и твердят о шоколаде? — взревел я, не сумев сдержать всколыхнувшийся во мне гнев. Личико девочки сморщилось в смятении и ужасе, и она с плачем кинулась от меня через площадь. Опомнившись, я окликнул ее, но было поздно. Маленький магазинчик с витриной, затянутой подарочной бумагой, посылал мне издалека торжествующую улыбку.
Сегодня вечером будет исполнен обряд погребения Тела Христова в Гробу Господнем, дети нашего прихода разыграют сцену последних минут жизни Христа, и в церкви, как только начнет меркнуть свет, зажгутся свечи. Для меня это одно из самых волнующих событий в году, потому что в эти мгновения они — мои  дети, серьезные и степенные в своих строгих одеждах, — принадлежат только мне. Но станут ли они нынче думать о страданиях Иисуса и торжественной мессе? Или будут облизываться в предвкушении непотребного обжорства? Ее россказни о летающих колоколах и пиршестве заразительны, вводят в искус незрелые души. Я тоже пытаюсь соблазнить их, проповедуя выгоды благочестия, но мрачное великолепие церкви не идет ни в какое сравнение с ее небылицами о коврах самолетах.
После обеда я навестил Арманду, ведь она сегодня именинница. В ее доме царит суета. Я, конечно, знал, что она собирает гостей, но подобного размаха не мог себе представить. Каро упоминала о вечеринке раз или два — говорила, что предпочла бы не ходить, но не хочет упускать возможность раз и навсегда помириться с матерью, — хотя я подозреваю, она даже не догадывается, сколь грандиозное планируется торжество. На кухне я застал Вианн Роше, она возилась там с раннего утра. Жозефина Мускат предложила использовать также и кухню кафе, поскольку в маленьком домике Арманды трудно вести большие приготовления, и потому, прибыв туда, я увидел, как целая фаланга помощников переносит блюда, кастрюли и супницы из кафе в дом именинницы. Из распахнутого окна струился густой пряный аромат, от которого у меня невольно потекли слюнки. В саду работал Нарсисс — накидывал ветви растений на решетку, сооруженную между домом и калиткой. Впечатление потрясающее: деревянная конструкция, оплетенная ломоносом, ипомеей, сиренью и чубушником похожа на цветастый навес, сквозь который сочатся лучи солнца. Арманды нигде не видно.
Меня покоробила показная демонстрация столь неумеренной расточительности. Устроить банкет в Страстную пятницу… на это способна только Арманда. Столь вопиющая пышность — цветы, еда, обложенные льдом ящики с шампанским у двери — это же кощунство, глумление над принявшим муки сыном Господним. Завтра я обязательно поговорю с ней. Я уже хотел уйти, но вдруг заметил у стены Гийома Дюплесси, поглаживающего одну из кошек Арманды. Он учтиво приподнял шляпу.
— Помогаете? — осведомился я.
Гийом кивнул.
— Да, вызвался пособить, — не стал отрицать он. — Здесь до вечера еще ох сколько дел.
— Ваше участие меня удивляет, — выговорил ему я. — Да еще в какой день! На это раз Арманда переусердствовала. Такие расходы! Не говоря уже о неуважении к церкви…
— Она вправе отметить свой маленький праздник, — тихо ответил Гийом, пожимая плечами.
— Она погубит себя обжорством, — сердито заметил я.
— Пожалуй, она уже в том возрасте, когда может поступать так, как считает нужным, — сказал Гийом.
Я с осуждением посмотрел на него. Он сильно изменился с тех пор, как начал общаться с Роше. Прежде свойственное его лицу выражение скорбной смиренности уступило место своеволию на грани наглости.
— И мне не нравится, что родные Арманды вмешиваются в ее личную жизнь, — дерзко добавил он.
Я пожал плечами.
— А меня удивляет, что вы взяли ее сторону. От вас я этого не ожидал.
— Жизнь полна сюрпризов, — ответил Гийом.
Если бы.

0

37

Глава 36

28 марта. Страстная пятница

На каком то этапе, довольно рано, я позабыла о том, по какому поводу организуется торжество, и увлеклась собственной деятельностью. Анук играла в Мароде, а я самозабвенно, стараясь не упустить ни малейшей детали, руководила приготовлениями к самому грандиозному и богатому пиршеству, какое мне когда либо доводилось устраивать. В моем распоряжении три кухни. В огромных печах «Миндаля» я пеку торты, в кафе «Марод» готовлю морепродукты, в крохотной кухоньке Арманды — супы, овощи, приправы и гарниры. Жозефина хотела одолжить Арманде столовые приборы и тарелки, но старушка с улыбкой покачала головой.
— Посуда есть, — ответила она. И действительно, в четверг рано утром прибыл фургон из Лиможа с эмблемой крупной фирмы, доставивший два ящика с бокалами и столовым серебром и один ящик с посудой из изящного фарфора. Весь товар был упакован в стружку.
— Никак внучку замуж выдаете, а? — с улыбкой поинтересовался водитель, забирая у Арманды подписанные чеки. Старушка весело хмыкнула.
— Возможно, — сказала она. — Может, и так.
Всю пятницу она пребывала в бодром настроении, якобы надзирая за приготовлениями, а на самом деле просто мешая другим. Словно шаловливый ребенок, совала пальцы в соусы, снимала крышки с блюд и заглядывала в горячие кастрюли, пока я наконец не упросила Гийома свозить ее на пару часов к парикмахеру в Ажен, — хотя бы для того, чтобы избавиться от ее назойливого участия. Вернулась она преобразившейся — с элегантной стрижкой на голове, в новой модной шляпке, в новых перчатках, в новых туфлях. Туфли, перчатки и шляпка одного оттенка — вишнево красные. Это любимый цвет Арманды.
— Понемногу избавляюсь от черного, — с радостью доложила она мне, усаживаясь в свое кресло качалку, чтобы наблюдать за приготовлениями. — К концу недели, глядишь, совсем осмелею и куплю себе красное платье. Представляешь, как явлюсь в нем церковь. Блеск!
— Отдохните немного, — строго сказала я. — Вам целый вечер принимать гостей. Не хватало еще, чтоб вы уснули за десертом.
— Не усну, — заверила меня старушка, но согласилась подремать с часок на послеполуденном солнцепеке, пока я буду накрывать на стол. Остальные разошлись по домам, чтобы чуть отдохнуть и переодеться к ужину. Обеденный стол — огромный, непомерно огромный для маленькой гостиной Арманды. Все приглашенные уместятся без труда. Потребовалось четыре человека, чтобы перенести эту тяжелую махину из бархатного дуба в сооруженную Нар сиссом беседку, под навес из листвы и цветов. Скатерть из камчатного полотна с изящной кружевной каймой пахнет лавандой из шкафа, которой Арманда обложила ее давным давно, сразу же после свадьбы. Подарок бабушки, объяснила она, ни разу еще не пользовалась. Тарелки из Лиможа белые, с крошечными желтыми цветочками по ободку, бокалы — три вида — хрустальные, отбрасывают радужные блики на белую скатерть, словно сотканные из солнечного света гнезда. В центре — композиция из весенних цветов, принесенных Нарсиссом. Возле тарелок аккуратно свернутые салфетки, на каждой — именная карточка гостя.
Арманда Вуазен, Вианн Роше, Анук Роше, Каролина Клэрмон, Жорж Клэрмон, Люк Клэрмон, Гийом Дюплесси, Жозефина Бонне, Жюльен Нарсисс, Мишель Ру, Бланш Дюман, Серизет Плансон.
Последние два имени вызвали у меня недоумение, но потом я вспомнила Бланш с Зезет, они жили на судне, пришвартованном в ожидании чуть выше по реке. Очень удивилась, когда поняла, что, оказывается, до этой минуты не знала фамилии Ру, — думала, что это прозвище , потому что он рыжий.
В восемь часов начали прибывать гости. Я сама покинула кухню в семь, чтобы быстро принять душ и переодеться, и, когда вернулась, увидела на реке перед домом Арманды приставшее судно, с которого сходили речные бродяги. На Бланш широкая юбка в сборку и кружевная блузка; Зезет в старом черном вечернем платье, руки в татуировках, в брови горит рубин; Ру в чистых джинсах и белой футболке. Все с подарками, завернутыми либо в нарядную бумагу, либо в лист обоев, либо в кусок материи. Потом пришел Нарсисс в своем воскресном костюме, за ним — Гийом с желтым цветком в петлице, следом — Клэрмоны, натужно добродушные и веселые. Каро подозрительно косится на речных цыган, но демонстрирует хорошее настроение, раз уж такая жертва неизбежна… Пока мы разжигали себе аппетит аперитивом, солеными орешками и крошечными печеньями, Арманда на наших глазах раскрывала подарки. Анук нарисовала для нее кошку и преподнесла подарок в красном конверте, Бланш подарила банку меда, Зезет — лавандовое саше с вышитой буквой «Б». «Не успела смастерить с вашими инициалами, — беззаботно объясняет она, — но на следующий год обязательно сделаю». Ру вручил имениннице вырезанный из дерева дубовый листок — очень похожий на настоящий — с гроздью желудей у корешка. Нарсисс принес большую корзину фруктов с цветами. Подарки Клэрмонов более дорогие. Каро преподнесла Арманде шарф — не «Гермес», но все же шелковый, отмечаю я, — и серебряную цветочную вазу, Люк — нечто переливчато красное в пакете из гофрированной бумаги, который он прячет от матери под ворохом содранной упаковки… Арманда, прикрывая ладонью рот, с самодовольной ухмылкой шепчет мне: «Блеск!» Жозефина подарила золотой медальон.
— Только он не новый, — с виноватой улыбкой говорит она.
Арманда надела медальон на шею, крепко обняла Жозефину и лихо плеснула в свой бокал красного вина «Сен Рафаэль». Я удалилась на кухню, откуда слушаю происходящий в саду разговор. Готовить на большое количество гостей — дело непростое, требующее от меня предельной сосредоточенности, но все же я успеваю следить за тем, что творится в саду. Каро благодушна, готова предаться удовольствиям. Жозефина молчит. Ру и Нарсисс увлеченно беседуют об экзотических фруктовых деревьях. Зезет, небрежно держа в согнутой руке ребенка, писклявым голоском напевает какую то народную песенку. Я заметила, что ее малыш тоже разукрашен хной. Пухлый, сероглазый, с разрисованной татуировками золотистой кожей, он похож на маленькую дыньку.
Они перешли к столу. Арманда, радостная и энергичная, говорит больше всех. Я также слышу тихий приятный голос Люка, он рассказывает о прочитанной им книге. Голос Каро суровеет, — очевидно, Арманда налила себе еще.
— Матап,  ты же знаешь, тебе нельзя… — упрекает она мать, но та в ответ лишь смеется.
— Сегодня мой день рожденья, — весело заявляет она. — И на своем празднике я никому не позволю скучать. Тем более себе самой.
Больше на эту тему не сказано ни слова. Я слушаю, как Зезет флиртует с Жоржем, а Ру с Нарсиссом обсуждают сорт слив.
— Лангедокская красавица, — важно провозглашает последний. — По мне это самый лучший сорт. — Плоды сладкие, маленькие, с нежным пушком, как на крыле бабочки… — Ру не согласен.
— Мирабель, — утверждает он. — Единственная слива, которую стоит выращивать. Мирабель.
Я отворачиваюсь к плите, на время сосредотачиваясь на стряпне.
Меня никто не учил готовить, я — повар самоучка, мой учитель — одержимость. Мать колдовала над зельями и снадобьями, я же возвысила перенятые у нее навыки до настоящего искусства. Мы с ней всегда были разными. Она мечтала о парении духа, встречах в астрале и загадочных субстанциях; я изучала рецепты и меню, выкраденные из ресторанов, которые нам были не по карману. Мать беззлобно подшучивала над моими мирскими увлечениями.
— Это даже очень хорошо, что у нас нет денег, — говорила она мне. — Иначе ты давно бы растолстела, как хрюшка. — Бедная мама. Тщеславие не оставляло ее до конца: она радовалась, что теряет вес, даже когда уже усохла от рака. И в то время как она гадала на картах, что то бормоча себе под нос, я затверживала названия никогда не пробованных блюд, повторяла их, как заклинания, как таинственные формулы бессмертия. Тушеная говядина. Грибы по гречески. Эскалоп по рейнски. Крем брюле. Шоколадный торт. Тирамису. В незримой кухне своего воображения я готовила, дегустировала, экспериментировала, пополняла свою коллекцию рецептов традиционными блюдами тех мест, в которые заводила нас дорога, вклеивала их в свой альбом, словно фотографии старых друзей. Они придавали смысл моим скитаниям. Глянцевые вырезки на грязных страницах были сродни указательным столбам на тернистом пути наших странствий.
И сейчас я представляю их, будто давно забытых друзей. Томатный суп по гасконски подаю каждому со свежим базиликом и кусочком пирога, приготовленным следующим образом: на пропитанный оливковым маслом тонкий корж укладываются ломтики сочных помидоров и анчоус с оливками, и все это запекается на медленном огне до состояния почти пьянящей душистости. Я разлила в высокие фужеры «Шабли» восемьдесят пятого года. Анук потягивает лимонад из своего бокала с видом искушенной аристократки. Нарсисс интересуется рецептом пирога, нахваливая достоинства уродливых местных помидоров, которые, по его мнению, гораздо мясистее и ароматнее геометрически правильных, но безвкусных тепличных томатов. Ру разжег жаровни по обеим сторонам стола и сбрызнул их цитронеллой, чтобы отогнать насекомых. Каро наблюдает за матерью с осуждением во взгляде. Я ем мало. Надышавшись за день кухонными запахами, к вечеру я испытываю необычайную легкость в голове, все мои чувства неестественно обострены, я взвинчена, и потому, когда рука Жозефины ненароком коснулась моей ноги, я едва не вскрикнула от неожиданности. «Шабли» холодное и терпкое, и я пью больше, чем следовало бы. Краски вокруг становятся ярче, голоса звучат звонче. Я слышу, как Арманда восторгается моей стряпней. Несу зеленый салат, чтобы зажевать вкус съеденных блюд, потом подаю гусиную печенку на теплых тостах. Гийом привел с собой своего щенка и теперь тайком, под накрахмаленной скатертью, скармливает ему объедки. Мы оживленно беседуем, перескакивая с темы на тему: обсуждаем политическую обстановку, баскских сепаратистов, женскую моду, способы выращивания рокет салата и преимущества дикорастущего латука в сравнении с культивируемым. «Шабли» течет рекой. За волованами, пышными и нежными, как дыхание летнего ветерка, следует шербет со вкусом бузины, затем морские деликатесы — жареные лангустины, креветки, устрицы, bemiques,  крабы, как маленькие, так и большие — taurteaux,  способные отгрызть человеческий палец так же быстро, как я — перекусить стебелек розмарина, береговые улитки, palourdes,  и на самом вверху блюда из морепро дуктов здоровенный черный омар — король на троне из морских водорослей. Огромное блюдо — кладезь деликатесов русалки — переливается всеми оттенками красного, розового, сине зеленого, жемчужного и лилового цветов, источая незабываемый соленый аромат детства, проведенного на берегу моря. Мы передаем друг другу щипчики для крабов, крошечные вилки для моллюсков, лимон и майонез. Невозможно сохранять невозмутимость при потреблении такого блюда, требующего внимания и абсолютной непринужденности. Бокалы и серебряная посуда мерцают в свете фонарей, свисающих с оплетенной зеленью решетки над нашими головами. Ночь пахнет цветами и рекой. Арманда проворно орудует пальцами, будто кружевница; горка очисток перед ней растет с каждой секундой. Я принесла еще несколько бутылок «Шабли». Глаза у всех блестят, лица раскраснелись от усилий: нелегко выковыривать скользких моллюсков из их домиков.
Это еда не для ленивых, требует времени. Жозефина начала понемногу расслабляться, даже завела разговор с Каро, сражаясь с клешней рака. Каро неловко дернула рукой, и в глаз ей ударил фонтан соленой воды из краба. Жозефина весело хохочет. Через минуту дуэт ей составляет Каро. Я тоже принимаю участие в застольной беседе. Вино обманчиво мягкое, пьется легко, алкоголь на языке совсем не ощущается. Каро уже несколько опьянела. Она раскраснелась, ее волосы растрепались, свисают беспорядочными завитками. Жорж под скатертью тискает мою ногу, непристойно подмигивает мне. Бланш делится впечатлениями о своих путешествиях. Она бывала там же, где и я. В Ницце, Вене, Турине. Малыш Зезет запищал, и она вместо соски сунула ему в рот свой палец, предварительно окунув его в вино. Арманда обсуждает с внуком творчество Мюссе. Люк чем больше пьет, тем меньше заикается. Наконец я убираю опустошенное блюдо из под морепродуктов, превратившихся в горы жемчужных очисток на дюжине тарелок. Пирующие макают пальцы в чаши с лимонной водой, освежают рты мятным салатом. Я уношу со стола винные бокалы и расставляю вместо них фужеры для шампанского. У Каро вновь встревоженный вид. В очередной раз направляясь на кухню, я слышу, как она что то тихо говорит Арманде с настойчивостью в голосе.
— Позже скажешь, — шикает на дочь старушка. — А сейчас я хочу праздновать. —  Громким возгласом она приветствует шампанское.
На десерт — шоколадное фондю. Это лакомство готовят в ясный день — облачность лишает расплавленный шоколад должного блеска — из семидесятипроцентного горького шоколада, сливочного масла, миндального масла и двойных сливок, добавляемых в самый последний момент, когда смесь, в которую обычно макают наколотые на шпажки кусочки пирога или фруктов, уже греется на медленном огне. Сегодня я выставила на стол все их любимые блюда, хотя для макания предназначен только савойский пирог. Каро заявляет, что больше не в силах съесть ни крошки и тут же кладет себе на тарелку два ломтика рулета из черного и белого шоколада. Арманда не оставляет своим вниманием ни единого блюда. Разрумянившаяся, она с каждой минутой становится все более экспансивной. Жозефина объясняет Бланш, почему она ушла от мужа. Жорж слащаво улыбается мне, прикрывая лицо измазанными в шоколаде пальцами. Люк поддразнивает Анук: та уже клюет носом. Пес Гийома играет с ножкой стола. Зезет без всякого стеснения вытаскивает грудь и начинает кормить малыша. Каро собралась было сделать ей замечание, но промолчала, лишь недовольно передернув плечами. Я откупорила еще одну бутылку шампанского.
— Ты точно хорошо себя чувствуешь? — тихо пытает Арманду Люк. — Ничего не болит? Лекарства не забываешь принимать?
Арманда смеется.
— Ты слишком много волнуешься, — укоряет она внука. — Для мальчика твоего возраста это противоестественно. Наоборот, ты должен сам на ушах стоять, повергая в трепет свою мать. А не поучать бабушку. — Настроение у нее по прежнему приподнятое, но вид немного утомленный. Мы сидим за столом почти четыре часа. Уже без десяти минут полночь.
— Знаю, — с улыбкой ответствует Люк. — Но я не спешу получить н наследство.
Арманда треплет его по ладони и наливает ему еще один бокал. Рука ее дрожит, и несколько капель вина падают на скатерть.
— Не беда, — живо говорит она.—  Вина полно.
Мы завершаем ужин моим шоколадным мороженым, трюфелями и кофе в крохотных чашках. Напоследок глоток кальвадоса из горячей чашечки; ощущение такое, будто во рту взорвались цветы. Анук требует свой canard —  кусочек сахара, сбрызнутый ликером, и еще один — для Пантуфля. Чашки и тарелки опустошены. Огонь в жаровнях угасает. Я наблюдаю за Армандой. Держа под столом руку Люка, она по прежнему болтает и смеется, но уже менее оживленно. Ее глаза слипаются.
— Который час? — спрашивает она спустя некоторое время.
— Почти час, — отвечает Гийом.
Старушка вздыхает.
— Что ж, мне пора в постель, — объявляет она. — Старею.
Арманда неуклюже поднялась и, порывшись под стулом, вытащила охапку подарков. Гийом не сводит с нее внимательного взгляда. Он знает. Она посылает ему добрую насмешливую улыбку.
— Так, речей от меня не ждите, — грубоватым шутливым тоном провозглашает она. — Терпеть не могу речи. Просто хочу поблагодарить вас всех и каждого в отдельности. Сегодня мне было очень хорошо. Даже и не помню, когда так веселилась. Лучше не бывает.  Почему то бытует мнение, что старикам удовольствия ни к чему. Я не согласна. — Ру, Жорж и Зезет аплодируют ей. Арманда глубокомысленно кивает. — Завтра не являйтесь ко мне слишком рано, — советует она, чуть морщась. — Я, наверно, лет с двадцати столько не пила. Мне нужно выспаться. — Она предостерегающе глянула на меня, рассеянно повторила: — Нужно выспаться. — И стала выбираться из за стола. Каро поднялась, чтобы ее поддержать, но Арманда властным жестом приказала дочери оставаться на месте.
— Не суетись, детка, — сказала она. — Никак ты без этого не можешь. Все чего то хлопочешь, хлопочешь. — Она бросила на меня лучезарный взгляд и заявила: — Меня проводит Вианн. С остальными прощаюсь до утра.
Я повела ее в дом. Гости медленно расходились, все еще смеясь и разговаривая. Каро опиралась на руку мужа, Люк поддерживал мать с другого бока. Волосы Каро совсем растрепались, придав ее чертам мягкость, отчего она выглядела значительно моложе своих лет. Открывая дверь в комнату Арманды, я услышала, как она говорит кому то:
— …фактически пообещала,  что переселится в «Мимозы»… прямо камень с души…
Арманда, тоже услышав слова дочери, сонно хмыкнула.
— Места себе не находит с такой непутевой матерью, как я, — прокомментировала она. — Уложи меня, Вианн, пока я не свалилась.
Я помогла ей раздеться. У подушки лежала приготовленная льняная ночная сорочка. Пока старушка натягивала ее через голову, я аккуратно сложила ее одежду.
— Подарки. Положи их там, чтобы я видела, — попросила Арманда, неопределенно махнув в сторону туалетного столика с зеркалом. — Хмм. Хорошо то как.
Я машинально, будто в оцепенении, выполнила ее указания. Наверно, я тоже выпила больше, чем намеревалась, ибо была совершенно спокойна. Судя по количеству ампул с инсулином в холодильнике, Арманда прекратила лечение два дня назад. Мне хотелось спросить, тверда ли она в своем решении, осознает ли, что делает, но я вместо этого просто развесила перед ней на спинке стула подарок Люка — шелковую комбинацию бесстыдно кричащего сочного красного цвета. Она опять издала сдавленный смешок и, протянув руку, пощупала богатую ткань.
— Теперь можешь идти, Вианн, — ласково, но твердо сказала она. — Все было замечательно.
Я медлила. Глянув в зеркало туалетного столика, увидела в нем свое и ее отражение. В моем зрительном восприятии Арманда, улыбающаяся, с новой стрижкой, предстала стариком, но ее ладони купались в чем то алом. Она закрыла глаза.
— Свет гасить не надо, Вианн. — Она выгоняла меня. — Спокойной ночи.
Я коснулась губами ее щеки. От нее пахло лавандой и шоколадом. Я отправилась на кухню мыть посуду.
Ру остался, чтобы помочь мне. Остальные гости разошлись. Анук спала на диване, засунув в рот большой палец. Мы убирались в молчании. Новые тарелки и бокалы я расставляла в буфетах Арманды. Раз или два Ру попытался завести со мной беседу, но я не могла говорить с ним. Тишину дома нарушало только негромкое позвякиванье стекла и фарфора.
— Что с тобой? — наконец не выдержал Ру, осторожно кладя руку мне на плечо. Его волосы отливали желтизной, как ноготки.
— Да так, вспомнила маму, — сказала я первое, что пришло в голову, и тут же осознала, что, как ни странно, не солгала. — Она была бы в восторге от такого вечера. Она любила… праздники.
Он посмотрел на меня. В тусклом желтоватом свете его необычные серовато голубые глаза потемнели, приобрели почти фиолетовый оттенок. Если б я была вправе посвятить его в планы Арманды!
— Я и не знала, что тебя зовут Мишель, — проронила я.
Он пожал плечами:
— Имена не имеют значения.
— И еще у тебя пропадает акцент, — с удивлением отметила я. — Прежде ты говорил с очень сильным марсельским акцентом, а теперь…
Он одарил меня одной из своих редких чарующих улыбок.
— Акценты тоже не имеют значения.
Он заключил мое лицо в ладони. Трудно поверить, что это руки работяги. Они у него мягкие и совершенно не загорелые, как у женщины. Интересно, есть хоть доля правды в том, что он мне рассказывал о себе? Впрочем, сейчас это неважно. Я поцеловала его. Он пахнет краской, мылом и шоколадом. Я смакую вкус шоколада на его губах и думаю об Арманде. Ру, мне всегда казалось, неравнодушен к Жозефине. Я понимаю, что моя догадка верна, но продолжаю целовать его, потому что нам обоим нужно как то пережить эту ночь. И мы поддаемся очарованию, уступаем зову естества, разжигая костры Белтейна у подножия холма, — в этом году несколько раньше, чем заведено по обычаю. Ищем успокоения в нехитрых удовольствиях плоти, чтобы победить темноту. Его ладони проникли под мой свитер и нащупали груди.
На секунду меня одолели сомнения. На моем пути уже было столько мужчин, хороших мужчин, как этот. Все они мне нравились, но никого из них я не любила. Если я не ошиблась и Ру с Жозефиной принадлежат друг другу, как это отразится на них? На мне? Его губы стелятся по моему лицу, словно пух, прикосновения выдают все его желания. Теплый воздух, поднимающийся от жаровен, приносит в кухню запах сирени.
— Не здесь, — тихо говорю я. — Пойдем в сад.
Ру глянул на Анук, спящую на диване, и кивнул. Неслышным шагом мы вышли на улицу, под усыпанное звездами фиолетовое небо.
В саду еще тепло от неостывших жаровен. Чубушник и сирень с зеленой беседки Нарсисса обволакивают нас своими ароматами. Мы лежим на траве, словно дети. О любви не сказано ни слова, мы не давали друг другу никаких обещаний. Ру медленно, осторожно, почти бесстрастно двигается на мне, языком водя по моей коже. Над его головой простирается фиолетово черное, как его глаза, небо; я вижу широкую ленту Млечного Пути, опоясывающую весь мир. Я знаю, что другого такого раза между нами не будет, но при этой мысли испытываю только смутную тоску. Во мне нарастает что то могучее, все существо затопляет исступление, в котором тонет и мое одиночество, и даже скорбь по Арманде. Еще будет время предаться печали. А пока я наслаждаюсь простыми чудесами. Лежу обнаженная на траве, рядом с затихшим мужчиной, в объятьях безграничности, окутывающей меня как снаружи, так и изнутри. Мы с Ру долго так лежали. На наших остывающих телах, впитавших запахи лаванды и тимьяна с клумбы у нас в ногах, бегали мелкие насекомые. Держась за руки, мы смотрели на невыносимо медленно плывущее в вышине небо.
Ру тихо напевал себе под нос:

Via l'bоп vent, v 'la l'joli vent,
Via l'bоп vent, ma mie т 'appelle'.

И во мне теперь бушует ветер, дергает, требушит меня с неумолимой настойчивостью. Но крохотный пятачок в самой сердцевине каким то чудом остается незатронутым. И почти знакомое ощущение чего то нового… Это тоже своего рода чародейство, волшебство, которого моя мать никогда не понимала. И все же я как никогда уверена в том, что явилось моему взору, — зародившееся во мне дивное живое тепло. По крайней мере, теперь ясно, почему я вытащила карту с влюбленными в ту ночь. Думая о своем открытии, я зажмуриваюсь и пытаюсь грезить о ней — о маленькой незнакомке с румяными щечками и хлопающими черными глазенками, — как я это делала перед рождением Анук.
Когда я проснулась, Ру рядом уже не было. Ветер снова поменял направление.

0

38

Глава 37

29 марта. Страстная суббота

Помоги мне, pere.  Неужели я мало молился? Мало страдал за наши грехи? Мое исполнение епитимьи — образец для подражания. От недоедания и недосыпания у меня кружится голова. Разве теперь не время искупления, когда нам прощаются все грехи? Серебро вновь на алтаре, в преддверии святого праздника горят свечи. Часовню — впервые со дня наступления Великого поста — украшают цветы. Даже святой Франциск увенчан лилиями, источающими аромат чистой плоти. Мы с тобой так долго ждали. Шесть лет минуло с тех пор, как тебя первый раз хватил удар. Уже тогда ты не отвечал мне, хотя с другими разговаривал. Потом, в прошлом году, второй удар. Мне сказали, что теперь ты не способен общаться, но я знаю, что это всего лишь притворство, выжидательная тактика. Придет время, и ты очнешься.
Сегодня утром нашли мертвой Арманду Вуазен, с улыбкой на лице. Она скончалась в своей постели, pere.  Еще одна грешница, ускользнувшая от нас. Я прочел над ней молитву, хотя она вряд ли поблагодарила бы меня за это. Возможно, я — единственный, кому еще доставляют утешение подобные обряды.
Она запланировала  свою смерть на минувшую ночь, организовала все до мелочей — стол, напитки, компанию. Обманом собрала вокруг себя родных, пообещав им исправиться. Будь проклята эта ее заносчивость! Она заплатит, клянется Каро. Отслужите по ней двадцать месс, тридцать. Молитесь за нее. Молитесь за нее. Меня до сих пор трясет от гнева. Не могу сдержанно говорить о ней. Похороны во вторник. Представляя, как она лежит сейчас в больничном морге — в изголовье пионы, на белых губах застывшая улыбка, — я испытываю вовсе не сожаление и даже не удовлетворение, а испепеляющую бессильную ярость.
Разумеется, ясно, кто за всем этим стоит. Роше. О да, Каро мне все рассказала. Эта женщина — зло, pere,  паразит, вторгшийся в наш сад и пустивший в нем корни. Зря я не прислушался к своим инстинктам. Следовало прогнать ее в ту же минуту, как только мой взгляд упал на нее. Она чинит мне препоны на каждом углу, смеется надо мной за затянутой витриной своего магазина, протягивает свои коварные щупальца во всех направлениях. Я был глупцом, pere.  Моя глупость явилась причиной гибели Арманды Вуазен. С нами живет зло. Зло с торжествующей улыбкой, зло в ярких одеждах. Ребенком я со страхом слушал сказку про ведьму, заманивавшую маленьких детей в пряничный домик, чтобы потом съесть их там. Я смотрю на ее магазинчик в блестящей упаковке, словно подарок, ожидающий, когда его раскроют, и думаю, сколько же человек, сколько душ она уже безвозвратно совратила. Арманда Вуазен. Жозефина Мускат. Поль Мари Мускат. Жюльен Нарсисс. Люк Клэрмон. Нужно расправиться с ней. И с ее отродьем тоже. Деликатничать поздно, pere.  У меня уже есть один грех на душе. Если б мне вновь стало двенадцать лет. Я пытаюсь вспомнить необузданность, изобретательность двенадцатилетнего мальчишки, каким я был когда то. Мальчишки, разом решившего все проблемы одним броском бутылки с горючей смесью. Но тех дней уж не вернуть. Я должен действовать умно. Чтобы не замарать честь сутаны. И все же, если я потерплю неудачу…
Как поступил бы Мускат? Да, он ничтожество, грубое животное. Но он заметил опасность гораздо раньше, чем я. Как бы он поступил? Мне следует равняться на Муската. Пусть он грязная жестокая свинья, зато хитер, как лис.
Как поступил бы он?
Завтра праздник шоколада. От его успеха или провала зависит ее судьба. Настраивать общественное мнение против нее слишком поздно. В глазах окружающих я должен быть безупречен.
За затянутой витриной ожидают своего часа тысячи шоколадных лакомств. Украшенные лентами яйца, звери, пасхальные гнезда, подарочные коробочки, кролики в целлофановых рюшках… Завтра дети проснутся под праздничный трезвон колоколов, но их первой мыслью будет не «Он воскрес!», а «Шоколад! Пасхальный шоколад!». А что, если шоколада не окажется?
Эта мысль парализует мое сознание. В следующую секунду меня заливает жгучая радость. Хитрая свинья во мне ликует и склабится. Я могу пробраться к ней в дом, подсказывает она. Задняя дверь полусгнила от старости. Я взломаю ее, проникну в магазин с дубинкой. Шоколад — изделие хрупкое, разломать его легче легкого. Пять минут, и ее подарочные коробочки превратятся в месиво. Она спит наверху. Возможно, ничего и не услышит. А я управлюсь быстро. К тому же я буду в маске, так что если она и увидит… Подозрение падет на Муската. Акт мести. А опровергнуть он не сможет, ведь его здесь нет. И потом…
Реге,  ты шевельнулся? Я абсолютно точно видел, как секунду назад твоя рука дернулась, два первых пальца согнулись, словно даруя благословение. И вот опять ты содрогнулся, будто старый воин, грезящий о былых битвах. Это знамение.
Хвала Господу. Знамение.

0

39

Глава 38


30 марта. Пасхальное воскресенье. 4 часа утра

Минувшей ночью я почти не сомкнул глаз. Свет в ее окне погас только в два часа, но даже потом я не осмелился двинуться к ее дому, опасаясь, что она все еще бодрствует в темноте. Чтобы не проспать, я завел будильник и два часа продремал, сидя в кресле. Волновался я, конечно, зря. Мой сон был короткий, пронизанный мимолетными видениями, которые я едва помнил по пробуждении, хотя вскакивал от них, как ужаленный. Кажется, мне снилась Арманда — молодая Арманда, какой я ее никогда не знал; в красном платье, она бегала по полям за Мародом, и ее черные распущенные волосы развевались по ветру. А может, это была Вианн, и я просто перепутал их. Потом я видел пожар в Мароде, сгоревших цыган — потаскушку с ее алкашом, видел ядовито красные берега Танна и тебя, pere,  с моей матерью в канцелярии… Вся горечь того лета просочилась в мои тревожные сны, и я, словно свинья, таскающая из под земли трюфели, барахтался, купался в гнилых деликатесах и обжирался, обжирался.
В четыре я поднялся с кресла. Спал я в одежде, сбросив только сутану и воротничок. Церковь к этому делу не имеет никакого отношения. Я приготовил себе кофе, очень крепкий, но без сахара, хотя формально свою епитимью я уже исполнил. Подчеркиваю: формально. В душе я знаю, что Пасха еще не наступила. Он еще не воскрес. Вот если достигну своей цели, тогда  Он воскреснет.
Я замечаю, что меня бьет дрожь. Чтобы собраться с духом, ем сухой хлеб. Кофе горячий и горький. Когда выполню свое задание, устрою для себя настоящий пир: с яйцами, ветчиной, сдобными булочками из пекарни Пуату. При этой мысли у меня потекли слюнки. Я включил радио, настроил на станцию классической музыки. Пусть овцы спокойно пасутся.  Мои губы искривились в холодной презрительной усмешке. Сейчас не время для пасторалей. Это час свиньи. Хитрой свиньи. С музыкой покончено.
Без пяти минут пять. Выглядывая в окно, я вижу на горизонте первые проблески рассвета. У меня уйма времени. Викарий придет сюда в шесть звонить Пасху. Для выполнения моей тайной миссии времени больше чем достаточно. Я надеваю специально приготовленную маску и не узнаю свое отражение в зеркале. На меня смотрит бандит. Это сравнение вновь вызвало у меня улыбку. Моя усмешка под маской кажется жестокой и циничной. Вот бы она увидела меня.

5.10
Дверь не заперта. Я едва верю своему счастью. Потрясающе самонадеянная женщина. Убеждена, что никто не посмеет противостоять ей. Я отбросил тяжелую отвертку, которой намеревался взломать дверь, и обеими руками взял увесистую доску — кусок притолоки, pere,  обвалившейся во время войны. Дверь отворилась в тишину. Над входом болтается одно из ее красных саше. Я сорвал его и презрительно швырнул на пол. В первую минуту никак не соображу, где нахожусь. Бывшая пекарня сильно изменилась, да я и не очень то знаком с дальними помещениями. Напольная плитка слабо отражает свет, и я рад, что додумался прихватить с собой фонарь. Я включаю его и на мгновение почти ослеплен белизной эмалированных поверхностей. Выскобленные столы, раковины и старые печи сверкают в желтоватом сиянии узкого фонарного луча. Шоколада нигде нет. Ну конечно. Это же кухня, здесь только готовят. И сам не понимаю, почему чистота в ее доме так поразила меня. Я воображал ее неряхой, оставляющей в раковинах горы немытой посуды и сыплющей свои длинные черные волосы в тесто, а она безукоризненно аккуратна. На полках — стройные ряды кастрюль, выставленных по размеру и по качеству: медные с медными, эмалированные с эмалированными. На беленых стенах висят большие ложки и ковши. Фарфоровые миски на любой вкус. На старом изрезанном столе несколько каменных форм для выпечки хлеба, в центре — ваза с пушистыми желтыми георгинами, отбрасывающими мохнатую тень. Почему то цветы взбесили меня. Какое право она имеет ставить цветы, когда Арманда Вуазен лежит в морге? Свинья внутри меня с ухмылкой ломает цветы и бросает их на стол. Я ей не запрещаю. Мне необходима ее свирепость для достижения поставленной цели.

5.20
Шоколад, должно быть, в самом магазине. Я тихо прошагал через кухню и открыл массивную сосновую дверь, ведущую в переднюю часть здания. Слева от меня лестница наверх, в жилые помещения. Справа — прилавок, полки, витрины, коробочки… Запах шоколада, хоть и ожидаемый, ошеломил меня. Темнота словно усиливает его, так что на мгновенье кажется, будто этот запах и есть  темнота. Она обволакивает меня, как густая коричневая патока, душит разум. Луч фонаря выхватывает гроздья чего то яркого, фольгу, ленты, искрящиеся целлофановые рюшки. Я в пещере сокровищ. Меня пробирает нервная дрожь. Незаметно, под покровом темноты, вторгнуться в дом ведьмы, тайком трогать ее вещи, пока она спит… Меня неодолимо влечет к витрине, так и подмывает содрать бумагу, чтобы первым увидеть… Абсурд. Ведь я намерен устроить погром. Но я не в силах устоять перед соблазном. Неслышно — туфли у меня на резиновой подошве — подбираюсь к витрине; тяжелая дубина свободно болтается в руке. У меня уйма времени. Вполне успею удовлетворить свое любопытство, если мне так хочется. Да и как не насладиться сполна столь драгоценными минутами?

5.30
Я осторожно снимаю пленку, укрывающую витрину. Она отрывается с тихим треском. Я убираю ее в сторону и, напрягая слух, пытаюсь уловить признаки движения наверху. Тишина. Фонарь освещает витрину, и на мгновение я почти забываю, где нахожусь. Моему взору открываются горы изумительных сокровищ — глазированные фрукты, марципановые цветы, россыпи шоколада всех форм и расцветок. Кролики, утки, курочки, цыплята, барашки глазеют на меня радостно серьезными шоколадными глазами, словно терракотовые армии Древнего Китая. И над всем этим изобилием возвышается статуя женщины со струящимися волосами; в ее грациозных коричневых руках сноп шоколадной пшеницы. Каждая деталь в ее облике тщательно продумана: волосы отлиты из более темного шоколада, на глазах белый налет. Запах шоколада дурманит, густой чувственный аромат проникает в горло, насыщая его восхитительной душистостью. Женщина со снопом пшеницы загадочно улыбается, — будто созерцает таинства.
Попробуй меня. Отведай. Вкуси.
Здесь, в самом рассаднике соблазнов, зазывный клич шоколада звучит особенно громко. Я могу протянуть руку в любом направлении, схватить один из запретных плодов и впиться зубами в его непостижимо сладостную мякоть. Эта мысль пронизывает меня со всех сторон.
Попробуй меня. Отведай. Вкуси.
И никто ничего не узнает.
Попробуй меня. Отведай. Вкуси…
Почему бы нет?

5.40
Я возьму первое, на что наткнутся мои пальцы. Только нельзя поддаваться безумию. Одна шоколадка — не украденная, а спасенная — одна единственная из всей братии переживет погром. Моя ладонь невольно задерживается, зависая, как дракон, над скоплением лакомств. Они лежат на плексигласовом подносе под защитой прозрачной крышки, на которой красивым почерком с наклоном выведено название каждого изделия. Названия завораживающие: Сухое апельсиновое печенье. Марципановый абрикосовый рулет. Сушеная вишня по русски. Белые трюфели с ромом. Белый «Манон». «Соски Венеры». Я  чувствую, что мое лицо под маской краснеет. Как можно покупать конфеты с таким названием? Однако смотрятся они восхитительно — пухлые, белые в свете моего фонаря, сверху обсыпаны темной шоколадной пудрой. Я беру одну конфетку с подноса, подношу ее к носу. Запах сливок и ванили. Никто не узнает. Я вдруг сознаю, что последний раз ел шоколад в детстве, уж и не помню, сколько лет назад, да и то это были дешевые плитки — всего пятнадцать процентов какао, а в черном — двадцать, с вязким привкусом жира и сахара. Раз или два я покупал в супермаркете «Сюшар», но он стоил в пять раз дороже тех плиток, что для меня непозволительная роскошь. А эти конфеты ни с чем не сравнить: обманчиво твердая шоколадная скорлупка, внутри мягкий трюфель… Пикантные привкусы наслаиваются один на другой, как букет тонкого вина — легкая горечь, терпкий дух молотого кофе. От тепла моего дыхания аромат оживает, забивается мне в ноздри, пьянит, как дьявольское зелье, срывая с моих губ стоны.

5:45
Я пробую еще одну, убеждая себя, что теперь это неважно. И опять читаю названия. Черная смородина со сливками. Три орешка.  На подносе с пометкой «Восточное путешествие» лежат темные нугаты. Я беру один. Кондированный имбирь в твердой сахарной оболочке раскалывается во рту, выливая на язык ликер, по вкусу — настоящий экстракт пряностей, освежающий настой из ароматов сандалового дерева, корицы и лайма, перебиваемых запахами кедра и гвоздики… Я беру еще одно лакомство — с подноса с надписью «Медовые персики». Кусочек персика, пропитанный медом и коньяком, шоколадный колпачок, увенчанный персиковым цукатом. Я смотрю на часы. Время еще есть.
Я понимаю, что уже пора серьезно приниматься за выполнение своей праведной миссии. Витрина, безусловно, впечатляющая, но это не товар на сотни заказов, которые она получила. Должно быть, есть другое место, где она хранит свои подарочные коробочки и крупные партии готовой продукции. Здесь только образцы. Я хватаю миндаль в шоколаде и сую в рот, чтобы лучше думалось. Потом туда же отправляю помадку. Следом белый «Манон», начиненный свежими сливками с миндалем. Времени остается так мало, а я еще столько всего не испробовал… Со своей миссией я справлюсь за пять минут, может, и быстрее. Если знать, где искать. Съем еще одну конфетку, на удачу, и отправлюсь на поиски. Еще только одну.

5.55
Претворился в реальность один из моих снов. Я катаюсь в шоколаде. Воображаю себя на шоколадном поле, на шоколадном пляже. Нежусь в шоколаде, утопаю в шоколаде, объедаюсь шоколадом. Я уже не читаю названия — на это нет времени. Просто запихиваю в рот все, что попадается под руку. Хитрая свинья во мне утратила сообразительность перед лицом столь восхитительного изобилия и опять превратилась в обычную свинью, и, хотя некий голос в сознании требует, чтобы я остановился, я ничего не могу с собой поделать. Стоило только начать… С голодом это никак не связано. Я набиваю шоколадом рот и руки. На мгновение с ужасом представляю Арманду, восставшую из гроба, чтобы помучить меня, возможно, наслать на меня проклятие, которое было ее собственным бичом, обречь на смерть от обжорства. Поедая шоколад, я издаю стоны, чмокаю, хрюкаю от восторга и безысходности, словно свинья во мне наконец то обрела голос.

6.00
Он воскрес!  Звон колоколов вывел меня из транса. Я увидел, что сижу на полу посреди разбросанных конфет, словно и впрямь, как и воображал, катался в шоколаде. Забытая дубинка лежит рядом. Маску, мешавшую мне есть, я снял. В оголенную витрину на меня безучастно таращится брезжущий рассвет.
Он воскрес!  Словно пьяный, я неуклюже поднимаюсь на ноги. Через пять минут на богослужение начнут стекаться первые прихожане. Меня уже, наверно, ищут. Липкими пальцами, измазанными в растаявшем шоколаде, я хватаю свою дубинку. И на меня нисходит озарение. Я знаю, где она хранит свой товар. В старом подвале, сухом и прохладном, где некогда стояли мешки с мукой. Туда я смогу пробраться. Непременно смогу.
Он воскрес!
С дубинкой в руках я поворачиваюсь. Мне бы хоть чуточку времени…
Она ждет меня, наблюдает, прячась за занавеской из бус. Давно ли, не знаю. На ее губах играет едва заметная улыбка. Она бережно вынимает из моей руки дубинку. В пальцах у нее зажато что то вроде обгорелого куска цветной бумаги. Возможно, это карта.

…Вот таким они меня и увидели, pere.  На карачках в развалинах ее витрины, лицо вымазано в шоколаде, взгляд затравленный. Откуда ни возьмись на помощь к ней бегут люди. Дюплесси со своим щенком охраняет главный вход. Сама Роше с моей дубинкой под мышкой стоит у задней двери в дом. Пуату, проснувшийся, как всегда, рано, чтобы испечь свежий хлеб, созывает любопытных на другой стороне улицы. Клэрмоны пялятся на меня, выпучив глаза, словно выброшенные из воды карпы. Нарсисс потрясает кулаком. И смех. Боже! Смех. А на площади Св. Иеронима продолжают звонить колокола. Он воскрес!

0

40

Глава 39


31 марта. Светлый понедельник

Когда колокола умолкли, я отослала Рейно восвояси. На проповедь он так и не явился. Без лишних слов сбежал в Марод. Его отсутствие мало кого огорчило. А мы в итоге начали праздновать рано, открыли гулянье горячим шоколадом с пирожными возле «Небесного миндаля». Я тем временем быстро навела порядок в магазине. К счастью, мусора оказалось немного. На полу валялись несколько сотен шоколадных конфет, но подарочные упаковки не пострадали. Немного подправила витрину, и она вновь хороша, как прежде.
Праздник оправдал все наши ожидания. Лотки с ремесленными поделками, фанфары, оркестр Нарсисса — он оказался на удивление виртуозным саксофонистом, — жонглеры, пожиратели огня. В город вернулись речные бродяги — по крайней мере на один день, — и улицы запестрели их колоритными фигурами. Некоторые из них установили свои собственные лотки, торгуя вареньем и медом, нанизывая бусинки на пряди волос, делая татуировки хной или предсказывая судьбу. Ру продавал куклы, которые он сам вырезал из обломков плавника. Не было только Клэрмонов, хотя Арманду я постоянно видела в воображении, будто не могла представить, чтобы она пропустила столь бурное веселье. Казалось, она всюду. Согбенная женщина в сером балахоне, красном шарфе и украшенной вишенками соломенной шляпке, покачивающейся над праздничной толпой. Как ни странно, скорбь меня не терзала. Напротив, во мне все больше крепла уверенность, что она вот вот появится, начнет открывать коробки, заглядывать внутрь, жадно облизывать пальцы или улюлюкать, радуясь шуму, забавам, веселью. Однажды мне даже почудилось, будто я услышала ее голос — блеск! —  прозвучавший возле меня как раз в ту минуту, когда я потянулась за пакетиком изюма в шоколаде, но, обернувшись, я увидела только пустоту. Моя мама нашла бы этому объяснение.
Я выполнила все заказы и последнюю подарочную коробочку продала в четыре пятнадцать. Главный приз в соревновании по поиску пасхального яйца достался Люси Прюдом, но каждый из его участников получил свой comet— surprise —  с шоколадками, игрушечной трубой, тамбурином и вымпелом. Единственная повозка с настоящими цветами рекламировала питомник Нарсисса. Несколько молодых пар даже отважились потанцевать под суровым оком святого Иеронима, и целый день светило солнце.

И все же теперь, когда я сижу с Анук в нашем тихом доме — в руке у меня книжка со сказками, — в моей душе царит смятение. Я убеждаю себя, что это просто опустошенность, неизменно наступающая по свершении долгожданного события. Опустошенность, вызванная, возможно, усталостью, пережитыми волнениями, вторжением Рейно перед самым праздником, знойным солнцем, скоплением народа… И скорбью по Арманде, заявившей о себе сразу же, едва стихли звуки веселья. Скорбью, окрашенной множеством противоречивых чувств — одиночества, утраты, недоумения, твердой уверенности в собственной правоте… Дорогая моя Арманда. Ты была бы в восторге. Но ведь и у тебя был праздник, верно?
Поздно вечером, когда все уже давно было убрано, зашел Гийом. Анук готовилась ко сну, хотя в ее глазах все еще плясали праздничные огни.
— Можно войти? — Его пес, научившийся повиноваться командам хозяина, послушно сел у двери. Гийом что то держит в руке. Письмо. — Арманда просила, чтобы я передал вам это. Вы понимаете. После того.
Я беру письмо. В конверте рядом с бумагой гремит что то маленькое и твердое.
— Спасибо.
— Я не задержусь.
С минуту он смотрит на меня, потом протягивает руку — церемонный и одновременно удивительно трогательный жест. Ладонь у него холодная, рукопожатие твердое. У меня защипало в глазах, и что то сверкающее упало на рукав немолодого мужчины. Его слезинка или моя, не могу сказать.
— Спокойной ночи, Вианн.
— Спокойной ночи, Гийом.
В конверте одинарный листок бумаги. Я извлекаю его, и на стол выкатывается что то, — наверно, монеты. На листке крупным, старательным почерком выведено:

«Дорогая Вианн!
Спасибо за все. Я знаю, каково тебе сейчас. Если хочешь, поговори с Гийомом, — он понимает лучше, чем остальные. Прости, что не смогу быть на твоем празднике, но я так часто воображала его себе, что, в сущности, это и не важно. Поцелуй за меня Анук и передай ей одну из вложенных монет. Вторая — для следующего. Думаю, ты понимаешь, что я имею в виду.
Меня мучит усталость, я чувствую, как меняется ветер. Думаю, сон пойдет мне на пользу. И, как знать, может, однажды мы с тобой еще встретимся.
Твоя Арманда Вуазен
P.S. На похороны не ходите, ни ты, ни она. Это шоу Каро, и, полагаю, она вправе организовать его на свой вкус, раз уж подобные мероприятия доставляют ей удовольствие. А ты лучше собери в «Миндале» наших общих друзей, и все вместе распейте горшочек шоколада. Я вас всех очень люблю.
А.»

Закончив читать, я отложила письмо и стала искать раскатившиеся монеты. Одна лежала на столе, вторая — на стуле. В моей ладони блестят два золотых соверена. Один — для Анук. А второй? Инстинктивно я мысленным взором нащупала теплое неподвижное местечко внутри себя, потайной уголок, который и сама еще как следует не изведала.

Головка Анук покоится на моем плече. Я читаю вслух, а она, уже почти засыпая, убаюкивает Пантуфля. В последние недели Пантуфль редко давал о себе знать; его затмили более реальные партнеры по играм. Но изменился ветер, и он снова здесь. Наверно, неспроста. Я тоже предчувствую неминуемость перемен. Придуманная мною сказка о постоянстве — все равно что песочные замки, которые мы некогда строили на берегу. Стоят до первого прилива. И если не море, то солнце разрушает их. К следующему утру на их месте одни развалины. Но я почти не сержусь, и обида меня не гложет. И все же запах карнавала не дает мне покоя, неугомонный жаркий ветер зовет в дорогу. Откуда он? С юга? С востока? Из Америки? Из Англии? Это всего лишь дело времени. Ланскне, со всеми его ассоциациями, уже кажется мне менее реальным, уже превращается в воспоминание. Механизмы сбавляют обороты и останавливаются. Наверно, я с самого начала предвидела подобный исход. С самого начала догадывалась, что мы с Рейно уравновешиваем друг друга и что без него мое присутствие здесь не имеет смысла.
Какова бы ни была причина, этот городок утратил свой забито убогий вид, его сменило чувство глубокого удовлетворения и полного довольства. Я понимаю, что теперь я здесь лишняя. Повсеместно в домах Ланскне парочки тешатся любовью, дети играют, собаки лают, орут телевизоры… Без нас. Гийом гладит своего пса и смотрит «Касабланку». Люк, один в своей комнате, чуть запинаясь, читает вслух Рембо. Ру с Жозефиной в своем отремонтированном доме мало помалу открывают для себя друг друга. Сегодня вечером «Радио Гасконь» передавало репортаж о празднике шоколада, высокопарно провозгласив гулянье в Ланскне су Танн «очаровательной местной традицией». Отныне туристы не станут проезжать мимо Ланскне, торопясь посетить другие, более интересные края. Я отметила незримый город на карте.
Ветер приносит запахи моря, озона, жареной пищи, дух набережной Жуан ле Пен, блинов, кокосового масла, древесного угля и пота. Столько мест ждут, когда ветер сменит направление. Столько страждущих людей. Как долго на этот раз? Полгода? Год? Анук утыкается лицом в мое плечо, и я прижимаю ее к себе, неожиданно крепко, ибо она пробуждается и что то обиженно бормочет в полусне. «Небесный миндаль» вновь станет пекарней. Или кондитерской, со свисающими с потолками алтейными гирляндами, похожими на синюю колбасу, и коробочками с коврижками, на крышках которых проштамповано: «Сувенир из Ланскне су Танн». Во всяком случае, у нас есть деньги, даже больше, чем нужно на то, чтобы открыть новую шоколадную где нибудь еще. В Ницце, например, или в Каннах, Лондоне или Париже. Анук бормочет во сне. Ее тоже тревожит запах перемен.
И все же мы сделали большой скачок. Безликие гостиничные номера, мерцание неоновых огней, скитания с севера на юг по велению гадальной карты — все это теперь не для нас. Наконец то мы, Анук и я, сбили спесь с Черного человека, обратили его в бегство, увидели его истинное лицо. Оказалось, что он просто шут, карнавальная маска. Здесь мы не можем оставаться вечно. Но, возможно, Рейно проторил для нас путь в какое то другое местечко. Благодаря ему мы сможем навсегда осесть в каком нибудь приморском городке. Или в селении у реки, с полями и виноградниками. Имена мы изменим. Иначе будет звучать и название нашего магазина. Например, «Чудесный трюфель». Или «Дивные соблазны» — в память о Рейно. И на этот раз мы унесем с собой столько добрых воспоминаний о Ланскне. Я держу в ладони подарок Арманды. Монеты тяжелые, увесистые. Золото красноватое, почти как волосы Ру. И опять я подумала, как она догадалась… сколь сильным даром ясновидения обладала эта женщина. Еще один ребенок — на этот раз не от безвестного отца. Ребенок от хорошего человека, пусть тот никогда и не узнает о нем. Интересно, унаследует ли она его волосы, его дымчатые глаза? Я почему то убеждена, что у меня родится девочка. Даже знаю, как ее назову.
Все остальное можно оставить в прошлом. Черный человек исчез навсегда. Мой голос изменился, стал более уверенным, звучным. Прислушиваясь, я различаю в нем новые, до боли знакомые интонации. Дерзость, пожалуй, даже ликование. Я распрощалась со своими страхами. И с тобой простилась, татап,  хотя твой голос, обращающийся ко мне, буду слышать всегда. Мне больше не надо бояться собственного отражения в зеркале. Анук улыбается во сне. Я могла бы остаться здесь, татап.  У нас есть дом, друзья. Флюгер за моим окном крутится, крутится. Я представляю, как слушаю его скрип изо дня в день каждую неделю, каждый год. Воображаю, как смотрю из своего окна на зимнее утро. Новый голос во мне хохочет, будто приветствуя мое возвращение домой. Во мне тихо, нежно ворочается новая жизнь. Анук болтает во сне, плетет что то нечленораздельное. Ее маленькие ладошки стискивают мое плечо.
— Пожалуйста, татап. —  Мой свитер заглушает ее слова. — Спой мне песенку. — Она открывает глаза. Сине зеленые, как земля, открывающаяся взору с большой высоты.
— Хорошо.
Она вновь смежила веки, а я тихо запела:

Via l’bоп vent, v 'laд 'joli vent,
V'la l'bon vent, ma mieт 'appelle...

Надеясь, что на этот раз я просто пою колыбельную. Что на этот раз ветер ее не услышит. Что на этот раз — хотя бы один раз —  он улетит без нас.

0