Перейти на сайт

« Сайт Telenovelas Com Amor


Правила форума »

LP №07 (568)



Скачать

"Telenovelas Com Amor" - форум сайта по новостям, теленовеллам, музыке и сериалам латиноамериканской культуры

Информация о пользователе

Привет, Гость! Войдите или зарегистрируйтесь.



Шоколад/Джоанн Хэррис

Сообщений 1 страница 20 из 40

1

http://www.picshare.ru/uploads/130401/H8d7f53OUo.jpg

+1

2

Глава 1


11 февраля. Широкая масленица

Мы прибыли сюда с карнавальным шествием. Нас пригнал ветер, не по февральски теплый ветер, полнящийся горячими сальными запахами жарящихся лепешек, колбасы и посыпанных сладкой пудрой вафель, которые пекут на раскаленной плите прямо у обочины дороги. В воздухе, словно некое жалкое противоядие от зимы, вихрятся кружочки конфетти, скользящие по рукавам, манжетам и в конце концов оседающие в канавах. Люди, толпящиеся по обеим сторонам узкой центральной улицы, пребывают в лихорадочном возбуждении. Все тянут шеи, чтобы видеть обитую крепом повозку с развевающимся за ней шлейфом из лент и бумажных розочек. Анук — в одной руке желтый шар, в другой — игрушечная труба — смотрит во все глаза, стоя между базарной корзиной и грустной собакой коричневого окраса. Карнавальные шествия нам, мне и ей, не в диковинку. В Париже перед прошлым постом мы наблюдали процессию из двухсот пятидесяти разукрашенных повозок, в Нью Йорке — из ста восьмидесяти, в Вене видели два десятка марширующих оркестров, видели клоунов на ходулях, карнавальных кукол с большими качающимися головами из папье маше, девушек в военной форме, вращающих сверкающие жезлы. Но когда тебе шесть, мир наполнен особым очарованием. Деревянная повозка, наспех украшенная позолотой и крепом, сцены из сказок. Голова дракона на щите, Рапунцель в шерстяном парике, русалка с целлофановым хвостом, пряничный домик — картонная коробка в глазури с позолотой, колдунья в дверном проеме, тычущая пальцами с нелепыми зелеными ногтями в группу притихших детей… В шесть лет ты способен постигать тонкости, которые годом позже уже будут вне твоего разумения. За папье маше, мишурой, пластиком она пока еще видит настоящую колдунью, настоящее волшебство. Она поднимает ко мне лицо. Ее глаза, сине зеленые, как земля, открывающаяся взору с большой высоты, сияют.
— Мы здесь останемся? Останемся? — Я вынуждена напомнить ей, чтобы она говорила по французски. — Но ведь мы останемся? Останемся? — Она цепляется за мой рукав. Ветер сбил ее волосы в пушистую воздушную шапку.
Я раздумываю. Городок не хуже других. Ланскне су Танн. Сотни две душ, не больше. Крошечная точка на скоростном шоссе между Тулузой и Бордо — моргнул, и уже проскочили. Одна центральная улица — два ряда деревянно кирпичных домиков мышиного цвета, застенчиво льнущих один к другому; тянущиеся параллельно, словно зубцы кривой вилки, несколько боковых ответвлений. Вызывающе белая церковь на площади, по периметру которой расположились магазинчики. Фермы, разбросанные по недремлющим полям. Сады, виноградники, огороженные полоски земли, расчлененной согласно строгой иерархии сельского хозяйства края: здесь яблони, там киви, дыни, эндивий под панцирем из черного пластика, виноградные лозы — сухие зачахшие плети в лучах скудного февральского солнца, — ожидающие марта, чтобы воскреснуть из мертвых… Дальше — Танн, маленький приток Гаронны, прокладывает себе путь по болотистому пастбищу. А что же местные жители? Они мало чем отличаются от тех людей, которых мы встречали прежде; может, чуть более бледные при свете неожиданно выглянувшего солнца, чуть более тусклые. Платки и береты тех же оттенков, что и упрятанные под них волосы, — коричневые, черные, серые. Лица скукоженные, как прошлогодние яблоки; глаза, утопающие в морщинистой коже, похожи на стеклянные шарики в затвердевшем тесте. Несколько ребятишек в развевающихся одеждах смелых цветов — красного, лимонно зеленого, желтого — кажутся пришельцами с другой планеты. Крупная женщина с квадратным несчастным лицом, кутая плечи в клетчатый плащ, что то кричит на полупонятном местном диалекте в сторону повозки, медленно катящей по улице вслед за старым трактором, который тащит ее. Из фургона коренастый Санта Клаус, явно лишний в компании эльфов, сирен и гоблинов, швыряет в толпу сладости с едва сдерживаемой злостью. Пожилой мужчина с мелкими чертами лица — вместо круглого берета, традиционного головного убора местных жителей, на нем фетровая шляпа, — глянув на меня с виноватой учтивостью, берет на руки грустную собаку коричневого окраса, притулившуюся у моих ног. Я вижу, как его тонкие красивые пальцы зарываются в собачью шерсть; пес скулит; на лице его хозяина отражается сложная смесь чувств — любовь, тревога, угрызения совести. На нас никто не смотрит, будто мы невидимки. Одежда выдает в нас чужаков, проезжих. Воспитанные люди, на редкость воспитанные; ни один не взглянет на нас. На женщину с длинными волосами, заткнутыми за воротник оранжевого плаща, и длинным шелковым шарфом на шее с трепыхающимися концами. На ребенка в желтых резиновых сапогах и небесно голубом макинтоше. У них другой колорит. Броский наряд, лица — чересчур бледные или слишком смуглые? — волосы, все в них не такое,  чужое, смутно непривычное. Обитатели Ланскне в совершенстве владеют искусством наблюдения украдкой. Их взгляды словно дышат мне в затылок — вовсе не враждебные, как ни странно, и, тем не менее, холодные. Мы для них — диковинка, карнавальная экзотика, заморские гости. Я чувствую на нас их взгляды, когда поворачиваюсь к уличному торговцу, чтобы купить лепешку. Бумага горячая и жирная, лепешка из темной пшеничной муки хрустит по краям, но в середине толстая и пышная. Я отламываю кусочек и даю Анук, вытирая растаявшее масло с ее подбородка. Уличный торговец — полноватый лысеющий мужчина в очках с толстыми стеклами; от жара раскаленной плиты на его лице испарина. Он подмигивает ей. А другим глазом подмечает каждую мелочь, зная, что позже его будут расспрашивать о нас.
— В отпуск приехали, мадам? — Согласно местному этикету ему дозволено заговаривать с незнакомцами. Я вижу, что за внешним безразличием торговца кроется жадное любопытство. В Ланскне, соседствующем с Аженом и Монтобаном, туристы — большая редкость, и посему любая новая информация здесь — как живые деньги.
— Ненадолго.
— Из Парижа, значит? — Это, должно быть, из за нашей одежды. В этом красочном краю люди блеклые. Сочные цвета, по их мнению, ненужная роскошь; они им не к лицу. Яркая растительность по обочинам дорог — это все бесполезные, вредные сорняки.
— Нет, нет, не из Парижа.
Повозка уже почти в конце улицы. За ней идет небольшой оркестр — две флейты, две трубы, тромбон и военный барабан, — тихо наигрывающий неузнаваемый марш. Следом бегут с десяток ребятишек, подбирающих с земли невостребованные сладости. Некоторые из них в карнавальных костюмах. Я вижу Красную Шапочку и еще какого то косматого сказочного персонажа; возможно, это волк. Они беззлобно препираются из за охапки лент.
Колонну замыкает фигура в черном. Поначалу я принимаю его за участника карнавала — быть может, Врачевателя Чумы, — но по мере того, как он приближается, я узнаю старомодную сутану сельского священника. Ему лет тридцать пять, хотя издалека он кажется старше — из за чопорного, важного вида. Он поворачивается ко мне, и я определяю, что он тоже не местный уроженец. Широкоскулое лицо, светлые глаза северянина, длинные, как у пианиста, пальцы покоятся на свисающем с шеи серебряном кресте. Возможно, именно это, его неместное происхождение, и дает ему право смотреть на меня. Но я не замечаю дружелюбия в его холодных светлых глазах. Он сверлит меня оценивающим злобным взглядом, как человек, опасающийся за свою власть. Я улыбаюсь ему, он испуганно отворачивается. Жестом подзывает к себе двух ребятишек, показывает им на мусор, которым теперь усыпана вся дорога. Парочка нехотя начинает подбирать и бросать использованные ленты с конфетными фантиками в ближайший мусорный бак. Отворачиваясь, я краем глаза опять ловлю на себе его взгляд, который я, возможно, сочла бы восхищенным, будь на его месте любой другой мужчина.
Полицейского участка в Ланскне су Танн нет, а значит, нет и преступности. Я пытаюсь брать пример с Анук, пытаюсь разглядеть истину под внешним обличьем, но пока вижу одни только расплывчатые пятна.
— Мы останемся? Останемся, maman? —  Она настойчиво дергает меня за руку. — Мне здесь нравится, очень нравится. Мы ведь останемся?
Я подхватываю ее на руки и целую в голову. От нее пахнет дымом, жареными лепешками и теплом постели в зимнее утро.
Почему бы нет? Городок не хуже других.
— Да, конечно, — отвечаю я ей, зарываясь губами в ее волосы. — Конечно, останемся. — И я почти не лгу. Возможно, на этот раз так и будет.
Карнавал окончен. Раз в год Ланскне ненадолго вспыхивает яркими красками, и так же стремительно остывает. На наших глазах толпа рассеивается, торговцы убирают горячие плиты и навесы, дети снимают карнавальные костюмы и украшения. Все немного смущены и растеряны от избытка шума и кричащих цветовых гамм. Праздничная атмосфера испаряется, как июльский дождь, — затекает в земные трещины, бесследно растворяется в ссохшихся камнях. Спустя два часа Ланскне су Танн вновь невидим, словно заколдованный городок, лишь раз в год заявляющий о себе. Если бы не карнавальное шествие, мы, наверно, его и вовсе бы не заметили.
Газ у нас есть, но электричество пока отсутствует. В первый вечер при свече я напекла для Анук блинчиков, и мы поужинали у очага, используя в качестве тарелок старый журнал, поскольку наш багаж обещали доставить не раньше следующего дня. Магазинчик, что мы арендовали, прежде был пекарней. Над узким дверным проемом все еще висит резное изображение связки пшеничных колосьев, на полу — толстый слой мучной пыли, и, когда мы вошли, нам пришлось пробираться через беспорядочные скопления старых писем, газет и журналов. Нам, привыкшим к дороговизне больших городов, арендная плата показалась баснословно дешевой, и все равно, отсчитывая деньги в агентстве, я поймала на себе подозрительный взгляд его сотрудницы. В договоре об аренде я значусь как Вианн Роше; моя подпись — иероглиф закорючка — может означать что угодно. При свете свечи мы обследуем наши новые владения. Старые печи, жирные и закопченные, как ни странно, еще вполне приличные, стены облицованы панелями из сосновой древесины, на полу — почерневшая плитка земляного оттенка. В дальней комнате Анук обнаружила свернутый навес. Когда мы стали вытаскивать его на свет, из под выцветшей парусины кинулись врассыпную пауки. Жилые помещения над магазином: спальня гостиная, ванная, смехотворно крошечный балкон, терракотовый горшок с засохшей геранью… Анук скривилась, когда увидела все это.
— Здесь так темно, татап. —  Голос у нее испуганный, дрожащий при виде столь безобразного запустения. — И плохо пахнет.
Она права. Запах такой, будто здесь годами томился дневной свет, пока не сквасился и не протух. Стоит дух мышиных фекалий и призраков забытого прошлого, о котором никто не жалеет. Гулко, как в пещере. От убогого тепла наших тел лишь еще четче проступают пугающие тени. Краска, солнце и мыльная вода сотрут въевшуюся грязь. Другое дело — скорбь, горестное эхо заброшенного дома, где годами не звучал смех. В отблесках пламени свечи лицо Анук кажется бледным, глазенки вытаращены. Она стискивает мою руку.
— И мы будем здесь спать? — спрашивает она. — Пантуфлю тут не нравится. Он боится.
Я улыбнулась и поцеловала ее в пухлую золотистую щечку.
— Пантуфль поможет нам.
В каждой комнате мы зажгли свечи — золотые, красные, белые и оранжевые. Я предпочитаю благовония собственного приготовления, но сейчас, когда их нет, для наших целей вполне годятся и купленные свечи — с ароматами лаванды, кедра и лимонного сорго. Мы держим в руках по свечке, Анук гудит в свою игрушечную трубу, я стучу металлической ложкой о старую кастрюлю, и так на протяжении десяти минут мы обходим каждую комнату, вопя и распевая во все горло: «Прочь! Прочь! Прочь!», пока стены наконец не сотрясаются и разъяренные призраки не убегают, оставляя за собой едва уловимый запах гари и хлопья осыпавшейся штукатурки. Если вглядеться в трещинки потемневшей краски, в унылые силуэты брошенных вещей, начинаешь видеть неясные очертания — будто остаточные изображения, созданные пламенем свечи в твоей руке. Вон стена сверкает золотом, там кресло, немного потертое, но сияющее торжествующим оранжевым цветом, и старый навес вдруг заиграл яркими оттенками, высветившимися из под слоя пыли и грязи. Анук с Пантуфлем продолжают топать и петь: «Прочь! Прочь! Прочь!», и расплывчатые силуэты приобретают все более четкие контуры — красный табурет возле стойки с виниловым покрытием, гроздь колокольчиков у входной двери. Я, разумеется, понимаю, что это всего лишь игра. Придуманное волшебство, чтобы успокоить испуганного ребенка. Нам предстоит поработать, хорошенько потрудиться, дабы веши здесь по настоящему засияли. Но сейчас достаточно знать и то, что этот дом рад нам, так же, как мы рады ему. У порога хлеб с солью, чтобы умилостивить обитающих здесь богов. На наших подушках ветки сандалового дерева, чтобы нам снились приятные сны.
Позже Анук сказала мне, что Пантуфлю уже не страшно, значит, тревожиться не о чем. Не задувая свечей, мы прямо в одежде улеглись на пыльные матрасы в спальне, а когда проснулись, уже наступило утро.

0

3

Глава 2


12 февраля. Пепельная среда

Разбудил нас звон колоколов. Я и не догадывалась, что наш магазинчик стоит так близко к церкви, пока не услышала низкое резонирующее «бом», растворяющееся в мелодичном перезвоне — боммм фла ди дади бомммм.  Я глянула на свои наручные часы. Шесть утра. Через щели разбитых ставней на постель струится серо золотистый свет. Я поднялась и выглянула на площадь. Мокрый булыжник блестит. Особенно выразительна в лучах утреннего солнца башня квадратной белой церкви, вздымающаяся из ямы темных витрин — булочной, цветочной лавки, магазинчика ритуальных принадлежностей, торгующего мемориальными табличками, каменными ангелами, неувядаемыми искусственными розами с эмалевым покрытием… Среди этих настороженных глухих фасадов белая башня все равно что маяк. На ее часах — шесть двадцать. Римские цифры мерцают красным, вводя в заблуждение дьявола. Из неприступной ниши на головокружительной высоте тоскливо взирает на площадь словно мучимая тошнотой Дева Мария. На кончике короткого шпиля крутится флюгер — фигурка в длинном одеянии с косой, показывающая то строго на запад, то на запад северо запад. С балкончика, где стоит горшок с увядшей геранью, я замечаю первых горожан, спешащих на мессу. Вон женщина в клетчатом плаще, которую я видела во время карнавального шествия. Я махнула ей, но она, не отвечая на мое приветствие, лишь плотнее закуталась в свой плащ и торопливо прошла мимо. Следом идет мужчина в фетровой шляпе, за ним по пятам семенит его грустный пес коричневого окраса. Мужчина робко улыбается мне, я громко и радостно здороваюсь с ним, но, очевидно, согласно местному этикету подобные вольности непозволительны, ибо он тоже не отвечает мне, спеша скрыться в церкви вместе со своим питомцем.
После уж никто не смотрел на мое окно, хотя я насчитала шестьдесят голов — в шарфах, беретах, низко надвинутых шляпах, защищающих лица своих хозяев от незримого ветра. Но я ощущала их напускное, пронизанное любопытством равнодушие. У нас есть дела поважнее, говорили их ссутуленные спины и втянутые в плечи головы. Однако они плелись по мостовой, как дети, которых заставляют ходить в школу. Вот этот сегодня бросил курить, определила я, тот отказался от своих еженедельных визитов в кафе, та — от своих любимых блюд. Меня их проблемы, разумеется, никак не касаются, но в этот момент я остро сознаю, что если и есть на земле уголок, хоть чуточку нуждающийся в чарах магии… Старые привычки не умирают. И если вы однажды занимались исполнением чужих желаний, этот порыв никогда не оставит вас. К тому же ветер, спутник карнавала, все еще дует, пригоняя едва уловимые запахи жира, сахарной ваты и пороха, острые пряные ароматы приближающейся весны, от которых зудят ладони и учащается сердцебиение… Значит, мы остаемся. На какое то время. Пока не сменится ветер.
В городской лавке мы купили краску, кисточки, малярные валики, мыло и ведра. Уборку начали с верхних помещений, постепенно продвигаясь вниз, — срывали шторы, негодные вещи сбрасывали в крошечный садик во внутреннем дворе, где быстро росла груда мусора, мылили пол, то и дело окатывая водой узкую закопченную лестницу, так что обе вымокли насквозь по нескольку раз. Щетка Анук превратилась в подводную лодку, моя — в танкер, с шумом пускающий вниз по лестнице стремительные мыльные торпеды, разрывающиеся в холле. В самый разгар уборки звякнул дверной колокольчик. С щеткой и мылом в руках, я подняла голову и увидела рослую фигуру священника.
А я то все спрашивала себя, когда же он решит нанести нам визит.
С минуту он рассматривает нас. Улыбается. Настороженной улыбкой, благожелательной, хозяйской. Так владелец поместья приветствует незваных гостей. Я чувствую, что его очень смущает мой внешний вид — мокрый грязный комбинезон, волосы, подвязанные красным шарфом, голые ступни в хлюпающих сандалиях.
— Доброе утро. — К его начищенной черной туфле течет пенистый ручеек. Он быстро глянул на мыльный поток и вновь обратил взгляд на меня.
— Франсис Рейно, — представляется он, предусмотрительно делая шаг в сторону. — Кюре местного прихода.
Я рассмеялась. Не сумела сдержаться.
— А, вон оно что, — язвительно говорю я. — Я думала, вы персонаж карнавального шествия:
Он смеется из вежливости. Хе, хе, хе.
Я протягиваю руку в желтой резиновой перчатке.
— Вианн Роше. А та бомбардирша сзади — моя дочь Анук.
Взрывы мыльных пузырей. Анук сражается с Пантуфлем на лестнице. Я чувствую, что священник ждет от меня подробностей о месье Роше. Гораздо проще, когда все изложено черным по белому, чин чином, официально. Тогда не приходится задавать неловких, неприятных вопросов…
— Полагаю, вы были очень заняты сегодня утром. — Внезапно мне становится жаль его: он так старательно ищет подход ко мне. Опять принужденно улыбается.
— Да, нам и впрямь надо как можно скорее навести здесь порядок. А работы уйма — враз не переделаешь! Но нас в любом случае не было бы сегодня в церкви, monsieur le cure.  Мы не ходим в церковь. — Это было сказано из добрых побуждений, — чтобы сразу дать ему понять, на чем мы стоим, успокоить его. Но он переменился в лице, вздрогнул, будто я его оскорбила.
— Понятно.
Я веду себя слишком откровенно. В его понимании, нам следовало бы чуть потоптаться вокруг да около, вкрадчиво покружить один возле другого, словно кошки.
— Но я очень признательна вам за радушный прием, — бодро продолжаю я. — Надеюсь, с вашей помощью мы даже обзаведемся здесь друзьями.
Он и сам немного похож на кошку: его холодные светлые глаза не знают ни минуты покоя, все что то рассматривают суетливо, изучают, но взгляд отстраненный.
— Сделаю все, что в моих силах. — Теперь, когда выяснилось, что мы не пополним ряды его паствы, священник выказывает к нам полнейшее равнодушие. Однако, повинуясь голосу совести, он вынужден предложить нам больше, чем желал бы дать. — У вас есть какие то конкретные просьбы?
— Вообще то, мы не отказались бы от помощников, — говорю я и, видя, что он начинает отвечать, быстро добавляю: — Речь, разумеется, не о вас. Но, может, вы знаете кого нибудь, кто хотел бы подзаработать? Например, штукатура, кого нибудь, кто мог бы помочь с ремонтом? — Это, конечно же, более безопасная тема.
— Нет, я таких не знаю. — Он держится настороженно. Я впервые встречаю столь сдержанного человека. — Но поспрашиваю.
Может, и поспрашивает. Как и полагается, исполнит свой долг перед новоприбывшими. Только я уверена, он никого не найдет. Такие люди, как он, не оказывают услуг из милости. Священник подозрительно косится на хлеб с солью у порога.
— Это на счастье, — с улыбкой объясняю я. Его лицо каменеет. Он стороной обходит наш скромный дар домашним богам, будто это скверна.
— Матап? —  В дверном проеме появляется головка Анук с всклокоченными волосами. — Пантуфль хочет поиграть на улице. Можно?
Я кивнула.
— Только из сада никуда, — наказываю я, вытирая грязь с ее переносицы. — Ну и вид у тебя. Сущий сорванец. — Ее взгляд обращается на священника, я вовремя замечаю в ее глазах смешинки. — Анук, это месье Рейно. Поздоровайся.
— Здравствуйте! — кричит Анук, бегом направляясь к выходу. — До свидания! — Неясным пятном мелькнули желтый свитер с красным комбинезоном, и она скрывается за дверью, скользя сломя голову по сальной кафельной плитке. Мне почудилось, уже не в первый раз, что следом за ней исчез и Пантуфль — бесформенный темный силуэт на фоне еще более темной дверной рамы.
— Ей всего шесть лет, — объясняю я.
Рейно выдавливает кислую улыбку. Очевидно, мимолетная встреча с моей дочерью только укрепила все его подозрения относительно меня.

0

4

Глава 3

13 февраля. Четверг

Слава Богу, на сегодня я свободен. Как же утомляют меня все эти визиты. Речь, конечно же, не о тебе, mon pere . Мой еженедельный визит к тебе — это счастье, можно сказать, моя единственная отрада. Надеюсь, цветы тебе нравятся. Они не очень красивые, но пахнут изумительно. Я поставлю их здесь, возле твоего кресла, чтобы ты мог любоваться ими. Отсюда чудесный вид на поля, на Танн, вдалеке блестит лента Гаронны. И кажется, будто мы совсем одни. О, я не жалуюсь. Вовсе нет. Просто одному человеку тяжело нести такое бремя. Все их мелкие заботы, обиды, глупость, тысячи банальных проблем… Во вторник у нас был карнавал. Они танцевали и кричали, как самые настоящие дикари. Клод, младший сын Луи Перрена, выстрелил в меня из водяного пистолета. И, думаешь, как отреагировал его отец? Сказал, что он маленький и ему хочется немного поиграть. Я же, топ pere,  всеми помыслами стремлюсь наставить их на путь истинный, избавить от греха. Но они сопротивляются на каждом шагу, словно малые дети, из прихоти отвергают здоровую пищу, продолжая есть то, от чего их тошнит. Я знаю, ты понимаешь меня. Ты сам на протяжении пятидесяти лет безропотно и с достоинством нес на своих плечах эту ношу. И завоевал их любовь. Неужели времена так сильно изменились? Здесь меня боятся, уважают… но вот любят ли? Нет. Лица у всех угрюмые, недовольные. Вчера уходили со службы полные раскаяния, а в чертах каждого читалось виноватое облегчение. Возвращались к своим тайным пристрастиям и порокам. Как же они не понимают? Господь все видит. Я  все вижу. Поль Мари Мускат бьет жену. Благочинно исповедуется каждую неделю, прочитает в наказание десять молитв и вновь принимается за свое. Жена его — воровка. На прошлой неделе пошла на рынок и украла с прилавка дешевую побрякушку. Гийом Дюплесси постоянно спрашивает, есть ли у животных душа, и, услышав от меня отрицательный ответ, начинает плакать. Шарлотта Эдуард подозревает, что у ее мужа есть любовница. Я знаю, что у него их целых три, но вынужден хранить тайну исповеди. Какие же они все дети! Своими вопросами и манерами они сводят меня с ума. Но я не вправе выказывать слабость. Овцы — отнюдь не покорные безобидные существа, какими изображают их в идиллических пасторалях. Это подтвердит любой селянин. Они хитры, порой жестоки и патологически глупы. И у нетребовательного пастыря зачастую демонстрируют неповиновение и дерзость. Потому я неизменно строг с ними. И только раз в неделю позволяю себе немного расслабиться. Твои губы плотно сжаты, топ pere,  как на исповеди. Но сердце у тебя доброе, и ты всегда готов выслушать меня. На один час я могу скинуть свое бремя. И обнажить свое несовершенство.
У нас появилась новая прихожанка. Некая Вианн Роше, — полагаю, вдова, — с маленькой дочкой. Помнишь пекарню старика Блэро? Он умер четыре года назад, и с тех пор его дом стоял в запустении. Так вот, она арендовала эту пекарню и надеется открыть ее к концу недели. Думаю, ее заведение просуществует недолго. У нас уже есть пекарня Пуату, на другой стороне площади. И к тому же она здесь не приживется. Хоть она и приятная женщина, но с нами у нее нет ничего общего. Не пройдет и двух месяцев, как сбежит опять в большой город. Там ей самое место. Забавно, но я ведь так и не выяснил, откуда она родом. Очевидно, парижанка, а может, из за границы приехала. Говорит без акцента, пожалуй, даже слишком чисто для француженки. Гласные произносит отрывисто, как северяне, но в глазах есть что то от итальянцев или португальцев, а кожа… Впрочем, я ее почти не видел. Вчера целый день и сегодня она наводила порядок в пекарне. Ее витрина прикрыта куском оранжевого пластика. Время от времени она сама или ее маленькая дочка дикарка выбегают на улицу, чтобы опорожнить в канаву ведро помоев или переброситься парой дружелюбных слов с кем нибудь из рабочих. Меня поражает ее умение договариваться с людьми. Я предложил ей свои услуги в качестве посредника, но сомневался, что найду желающих помочь. И вдруг рано утром вижу, как Клэрмон несет ей лесоматериалы, следом идет Порсо со своими лестницами. Пуату снабдил ее кое какой мебелью. Я видел, как он тащил через площадь кресло, и все время озирался по сторонам, будто боялся, что его заметят. Даже сварливый брюзга Нарсисс пошел со своим инвентарем облагораживать ее садик, хотя в ноябре прошлого года, когда я попросил его вскопать газон на кладбище, он мне ответил категоричным отказом. Сегодня утром примерно в восемь сорок к ее магазинчику подъехал грузовой фургон. Мимо проходил Дюплесси, он обычно в это время выгуливает собаку. Она окликнула его, попросила помочь с выгрузкой вещей. Он оторопел от неожиданности, так и не донеся руку до шляпы. Я был почти уверен, что он откажет. Потом она что то сказала — ее слов я не разобрал — и звонко рассмеялась. Вообще, она много смеется и постоянно жестикулирует, выделывая руками комичные нелепые движения. Тоже, полагаю, черта, присущая жителям больших городов. Мы здесь привыкли к более сдержанной манере общения, но, надеюсь, она не имеет в виду ничего дурного. Голову она по цыгански обмотала фиолетовым шарфом, однако волосы из под него выбились, на них белая краска. Но ее, по видимому, это не смущало. Позже Дюплесси не смог припомнить, что она ему сказала. Промямлил только, что его это ничуть не затруднило, поскольку весь груз состоял всего из нескольких коробок, довольно тяжелых, хотя и маленьких, и открытых ящиков с кухонной утварью. Что в коробках, он не спросил, но считает, что нереально наладить пекарное производство со столь скудными запасами.
Не подумай, топ pere,  будто я все дни напролет только и делаю, что наблюдаю за пекарней. Просто она стоит почти прямо напротив моего дома — того самого, топ pere,  что прежде принадлежал тебе. Весь минувший день и половину сегодняшнего там стучали молотками, красили, белили и скоблили, так что даже меня разобрало невольное любопытство. Мне не терпится посмотреть на результат. И я не одинок в своем желании. Я слышал, как мадам Клэрмон судачила со своими приятельницами возле лавки Пуату, с важным видом рассказывая им про работу мужа. Они говорили о «красных ставнях», а потом заметили меня и тут же понизили голоса, перейдя на шепот. Будто мне есть дело до их пересудов. А новоприбывшая, безусловно, дает богатую пищу для сплетен, если не сказать больше. Оранжевая витрина так и притягивает взоры. Словно огромная конфета, с которой хочется содрать фантик. Случайно залежавшийся соблазнительный ломоть карнавала. Есть что то тревожное в этом ярком куске пластика, в том, как он сверкает на солнце. Я буду счастлив, когда ремонт завершится и бывшая пекарня вновь станет пекарней.
На меня многозначительно поглядывает медсестра. Она считает, что я утомляю тебя. И как только ты их выносишь? Их громкие голоса, командирские замашки? А теперь нам пора отдыхать.  Ее слащавый игривый тон раздражает, режет слух. Она желает добра, говорят твои глаза. Не сердись на них, они знают, что делают.  А вот я не добрый. Я пришел сюда не тебя утешать — чтобы самому утешиться. И все же мне хочется верить, что мои визиты доставляют тебе удовольствие, вносят свежую струю в твою жизнь, превратившуюся в вялое, бесцветное прозябание. По вечерам телевизор в течение одного часа, смена положения пять раз в день, кормление через трубочку. О тебе говорят, как о неодушевленном предмете: Думаешь, он нас слышит? Понимает что нибудь?  Твое мнение никому не интересно, тебя даже не спрашивают… Ты живешь в полной изоляции, но по прежнему чувствуешь, думаешь… Вот он истинный ад, голый ужас, без наносной цветистости средневековых представлений. Полнейшая изоляция. А я обращаюсь к тебе: научи, как найти контакт с людьми. Дай мне надежду.

0

5

Глава 4


14 февраля. Пятница. День святого Валентина

Мужчину с собачкой зовут Гийом. Вчера он мне помог занести в дом багаж, а сегодня утром стал моим первым посетителем. Пришел вместе со своим псом Чарли. Поприветствовал с застенчивой учтивостью, почти по рыцарски.
— Мило у вас здесь, — сказал он, кинув взгляд вокруг. — Наверно, всю ночь трудились не покладая рук.
Я рассмеялась.
— Просто чудесное превращение, — добавил Гийом. — Не знаю почему, но я думал, вы собираетесь открыть у нас еще одну пекарню.
— Чтобы пустить по миру беднягу месье Пуату? С его то больной поясницей и несчастной женой инвалидом, которая и так не может спать по ночам? Уж он был бы благодарен мне по гроб жизни.
Гийом нагнулся, поправляя на Чарли ошейник, но я заметила веселый блеск в его глазах.
— Значит, вы уже познакомились?
— Да. Я дала ему рецепт ячменного отвара от бессонницы.
— Если поможет, он на всю жизнь станет вам добрым другом.
— Поможет, — заверила я. Потом сунула руку под прилавок и вытащила маленькую розовую коробочку с серебряным бантиком в форме сердечка. — Держите. Это вам. Моему первому посетителю.
— Ну что вы, мадам, я…
— Зовите меня Вианн. И я не приму отказа. — Я сунула коробочку ему в руки. — Вам понравится. Это ваши любимые.
— Откуда вы знаете? — спросил он с улыбкой, осторожно убирая подарок в карман плаща.
— А вот знаю, — озорно сказала я. — Мне известны пристрастия абсолютно каждого.  Поверьте, это то, что вам нужно.
Вывеска была готова только к полудню. Жорж Клэрмон, без конца извиняясь за опоздание, собственноручно прибивал ее. Красные ставни смотрелись изумительно на фоне свежей побелки, и Нарсисс, беззлобно сетуя на поздние заморозки, рассадил в моих горшках несколько цветков герани, которые принес из своей теплицы. Я вручила обоим мужчинам по нарядной коробочке ко дню святого Валентина, и они, озадаченные, но счастливые, покинули мой магазинчик. После почти никто не заходил, не считая нескольких ребятишек, которых я поспешила выпроводить. В сущности, это судьба любого нового заведения, открывающегося в маленьком городке. Местные жители ведут себя в строгом соответствии с условностями, регулирующими подобные ситуации. Они сдержанны, демонстрируют безразличие, хотя в душе сгорают от любопытства. Заглянула пожилая женщина в черном платье — традиционном одеянии местных вдов. Мужчина с красно коричневым лицом купил три одинаковые коробочки, даже не поинтересовавшись, что в них лежит. Потом на протяжении нескольких часов никого. Как я и ожидала. Нужно время, чтобы привыкнуть к чему то новому. Отдельные прохожие бросали пристальные взгляды на витрину моего магазина, но переступить порог не осмелился никто. Правда, я чувствовала, что за напускным равнодушием кроются смятение, шепот пересудов, колыхание то и дело отдергиваемых штор, подготовка к решительному шагу. Наконец они пришли. Сразу целой компанией. Семь восемь женщин, среди них Каролина Клэрмон — жена Жоржа Клэрмона, смастерившего вывеску для моего магазина. Девятая, шедшая в хвосте группы, осталась на улице. Я узнала в ней женщину в клетчатом плаще. Она стояла у витрины, почти касаясь лицом стекла.
Посетительницы жадно рассматривают все, хихикают, мнутся, восторженно охают, словно шкодливые школьницы.
— И вы все это сама делаете? — спрашивает Сесиль, хозяйка аптеки на центральной улице.
— Придется воздержаться, — говорит Каролина, полная блондинка в пальто с меховым воротником. — Как никак Великий пост.
— Я никому не скажу, — обещаю я. Потом, бросив взгляд на женщину в клетчатом плаще, все еще стоящую у витрины, интересуюсь: — А ваша приятельница почему не заходит?
— Она вовсе не с нами, — отвечает Жолин Дру, женщина с заостренными чертами лица; она преподает в местной школе. — Это Жозефина Мускат, — добавляет она, мельком глянув на квадратное лицо за стеклом витрины. В ее голосе сквозит презрительная жалость. — Вряд ли она войдет.
Жозефина, будто услышав ее слова, чуть покраснела и нагнула голову, вдавливаясь подбородком в свой плащ. Одну руку она как то странно прижимала к груди, будто оборонялась. Я увидела, как ее губы с опушенными уголками слегка зашевелились, нашептывая то ли молитву, то ли проклятия.
Я стала обслуживать женщин — белая коробочка, золотая ленточка, два бумажных рожка, розочка, розовый бантик в форме сердечка. Те громко восклицали и смеялись. Жозефина Мускат у витрины на улице что то бормотала, раскачиваясь и колотя по животу неуклюжими кулаками. Потом, когда я занялась последней покупательницей, она вдруг вскинула голову, словно бросая вызов, и вошла. Этот последний заказ я выполняла дольше прежних. Пришлось комплектовать большой набор в нестандартной упаковке. Мадам желала вот только  это, да еще то, то, то и то, да в круглой коробочке, да с ленточками и цветочками, и с золотыми сердечками, и с визитной карточкой, но непременно без надписи. При этом остальные дамы шаловливо закатили глаза, издавая восторженные возгласы — хи хи хи хи! —  так что я едва не проглядела самое занимательное. Крупные руки Жозефины удивительно проворны, огрубелые, красные руки, закаленные работой по дому, чрезвычайно расторопны. Одна по прежнему прижата к животу, вторая молниеносно взлетает сбоку, словно оружие в руке опытного стрелка, и маленький серебряный пакетик с розочкой — стоимостью в 10 франков — перемещается с полки в карман ее плаща.
Отличная работа.
Я не подаю вида, что заметила кражу, пока дамы не покинули магазин. Жозефина, оставшись одна перед прилавком, с притворным интересом рассматривает выставленный товар. Осторожно покрутила в нервных пальцах одну коробочку, вторую. Я закрыла глаза, вслушиваясь в ее мысли. Путаные, тревожные. В моем воображении мелькает череда быстро сменяющих один другой образов: дым, горсть блестящих безделушек, окровавленный палец. За всем этим кроется трепетный страх.
— Мадам Мускат, помочь вам что нибудь выбрать? — Голос у меня спокойный, любезный. — Или желаете просто ознакомиться с ассортиментом?
Она пробормотала что то нечленораздельное и повернулась от прилавка, собираясь уйти.
— Думаю, у меня есть то, что вам понравится. — Я достала из под прилавка серебряный пакетик, — точно такой, что она украла, только чуть больше размером, — перетянутый белой лентой с крошечными белыми цветочками. Она взглянула на меня испуганно, уголки ее большого неулыбчивого рта опустились еще ниже. Я придвинула к ней пакетик.
— Это за счет магазина, Жозефина, — ласково сказала я. — Бери, не бойся. Это твои любимые.
Жозефина Мускат повернулась и выбежала из магазина.

0

6

Глава 5


15 февраля. Суббота

Я знаю, топ pere,  что пришел не в свой обычный день. Но мне необходимо высказаться. Вчера открылась пекарня. Но оказалось, что это не пекарня. Когда я проснулся вчера в шесть утра, защитной пленки на фасаде уже не было, навес и ставни висели на своих местах, над витриной поднят козырек. Некогда обычный невзрачный старый дом, как и все здания вокруг, сиял, словно конфетка в красно золотистом фантике на ослепительно белом столе. На окнах горшки с красной геранью. Поручни оплетены гирляндами из гофрированной бумаги. Над входом дубовая вывеска с черной надписью:

Шоколадная
«Небесный миндаль»

Бред да и только. Подобное заведение, наверно, стало бы пользоваться популярностью в Марселе или в Бордо, даже в Ажене, который с каждым годом посещает все больше туристов. Но зачем открывать его в Ланскне су Танн? Да еще в первые дни Великого поста, традиционной поры воздержания? Я расцениваю это как святотатство, возможно, преднамеренный вызов. Сегодня утром я рассмотрел витрину. На белой мраморной полке выложены рядами бесчисленные коробочки, пакетики, серебряные и золотые бумажные рожки, розетки, бубенчики, цветочки, сердечки, длинные спирали из разноцветных лент. В стеклянных колокольчиках и на блюдах — шоколад, жареный миндаль в сахаре, «соски Венеры», трюфели, mendiants,  засахаренные фрукты, гроздья лесного ореха, шоколадные ракушки, засахаренные лепестки роз и фиалки… Укрытые от солнца жалюзи в половину высоты витрины, они мерцают всеми оттенками темного, словно сокровища в морской пучине, драгоценности в пещере Аладдина. А в самом центре она возвела пышное сооружение — пряничный домик. Его сдобные стены облицованы слоем шоколада, их увивают необычные глазированные и шоколадные лозы, лепнина отлита из серебряной и золотой глазури, крыша из вафельной черепицы усеяна засахаренными плодами, в шоколадных деревьях поют марципановые птицы… Там же колдунья собственной персоной — вся из черного шоколада от верхушки колпака до края длинной накидки — верхом на помеле, которым служит ей гигантский guimauve,  длинный корявый стебель алтея, наподобие тех, что свисают с лотков торговцев душистыми растениями во время карнавала… Из окна своего дома я вижу ее витрину — глаз, полуприкрытый в лукавом заговорщицком прищуре. Из за этого магазина, торгующего соблазнами, Каролина Клэрмон нарушила Великий пост. Она сама призналась мне вчера на исповеди. Слушая ее захлебывающийся писклявый голосок, я не верил, что она готова искренне раскаяться.
— О, топ pere,  мне так стыдно! Но что я могла поделать? Эта очаровательная женщина так любезна. Я хочу сказать, я даже не понимала,  что творю, спохватилась, когда уже было поздно. А ведь если кто и должен отказаться от шоколада… Мои бедра за последние два года растолстели до безобразия,  хоть ложись и помирай …
— Две молитвы Богородице. — Господи, что за женщина! Ее полнящиеся обожанием глаза буквально пожирают меня через решетку.
— Конечно, топ pere, —  разочарованно протягивает она, якобы обиженная моим резким тоном.
— И помните, почему мы соблюдаем Великий пост. Не для того, чтобы потешить собственное тщеславие или произвести впечатление на друзей. И не ради поддержания физической формы, чтобы щеголять летом в дорогих модных одеждах. — Я намеренно жесток. Она этого хочет.
— Да, вы правы, я тщеславна. —  Она всхлипывает, уголком батистового платка промокает выкатившуюся слезинку. — Тщеславная, глупая женщина.
— Помните Господа нашего. Его жертву. Его скромность.
В нос мне бьет запах ее духов, какой то цветочный аромат, слишком насыщенный для столь крошечного темного закутка. Может, она пытается ввести меня в искушение? Если это так, зря старается: меня не проймешь.
— Четыре молитвы Богородице.
Во мне говорит отчаяние. Оно подтачивает душу, разъедает ее клеточка за клеточкой, как летучая пыль и песок разрушают храм, годами оседая на его камнях. Оно подрывает во мне решимость, отравляет радость, убивает веру. Я хотел бы вести их через испытания, через тернии земного пути. Но с кем я имею дело? День ото дня передо мной проходит вялая процессия лжецов, мошенников, чревоугодников, презренных людишек, занимающихся самообманом. Вся борьба добра со злом сведена к толстой женщине, изводящей себя жалкими сомнениями перед лавкой, где торгуют шоколадом: «Можно? Или нельзя?» Дьявол труслив; он не показывает своего лица. Он не имеет сущности, распылен на миллионы частичек, коварными червоточинами проникающими в кровь и душу. Мы с тобой, топ pere,  родились слишком поздно. Я предпочел бы жить в суровом добродетельном мире поры Ветхого Завета. Тогда все было просто и ясно. Сатана во плоти ходил среди нас. Мы принимали трудные решения, жертвовали нашими детьми во имя Господа. Мы любили Бога, но еще больше боялись Его.
Не думай, будто я виню Вианн Роше. На самом деле ей вообще нет места в моих мыслях. Она — лишь одно из проявлений зла, против которых я должен бороться изо дня в день. Но как подумаю об этом магазине с нарядным навесом, призывающим к невоздержанию, отвращающим от веры… Встречая у церкви прихожан, я краем глаза ловлю движение за его витриной. Попробуй меня. Отведай. Вкуси.  В минуты затишья между исполнением псалмов я слышу гудок фургона, останавливающегося перед шоколадной. Читая проповедь — проповедь, топ pere! —  я замолкаю на полуслове, потому что слышу шуршание разворачиваемых фантиков…
Сегодня утром моя проповедь была более суровой, чем обычно, хотя народу пришло мало. Ничего, завтра я их накажу. Завтра, в воскресенье, когда все магазины закрыты.

0

7

Глава 6

15 февраля. Суббота

Занятия в школе сегодня закончились рано. К двенадцати часам дня улицу заполонили ковбои и индейцы в ярких куртках и джинсах, у каждого портфель либо ранец. Те, что постарше, украдкой дымят сигаретами. Проходя мимо моего магазина, и маленькие и большие бросают из за поднятых воротников беспечно любопытные взгляды на витрину. Мое внимание привлекает мальчик в сером пальто и берете. Он подтянут, собран; школьный ранец идеально ровно сидит на его детских плечиках. Он идет один. У «Небесного миндаля» он замедляет шаг, разглядывая витрину, но свет от стекла отражается так, что мне не удается рассмотреть его лица. Рядом останавливаются четверо ребятишек возраста Анук, и он спешит удалиться. К витрине на несколько секунд прижимаются два носа, потом все четверо собираются в кучу и начинают выворачивать карманы, подсчитывая ресурсы. С минуту решают, кого послать в магазин. Я делаю вид, что занята за прилавком.
— Мадам? — На меня подозрительно таращится маленькое чумазое личико. Я узнала Волка с карнавального шествия.
— Полагаю, ты хотел бы купить карамель с арахисом, — говорю я серьезно, ибо покупка конфет — серьезное дело. — Хороший выбор. Легко разделить между друзьями, в карманах не тает, и стоит вот такой большой набор, — я показываю руками, — всего то пять франков. Верно?
Вместо улыбки мальчик кивнул в ответ, как деловой человек деловому человеку. Его монетка теплая и чуть липкая. Он осторожно берет с прилавка пакетик и заявляет важно:
— Мне нравится ваш маленький пряничный домик. Тот, что в витрине. — Его трое друзей робко закивали от входа, где они стоят, прижимаясь друг к другу для храбрости. — Крутой  домик. — Жаргонное словечко он произнес смачно, с вызовом, будто пыхнул спрятанной в рукаве сигаретой.
— Очень крутой. —  Я улыбнулась. — Если хочешь, приходи сюда со своими друзьями, когда я уберу дом с витрины. Поможете мне его съесть.
Он вытаращил глаза.
— Круто!
— Супер!
— А когда?
Я пожимаю плечами.
— Я скажу Анук, она вам передаст. Анук — моя дочь.
— Мы знаем. Мы ее видели. Она не ходит в школу. — Последняя фраза произнесена с завистью.
— В понедельник пойдет. Жаль только, что у нее здесь пока еще нет друзей, поэтому к нам я разрешила ей пригласить ребят. Чтобы вместе со мной украшать витрину. — Зашаркали подошвы, липкие ладошки, отпихивая друг друга, потянулись вверх.
— Мы можем…
— Я могу…
— Я — Жанно…
— Клодин…
— Люси…
Я подарила каждому по сахарной мышке и отослала прочь. Они рассеялись по площади, словно пушинки одуванчика на ветру. Я смотрела им вслед. На их стремительно удаляющихся спинах плясали разноцветные лучики солнца — красно оранжево зелено голубые. Они скрылись из виду. Я заметила в тени арки на площади Св. Иеронима священника Фрэнсиса Рейно. Он наблюдал за детьми с любопытством и, как мне показалось, с осуждением во взоре. Я пришла в недоумение. Чем он недоволен? Он не заходил к нам с тех пор, как засвидетельствовал свое почтение в первый день нашего пребывания в городе, но я много слышала о нем от людей. Гийом говорил о нем с уважением, Нарсисс — с раздражением, Каролина — тем кокетливым тоном озорного лукавства, к которому, я подозреваю, она обычно прибегает, ведя речь о любом мужчине не старше пятидесяти лет. Они отзываются о нем без теплоты. Насколько я понимаю, он не местный, выпускник парижской семинарии. Весь его жизненный опыт основан только на книгах, он не знает местных обычаев, не знает нужд и потребностей людей. Это мнение Нарсисса, враждующего со священником с тех самых пор, как отказался посещать службы во время уборочной страды. Он не выносит человеческой глупости, говорит Гийом с насмешливым блеском в глазах, прячущихся за круглыми стеклами очков, то есть фактически весь род людской, поскольку у каждого из нас есть свои глупые привычки и пристрастия, от которых мы не в силах отказаться. Рассуждая, Гийом с любовью треплет Чарли по голове, и пес, будто соглашаясь с ним, важно вторит ему коротким отрывистым лаем.
— Он осуждает меня за столь крепкую привязанность к собаке, — с грустью жалуется Гийом. — Как человек тактичный, вслух он своего возмущения не выражает, но считает, что я веду себя неподобающе.  В моем возрасте… — Гийом, пока не вышел на пенсию, занимал пост директора местной школы, где теперь работали всего два учителя, поскольку численность учащихся неуклонно сокращалась, однако многие жители старшего возраста до сих пор называли его maitre d' ecole.  Глядя, как он ласково чешет у Чарли за ушами, я чувствовала, что его гложет печаль, затаенная скорбь. Я заметила это еще во время карнавального шествия, будто он в чем то винил себя.
— Человек в любом возрасте вправе выбирать друзей по своему усмотрению, — с жаром перебиваю его я. — Возможно, monsieur le cure  не мешало бы и самому поучиться у Чарли. — Опять та же добрая грустная полуулыбка.
— Monsieur le cure  старается, как может, — мягко говорит он. — Не надо требовать от него большего.
Я промолчала. Щедрые люди щедры во всем. Эту нехитрую истину быстро постигаешь, когда занимаешься моим ремеслом. Гийом покинул «Небесный миндаль» с небольшим пакетиком вафель в шоколаде в кармане. Перед тем как свернуть за угол, на улицу Вольных Граждан, он наклонился и угостил одной штучкой Чарли, потрепав его по шерсти. Пес радостно залаял, завилял коротким куцым хвостом. Как я уже сказала, некоторые люди совершенно бездумны в своей щедрости.

Городок мне уже не кажется чужим. Его обитатели тоже. Я начинаю узнавать лица, имена; наматывается клубок первых незначительных событий с моим участием, которые постепенно связывают нас неразрывной нитью. Ланскне — более сложный организм, чем он первоначально представляется приезжему в силу своей незатейливой географии: от главной улицы расходятся, словно пальцы на руке, боковые ответвления — проспект Поэтов, улица Вольных Граждан, переулок Революционного Братства; очевидно, кто то из устроителей города был ярым приверженцем Республики. Площадь Св. Иеронима, на которой поселилась я, — средоточие всех этих разбегающихся пальцев. Здесь гордо возвышается средь вытянутых лип белая церковь, здесь погожими вечерами старики, прямо на красных булыжниках, играют в шары. За площадью в низине лежит район с собирательным названием Марод , — переплетение узких улочек, скопления глухих покосившихся деревянно кирпичных домишек, пятящихся в сторону Танна по неровной мостовой. Это — трущобы Ланскне. Они подступают к самому болоту. Некоторые дома сооружены прямо на реке, стоят на гниющих деревянных платформах. Десятки других теснятся вдоль каменной набережной; длинные щупальца сырого смрада тянутся от стоячей воды к их маленьким окошкам под самыми крышами. В городе вроде Ажена такой вот причудливый, по деревенски неказистый, разлагающийся Марод стал бы местом паломничества туристов. Но в Ланскне нет туристов. Обитатели Марода — мусорщики, живущие на то, что им удается вытащить из реки. Здесь почти все дома бесхозные, заброшенные; из их оседающих стен торчат сучья старых деревьев.
В обед я на два часа закрыла свой магазинчик, и вместе с Анук мы отправились к реке. У самой воды барахтались в зеленой грязи двое тощих ребятишек. Здесь даже в феврале стояла сочная сладковатая вонь гнили и нечистот. День выдался холодный, но солнечный. Анук, в красном шерстяном пальто и шапке, носилась по камням, громко беседуя с Пантуфлем, скачущим за ней по пятам. Я уже настолько привыкла к Пантуфлю, — как, впрочем, и к другим сказочным бродяжкам, следующим за ней незримыми тенями, — что порой мне кажется, я почти воочию вижу его — странное существо с серыми усами и мудрыми глазами. В такие минуты мир неожиданно расцветает, словно претерпевая дивную метаморфозу, и я превращаюсь  в Анук — смотрю на все ее глазами, хожу там, где ходит она. В такие минуты я чувствую, что могу умереть от любви к ней, моей маленькой скиталице. Мое сердце разбухает, едва не лопаясь, и я, чтобы и впрямь не умереть от избытка чувств, тоже перехожу на быстрый бег. Мой красный плащ накидка развевается за плечами, словно крылья, волосы струятся за спиной, как хвост кометы в клочковатом синем небе.
Дорогу мне перебегает черный кот. Я останавливаюсь и начинаю кружить вокруг него против часовой стрелки, напевно приговаривая:
— Ouva ti i, mistigri?
Passe sansfaire de mal id .
Анук подпевает мне, кот с урчанием валится в пыль и переворачивается на спину, требуя, чтобы его погладили. Я наклоняюсь к нему и замечаю щуплую старушку, с любопытством наблюдающую за мной из за угла дома. Черная юбка, черный плащ, заплетенные в косу седые волосы уложены на голове в аккуратный сложный узел, глаза внимательные и черные, как у птицы. Я киваю ей.
— Ты — хозяйка chocolaterie,  — говорит она. Несмотря на возраст — по моей оценке, ей лет восемьдесят, если не больше — голос у нее звучный; в нем явственно слышатся резкие интонации, присущие уроженцам юга.
— Да, верно. — Я представилась.
— Арманда Вуазен, — назвалась старушка. — А вон мой дом. — Она кивком показала на один из домиков у реки — более опрятный, чем остальные, со свежей побелкой и алой геранью в ящичках за окнами. Потом улыбнулась, отчего ее розовое, как у куклы, личико, собралось в миллионы морщинок, и сказала: — Я видела твой магазин. Симпатичный. Это ты молодец, постаралась. Только он не про нас, местных. Чересчур броский. — В ее тоне не было неодобрения — только чуть ироничная обреченность. — Я слышала, наш т' sieur le cure уже  ополчился против тебя, — язвительно добавила она. — Полагаю, он считает, что шоколадной не подобает  стоять на его площади. — Она вновь бросила на меня подтрунивающий, насмешливый взгляд. — Ему известно, что ты ведьма?
Ведьма, ведьма. Это неверное определение, но я поняла, что она имеет в виду.
— Почему вы так решили?
— О, это же очевидно. Может, я и сама такая. — Она рассмеялась. Ее смех прозвучал, как какофония взбесившихся скрипок. — M' sieurle cure  не верит в чудеса, — сказала она. — По правде говоря, я подозреваю, что он и в Бога не верит. — Ее голос полнится снисходительным презрением. — Хоть и имеет диплом богослова, а ему еще учиться и учиться. И моей глупой дочери тоже. В институтах ведь жизни  не учат, верно?
Я с ней согласилась и спросила, знаю ли я ее дочь.
— Думаю, да. Каро Клэрмон. Безмозглая финтифлюшка, глупее не сыскать во всем Ланскне. Говорит, говорит, говорит, и хоть бы слово разумное сказала. — Увидев, что я улыбаюсь, она весело кивнула. — Не беспокойся, дорогая, меня в моем возрасте уже ничем не оскорбить. А она вся в отца. Великое утешение. — Старушка насмешливо посмотрела на меня. — Здесь мало чем можно поразвлечься. Особенно в старости. — Она помолчала, пристально глядя на меня. — Но, думаю, мы с тобой все же немного позабавимся. — Ее голова коснулась моей, и меня словно обдало свежим дыханием. Я пыталась уловить ее мысли, пыталась понять, не издевается ли она надо мной, но ощущала лишь ее доброту и веселое настроение.
— Я просто торгую шоколадом, — с улыбкой сказала я.
Арманда Вуазен насмешливо фыркнула.
— Да ты, я вижу, и впрямь решила, будто я только вчера родилась.
— В самом деле, мадам Вуазен…
— Зови меня Армандой. — Черные глаза заискрились смехом. — Так я чувствую себя моложе.
— Хорошо. Только я и в самом деле не понимаю…
— Я знаю, каким ветром тебя занесло, — с хитрецой в голосе заявила она. — Сразу почувствовала. Ты пришла с карнавалом. В Мароде полно бродяг, путешествующих с карнавалом: цыгане, испанцы, бродячие ремесленники, выходцы из Алжира, прочий сброд. Когда то я уже знала вас — тебя и твою малышку. Как теперь вы себя называете?
— Вианн Роше. — Я улыбнулась. — А это — Анук.
— Анук, — ласково повторила Арманда. — А твой серенький дружок — зрение у меня теперь не такое острое, как прежде, — кто он? Кот? Бельчонок?
Анук качнула кудрявой головкой и радостно, но не без снисхождения в голосе, доложила:
— Это кролик.  И зовут его Пантуфль.
— Ах, кролик. Ну конечно же. — Арманда лукаво подмигнула мне. — Видишь, я знаю, каким ветром вас занесло. Я и сама пару раз ощущала на себе его дыхание. Может, я и стара, но одурачить меня никому не удастся. Никому.
Я кивнула:
— Может, вы и правы. Приходите как нибудь в «Миндаль». Я знаю, кто какие лакомства любит. И вас угощу вашими любимыми. Получите большую коробку.
Арманда рассмеялась.
— О, шоколад мне нельзя. Каро и этот врач недоумок запрещают. Как, впрочем, и все остальное, что доставляет мне удовольствие, — иронично добавила она. — Сначала запретили курить, потом пить, теперь это… Бог знает, наверно, еще надо бы перестать дышать, тогда, глядишь, буду жить вечно. — Она хохотнула, но как то устало, и схватилась за грудь. Мне стало жутко: я почему то сразу вспомнила Жозефину Мускат. — Я их не виню, — продолжала Арманда. — Они так живут. Пытаются защититься от всего. От жизни. От смерти.
Она улыбнулась, и выражением лица, несмотря на морщины, вдруг стала похожа на проказливого сорванца.
— Пожалуй, я зайду к тебе в любом случае, — сказала она. — Хотя бы для того, чтобы досадить кюре.
Она скрылась за углом своего беленого дома, а я задумалась над ее последней фразой. Анук на некотором удалении швыряла камни на обнажившийся берег у самой кромки воды.
Кюре. Кажется, я только и слышу о нем. Я стала размышлять о Франсисе Рейно.
Так уж случается, что в маленьких городках вроде Ланскне тон всему обществу зачастую задает один человек — школьный учитель, владелец кафе или священник. Этот человек — сердцевина механизма, вращающего ход жизни. Как пружина в часах, приводящая в движение колесики, которые крутят другие колесики, заставляют стучать молоточки и перемещают стрелки. Если пружина соскочит или сломается, часы останавливаются. Ланскне — что сломанные часы: стрелки неизменно показывают без минуты полночь, колесики и зубчики вхолостую вращаются за угодливым никчемным циферблатом. Поставь на церковных часах неправильное время, если хочешь провести дьявола, говорила моя мама. Но в данном случае, я подозревала, дьявол не поддался обману.
Ни на минуту.

0

8

Глава 7

16 февраля. Воскресенье

Моя мать была ведьмой. По крайней мере, она называла себя ведьмой, а частенько и искренне в это верила, так что в конце концов уже нельзя было определить, притворяется она или колдует по настояшему. Арманда Вуазен чем то напоминала ее: блестящие коварные глаза, длинные волосы, некогда, должно быть, иссиня черные с отливом, мечтательность вкупе с цинизмом. От матери я научилась всему, что сформировало меня как личность. Научилась искусству обращать поражение в успех, вытягивать вилкой пальцы, дабы отвратить беду, шить саше, варить зелье, верить в то, что встреча с пауком до полуночи приносит удачу, после — несчастье… Но главное, она передала мне свою любовь к перемене мест, цыганскую непоседливость, которая заставляла нас скитаться по всей Европе и за ее пределами: год в Будапеште, следующий — в Праге, полгода в Риме, четыре года — в Афинах, затем через Альпы в Монако и вдоль побережья — Канны, Марсель, Барселона… К восемнадцати годам я потеряла счет городам, в которых мы жили, и языкам, на которых говорили. На жизнь мы тоже зарабатывали по всякому: нанимались официантками, переводчиками, ремонтировали машины. Иногда покидали дешевые отели, в которых останавливались на одну ночь, через окно, не оплатив счет. Ездили на поездах без билетов, подделывали разрешения на работу, нелегально пересекали границы. Нас депортировали бессчетное число раз. Мать дважды арестовывали, но отпускали без предъявления обвинения. И имена мы меняли, переиначивая их в соответствии с традициями того или иного региона, в котором ненадолго оседали: Янна, Жанна, Джоанн, Джованна, Анна, Аннушка… Гонимые ветром, мы, словно преступники, постоянно находились в бегах, переводя громоздкий жизненный багаж в франки, фунты, кроны, доллары…
Не думайте, будто я страдала; жизнь в те годы я воспринимала как чудесное приключение. Нам с матерью хорошо было вдвоем. Потребности в отце я никогда не испытывала. У меня было много друзей. И все же, должно быть, эта неустроенность — вечные скитания, необходимость постоянно экономить — порой угнетала ее. Тем не менее мы продолжали мерить дороги, год за годом только увеличивая темп, — задерживались в одном месте на месяц, в крайнем случае на два, а потом вновь пускались в путь, словно изгнанники, гоняющиеся за последними лучами солнца. Не сразу, лишь по прошествии нескольких лет, поняла я, что убегали мы от смерти.
Ей было сорок. Она умирала от рака. Мне она призналась, что про болезнь знает давно, но в последнее время… Нет, в больницу она не ляжет. Никаких больниц, ясно? Ей осталось жить считаные годы, может, месяцы, а она еще хочет посмотреть Америку: Нью Йорк, флоридские Эверглейдс… Мы теперь почти каждый день проводили в дороге. Мать по ночам, думая, что я сплю, гадала на картах. В Лиссабоне мы сели на пароход — нанялись работницами на кухню. Освобождались в два три часа ночи, поднимались с рассветом. И что ни ночь — карты. Засаленные от времени и почтительного прикосновения пальцев. Раскладывая колоду на койке перед собой, она тихо бубнила себе под нос обозначения выпадавших карт, день ото дня все глубже погружаясь в пучину путаного бреда, в конечном итоге полностью завладевшего ее сознанием. Десятка пик, смерть. Тройка пик, смерть. Двойка пик, смерть. Колесница. Смерть.
Колесницей оказалось нью йоркское такси, сбившее ее однажды летним вечером, когда мы закупали продукты на запруженных улочках китайского квартала. Но лучше уж погибнуть под колесами, чем умирать мучительной смертью от рака.

Спустя девять месяцев родилась моя дочь. Я назвала ее в честь себя и матери. Сочла, что для моего ребенка это самое подходящее имя. Ее отец даже не подозревал о ее существовании, да я и сама точно не знаю, от кого зачала, поскольку на заре моей молодости у меня было много случайных любовников. Но это не имело значения. Можно было бы очистить яблоко и, бросив кожуру через плечо, выяснить инициалы отца моей дочери, но меня это никогда не интересовало. Лишний балласт только тормозил бы нас.
И все же… Разве ветры не ослабли, не стали дуть реже, с тех пор как я покинула Нью Йорк? Разве не испытываю я щемящую тоску, нечто вроде сожаления каждый раз, когда мы вновь срываемся с места? Пожалуй, испытываю. Двадцать пять лет скитаний, и вот наконец сидящая во мне пружина начала изнашиваться, я теряю былой энтузиазм, так же, как мать растеряла свой в последние годы жизни. Иногда я ловлю себя на том, что смотрю на солнце и пытаюсь представить, каково мне было бы наблюдать восход над одним и тем же горизонтом на протяжении пяти — или десяти, двадцати — лет. При этой мысли я ощущаю странное головокружение, мной овладевают страх и тоска. А Анук, моя маленькая бродяжка? Теперь, когда я сама мать, наша жизнь, полная рискованных приключений, видится мне в несколько ином свете. Я вспоминаю себя в детстве — смуглую девочку с длинными растрепанными волосами, в обносках, приобретенных в магазинах для бедных, суровым опытным путем постигающую такие науки, как математика и география, — сколько хлеба дадут на два франка? Как далеко можно уехать на поезде, заплатив за билет пятьдесят марок? — и понимаю, что не хочу для нее такой судьбы. Может, поэтому последние пять лет мы не покидаем Франции. Впервые в жизни у меня появился счет в банке. Появилось собственное дело.
Моя мать презрела бы меня за это. Но, наверно, и позавидовала бы. Отрешись от себя, если можешь, сказала бы она мне. Забудь, кто ты есть на самом деле. Не вспоминай, пока хватает сил. Но однажды, моя девочка, однажды ты все таки не выдержишь. Поверь мне.

Сегодня я открыла шоколадную в обычное время. Но только до обеда — вторую половину дня я проведу с Анук, — утром в церкви служба, на площади будет народ. Вновь установилась присущая февралю грязная унылая погода: моросит холодный мелкий дождь, выкрасивший мостовые и небо в цвет старой оловянной посуды. Анук за прилавком читает книжку с детскими стишками, следя за дверью вместо меня, пока я готовлю на кухне партию mendiants  — «нищих», названных так потому, что когда то давно ими торговали на улицах бедняки и цыгане. Это мое любимое лакомство — кружочки из черного, молочного или белого шоколада, украшенные сверху тертой лимонной цедрой, миндалем и пухлыми ягодами изюма сорта малага. Анук любит mendiants  с белым основанием, а я предпочитаю черные, из шоколадной глазури, сваренной из лучшего порошка какао, в составе его семьдесят процентов… С привкусом приятной горечи неведомых жарких тропиков. Моя мать и на это выразила бы свое презрение. И все же я творила волшебство.
За те два дня, что прошли с пятницы, я приобрела и поставила у прилавка высокие табуреты, и теперь интерьер «Миндаля» несколько напоминает атмосферу дешевых кафе, в которые мы частенько наведывались в Нью Йорке, — веселенький китч. Красные кожаные сиденья, хромированные ножки, яркие бледно желтые стены, из одного угла весело подмигивает старое оранжевое кресло Пуату. Слева — меню. Анук сама написала и раскрасила его в оранжевые и красные цвета:
ГОРЯЧИЙ ШОКОЛАД — 5 франков.
ШОКОЛАДНЫЙ ПИРОГ — 10 франков (кусок)
Пирог я испекла вечером, горячий шоколад в котелке дожидается первого посетителя на полочке в печи. Такое же меню я повесила в витрине, — чтобы его было видно с улицы. Я жду.
Служба в церкви началась и окончилась. Я смотрю на прихожан, угрюмо бредущих под холодным моросящим дождем. Дверь в шоколадную чуть приоткрыта, на улицу струится теплый запах ароматной выпечки. Отдельные прохожие бросают тоскливые взгляды в сторону моего магазинчика, но тут же украдкой оглядываются на церковь, пожимают плечами, кривят губы — то ли принимая нелегкое для себя решение, то ли просто в раздражении, и спешат мимо, сутуля на ветру понурые опущенные плечи, будто вход в шоколадную им преграждает ангел с огненным мечом.
Время, говорю я себе. На это нужно время.
И все же нетерпение, почти что гнев раздирают меня. Что нашло на этих людей? Почему они не заходят? Часы бьют десять, одиннадцать. Я вижу, как люди исчезают в дверях булочной на противоположной стороне площади и спустя несколько минут вновь появляются на улице с батонами хлеба под мышками. Дождь прекратился, но небо по прежнему серое. Половина двенадцатого. Последние несколько человек, задержавшиеся на площади, расходятся по домам готовить воскресный обед. Мальчик с собачкой огибает угол церкви, старательно уклоняясь от капель воды, стекающей с желобов. Он проходит мимо, едва удостоив взглядом витрину моего магазина.
Будь они все прокляты. А я ведь уже поверила, что начинаю приживаться здесь. Почему они не заходят? Ослепли, что ли? Или, может, носы у них заложило? Как еще их привлечь?
Анук, всегда тонко чувствующая мое настроение, обнимает меня.
— Не плачь, татап.
Я не плачу. Я никогда не плачу. Ее волосы щекочут мое лицо, и у меня неожиданно темнеет в глазах от страха, что однажды я вдруг могу потерять ее.
— Ты не виновата. Мы ведь старались. Все сделали как надо.
Совершенно верно. Мы предусмотрели все. Вплоть до красных лент на двери и саше с ароматами кедра и лаванды, отвращающих зло. Я целую ее в голову. На моем лице влага. Что то — должно быть, горьковато сладкие пары шоколада — жжет мне глаза.
— Все замечательно, cherie.  Пусть живут как знают, нам нет до них дела. Давай лучше побалуем себя.
Мы налили себе по чашке шоколада и по примеру завсегдатаев нью йоркских баров взгромоздились на табуреты у прилавка. Анук пьет шоколад со взбитыми сливками и шоколадной стружкой, я — горячий, черный, более крепкий, чем эспрессо. Из наших чашек поднимается ароматный дымок, мы в наслаждении закрываем глаза и видим, как они заходят — по двое, по трое, по десять человек сразу. Улыбаясь, они рассаживаются рядом с нами, выражение суровой бесстрастности стерто с их лиц, они светятся гостеприимством и радостью. Я встрепенулась, разжала веки. Анук стоит у двери. На секунду мне почудилось, будто я вижу Пантуфля у нее на плече, он шевелит усами. Свет у нее за спиной словно смягчился, потеплел. Сияет соблазнительно, маняще.
Я соскочила с табурета.
— Не надо, прошу тебя.
Она загадочно смотрит на меня.
— Я лишь пытаюсь помочь…
— Прошу тебя.
С несгибаемым упрямством в чертах она выдержала мой взгляд. Мы обе во власти чар, окутывающих нас золотистой дымкой. Ведь это же так легко, проще простого, говорят ее глаза, ласкающие, словно невидимые пальцы, увещевающие, словно беззвучные голоса, зазывающие посетителей…
— Нельзя. Так не принято, — пытаюсь объяснить я ей. Мы нарушаем местные традиции. Ставим себя вне общества. Мы не должны выделяться, если хотим остаться здесь. Пантуфль — расплывчатый усатый силуэт на фоне золотистых теней — с немой мольбой взывает ко мне. Я зажмуриваюсь, чтобы заслониться от него, а когда вновь открываю глаза, он уже исчез.
— Ничего страшного не происходит, — твердо говорю я Анук. — У нас все будет хорошо. Подождем еще немного. Время у нас есть.
И наконец, в половине первого, наше терпение вознаграждено. Анук первая заметила посетителя — Матап!  — но я уже на ногах. Это Рейно. Одна ладонь прикрывает голову от капель, падающих с навеса, вторая нерешительно берется за дверную ручку. Его бледное лицо дышит спокойствием, однако в глазах что то мерцает — тайное удовлетворение. Я догадываюсь, что он пришел не за сладостями. Звякнул колокольчик. Он переступил порог, но к прилавку не идет. Остался стоять в дверях. Под порывами ветра полы его сутаны влетели в магазин, словно крылья черной птицы.
— Месье? — Он с подозрением смотрит на красные ленты. — Чем могу служить? Поверьте, я знаю, что вам нужно. — Добродушно шутливым тоном я автоматически бросаю стандартные фразы, с которых обычно начинаю разговор с покупателями, но на этот раз я лгу. Мне неведомы вкусы этого человека. Он для меня — загадка, темная человекообразная брешь в воздухе. Я не нахожу точек соприкосновения с ним, моя улыбка разбивается об него, как волна о камень. Он смерил меня презрительным взглядом.
— Сомневаюсь. — Говорит он тихо, вкрадчиво, как и подобает священнику, но в его голосе я слышу неприязнь. Мне сразу вспомнились слова Арманды Вуазен: «Я слышала, наш т' sieur le cure  уже ополчился против тебя». Интересно, почему? Инстинктивное недоверие к безбожникам? Или, может, что то еще? Тайком под прилавком я вытянула вилкой пальцы, защищаясь от него.
— Вообще то я не ожидал, что вы будете работать сегодня. — Теперь, когда он думает, что разгадал нас, он увереннее в себе. Его чуть вытянутые в улыбке плотно сомкнутые губы — молочной белизны по краям, тонкие, как бритва, — напоминают мне устрицу.
— Вы имеете в виду — в воскресенье? — уточняю я, изображая невинное простодушие. — Я надеялась перехватить ваших прихожан, когда они толпой повалят из церкви.
Он не отреагировал на мою маленькую колкость.
— В первое воскресенье Великого поста? — Он удивлен, но за его удивлением кроется презрение. — Я бы на это не рассчитывал. Обитатели Ланскне — простые люди, мадам Роше. Благочестивые , —  мягко, учтиво подчеркивает он.
— Я — мадемуазель  Роше. — Крошечная победа, но этого достаточно, чтобы сбить с него спесь. Его взгляд метнулся к Анук. Она все еще сидит за прилавком с высоким бокалом шоколада в одной руке, рот испачкан шоколадной пеной. Будто ужаленная крапивой, я вдруг опять испытала безрассудный ужас, запаниковала в страхе от того, что могу потерять ее. Но кто посмеет отнять у меня дочь? С нарастающим гневом в душе я отмахнулась от пугающей мысли. Может, этот!  Пусть только попробует.
— Разумеется. — Он невозмутим. — Прошу прощения, мадемуазель Роше.
Я мило улыбнулась, догадываясь, что еще ниже пала в его глазах, но продолжала из противоречия пестовать его негодование. Чтобы скрыть страх, говорю на тон выше, с вульгарными нотками в голосе.
— Вы даже не представляете, как я рада, что встретила в этом сельском краю понимающего человека. — Я одарила его ослепительной чарующей улыбкой. — Видите ли, в большом городе, где мы жили, до нас никому не было дела. Но здесь… — Вид у меня удрученный, но ничуть не виноватый. — Такой чудесный городок, и люди такие услужливые, такие самобытные…  Но ведь это не Париж, верно?
Рейно соглашается — с едва уловимой насмешкой в голосе.
— На мой взгляд, абсолютно  справедливо мнение, сложившееся в отношении маленьких городков, — продолжаю я. — Здесь каждому  есть до тебя дело. Полагаю, это от недостатка развлечений, — с любезной улыбкой объясняю я. — Всего то три магазинчика и церковь. Я хочу сказать… — Я рассмеялась. — Впрочем, что я вам рассказываю? Вы лучше меня все знаете.
Рейно кивнул с серьезным видом.
— В таком случае, объясните мне, пожалуйста, мадемуазель…
— О, зовите меня Вианн, — вставляю я.
— …почему вы решили перебраться в Ланскне? — Его елейный тон пронизан неприязнью, тонкие губы еще больше напоминают закрытую устрицу. — Как вы верно заметили, это не Париж. — Он взглядом дает мне понять, что Ланскне во всех отношениях, безусловно, достойнее столицы. — Вам не кажется, что такой стильный, — изящной рукой он с вялым безразличием махнул перед собой, показывая на интерьер шоколадной, — специализированный магазинчик пользовался бы большим успехом — смотрелся бы более подобающе —  в большом городе? Уверен, в Тулузе и даже в Ажене… — Теперь я понимаю, почему никто из жителей не осмелился зайти к нам сегодня. Слово «подобающе» обдает ледяным холодом, как проклятие пророка.
Я опять под прилавком выкинула вилкой пальцы в его сторону — с яростью. Рейно, будто ужаленный, шлепнул себя по шее.
— По вашему, удовольствия — это привилегия больших городов? — вспылила я. — Любому необходимо иногда расслабиться, побаловать себя роскошью.
Рейно промолчал. Очевидно, он не согласен со мной. Я ему так прямо это и заявила.
— Полагаю, сегодня утром в церкви вы проповедовали строго противоположные принципы? — Не дождавшись от него ответа, я добавила: — И все же я убеждена, в этом городе хватит места для нас обоих. У нас свобода предпринимательства, не так ли? — По его лицу вижу: он понял, что я бросила ему вызов. С минуту я смотрю ему в глаза — с наглой, злобной улыбкой. Рейно отшатнулся, будто я плюнула ему в лицо.
Произнес тихо:
— Разумеется.
О, подобный тип людей мне хорошо знаком. Мы с мамой вдоволь насмотрелись на них за годы скитаний по Европе. Те же любезные улыбки, презрение, равнодушие. Мелкая монета, выпавшая из пухлой руки женщины у стен переполненного Реймского собора; группа молодых монахинь, с осуждением взирающих на маленькую Вианн с голыми коленками на пыльном полу, бросившуюся подбирать ее. Мужчина в черном одеянии, в чем то гневно, горячо убеждающий мою мать; она выскочила из церкви бледная, как полотно, до боли сжимая мою руку… Позже я узнала, что она пыталась ему исповедаться. Что подвигло ее на этот шаг? Возможно, одиночество; потребность высказаться, довериться кому нибудь, но не любовнику. Человеку, располагающему к откровенности. Но неужели она слепа!  Его лицо, теперь уже отнюдь не располагавшее к откровенности, сплошная гримаса гнева и негодования. Это грех, смертный грех… Ей следует оставить ребенка на попечение добрых людей. Если она любит свою маленькую — как ее зовут? Анна? — если она любит ее, она должна — обязана —  пойти на эту жертву. Он знает монастырь, где о ней могут позаботиться. Он знает… он схватил ее за руку, сдавил пальцы. Разве она не любит свое дитя? Разве не мечтает о спасении? Неужели не любит? Неужели она не желает спасения?
В ту ночь мать плакала, укачивая меня на руках. А утром мы покинули Реймс, тайком, озираясь по сторонам, — хуже, чем воры. Мать крепко прижимала меня к себе, словно украденное сокровище, а у самой глаза воспаленные, взгляд как у загнанного зверя.
Я поняла, что он почти уговорил ее отказаться от меня. После она часто спрашивала, счастлива ли я с ней, не страдаю ли от отсутствия друзей, собственного дома… Да нет, нет, раз за разом отвечала я, целуя и убеждая ее, что я не жалею ни о чем, ни о чем,  однако ядовитое семя уже пустило корни. Многие годы бежали мы от священника, от Черного человека, и, когда его лицо неожиданно всплывало в картах, — а это бывало время от времени, — мы вновь пускались в бега, пытаясь укрыться от черной бездны, которую он разверз в ее сердце.
И вот он здесь опять, когда я уже думала, что мы наконец то нашли свое место под солнцем. Стоит в дверях, словно ангел у ворот.
Что ж, на этот раз, поклялась я себе, я не убегу. Что бы он ни делал. Как бы ни настраивал против меня людей. Лицо его, словно рубашка карты, предвещающей зло, — бесстрастное, категоричное. Ясно, что мы объявили друг другу войну, хоть вслух это и не было высказано.
— Я так рада, что мы нашли общий язык, — говорю я звонко и холодно.
— Я тоже.
В его глазах мерцает огонек, которого я раньше не замечала. Я настораживаюсь. Вон оно что. Он доволен,  радуется, что мы столкнулись с ним лбами. Уверен, что он застрахован от поражения, ни на секунду не допускает, что может вдруг проиграть.
Он поворачивается, собираясь уйти. Спину держит прямо, едва заметно кивает на прощанье. Ни единого лишнего жеста. Вежливое презрение. Колючее ядовитое оружие праведника.
— M' sieur le cure! —  Он на секунду оборачивается, и я вкладываю ему в ладони украшенный лентами пакетик. — Это вам. За счет заведения. — Улыбкой даю понять, что не потерплю отказа. Он смущенно принимает подарок. — Очень вам признательна.
Он чуть нахмурился, словно досадуя на то, что доставил мне удовольствие.
— Право, я не любитель…
— Чепуха, — живо перебиваю я безапелляционным тоном. — Эти вам понравятся, я просто уверена. Они напоминают мне вас. — Думаю, он мысленно вздрогнул, хотя внешне это никак не отразилось. Потом, с белым пакетиком в руке, вышел под унылые струи дождя. Я смотрела ему вслед. Он не побежал в укрытие. Зашагал под дождем свойственной ему размеренной поступью, не бесстрастно, а всем видом показывая, что это небольшое неудобство даже доставляет ему удовольствие.
Мне хочется думать, что он съест конфеты, хотя, скорее всего, он кому нибудь отдаст мой подарок. И все же я надеюсь, он заглянет в пакетик… Из любопытства.
Они напоминают мне вас.
Дюжина моих фирменных. Маленькие конфеты в форме закрытых устриц с начинкой пралине.

0

9

Глава 8


18 февраля. Вторник

Вчера было пятнадцать покупателей. Сегодня — тридцать четыре. В том числе Гийом. Он купил кулек вафель в шоколаде и чашку жидкого шоколада. Чарли, как всегда, с ним, лежит покорно под табуретом, свернувшись клубочком. Гийом время от времени наклоняется и вкладывает в его ненасытную, жаждущую угощения пасть кусочек коричневого сахара.
Нужно время, говорит мне Гийом, чтобы Ланскне принял приезжего человека. В минувшее воскресенье, рассказывает он, кюре Рейно произнес суровейшую проповедь о воздержании, и потому многие, увидев в то утро, что «Небесный миндаль» открылся как ни в чем не бывало, сочли это прямым оскорблением в адрес церкви. Особенно громко негодовала Каролина Клэрмон, в очередной раз севшая на диету. «Это так же возмутительно, мои дорогие, — во всеуслышанье верещала она, обращаясь к своим приятельницам в церкви, — как и римские оргии времен заката империи, а эта женщина бог весть что о себе возомнила, явилась в город пританцовывая, словно царица Савская, да еще так бесстыдно щеголяет своим незаконнорожденным ребенком, будто… О, шоколад? Ничего особенного, мои дорогие, и вовсе не стоит тех денег…» В результате дамы заключили, что «это» — интересно, что они имели в виду? — не продлится долго и через две недели меня уже не будет в городе. Но число моих покупателей по сравнению с минувшим днем удвоилось. Среди них — несколько закадычных подружек мадам Клэрмон. Немного сконфуженные, с жадным блеском в глазах, они твердят друг другу, что им просто стало любопытно, только и всего, просто захотелось увидеть все своими глазами.
Я знаю все их любимые лакомства. Определяю их так же верно, как гадалка по линиям ладони предсказывает судьбу. Это моя маленькая хитрость, профессиональная тайна. Мать посмеялась бы надо мной, сказала бы, что я впустую растрачиваю свой талант. Но у меня нет желания выяснять их подноготную. Мне не нужны их секреты и сокровенные мысли. Не нужны их страхи и благодарность. Скучный алхимик, отозвалась бы обо мне мать со снисходительным презрением. Показывает никчемные фокусы, когда могла бы творить чудеса. Но мне нравятся эти люди. Нравятся их мелкие заботы и переживания. Я с легкостью читаю по их глазам и губам: этой, с затаенной горечью в чертах, придутся по вкусу мои пикантные апельсиновые трубочки; вон той, с милой улыбкой, — абрикосовые сердечки с мягкой начинкой; девушка с взлохмаченными волосами оценит по достоинству mendiants;  а эта бодрая веселая женщина — бразильский орех в шоколаде. Для Гийома — вафли в шоколаде; он их аккуратно съест над блюдцем в своем опрятном холостяцком доме. Нарсисс любит трюфели с двойным содержанием шоколада, а это значит, что за его суровой внешностью кроется доброе сердце. Каролина Клэрмон сегодня вечером будет грезить о жженом ирисе и утром проснется голодной и раздраженной. Адети… Шоколадные шишечки, крендельки, пряники с золоченой окантовкой, марципаны в гнездышках из гофрированной бумаги, арахисовые леденцы, шоколадные гроздья, сухое печенье, наборы бесформенных вкусностей в коробочках на полкилограмма… Я продаю мечты, маленькие удовольствия, сладкие безвредные соблазны, низвергающие сонм святых в ворох орешков и нуги…
Разве это так уж плохо? Кюре Рейно, во всяком случае, не одобряет.
— Держи, Чарли. Ешь, старина. — Голос Гийома неизменно теплеет, когда он обращается к своему питомцу, и всегда пронизан печалью. Пса он купил сразу же после смерти отца, сообщил он мне. Восемнадцать лет назад. Однако собачий век короче людского, и они состарились одновременно.
— Это здесь. — Он показывает мне опухоль под челюстью Чарли. Она размером с куриное яйцо, торчит, как нарост на дереве. — Все время растет. — Он помолчал, почесывая пса по животу. Тот с наслаждением потягивается, дрыгая лапой. — Ветеринар говорит, ничего сделать нельзя.
Теперь мне ясно, почему полнящийся любовью взгляд Гийома омрачен сознанием вины.
— Ведь старого человека  не усыпляют? — с жаром доказывает он. — Нет, пока в нем… — он подыскивает нужные слова, — не угасло стремление к жизни. Чарли не страдает. Вовсе нет. — Я киваю, понимая, что он лишь пытается убедить самого себя. — Лекарства убивают боль.
Пока, —  беззвучным эхом звенит непроизнесенное слово.
— Я пойму, когда настанет час. — В его добрых глазах отражается ужас. — И буду знать, как поступить. Я не испугаюсь.
Я молча наливаю для него бокал шоколада и посыпаю пену шоколадной пудрой, но Гийом, занятый своим питомцем, не видит этого. Чарли переворачивается на спину, лениво вертит головой.
— M' sieur le cure  говорит, что у животных нет души, — тихо молвит Гийом. — Говорит, я должен избавить Чарли от мучений.
— Душа есть у каждого существа и у каждой вещи, — возражаю я. — Так утверждала моя мать. У всего, что существует.
Гийом кивает, замкнувшись в кругу собственного страха и вины.
— Как я буду без него жить? — спрашивает он. Его взгляд по прежнему обращен к собаке, и я понимаю, что он забыл о моем присутствии. — Что я буду делать без тебя? — Я за прилавком сжимаю кулак в немой ярости. Мне знакомо это выражение — страх, угрызения совести, неутолимая жажда, — хорошо знакомо. Такое же выражение я видела на лице матери в ночь после встречи с Черным человеком. И слова, произнесенные Гийомом, — «Что я буду делать без тебя?» — я тоже слышала. Их шептала мне мать на протяжении всей той ужасной ночи. Глядя на себя в зеркало перед сном, утром, когда просыпаюсь, я испытываю нарастающий страх — уверенность, — сознаю, что моя собственная дочь ускользает от меня, что я теряю ее, потеряю наверняка,  если не найду заветного Прибежища… и вижу на своем лице это же ненавистное выражение. Я обняла Гийома. Непривычный к женскому прикосновению, он на секунду застыл в напряжении. Потом начал расслабляться. Я чувствую, как из него волнами выплескивается жгучая боль неминуемой утраты.
— Вианн, — тихо произносит он. — Вианн.
— Это совершенно естественное чувство, — твердо говорю я ему. — И понятное.
Чарли из под табурета лаем выражает свое возмущение.

Сегодня мы выручили почти триста франков. Впервые смогли оправдать затраты. Я с радостью сообщила об этом Анук, когда она вернулась из школы. Однако дочь отвечала мне рассеянным взглядом. Ее всегда оживленное личико необычайно серьезно, глаза — темные, мрачные, как небо перед грозой.
Я спросила у нее, почему она расстроена.
— Из за Жанно. — Голос у нее бесцветный. — Его мама запретила ему играть со мной.
Я вспомнила Жанно в костюме Волка на карнавальном шествии. Тощий семилетний мальчик с косматой головой и подозрительным взглядом. Вчера вечером он играл с Анук на площади. Они с воинственными криками гонялись друг за другом, пока не стемнело. Его мать, Жолин Дру, одна из двух учительниц начальной школы, дружит с Каролиной Клэрмон.
— Вот как? И что же она говорит? — сдержанно полюбопытствовала я.
— Что я оказываю дурное влияние. — Она глянула на меня исподлобья. — Потому что мы не ходим в церковь. Потому что ты открыла магазин в воскресенье.
Ты  открыла.
Я смотрю на дочь. Мне хочется обнять ее, но меня настораживает ее неприступный враждебный вид.
— А сам Жанно что думает? — как можно спокойнее спрашиваю я.
— А что ему остается? Она всегда рядом. Наблюдает. — Анук повышает голос до крика, и я догадываюсь, что она вот вот расплачется. — Почему с нами так всегда? — требовательно вопрошает она. — Почему я никогда… —  Не выдерживая внутреннего напряжения, она умолкает; ее худенькая грудь сотрясается.
— У тебя есть другие друзья. — Я не преувеличиваю: вчера вечером я видела с ней человек пять детворы; площадь звенела от их визга и смеха.
— Это друзья Жанно. —  Я понимаю, что она имеет в виду. Луи Клэрмон. Лиз Пуату. Они — его  друзья. Без Жанно компания скоро распадется. Мне вдруг стало невыносимо горько за дочь, выдумывающую невидимых друзей, чтобы заполнить пространство вокруг себя. Только мать эгоистка может вообразить, будто она одна способна заполнить это пространство. Эгоистка и слепая.
— Мы могли бы посещать церковь, если ты хочешь, — говорю я ласково. — Но ты же знаешь: это ничего не изменит.
— Почему же? — Тон у нее осуждающий. — Они  ведь не верят. Им плевать на Бога. Они просто ходят в церковь. — Я улыбнулась, не без горечи. Ей еще только шесть, но порой она поражает меня глубиной своей проницательности.
— Может, это и так, — отвечаю я, — но разве ты хочешь быть как они?
Она пожимает плечами — циничное равнодушное телодвижение. Переминается с ноги на ногу, словно боится, что я начну читать лекцию. Я ищу подходящие слова, чтобы объяснить ей, а в мыслях — только образ матери с обезумевшим лицом: она укачивает меня, нашептывая почти с яростью: «Что я буду делать без тебя? Что буду делать?»
Вообще то я давно уже объяснила все дочери — втолковала и про лицемерие церкви, и про охоту на ведьм, про преследование бродяг и людей иной веры. Она понимает. Только вот усвоенные понятия плохо переносятся в каждодневную жизнь, не примиряют с одиночеством, с утратой друга.
— Это несправедливо. — В ее голосе все еще слышны бунтарские нотки; она уже настроена менее враждебно, но по прежнему агрессивна.
Равно как и разграбление Святой земли, сожжение Жанны д'Арк, испанская инквизиция. Но я не напоминаю ей об этом. Ее лицо напряжено, в чертах застыла терзающая боль. Стоит мне выказать слабинку, и она отвернется от меня.
— Найдешь других друзей. — Неубедительный, неутешительный ответ. Анук взглянула на меня с презрением.
— А мне нужен этот. — Это произнесено пугающе взрослым, пугающе усталым тоном. Она отводит взгляд. Ее веки набухли слезами, но она не кидается ко мне за утешением. Неожиданно я с ужасающей ясностью вижу ее, ребенка, подростка, взрослой, совершенно незнакомой мне, какой она однажды станет, и едва не плачу от растерянности и страха. Словно мы с ней поменялись местами: она — взрослая, я — ребенок…
Не уходи, пожалуйста! Что я буду делать без тебя ?
Но я отпускаю ее без единого слова, как ни велико во мне желание привлечь ее к себе: я слишком остро сознаю, что она отгородилась от меня стеной отчуждения. Люди рождаются дикарями. Самое большее, на что я могу надеяться, — это немного ласки и видимость послушания. Потому что в существе своем моя дочь, как и все дети, маленький варвар с первобытными инстинктами — необузданная, неприрученная, непредсказуемая.
Весь вечер она хранила молчание. Когда я стала укладывать ее спать, она отказалась от сказки, но заснула лишь спустя несколько часов после того, как я погасила свет в своей спальне. Лежа в темноте, я слышала, как она меряет шагами комнату, время от времени разражаясь яростными отрывистыми тирадами, обращенными то ли к самой себе, то ли к Пантуфлю. Слов я не могла разобрать: она говорила слишком тихо. Позже, когда я была уверена, что она спит, я на цыпочках пробралась в ее комнату, чтобы выключить свет. Свернувшись клубочком, она лежала на краю кровати, выкинув в сторону руку и так трогательно вывернув голову под неестественным углом, что у меня от жалости защемило сердце. В одной ладони она сжимала маленькую пластилиновую фигурку. Расправляя простыни, я забрала у дочери эту фигурку, намереваясь положить ее в коробку для игрушек. Она еще хранила тепло детской ручки и источала характерный запах начальной школы, нашептанных секретов, типографской краски и полузабытых друзей.
Липкая шестидюймовая фигурка, старательно вылепленная детскими пальчиками. Глаза и рот процарапаны булавкой, вокруг пояса — красная нитка и что то — палки либо сухая трава — воткнуто в голову, обозначая косматые каштановые волосы… На туловище пластилинового мальчика выцарапаны буквы: прямо над сердцем — аккуратная заглавная «Ж», чуть ниже, почти залезая на нее, — «А».
Я осторожно положила фигурку на подушку рядом с головкой дочери и вышла, потушив в ее спальне свет. Незадолго до рассвета она забралась ко мне в постель, как она это часто делала, когда была еще совсем малышкой, и я сквозь дремоту услышала ее шепот: «Не сердись, татап.  Я никогда тебя не оставлю». От нее пахло солью и детским мылом. В темноте она крепко сжимала меня в своих теплых объятиях. Счастливая, я укачивала ее, укачивала себя, обнимала нас обоих, испытывая почти боль от неимоверного облегчения.
— Я люблю тебя, татап.  И всегда буду любить. Не плачь.
Я не плакала. Я никогда не плачу.
Весь остаток ночи меня преследовали тяжелые видения. Я плохо спала и пробудилась на рассвете, ощущая на своем лице руку Анук, а на душе — отвратительное паническое желание схватить дочь в охапку и вновь пуститься в бега. Как нам здесь жить? Какие же мы глупцы, что решили, будто он не настигнет нас даже в этом городе? У Черного человека множество лиц, и все они неумолимые, суровые и необычайно завистливые. Беги, Вианн. Беги, Анук. Забудьте про свою маленькую сладостную мечту и бегите.
Но нет, на этот раз мы не убежим. Мы и так уже слишком отдалились от самих себя. Анук и я. Мама и я. Слишком далеко.
На этот раз я не отступлюсь от своей мечты.

0

10

Глава 9

19 февраля. Среда

Сегодня у нас выходной. Школа закрыта, и пока Анук играет возле Марода, я намерена получить заказанный товар и приготовить партию лакомств на текущую неделю.
Стряпней я занимаюсь с удовольствием. Кулинарное искусство сродни волшебству. Я словно ворожу, выбирая ингредиенты, смешивая их, измельчая, заваривая, настаивая, приправляя специями по рецептам из древних кулинарных книг. Традиционные предметы утвари — ступа и пест, которые мать использовала для приготовления благовоний, — теперь служат более обыденным целям, впитавшиеся в них ароматы ее излюбленных пряностей и душистых веществ освящают своими изысканными запахами более низменные, плотские чудеса. Мимолетность — вот что отчасти привлекает меня в них. Столько труда, любви, искусного мастерства вкладывается в создание удовольствия, которое длится всего то мгновение и которое лишь единицы способны оценить по настоящему. Моя мать всегда относилась к этому моему увлечению со снисходительным презрением. Она не умела наслаждаться едой, воспринимала ее как утомительную необходимость, которую нужно добывать, как дополнительную плату за свободу. Я крала меню из ресторанов и с тоской смотрела на витрины кондитерских, а настоящий шоколад впервые попробовала, когда, наверно, мне было лет десять, может, больше. Мой интерес к кулинарии не угасал. Рецепты я помнила наизусть, хранила их в голове, как дорожные маршруты. Рецепты самых разных блюд — выдранные из брошенных журналов на переполненных железнодорожных вокзалах, выведанные у случайных попутчиков, необычные произведения моего собственного сочинения. Мать ворожбой и гаданием на картах прокладывала маршрут нашей безрассудной гонки по Европе. Я же ориентировалась по вкусовым ощущениям — характерным вехам унылых границ. Париж полнился ароматами свежего хлеба и рогаликов, Марсель — запахами буйабесса и жареного чеснока. Берлин мне запомнился ледяной кашей с квашеной капустой и картофельным салатом, Рим — бесплатным мороженым, которое я съела в крошечном ресторанчике у реки. Мать, пребывавшая в состоянии вечной спешки, не замечала особенностей, все города, края для нее были одинаковыми, — она жила своими собственными символами. Уже тогда мы по разному смотрели на жизнь. Разумеется, она научила меня всему, что умела сама. Как проникать в суть вещей, разбираться в людях, читать их мысли и сокровенные желания. Водитель, согласившийся подвезти нас, а потом отклонившийся на десять километров в сторону от своего маршрута, чтобы доставить нас в Лион; торговцы, отказывавшиеся брать с нас плату; полицейский, не обративший на нас внимания. Конечно, нам везло не всегда. Порой удача отворачивалась от нас по непонятным причинам. Некоторых людей невозможно понять, до них не достучаться. Как, например, до Фрэнсиса Рейно. Правда, мне всегда становилось немного не по себе, когда нам удавалось сыграть на струнах человеческой души. Слишком уж легко это получалось. А вот шоколад — другое дело. Безусловно, чтобы приготовить его, необходимы определенные навыки. Легкая рука, сноровка, терпение, которым никогда не обладала моя мать. Но процесс остается неизменным. Это надежное дело. Мне не приходится заглядывать в людские сердца, чтобы получить то, что я хочу. Я просто исполняю чужие желания, делаю то, что меня просят.
Ги, мой кондитер, знает меня с давних времен. Мы работали вместе, когда родилась Анук, и он же помог мне организовать мое первое предприятие — маленькую кондитерскую на окраине Ниццы. Теперь он живет в Марселе — импортирует натуральное тертое какао напрямую из Южной Америки и на своей фабрике перерабатывает его в различные сорта шоколада.
Я использую сырье самого высокого качества — брикеты шоколадной глазури размером чуть больше обычного кирпича всех трех видов: черной, молочной и белой. С одной доставкой я получаю по ящику каждого из этих видов. Шоколад следует довести до кристаллического состояния. Некоторые кондитеры покупают не брикеты, а шоколадную массу, но я люблю готовить смесь своими руками. Возня с необработанными тусклыми блоками шоколадной глазури доставляет мне беспредельное наслаждение. Мне нравится дробить их вручную — я никогда не пользуюсь электрическими миксерами, — ссыпая измельченную массу в большие керамические чаны, потом плавить ее, помешивая и старательно измеряя температуру специальным термометром по завершении очередной фазы трудоемкой работы, пока не становится ясно, что смесь получила достаточно тепла.
Есть нечто магическое в процессе преобразования шоколадного сырья в лакомое «золото дураков», волнующее воображение обывателя. Возможно, даже моя мать оценила бы мой труд. Работая, я дышу полной грудью и ни о чем не думаю. Окна распахнуты настежь, гуляют сквозняки. На кухне было бы холодно, если бы не жар, поднимающийся от печей и медных чанов, если бы не горячие пары тающей шоколадной глазури. В нос бьет одуряющая, пьянящая смесь запахов шоколада, ванили, раскаленных котлов и корицы — терпкий грубоватый дух Америки, острый смолистый аромат тропических лесов. Вот так я теперь путешествую. Как ацтеки в своих священных ритуалах. Мексика, Венесуэла, Колумбия. Двор Монтесумы. Кортес и Колумб. Пища богов, пузырящаяся и пенящаяся в ритуальных чашах. Горький эликсир жизни.
Возможно, именно это чувствует Рейно в моем магазинчике — дух далеких времен, когда мир был обителью варваров, дикарей. Какао бобам поклонялись еще до пришествия Христа — до того, как родился в Вифлееме Адонис и принесен был в жертву на Пасху Осирис. Им приписывались магические свойства. Напиток из них потягивали на ступеньках жертвенных храмов; они даровали исступленное блаженство, повергали в неистовый экстаз. Так вот чего он боится! Растления через удовольствие, незаметного пресуществления плоти в сосуд разгула. Оргии ацтекского жречества не для него. И все же в парах тающего шоколада начинает что то проступать — некое видение, как сказала бы моя мать, — дымчатый палец постижения, указующий… указующий…
Есть!  На секунду я почти ухватила его. Гладкая дымящаяся поверхность зарябила, образуя какой то узор. Потом еще один — неясный, тонкий, как паутинка, проявившийся лишь частично… На мгновение я почти увидела ответ, тайну, которую он скрывает — даже от себя — тщательно, с пугающей расчетливостью, ключ, который даст ход всем нам, запустит в движение весь механизм.
Гадать на шоколаде трудно. Видения расплываются, клубятся в туманящих мозг парах. И я — не моя мать, до самой смерти сохранявшая столь могучий дар прорицания, что мы с ней в панике бежали, словно безумные, еще до того, как ее предчувствия обретали законченную форму. И все же, прежде чем видение рассеялось, мне кажется, я успела кое что рассмотреть — комнату, кровать, лежащего на ней старика с воспаленными запавшими глазами на белом лице… И огонь. Огонь.
Это то, что я должна была увидеть?
Это и есть тайна Черного человека?
Я должна знать его секрет, если мы хотим здесь остаться. А я намерена остаться. Чего бы мне это ни стоило.

0

11

Глава 10

19 февраля. Среда

Неделя, топ pere.  Только и всего. Прошла одна неделя. А кажется, гораздо больше. И сам не понимаю, почему она так тревожит мой покой, ведь мне абсолютно ясно, что это за женщина. Я заходил к ней на днях, пытался убедить, что не стоит открывать магазин в воскресное утро. Бывшая пекарня преобразилась, воздух насыщен необычайными ароматами имбиря и специй. Я старался не смотреть на полки со сладостями — коробочки, ленточки, бантики пастельных тонов, золотисто серебристые горки засахаренного миндаля, сахарные фиалки, шоколадные лепестки роз. Здесь все напоминает будуар — интимная атмосфера, запах роз и ванили. Точно так выглядела комната моей матери — сплошь креп и кисея, хрусталь, мерцающий в приглушенном свете, ряды флакончиков и склянок на туалетном столике — сонм джиннов, ожидающих избавления из плена. Есть что то нездоровое в таком обильном средоточии изысканности. Обещание, отчасти исполненное запретного наслаждения.
Она вежливо поприветствовала меня. Теперь я разглядел ее поподробнее. Длинные черные волосы собраны в узел, глаза невероятно темные, как будто без зрачков. Идеально прямые брови придают ее облику суровость, смягченную ироничным изгибом губ. Ладони квадратные, ногти коротко острижены — руки профессионала. Она не пользуется косметикой, и все равно в ее лице сквозит что то непристойное. Возможно, это открытый оценивающий взгляд, неизменная ирония на губах. К тому же она высока ростом, слишком высока для женщины, она ростом с меня. Смотрит мне прямо в глаза — плечи расправлены, подбородок дерзко вскинут. На ней длинная расклешенная юбка огненного цвета и облегающий черный свитер — пугающее сочетание. Как змея, ядовитое насекомое, предостережение врагам.
А она — мой враг.  Я сразу это почувствовал. Ее тихий приятный голос меня не обманывает. Я ощущаю ее враждебность и подозрительность. Она специально завлекает меня в свою лавку, чтобы посмеяться надо мной. Кажется, будто ей известно нечто такое, что даже я… Впрочем, это чепуха. Что она может знать? Что может сделать?  Просто я возмущен тем, что нарушен естественный порядок, как добросовестный садовник вознегодовал бы при виде одуванчиков в своем саду. Семена разброда всюду дают всходы, топ pere.  Занимают все новые площади. Распространяются.
Я, должно быть, чего то не понимаю. Но мы, ты и я, все равно не должны терять бдительности. Помнишь Марод и цыган, которых мы изгнали с берегов Танна? Помнишь, сколько времени и сил ушло на это, сколько месяцев впустую было потрачено на жалобы и письменные обращения, пока мы не взяли дело в свои руки? Помнишь мои проповеди?! Одна за другой закрывались перед ними двери. Некоторые лавочники сразу проявили сознательность, сразу встали на нашу сторону, поскольку не забыли последнего нашествия цыган, принесших в город болезни, воровство, проституцию. А вот на Нарсисса пришлось надавить: он, по своему обыкновению, готов был предложить бродягам работу на своих полях на время летней страды. Но мы в конце концов выселили весь табор — угрюмых мужчин, их неряшливых потаскушек с наглыми глазами, их босоногих детей сквернословов, их тощих собак. После ухода цыган люди бесплатно убрали оставленные ими мусор и грязь. Одно семечко одуванчика, топ pere,  и они вернутся. Ты это понимаешь не хуже меня. И если она является этим семечком…
Вчера я разговаривал с Жолин Дру. Анук Роше поступила в начальную школу. Развязная девчонка с такими же черными волосами, как у ее матери, и радужной нахальной улыбкой. Судя по всему, Жолин заметила, что ее сын Жан в числе других детей играет с этой девочкой в какую то непотребную игру на школьном дворе. Они вытряхивали в грязь из мешочка кости и бусины. Полагаю, гадали или еще какой ерундой занимались. Дурное влияние… Я ведь говорил тебе, что знаю эту породу. Жолин запретила Жану играть с ней, но парень упрям, тут же надулся. Дети в этом возрасте понимают только язык строгой дисциплины. Я вызвался серьезно поговорить с мальчиком, но мать не согласилась. Вот что это за люди, топ pere.  Слабые. Бесхарактерные. Интересно, сколько из них уже нарушили Великий пост? Сколько вообще намеревались соблюдать его? Что до меня, я чувствую, как благодаря постной диете очищаюсь от скверны. Витрина лавки мясника приводит меня в ужас; любые пищевые запахи воспринимаю так остро, что даже голова кружится. Вдруг совершенно перестал выносить аромат свежей выпечки, доносящийся по утрам из пекарни Пуату, харчевня на площади Изящных Искусств смердит жареным жиром, будто адское пекло. Сам я вот уже больше недели не прикасаюсь ни к мясу, ни к рыбе, ни к яйцам. Живу на хлебе, супах, салатах, да в воскресенье позволяю себе бокал вина. И я очистился, pere,  очистился… Жаль только, что не могу сделать больше. Для меня это —  не мука, не наказание. Порой я думаю: вот если бы стать  для них примером, если бы это я  страдал, истекая кровью на кресте… Эта ведьма Вуазен насмехается надо мной, шагая мимо с корзиной продуктов из магазина. Она единственная в семье благочестивых прихожан презирает церковь, ухмыляется мне, ковыляя мимо в соломенной шляпке с красным шарфом на голове, идет, стучит палкой по плитам перед собой и склабится… Я терплю ее только из уважения к ее возрасту, топ pere,  и из жалости к ее родным. Упрямо отказывается от лечения, от утешения и поддержки, думает, что будет жить вечно. Но в один прекрасный день она сломается. Когда нибудь они все не выдерживают. И я безропотно отпущу ей все ее грехи. Буду скорбеть о ней, несмотря на все ее заблуждения, гордыню, заносчивость. В итоге она падет к моим ногам, топ pere.  В конечном счете все они будут в моей власти, разве нет?

0

12

Глава 11

20 февраля. Четверг

Я ждала ее. Клетчатый плащ, волосы туго зачесаны назад, руки проворные и нервные, как у опытного стрелка. Жозефина Мускат, женщина с карнавального шествия. Она дождалась, когда мои завсегдатаи — Гийом, Жорж и Нарсисс — покинули шоколадную, и вошла, держа руки глубоко в карманах.
— Горячий шоколад, пожалуйста, — заказала она, уткнувшись взглядом в пустые бокалы, которые я еще не успела убрать, и неловко села на табурет за прилавком.
— Сию минуту. — Я не стала уточнять, как приготовить для нее напиток, — налила на свое усмотрение и подала с шоколадной стружкой и сбитыми сливками, положив на край блюдца две кофейные помадки. С минуту она, прищурившись, смотрела на бокал, потом робко прикоснулась к нему.
— На днях, — заговорила она неестественно беспечным тоном, — я была у вас и забыла заплатить. — Пальцы у нее длинные и, как ни странно, изящные, несмотря на мозолистые подушечки. В непринужденной обстановке ее лицо несколько утратило тревожное затравленное выражение и кажется почти красивым. Волосы у нее мягкого каштанового оттенка, глаза золотистые. — Прошу прощения. — Она почти с вызовом бросила на прилавок монету в десять франков.
— Ничего страшного, — с беззаботным равнодушием ответила я. — С кем не бывает.
Жозефина подозрительно взглянула на меня и, убедившись, что я не рассержена, чуть расслабилась.
— Вкусно, — похвалила она, глотнув из бокала шоколад. — Очень вкусно.
— Я сама готовлю, — объяснила я. — Из какао тертого, еще не разбавленного какао маслом, которое добавляют для того, чтобы масса затвердела. Именно так столетия назад пили шоколад ацтеки.
Жозефина вновь подозрительно покосилась на меня.
— Спасибо за подарок, — произнесла она наконец. — Миндаль в шоколаде. Мои любимые конфеты. — И вдруг заговорила быстро, отчаянно, захлебываясь словами: — Я не хотела. Просто они обсуждали меня, я знаю. Но я не воровка. Это все из за них… —  тон презрительный, уголки губ опущены в гневе и самобичевании, — …из за стервы Клэрмон и ее подружек. Лгуньи. — Она опять посмотрела на меня, дерзко, словно бросая вызов. — Говорят, ты не ходишь в церковь. — Голос у нее звенящий, слишком громкий для маленького помещения шоколадной, оглушает нас обеих.
Я улыбнулась.
— Совершенно верно. Не хожу.
— Значит, долго здесь не протянешь, — заявила Жозефина все тем же ломким, срывающимся голосом. — Они выживут тебя отсюда, прогонят, как прогоняют всех, кто им не нравится. Вот увидишь. Все это… — нервным жестом она показала на полки, коробочки, сооружения в витрине. — Ничего тебя не спасет. Я слышала их болтовню. Слышала, что они говорили.
— Я тоже. — Из серебряного чайника я налила себе маленькую чашку шоколада — черного, как «эспрессо», — и помешала маленькой ложкой. — Но я не слушаю, — спокойно сказала я и, отпив из чашки, добавила: — И тебе не советую.
Жозефина рассмеялась.
Мы обе замолчали. Прошло пять секунд. Десять.
— Говорят, ты ведьма. — Опять это слово. Она с вызовом посмотрела мне в лицо. — Это так?
Я пожала плечами, глотнула шоколада из чашки.
— Кто говорит то?
— Жолин Дру. Каролина Клэрмон. Приспешницы кюре Рейно. Я слышала, как они болтали возле церкви. И дочь твоя что то рассказывала детям. Что то про духов. — В голосе ее слышались любопытство и скрытая, неприятная ей самой враждебность, природы которой я не понимала. — Надо же, духи! — воскликнула она.
Я провела пальцем по золотому ободку своей чашки.
— Я думала, тебе плевать на то, что болтают все эти люди.
— Мне просто любопытно. — Это опять сказано с вызовом, будто она боится пробудить к себе симпатию. — К тому же ты на днях беседовала с Армандой. А с Армандой никто не разговаривает. Кроме меня. Арманда Вуазен. Старушка из Марода.
— Она мне нравится, — просто сказала я. — Почему я должна чураться ее?
Жозефина стиснула кулаки на прилавке. Она была возбуждена, голос ее трещал, как схваченное морозом стекло.
— Потому что она сумасшедшая, вот почему! — В подтверждение своих слов она неопределенно покрутила пальцем у виска. — Сумасшедшая, сумасшедшая, сумасшедшая. —  Она понизила голос. — Я вот что тебе скажу. В Ланскне существует понятие грани, — мозолистым пальцем она провела на прилавке черту, — и если ты переступаешь ее, если не  исповедуешься, не  уважаешь мужа, не  готовишь три раза в день, не ждешь возвращения мужа домой, сидя у камина с пристойными мыслями в голове, если у тебя нет… детей…  и ты не ходишь с цветами на похороны друзей и не пылесосишь гостиную в своем доме и… не… вскапываешь… цветочные грядки! —  Жозефина раскраснелась от напряжения, от клокотавшего внутри ее безудержного гнева. — Значит, ты — чокнутая! —  выпалила она. — Чокнутая, ненормальная. И люди… шепчутся… за… твоей спиной и… и… и…
Она резко замолчала, терзающая боль больше не искажала ее черты. Я заметила, что ее взгляд устремлен мимо меня на что то за окном, но из за слепящего блеска стекла я не могла разглядеть то, на что она смотрела. Казалось, словно занавес опустился на ее лицо — плотный, непроницаемый, безнадежно глухой.
— Извини! Меня чуть чуть занесло. — Она допила шоколад. — Мне нельзя с тобой общаться. Да и тебе со мной не следует. И так уже не жди ничего хорошего.
— Это мнение Арманды? — невозмутимо полюбопытствовала я.
— Мне пора. — Словно казня себя, она опять в свойственной ей манере вдавила в грудь стиснутые кулаки. — Мне пора. — В ее чертах вновь сквозило смятение, а опущенные в страхе уголки губ придавали лицу выражение тупоумия… Однако та разгневанная, возмущенная женщина, что говорила со мной минуту назад, была далеко не глупа. Что — кого —  она увидела, что так резко изменилась в лице? Едва она ступила за порог шоколадной и, горбясь под порывами воображаемого ураганного ветра, зашагала прочь, я двинулась к окну, провожая ее взглядом. К ней никто не подошел. Никто, как мне показалось, даже и не смотрел в ее сторону. И тут я заметила Рейно. Он стоял у входа в церковь, в арочном проеме. Рядом с ним — незнакомый мне лысеющий мужчина. Взгляды обоих прикованы к витрине «Небесного миндаля».
Рейно?  Неужели это он источник ее страха? При мысли о том, что священник, возможно, настраивает Жозефину против меня, я испытала острое раздражение. Помнится, она говорила о нем скорее с пренебрежением, чем со страхом. Собеседник Рейно — невысокий мужчина плотного телосложения. Завернутые рукава его клетчатой рубашки обнажают лоснящиеся красные руки, маленькие интеллигентские очки смотрятся несуразно на крупном мясистом лице. Во всем его облике сквозит враждебность, направленная неизвестно на кого, и я наконец узнаю его. Я уже встречала его прежде — с белой бородой, в красном халате. Он бросал сладости в толпу. На карнавале. Санта Клаус. Швырял конфеты в толпу с такой злостью, будто надеялся выбить кому нибудь глаз. В этот момент у витрины остановилась группа детей. Мужчин у церкви я теперь не видела, но, думаю, разгадала причину поспешного бегства Жозефины.
— Люси, видишь того человека на площади? В красной рубашке? Кто это?
Девочка скорчила рожицу. Ее любимое лакомство — мышки из белого шоколада, пять штучек за десять франков. Я добавила ей в бумажный кулек еще две.
— Ты ведь знаешь его, верно?
Люси кивает.
— Месье Мускат. Хозяин кафе. — Я знаю это заведение — невзрачное маленькое местечко в конце улицы Вольных Граждан. С полдесятка металлических столиков на тротуаре, выцветший навес с эмблемой «оранжины». Старая вывеска — «Кафе „Республика“. Сжимая в руке кулек со сладостями, девочка отходит от прилавка, собираясь выскочить на улицу, но потом, передумав, вновь поворачивается. — А вот какие его  любимые лакомства, вы никогда не догадаетесь, — заявляет она. — Потому что он ничего не любит.
— В это трудно поверить, — улыбаюсь я. — Каждый человек что нибудь да любит.
Люси поразмыслила с минуту.
— Ну, может, только то, что он забирает у других, — звонко говорит она и уходит, махнув мне на прощание через витрину. — Передайте Анук, что после школы мы идем в Марод!
— Обязательно.
Марод. Интересно, чем прельщает их этот район. Речка с вонючими коричневыми берегами. Узкие улочки, по которым гуляет мусор. Оазис для детей. Укрытия, плоские камешки, которые хорошо скачут по стоячей воде. Нашептывание секретов, мечи из палок, щиты из листьев ревеня. Военные действия в зарослях ежевики, туннели, первопроходцы, бродячие собаки, слухи, похищенные сокровища… Вчера Анук вернулась из школы, вышагивая по особому бодрой походкой, и сразу показала мне свой новый рисунок.
— Это я. — Фигурка в красном комбинезоне с взъерошенными черными волосами. — Пантуфль. — На ее плече сидит, как попугай, кролик с навостренными ушами. — И Жанно. — Мальчик в зеленом с вытянутой рукой. Оба ребенка улыбаются. Судя по всему, матерям — даже матерям учительницам — вход в Марод заказан. Анук повесила рисунок на стену над пластилиновой фигуркой, которая до сих пор сидит у ее кровати.
— Пантуфль сказал мне, что делать. — Она сгребла его в объятия. В этом свете я довольно отчетливо вижу его. Он похож на усатого ребенка. Порой я спрашиваю себя, может, мне следует как то запретить ей этот самообман, но я знаю, что у меня не хватит мужества обречь свое дитя на одиночество. Возможно, если мы останемся здесь, Пантуфль со временем уступит место более реальным друзьям.
— Я рада, что вам удалось остаться друзьями, — говорю я, целуя ее в кудрявую макушку. — Скажи Жанно, если хочет, пусть приходит сюда на днях. Поможете мне разобрать витрину. Других своих приятелей и подруг тоже можешь позвать.
— Пряничный домик? — Ее глаза засияли, как вода на солнце. — Ура! —  В приливе радости она заплясала по комнате, едва не опрокинула табурет, в огромном прыжке обогнула воображаемое препятствие и кинулась на лестницу, перескакивая сразу через три ступеньки. — Пантуфль, догоняй! — Раздался грохот — бам бам!  Анук хлопнула дверью о стену. Меня, как всегда неожиданно, захлестнула волна любви к дочери. Моя маленькая странница. Вечно в движении, ни минуты не молчит.
Я налила себе еще одну чашку шоколада и обернулась, услышав трезвон колокольчиков у двери. На секунду я застаю его врасплох: он не контролирует выражение своего лица — взгляд оценивающий, подбородок выпячен вперед. Плечи расправлены, на лоснящихся оголенных руках вздулись вены. Потом он улыбнулся — не тепло, одними губами.
— Месье Мускат, если не ошибаюсь? — Интересно, что ему здесь нужно? Кажется, здесь он совсем не к месту. Набычившись, он исподлобья рассматривает выставленный товар, его взгляд подкрадывается к моему лицу, опускается к моей груди — один раз, второй.
— Что ей здесь понадобилось? — отчеканил он, не повышая голоса, и мотнул головой, словно в недоумении. — Что, черт побери, ей может быть нужно в этой лавке? — Он показал на поднос с засахаренным миндалем стоимостью пятьдесят франков за пакетик. — Это что ли, хе? — обращается он ко мне, разводя руками. — Подарки по случаю свадеб и крещений. На что ей такие подарки? — Он опять улыбнулся, на этот раз льстиво, пытаясь очаровать меня. — Что она купила?
— Насколько я понимаю, речь идет о Жозефине?
— Да, это моя жена. — Он произнес это со странной интонацией — будто отрубил. — Вот они, женщины. Пашешь, как проклятый, чтобы заработать на прожитье, а они что делают, хе? Тратят все на… — Он вновь обвел рукой ряды шоколадных жемчужин, марципановых гирлянд, серебряной фольги, шелковых цветов. — Так она подарок купила? — В голосе его зазвучала подозрительность. — Для кого это она подарки покупает? Для себя, что ли? — Он хохотнул, словно счел эту мысль нелепой.
Я не могла понять, чего он добивается, но меня настораживали его агрессивный тон, нездоровый блеск в глазах, нервная жестикуляция. Я боялась не за себя — за годы, проведенные с матерью, я освоила много разных способов самозащиты. Мне стало страшно за Жозефину. Прежде чем я успела воздвигнуть между нами незримую стену, мне от него передался образ: окровавленный палец в дыму. Я сжала под прилавком кулаки, ибо изнанку души этого человека я видеть вовсе не хотела.
— Думаю, вы что то не так поняли, — сказала я. — Я сама пригласила Жозефину на чашку шоколада. По дружбе.
— О! — Он оторопел на мгновение. Потом вновь издал лающий смешок — почти искренний. В его презрении теперь сквозит неподдельное удивление. — Вы хотите подружиться с Жозефиной? — Вновь оценивающий взгляд. Я вижу, что он сравнивает нас, то и дело стреляя похотливыми глазками в сторону моей груди, и, когда он вновь заговорил, я услышала в его голосе вкрадчивые мурлыкающие нотки. Очевидно, в его представлении, это тон обольстителя.
— Ты ведь здесь новенькая, верно?
Я киваю.
— Пожалуй, мы могли бы встречаться иногда. Познакомились бы, лучше узнали друг друга.
— Пожалуй, — беспечно бросила я и добавила невозмутимо: — Может, вы заодно и жену пригласите?
Он растерялся, вновь смерил меня взглядом, подозрительно покосился.
— Надеюсь, она не сболтнула чего лишнего?
— Чего, например? — уточнила я.
Он мотнул головой:
— Ничего. Ничего. Просто у нее язык как помело, вот и все. Рот не закрывается. Ничего не делает, хе! Только болтает и болтает сутки напролет. — Опять короткий невеселый смешок. — Впрочем, ты и сама в этом скоро убедишься, — добавил он с мрачным удовлетворением в голосе.
Я пробормотала что то уклончивое. Потом, поддавшись порыву, достала из под прилавка маленький пакетик миндаля в шоколаде и протянула ему. Говорю непринужденно:
— Будьте добры, передайте это от меня Жозефине. Эти конфеты я приготовила для нее, а отдать забыла.
Он в оцепенении смотрит на меня. Повторяет тупо:
— Передать ей?
— Бесплатно. За счет магазина. — Я одарила его обворожительной улыбкой. — Это подарок.
Он широко улыбнулся, взял у меня симпатичный серебряный мешочек с шоколадом и, смяв, сунул в карман джинсов.
— Конечно, передам. Не сомневайся.
— Это ее любимые конфеты, — объясняю я.
— Много ты не наработаешь, если будешь угощать всех подряд, — снисходительно заявляет он. — Месяца не пройдет, как обанкротишься. — И опять пристальный голодный взгляд, будто я — шоколадная конфета, которую ему не терпится развернуть.
— Поживем — увидим, — елейно протянула я. Он вышел на улицу и, сутулясь, зашагал домой развязной походкой Джеймса Дина. Я провожала его взглядом и вскоре увидела, как он вытащил из кармана конфеты, предназначенные для Жозефины, и вскрыл пакетик. Даже не потрудился отойти подальше. Возможно, догадывался, что я наблюдаю за ним. Одна, вторая, третья. Его рука с ленивой методичностью поднималась ко рту, и не успел он перейти площадь, как пакетик уже был опустошен, а шоколад съеден. Он скомкал в руке серебряную упаковку. Я представила, как он запихивает в рот конфеты, словно прожорливый пес, стремящийся поскорее вылизать собственную миску, чтобы стащить кусок мяса из чужой тарелки. Минуя пекарню, он швырнул серебряный комок в стоявшую у входа урну, но промахнулся: бумажный шарик поплясал на ободке и упал на камни. А он, не оглядываясь, продолжал путь — прошел мимо церкви и зашагал по улице Вольных Граждан, грубыми башмаками выбивая искры из гладких булыжников мостовой.

0

13

Глава 12


21 февраля. Пятница

С вечера опять похолодало. Флюгер на церкви Святого Иеронима всю ночь крутился и вертелся в беспокойной нерешительности, визгливо поскрипывая на ржавых креплениях, словно отгонял незваных гостей. К утру на город лег туман, да такой густой, что даже церковная башня, высившаяся всего в двадцати шагах от витрины шоколадной, казалась далеким призрачным силуэтом. Сквозь ватную толщу тумана пробивался глухой бой колокола, призывающего к обедне прихожан, но на его звон отозвались лишь несколько человек. Подняв воротники плащей и курток, они спешат в церковь за отпущением грехов.
Когда Анук допила молоко, я укутала дочь в ее красное пальто и, не обращая внимания на ее протесты, натянула ей на голову пушистую шапку.
— Хочешь что нибудь на завтрак?
Она решительно мотнула головой и схватила яблоко с блюда у прилавка.
— А меня ты разве не поцелуешь?
Это наш утренний ритуал.
Ловко обхватив меня руками за шею, она облизала мое лицо, со смехом отпрыгнула, послала от двери воздушный поцелуй и выбежала на площадь. Я охаю в притворном ужасе, вытираю лицо. Она радостно смеется, показывает мне свой маленький острый язычок, кричит: «Я люблю тебя!» — и красной змейкой уносится в туман, волоча за собой портфель. Я знаю, что через полминуты пушистая шапка перекочует в ее школьную сумку, где уже лежат учебники, тетради и прочие неугодные напоминания о взрослом мире. На секунду я вновь увидела Пантуфля, скачущего за ней по пятам, и поспешила заслониться от нежеланного образа. Горькое чувство утраты и одиночества охватило меня. Как я буду жить целый день без нее? Усилием воли я подавила в себе неодолимый порыв окликнуть ее.
За утро шесть покупателей. Один из них — Гийом. Он зашел по пути домой, возвращаясь из лавки мясника с куском кровяной колбасы, завернутой в бумагу.
— Чарли любит кровяную колбасу, — серьезно говорит он мне. — В последнее время у него плохой аппетит, но я уверен, колбасу он съест с удовольствием.
— Вы и о себе не должны забывать, — мягко напоминаю я ему. — Вам тоже нужно питаться.
— Конечно. — Он виновато улыбается. — Я ем, как лошадь. Честное слово. — Он вдруг встревожился. — Правда, сейчас Великий пост. Но ведь животным не обязательно поститься, как вы считаете?
В ответ на его обеспокоенный взгляд я качаю головой. Черты лица у него мелкие, тонкие. Он принадлежит к тому типу людей, которые разламывают печенье на две половинки и одну оставляют на потом.
— Я считаю, вам обоим следует лучше заботиться о себе.
Гийом чешет у Чарли за ухом. Пес реагирует вяло и почти не проявляет интереса к пакету из мясной лавки в стоящей возле него корзине.
— Мы справляемся. — Губы Гийома раздвигаются в улыбке так же автоматически, как с его языка слетает ложь. — Правда, справляемся. — Он допил свой chocolat espresso.
— Отличный шоколад, — как всегда, говорит он. — Мои комплименты, мадам Роше. — Я уже давно не настаиваю на том, чтобы он обращался ко мне по имени. Укоренившиеся в нем правила приличия не допускают фамильярности. Он оставляет деньги на прилавке, приподнимает шляпу на прощание и открывает дверь. Чарли неуклюже поднимается с пола и, чуть кренясь на один бок, ковыляет за хозяином. Дверь за ними затворяется, а в следующую минуту я уже вижу, как Гийом наклоняется и берет своего питомца на руки.

В обед в шоколадную заходит еще одна посетительница. На ней бесформенное мужское пальто, но я все равно мгновенно признала ее. Умное морщинистое лицо под черной соломенной шляпой, длинная черная юбка, из под которой выглядывают тяжелые башмаки.
— Мадам Вуазен! Пришли, как и обещали? Позвольте, я налью вам что нибудь. — Блестящие глаза внимательно рассматривают шоколадную, замечают каждую деталь. Она останавливает взгляд на меню, написанном Анук:
ГОРЯЧИЙ ШОКОЛАД — 10 франков
ШОКОЛАД ЭСПРЕССО — 15 франков
ШОКОЛАДНЫЙ КАПУЧИНО — 12 франков
КОФЕЙНЫЙ ШОКОЛАД — 12 франков
Старушка одобрительно кивнула.
— Сто лет ничего подобного не видела. Уже и забыла, что существуют такие заведения. — Голос у нее звучный, движения энергичные, что никак не вяжется с ее возрастом. Губы насмешливо изогнуты, как у моей матери. — Когда то я любила шоколад, — признается она.
Пока я наливала для нее в высокий бокал кофейный шоколад и добавляла в пену кофейный ликер «Калуа», она подозрительно разглядывала табуреты у прилавка.
— Надеюсь, ты не заставишь меня лезть на этот стул?
Я рассмеялась.
— Если бы я знала, что вы придете, заранее приготовила бы лестницу. Подождите минутку.
Я вытащила из кухни старое оранжевое кресло Пуату.
— Попробуйте ка сюда.
Арманда тяжело опустилась в кресло и взяла в обе руки свой бокал. Глаза у нее горят нетерпением и восторгом, как у ребенка.
— Мммм. —  Это больше, чем восхищение. Почти благоговение. — Мммммм. —  Она закрыла глаза, смакуя на языке напиток. Я едва ли не со страхом созерцала ее блаженство. — Настоящий шоколад, да? — Она помолчала, испытующе глядя на меня блестящими глазами из под полуопущенных век. — Сливки, корица, наверно, и… что еще? «Тиа Мария»?
— Почти угадали.
— Запретный плод всегда сладок, — сказала Арманда, с удовлетворением вытирая со рта пену. — Но это… — она опять с жадностью глотнула из бокала, — ничего вкуснее не пробовала, даже в детстве. Держу пари, здесь тысяч десять калорий, а то и больше.
— Почему вы думаете, что вам это повредит? — полюбопытствовала я. Маленькая и круглая, как куропатка, она, в отличие от своей дочери, не производила впечатления женщины, страдающей от несовершенства своей фигуры.
— О, это врачи так думают, — небрежно отпустила Арманда. — Знаешь ведь, какие они. Все готовы запретить. — Она опять втянула через соломинку шоколад. — Ох как вкусно. Здорово!  Каро уже на протяжении многих лет пытается упрятать меня в какой нибудь приют. Не нравится ей, что я живу по соседству. Не любит вспоминать о своем происхождении. — Она смачно хмыкнула. — Говорит, я больна. Не способна заботиться о себе. Присылает ко мне своего докторишку, и тот начинает мне прописывать: это можно, то нельзя. Можно подумать, они хотят,  чтобы я жила вечно.
Я улыбнулась.
— Каролина, я уверена, очень любит вас.
Арманда бросила на меня насмешливый взгляд.
— Прямо таки уверена? —  Вульгарный кудахтающий смешок. — Не рассказывай мне сказки, девушка. Ты прекрасно знаешь, что моя дочь любит только себя. Я ведь не дура, все понимаю. — Ее блестящие глаза смотрят на меня в пристальном прищуре. — Я по мальчику скучаю.
— По мальчику?
— Его зовут Люк. Это мой внук. В апреле ему исполнится четырнадцать. Ты, наверно, видела его на площади.
Мне смутно припомнился бесцветный мальчик в отглаженных фланелевых брюках и твидовой куртке. У него неестественно прямая осанка и холодные серо зеленые глаза в обрамлении длинных ресниц. Я кивнула.
— Я завещала ему все свое состояние, — говорит Арманда. — Полмиллиона франков. Он их получит, когда ему исполнится восемнадцать лет; до тех пор деньги будут находиться в доверительной собственности. — Она пожала плечами и добавила отрывисто: — Мы с ним не видимся. Каро не разрешает.
Теперь я вспомнила, что видела их вместе: они шли в церковь, мальчик поддерживал мать за руку. Он единственный из всех детей в Ланскне никогда не покупает шоколад в «Миндале», хотя, мне кажется, я пару раз замечала, что он смотрел на мою витрину.
— Последний раз он навещал меня, когда ему было десять лет. — Голос у Арманды непривычно блеклый. — По его меркам, лет сто назад. — Она допила шоколад и со стуком поставила бокал на прилавок. — Насколько я помню, это был день его рождения. Я подарила ему томик стихов Рембо. Он держался со мной очень… вежливо. — В ее тоне сквозит горечь. — Конечно, с тех пор я встречала его несколько раз на улице. Да я и не жалуюсь.
— А почему вы сами к ним не зайдете? — с любопытством спросила я. — Пошли бы с ним погуляли, поговорили, узнали его лучше.
Арманда покачала головой.
— Мы с Каро не общаемся. — В ее голосе неожиданно зазвучали брюзгливые нотки. Без улыбки, так молодившей ее, она вдруг показалась мне невообразимо старой, дряхлой. — Она меня стыдится. Одному богу известно, что она говорит обо мне мальчику. — Арманда тряхнула головой. — Нет. Теперь уже слишком поздно. Я это вижу по его лицу. Он весь такой учтивый.  Присылает мне на Рождество вежливые бессодержательные открытки. На редкость воспитанный мальчик. — Она невесело рассмеялась. — Вежливый, воспитанный мальчик.
Она глянула на меня с дерзкой лучезарной улыбкой.
— Если бы знать, чем он занимается, — продолжала она, — что читает, за какую команду болеет, кто его друзья, как он учится в школе. Если бы знать все это… Можно было бы убедить  себя… — Я вижу, что она вот вот расплачется. Последовала короткая пауза, пока она боролась со слезами. — А знаешь, пожалуй, я не отказалась бы еще отведать твоего фирменного шоколада. Нальешь?
Она храбрилась, но ее бравада вызывала искреннее восхищение. Будучи, по сути, несчастной женщиной, она с успехом играла роль мятежницы. Вот и сейчас, отхлебывая из бокала, положила локти на прилавок с неким подобием щегольства.
— Прямо таки Содом и Гоморра через соломинку. Мммм.  Такое ощущение, будто я умерла и вознеслась на небеса. Во всяком случае, рай где то рядом.
— Я могла бы узнать что нибудь о Люке, если хотите. И передать вам.
Арманда задумалась. Я видела, что она наблюдает за мной из под опущенных век. Оценивает.
— Все мальчики любят сладости, верно? — наконец промолвила она. Я согласилась с ее замечанием, сделанным как бы вскользь. — Полагаю, его друзья здесь тоже бывают?
Я сказала, что не знаю, кого он считает своими друзьями, но, верно, почти все дети регулярно наведываются в шоколадную.
— Пожалуй, я тоже зайду как нибудь еще, — решила Арманда. — Мне нравится твой шоколад, хотя стулья у тебя ужасные. Может, даже и в постоянные посетительницы запишусь.
— Я вам всегда буду рада.
Арманда опять замолчала. Я догадывалась, что она привыкла все делать по своему, в намеченное ею самой время, и не терпит, чтобы кто то торопил ее или давал ей советы. Я не стала мешать ее раздумьям.
— Вот. Держи. — Решение принято. Не колеблясь, она выкладывает на прилавок стофранковую купюру.
— Но я…
— Если увидишь его, купи ему коробочку сладостей. Какую он пожелает. Только не говори, что это от меня.
Я взяла деньги.
— И не поддавайся его матери. Она уже развернула кампанию — это более чем вероятно. Распространяет сплетни, демонстрирует свое пренебрежение. Кто бы мог подумать, что мое единственное дитя станет одной из сестер Армии спасения Рейно? — Она озорно прищурилась, отчего на ее круглых щеках образовались морщинистые ямочки. — О тебе уже слухи всякие ходят. Наверно, догадываешься, какие. А будешь якшаться со мной, только подольешь масла в огонь.
Я рассмеялась.
— Как нибудь справлюсь.
— Не сомневаюсь. — Она вдруг остановила на мне пристальный взгляд. Поддразнивающие нотки исчезли из ее голоса. — Что то есть в тебе такое, — тихо произнесла она. — Что то знакомое. Но все таки, наверно, мы не встречались до знакомства в Мароде, да?
В Лиссабоне, Париже, Флоренции, Риме. Кого я только не встречала, с кем только не пересекались наши пути за время наших безумных скитаний по запутанным маршрутам. Но нет, ее я раньше не видела.
— И этот запах. Как будто что то горит. Как спустя десять секунд после удара молнии в летнюю грозу. Запах июльских гроз и поливаемых дождем пшеничных полей. — Ее лицо светилось восторгом, глаза пытливо выискивали что то в моих глазах. — Это правда, верно? То, что я говорила? О том, кто ты есть?
Ну вот, опять.
Арманда радостно рассмеялась и взяла меня за руку. Кожа у нее прохладная — листва, а не плоть. Она перевернула мою руку ладонью вверх.
— Так и знала! — Она провела пальцем по линии жизни, по линии сердца. — Поняла в ту же минуту, как увидела тебя! — Нагнув голову, она тихо забормотала себе под нос, дыханием обдавая мою руку. — Я знала это. Знала. Но даже подумать не могла, что когда нибудь встречу тебя здесь, в этом городе. — Она вдруг тревожно взглянула на меня. — А Рейно знает?
— Не могу сказать. — Мой ответ не содержал лжи, поскольку я понятия не имела, о чем она говорит. Но я тоже что то чувствовала — ветер перемен, дух откровения. Запах пожара и озона. Скрежет долго не работавших механизмов, запустивших адскую машину мистической взаимосвязи. Или все таки Жозефина права, и Арманда в самом деле сумасшедшая? В конце концов, сумела же она разглядеть Пантуфля.
— Постарайся скрыть от него это, — сказала она мне с безумным блеском в серьезных глазах. — Ты ведь знаешь, кто он  такой, верно?
Я смотрела на нее. Ее следующая фраза, должно быть, просто прозвучала в моем воображении. Или, возможно, наши сны соприкоснулись на мгновенье в одну из ночей, когда мы находились в бегах.
— Он и есть Черный человек.
Рейно. Как плохая карта. Вновь и вновь. Смех из за кулис.

Анук уже давно спит, и я достаю карты матери, впервые после ее смерти. Я храню их в шкатулке из сандалового дерева. Мягкие, они пахнут воспоминаниями о ней. Я едва не кладу их на место, ошеломленная наплывом ассоциаций, вызванных этим запахом. Нью Йорк, дымящиеся лотки с горячими сосисками. «Кафе де ля Пэ», безупречные официанты. Монахиня с мороженым у собора Парижской Богоматери. Гостиничные номера на одну ночь, неприветливые привратники, подозрительные жандармы, любопытные туристы. И над всем этим тень чего то безымянного и безжалостного — некоей угрозы,  от которой мы бежали.
Я — не моя мать. Я — не беглянка. И все же потребность видеть, знать  столь велика, что я, помимо своей воли, достаю карты из шкатулки и начинаю их раскладывать, так же, как она, на краю кровати. Бросая взгляд из за плеча, удостоверяюсь, что Анук по прежнему спит. Я не хочу, чтобы она почувствовала мою тревогу. Тасую, снимаю, тасую, снимаю, пока на руках не остается четыре карты. Десятка пик, смерть. Тройка пик, смерть. Двойка пик, смерть. Колесница. Смерть.
Отшельник. Башня. Колесница. Смерть.
Карты принадлежат моей матери. Ко мне это не имеет никакого отношения, убеждаю я себя, хотя не трудно догадаться, кто скрывается под Отшельником. Но вот что означает Башня? И Колесница? И Смерть?
Карта со знаком «Смерть», говорит мне внутренний голос — голос матери, не всегда предвещает физическую смерть. Она может символизировать завершение определенного образа жизни. Некий перелом. Смену ветров. Так, может, это  и предсказали мне карты?
Я не верю в гадание. Если и верю, то по другому, не так, как моя мать, по картам вычерчивавшая беспорядочный узор траектории нашей жизни. Я не ищу в картах оправдания за бездействие, не ищу в них поддержки, когда становится тяжело, или разумного объяснения внутреннему хаосу. Сейчас я слышу ее голос и слышу в нем те же интонации, что звучали на корабле, когда вся ее сила духа обратилась в обычное упрямство, а чувство юмора — в безысходное отчаяние.
А Диснейленд посмотрим? Как ты думаешь? И Флорида Кис? И Эверглейдс? В Новом Свете столько всего интересного, столько чудес, о которых мы даже и мечтать не могли. Думаешь, это оно? Именно это и предсказывают карты?  К тому времени уже каждая выпавшая карта символизировала Смерть. Смерть и Черного человека, который теперь означал то же самое. Мы бежали от него, а он следовал за нами в шкатулке из сандалового дерева.
В качестве противоядия я прочитала Юнга и Германа Гессе и узнала о «коллективном подсознательном». Гадание — это всего лишь способ открыть для себя то, что нам уже известно. То, чего мы боимся. Демонов не существует. Есть совокупность архетипов, общих для всех этапов цивилизации. Боязнь потери — Смерть. Боязнь перемен — Башня. Боязнь быстротечности — Колесница.
И все же мама умерла.
Я бережно убрала карты в душистую шкатулку. Прощай, мама. Это конец нашего путешествия. Мы останемся здесь и встретим лицом к лицу все, что бы ни принес нам ветер. Гадать на картах я больше не буду.

0

14

Глава 13

23 февраля. Воскресенье

Благослови меня, отец, ибо грешен я. Я знаю, ты слышишь меня, топ pere,  а, кроме как тебе, я никому не желал бы исповедаться. Меньше всего епископу, отгородившемуся от забот и тревог в своей далекой епархии Бордо. А в церкви так пустынно. И я чувствую себя идиотом, стоя на коленях у алтаря и глядя на страждущего Господа нашего в позолоте, поблекшей от дыма свечей. Темные пятна придают его облику выражение замкнутости и коварства, и молитва, прежде срывавшаяся с моих уст, как благодарность, как источник радости, теперь вязнет на языке, звучит, словно крик на суровом горном утесе, который в любую минуту может сбросить на меня лавину.
Неужели я теряю веру, топ pere?  Это безмолвие во мне, отсутствие смирения, неспособность молиться, очиститься от скверны… это все по моей вине? Эта церковь — средоточие всей моей жизни, и я, оглядываясь вокруг, пытаюсь пробудить в себе любовь к ней. Хочу любить так же сильно, как ты любил, эти статуи — святого Иеронима с шербатым носом, улыбающуюся Мадонну, Жанну д'Арк с хоругвью, святого Франциска с раскрашенными голубями. Сам я птиц не люблю. Возможно, это грех по отношению к моему тезке, но ничего поделать с собой не могу. Я испытываю омерзение, слыша их клекот, видя, как они гадят — даже у входа в церковь. Они загадили зеленоватым пометом беленые стены храма, пронзительно кричат во время службы… Я потравил крыс, портивших в ризнице облачения и утварь. Разве не следует также потравить и голубей, мешающих проведению церковных служб? И я пытался избавиться от них, топ pere,  но безрезультатно. Наверно, их охраняет святой Франциск.
Я хотел бы жить более достойно. Собственная никчемность вселяет в меня страх. Я — умный человек, гораздо умнее и образованнее любого из своей паствы, но какая польза от моего ума, если он лишь подчеркивает, сколь слаба и ничтожна бренная оболочка, в которую Господь облек своего слугу. Неужели это и есть мое предназначение? Я мечтал о более великих свершениях, мечтал о самопожертвовании и мученичестве. А вместо этого растрачиваю себя на пустые тревоги, не достойные ни меня самого, ни тебя.
Суетность — мой грех, топ pere.  Вот почему Господь безмолвствует в своем доме. Я это понимаю, но не знаю, как излечиться от своей болезни. Я стал строже поститься, не даю себе поблажки даже в те дни, когда дозволено расслабиться. Сегодня, например, я вылил на гортензии свою воскресную дозу возлияния и тотчас же воспрял духом. Отныне я намерен потреблять за трапезой только воду и кофе, причем кофе черный, без сахара, чтобы в полной мере ощущать его горечь. Сегодня пищей мне служили морковный салат и оливки — корни и ягоды в пустыне. Верно, теперь я испытываю легкое головокружение, но меня это не беспокоит, и мне совестно оттого, что я нахожу удовольствие даже в собственных лишениях. Потому я буду подвергать себя искушению. Я намерен пять минут простоять у витрины лавки, где торгуют жареным мясом, глядя, как подрумяниваются на вертелах цыплята, и, если Арнольд начнет поддразнивать меня, тем лучше. В любом случае ему следовало бы закрыть лавку на время Великого поста.
Что касается Вианн Роше… Я почти и не вспоминаю о ней в последние дни. Даже взглядом не удостаиваю ее магазинчик, проходя мимо. Как ни странно, она вполне преуспевает, — несмотря на неурочную для торговли пору и осуждение со стороны благомыслящих элементов Ланскне. Я отношу это за счет необычности нового заведения. Но прелесть новизны постепенно исчезнет. Нашим прихожанам едва хватает денег на насущные нужды. Они не смогут постоянно субсидировать столь роскошную лавку, которая была бы более уместна в большом городе.
«Небесный миндаль». Уже само название звучит как преднамеренное оскорбление. Наверно, я съезжу на автобусе в Ажен, в агентство по сдаче жилья, и выскажу свое недовольство. С ней вообще нельзя было заключать договор на это помещение. Оно находится в самом центре города, что обеспечивает процветание ее магазину, торгующему соблазнами. И епископа должно поставить в известность. Он обладает большей властью, чем я, и, возможно, сумеет оказать влияние. Сегодня же напишу ему.
Иногда я вижу ее на улице. Она ходит в желтом плаще с зелеными маргаритками. Наряд девочки, даром что длинный, и на взрослой женщине смотрится несколько непристойно. Голову она не прикрывает даже в дождь, и ее мокрые волосы блестят, как тюленья кожа. Заходя под навес, она отжимает их, скручивая в длинную веревку. Под навесом ее магазинчика часто толпятся люди. Пережидая нескончаемый дождь, они рассматривают витрину. Теперь у нее в шоколадной электрокамин, стоит не далеко и не близко от прилавка: обогревает помещение, но продукции не портит. Табуреты, пирожные и пироги под стеклянными колпаками, серебряные кувшины с шоколадом на полочке в плите. Не магазин, а самое настоящее кафе. В отдельные дни я вижу там по десять человек, а то и больше. Они о чем то разговаривают — кто стоя, кто облокотившись на прилавок. По воскресеньям и средам после обеда влажный воздух пропитывается запахом выпечки, а она сама стоит в дверях, руки по локоть в муке, и отпускает дерзкие замечания прохожим. Просто удивительно, скольких горожан она уже знает по имени. Сам я целых полгода знакомился со своей паствой. А у нее всегда наготове вопрос или комментарий относительно их житейских забот и проблем. У Блэро спросит про артрит, у Ламбера — про сына солдата, у Нарсисса — про его знаменитые орхидеи. Она даже знает кличку пса Дюплесси. Лукавая женщина. Ее нельзя не заметить. Любой, кто не хочет показаться грубым, обязательно отвечает ей. Даже я… даже я вынужден улыбнуться или кивнуть ей, хотя внутри у меня все кипит. Ее дочь — вся в мать, носится как угорелая в Мароде с оравой ребятишек, причем все они старше ее — кому восемь, кому девять лет. И они относятся к ней с любовью, опекают, как младшую сестренку, как некий талисман. Всегда вместе — бегают, кричат, изображают руками бомбардировщики и обстреливают друг друга со свистом и гудением. И Жан Дру с ними, вопреки запретам матери. Пару раз она пыталась не пустить его гулять, но он день ото дня становится непокорнее и сбегает через окно, если она запирает его в комнате.
Однако у меня появились и более серьезные заботы, топ pere,  в сравнении с которыми непослушание нескольких своенравных сопляков — сущие пустяки. Сегодня, проходя мимо Марода перед службой, я увидел пришвартованный у берега Танна плавучий дом — мы с тобой на такие насмотрелись. Отвратительное сооружение: зеленая краска нещадно шелушится, из жестяной трубы вырываются клубы черного ядовитого дыма, гофрированная крыша, как на картонных лачугах в марсельских трущобах. Мы с тобой знаем, что это означает. Чем это грозит. Первые весенние одуванчики показали свои головки из сырого дерна на обочинах дороги. Каждый год они испытывают наше терпение, приплывая по реке из больших городов, бидонвилей или, того хуже, из более далеких краев — из Алжира и Марокко. Ищут работу. Ищут, где осесть, расплодиться… Утром я выступил с проповедью против них, но знаю, что, несмотря на мое осуждение, многие прихожане — Нарсисс в том числе — окажут им радушный прием, в пику мне.
Эти люди — бродяги. Непочтительные, беспринципные. Речные цыгане, разносчики болезней, воры, лжецы, убийцы, пользующиеся своей безнаказанностью. Позволь им остаться, и они испоганят все наши труды, pere.  Испортят воспитание. Их дети станут бегать с нашими, отвращая их от нас. Развращая их умы. Научат их ненависти и неуважению к церкви. Приучат к лени и безответственности. Сделают из них преступников и наркоманов. Неужели люди забыли то лето? Или настолько глупы, что полагают, будто подобное не повторится?
После обеда я ходил к плавучему дому. Рядом с ним уже швартовались еще два — красный и черный. Дождь прекратился, и между двумя последними была натянута бельевая веревка, на которой болтались детские вещи. На палубе черного судна спиной ко мне сидел мужчина, удил рыбу. Длинные рыжие волосы перетянуты лоскутом материи, оголенные руки до самых плеч разрисованы красно коричневой татуировкой. Я смотрел на плавучие дома, дивясь на их мерзость и вопиющую бедность. На что эти люди обрекают себя? Мы — процветающая страна. Европейская держава. Наверняка для таких людей есть работа, полезная работа, приличное жилье… Почему они предпочитают пристойной жизни бродяжничество, безделье, невзгоды? Или они настолько ленивы? Рыжий на палубе черного судна выкинул вилкой пальцы в мою сторону, как бы защищаясь от меня, и вновь принялся рыбачить.
— Здесь нельзя находиться! — крикнул я. — Это частное владение. Плывите отсюда.
С лодок мне отвечали смехом и презрительным свистом. У меня от гнева застучало в висках, но я не утратил самообладания.
— Давайте поговорим по хорошему! — вновь крикнул я. — Я — священник. Мы наверняка сумеем найти какое то решение.
В окнах и дверях всех трех плавучих домов появились лица. Я заметил четверых детей, молодую женщину с младенцем и трех четырех человек постарше. Все в каком то сером бесцветном рванье — ничего другого эти люди не носят, лица у всех настороженные и подозрительные. Они смотрели на рыжего, ожидая, что тот ответит за всех, и тогда я обратился к нему:
— Эй, ты!
Его поза — образчик предупредительности и насмешливого почтения.
— Иди сюда, поговорим. Мне легче объяснять, когда я не кричу на всю реку, — сказал я.
— Объясняй. Я отлично тебя слышу. — У него сильный марсельский акцент, так что я едва разобрал слова. Его люди на других судах захихикали, подталкивая друг друга локтями. Я терпеливо ждал, пока они успокоятся.
— Это частное владение, — повторил я. — Боюсь, вам здесь нельзя оставаться. Тут живут люди. — Я показал на прибрежные дома вдоль Болотной улицы. Верно, многие из них теперь пустуют, разваливаются от сырости и небрежения, но некоторые по прежнему заселены.
Рыжий наградил меня презрительным взглядом.
— Это тоже люди, — сказал он, кивая на обитателей плавучих домов.
— Я понимаю, и тем не менее…
— Не волнуйтесь, — перебил он меня. — Мы долго не задержимся. — Тон у него категоричный. — Нам нужно устранить поломки, кое что подкупить. В чистом поле мы сделать это не можем. Пробудем у вас недели две, может, три. Надеюсь, потерпите немного, хе?
— Возможно, в более крупном городе… — Его наглость бесила меня, но я сохранял спокойствие. — В Ажене, например…
— Не пойдет. Мы только что оттуда.
Разумеется. В Ажене с бродягами разговор короткий. Жаль, что у нас в Ланскне нет своей полиции.
— У меня барахлит мотор. И так уже всю реку загрязнил бензином. Пока не починю его, не смогу плыть дальше.
Я приосанился.
— Не думаю, что здесь вы найдете то, что ищете.
— Каждый волен думать, как хочет. — Он дает мне понять, что разговор окончен. И почти забавляется. Одна из старух насмешливо фыркнула. — Даже священник. — Теперь и другие засмеялись. Я не срываюсь. Эти люди не достойны моего гнева.
Я поворачиваюсь, чтобы уйти.
— Ба, никак сам месье кюре пожаловал. — Голос раздался у меня за спиной, и я от неожиданности невольно вздрогнул. Арманда Вуазен издала каркающий смешок. — Нервничаешь, хе? — язвительно спрашивает она. — И правильно делаешь. Здесь то ведь не твоя территория, верно? Что на этот раз тебя привело? Язычников обращаешь в христианство?
— Мадам. — Несмотря на оскорбительные речи, я приветствую ее учтивым кивком. — Надеюсь, вы в добром здравии?
— Прямо таки надеешься? — Ее черные глаза искрятся смехом. — А у меня сложилось впечатление, что тебе не терпится проводить меня в последний путь.
— Вовсе нет, — холодно, с чувством собственного достоинства отвечаю я.
— Вот и хорошо. Потому что эта старая овечка в лоно церкви никогда не вернется, — заявляет она. — Как бы то ни было, этот орешек не по твоим зубам. Помнится, твоя мать говорила…
— Боюсь, сегодня я не располагаю временем для праздных бесед, — резче, чем намеревался, обрываю я ее. — Эти люди… — я жестом показываю на речных цыган, — с этими людьми должно срочно разобраться, пока ситуация не вышла из под контроля. Я обязан оберегать интересы вверенной мне паствы.
— Ох и пустозвон же ты стал, — лениво бросает Арманда. — Интересы вверенной тебе паствы.  Я ведь помню тебя еще мальчишкой, помню, как ты играл в индейцев в Мароде. Неужели в большом городе тебя учили только напыщенности и сознанию собственной важности?
Я сердито смотрю на нее. Она единственная во всем Ланскне стремится всегда напомнить мне о том, что уже давно забыто. Сдается мне, что, когда она умрет, вместе с ней умрет и память о тех давно минувших днях. И я почти рад этому.
— А вы,  должно быть, мечтаете о том, чтобы Марод был отдан на откуп бродягам, — резко говорю я ей. — Однако другие горожане — в том числе и ваша дочь, между прочим, — понимают, что если позволить им переступить порог…
Арманда фыркнула.
— Она даже говорит, как ты. Сыплет штампами из проповедей и пошлостями в националистическом духе. Эти люди никому не причиняют вреда. Зачем идти на них крестовым походом, когда они и сами скоро уйдут?
Я пожимаю плечами. Говорю строго:
— Мне очевидно, что вы даже не хотите понимать всей серьезности положения.
— Вообще то я уже сказала Ру… — она махнула исподволь в сторону мужчины на черном судне, — сказала ему, что он и его друзья могут оставаться здесь, пока он не починит свой мотор и не запасется провизией. — Она смотрела на меня с выражением коварного торжества на лице. — Так что ничего они не нарушили. Они здесь, перед моим домом, с моего благословения. — Последнее слово она выделила голосом, словно поддразнивая меня. — И их друзья, когда прибудут, тоже станут желанными гостями. — Она бросила на меня дерзкий взгляд. — Все  их друзья.
Что ж, этого следовало ожидать. Она поступила так лишь из желания досадить мне. Ей нравится скандализировать общество, поскольку она знает, что ей, как самой старой жительнице нашего города, позволительны определенные вольности. Спорить с ней бесполезно, топ pere.  Мы в том уже не раз убеждались. Споры ее вдохновляют не меньше, чем общение с бродягами, их байки и рассказы о приключениях. Неудивительно, что она уже успела познакомиться с ними, узнала, как кого зовут. Я не стану перед ней унижаться, не доставлю ей такого удовлетворения. Улажу дело другим способом.
По крайней мере, одно я выяснил у Арманды наверняка. Будут еще и другие. Сколько, поживем — увидим. Однако мои опасения оправдываются. Сегодня три судна. Сколько же ждать завтра?
По дороге сюда я зашел к Клэрмону. Он проинформирует жителей. Со стороны некоторых я ожидаю сопротивления — у Арманды еще остались друзья. Нарсисса, возможно, придется убеждать. Но в целом я надеюсь на поддержку горожан. В конце концов, со мной пока еще считаются, и мое мнение что то да значит. Муската я тоже повидал. К нему в кафе заходит много народу. Он — глава городского совета. Да, у него есть свои недостатки, но он — здравомыслящий человек, добрый прихожанин. И если возникнет необходимость в суровых мерах, — разумеется, к насилию не хотелось бы прибегать, но с этими людьми и такой возможности нельзя исключать, — я убежден, Мускат не откажет в содействии.
Арманда назвала это крестовым походом. Знаю, она хотела оскорбить меня, и тем не менее… При мысли о разворачивающемся конфликте меня охватывает возбуждение. Возможно ли, что я действую по велению самого Господа?
Вот зачем я приехал в Ланскне, топ pere.  Чтобы защитить свой народ. Спасти его от искушения. И когда Вианн Роше увидит, сколь велика власть церкви — сколь велико мое  влияние в этом городе, где каждая душа покорна мне, — она поймет, что проиграла. На что бы она ни надеялась, к чему бы ни стремилась. Она поймет, что ей нельзя здесь оставаться. Что у нее нет шансов на победу.
И я восторжествую.

0

15

Глава 14

24 февраля. Понедельник

Сразу после церковной службы пришла Каролина Клэрмон. С ней ее сын — высокий мальчик с бледным невыразительным лицом, на спине — ранец. У Каролины в руках стопка объявлений, написанных от руки на желтой бумаге. Я улыбнулась обоим. Магазинчик почти пуст. Своих первых завсегдатаев я жду к девяти часам, а сейчас еще только половина девятого. За прилавком сидит одна Анук. Перед ней недопитая чашка с молоком и pain au chocolat.  Она весело глянула на мальчика, неопределенно взмахнула пирогом, будто приветствуя его, и продолжала завтракать.
— Вам помочь?
Каролина огляделась с выражением зависти и неодобрения на лице. Мальчик смотрит прямо перед собой, но я вижу, что ему хочется скосить глаза в сторону Анук. Вид у него учтивый и угрюмый, блестящие глаза в обрамлении длинных ресниц непроницаемы.
— Да, — неестественно бодрым тоном произносит она, обнажая зубы в ослепительной, приторной, как сахарная глазурь, улыбке. — Я распространяю вот это… — она махнула стопкой объявлений, — и хотела бы попросить вас повесить одно в витрине вашей лавки. — Она протянула мне объявление. — Их все вешают, — добавила она, будто это как то могло повлиять на мое решение.
Я взяла объявление. На желтой бумаге жирно выведено черными прописными буквами:

БРОДЯЧИМ ТОРГОВЦАМ, ЛОТОЧНИКАМ И ЛИЦАМ
БЕЗ ОПРЕДЕЛЕННОГО МЕСТА ЖИТЕЛЬСТВА
ВХОД ВОСПРЕЩЕН.
АДМИНИСТРАЦИЯ ОСТАВЛЯЕТ ЗА СОБОЙ
ПРАВО ОТКАЗАТЬ
В ОБСЛУЖИВАНИИ В ЛЮБОЕ ВРЕМЯ ДНЯ.

— Зачем мне это? — Я озадаченно нахмурилась. — С какой стати я должна отказывать кому то в обслуживании?
Каролина бросила на меня взгляд, полный жалости и презрения.
— Вы в нашем городе новенькая  и еще многого не понимаете, — с сахарной улыбкой говорит она. — Одно время у нас были проблемы. Это просто мера предосторожности. Я сомневаюсь, что кто то из этих типов нанесет вам визит. Но лучше уж заранее побеспокоиться о безопасности, чем потом сожалеть, как вы считаете?
— О чем сожалеть? — Я по прежнему ничего не понимала.
— У нас появились цыгане. Речные бродяги, — с нетерпеливыми нотками в голосе объясняет она. — Они опять вернулись и намерены… — она изящно наморщила носик, изображая отвращение, — заниматься здесь всем, чем им вздумается.
— И что же? — мягко допытываюсь я.
— А мы должны дать им понять, что не потерпим этого! — Каролина начинала волноваться. — Договоримся всем миром, что не станем обслуживать этих людей. Пусть убираются восвояси.
— Вон оно что. — Я раздумывала над ее словами. — А как  мы можем им отказать? — с любопытством поинтересовалась я. — Если эти люди располагают деньгами, которые они хотят потратить, разве можем мы им отказать?
— Разумеется, — раздраженно отвечает она. — Кто нам запретит?
Я поразмыслила с минуту и вернула ей объявление. Каролина недоуменно уставилась на меня.
— Вы не станете вешать объявление? — Ее голос вознесся на пол октавы, при этом лишившись интеллигентного звучания.
Я пожала плечами:
— Мне кажется, если кто то желает потратить здесь деньги, я не вправе отнимать у него такую возможность.
— Но ведь местное общество… — настаивала Каролина. — Разве вы хотите, чтобы типы вроде этих — бродяги, воры, арабы,  в конце концов…
В памяти всплыли угрюмые нью йоркские привратники, парижские дамы, туристы с фотоаппаратами у базилики Сакре Кер, воротящие лица от длинноногой девочки нищенки в коротком платьице, из которого она выросла… Каролина Клэрмон воспитывалась вдали от больших городов, но цену модным дорогим вещам знает: скромный шарфик у нее на шее помечен ярлыком фирмы «Гермес», и благоухает она духами от «Коко Шанель». Грубить я не хотела, но не сдержалась.
— Сдается мне, — язвительно отвечаю я, — что обществу негоже совать свой нос в чужие дела. Эти люди живут, как считают нужным, и ни я, ни кто другой им не указ.
Каролина одарила меня злобным взглядом.
— Что ж, если это ваша позиция, — с надменным видом она повернулась к выходу, — я не стану больше отрывать вас от дел. — Она сделала ударение на последнем слове и пренебрежительно глянула на пустые табуреты. — Дай бог, чтобы вы не пожалели о своем решении.
— А с чего вдруг я должна пожалеть?
Она раздраженно передернула плечами.
— Ну, если возникнут неприятности и тому подобное. — По ее тону я поняла, что разговор окончен. — Эти люди способны на все. Наркотики, хулиганство… — Она ехидно улыбнулась, из чего я сделала вывод, что она была бы рада увидеть меня жертвой беспорядков. Ее сын смотрел на меня с недоумением. Я улыбнулась ему и сказала:
— На днях я видела твою бабушку. Она много рассказывала о тебе. — Мальчик покраснел и пробормотал что то нечленораздельное.
Каролина напряглась.
— Я слышала, что она была здесь. — Она выдавила улыбку и добавила с притворным лукавством: — Зря вы потворствуете моей маме. У нее и без того скверный характер.
— А я от нее в восторге, — ответила я, не отрывая взгляда от мальчика. — Интересная женщина. И очень  умна.
— Для своего возраста, — заметила Каролина.
— Для любого возраста, — парировала я.
— Возможно, так кажется тем, кто ее не знает, — сдержанно отвечала Каролина. — Но родные… — Она сверкнула в мою сторону холодной улыбкой. — Поймите правильно: моей маме очень много лет, — стала объяснять она. — Ум ее уже не тот, что прежде. Она воспринимает действительность… — Она нервно взмахнула рукой. — Впрочем, что я вам объясняю?
— Вы правы, — вежливо согласилась я. — В конце концов, это не мое дело. — Я увидела, как Каролина прищурилась, уловив колкость в моей реплике. Пусть она и была ханжой, но от отсутствия ума не страдала.
— Я хотела сказать… — Она замешкалась. На секунду мне показалось, что я заметила иронию в глазах ее сына, но не исключено, что мне это просто почудилось. — Дело в том, что моя мама не всегда понимает, что для нее хорошо, а что плохо. — Она быстро овладела собой, на ее губах вновь заиграла безукоризненная улыбка, столь же ослепительная, как и ее налакированные волосы. — Ваш магазин, например.
Я кивком попросила ее продолжать.
— У мамы диабет, — объяснила Каролина. — Врач постоянно предупреждает ее, чтобы она придерживалась бессахарной диеты. Но она не слушает. И лечиться не желает. — Она торжествующе взглянула на сына. — Вот скажите, мадам Роше, разве это нормально? Разве это поведение нормального человека? — Она опять повысила голос, в нем слышались визгливые вздорные нотки.
Ее сын смущенно глянул на часы.
— Матап,  я о опаздываю. — Голос у него учтивый и бесстрастный. — Извините, мадам, — обратился он ко мне. — Мне пора в школу.
— Вот, возьми. Это мои фирменные пралине. За счет магазина. — Я протянула ему скрученный целлофановый пакетик.
— Мой сын не ест шоколад, — сердито заявила Каролина. — У него слабое здоровье. Гиперфункция. Он знает, что сладкое ему вредно.
Я смотрела на мальчика. Внешне абсолютно здоровый ребенок. Просто скучный и немного застенчивый.
— Она очень скучает по тебе, — сказала я ему. — Твоя бабушка. Зашел бы сюда как нибудь, повидался с ней. Она здесь часто бывает.
Блестящие глаза под длинными коричневыми ресницами на мгновение вспыхнули.
— Может, и зайду, — сдержанно отозвался он.
— У моего сына нет времени расхаживать по шоколадным, — надменно произнесла Каролина. — Мой сын — одаренный мальчик. Он знает, чем обязан своим родителям. — В ее словах слышались угроза и хвастливая категоричность. Она повернулась и прошествовала мимо Люка. Тот уже стоял в дверях, покачивая ранцем.
— Люк, — тихо, но настойчиво окликнула я его. Мальчик нехотя обернулся. Не отдавая себе отчета, я быстро шагнула к нему, мой взгляд проник под маску бесстрастной учтивости на его лице, и я увидела… увидела…
— Тебе понравился Рембо? — не раздумывая спросила я, поскольку голова шла кругом от мелькавших в воображении образов.
Он виновато потупился:
— Что?
— Рембо. Она подарила тебе на день рождения томик его стихов, верно?
— Д да, — едва слышно ответил он, поднимая к моему лицу свои блестящие зеленовато серые глаза. Едва заметно мотнул головой, будто предупреждая. — Правда, я н не читал их, — громче сказал он. — Я — не л любитель поэзии.
Книжка с загнутыми страницами, спрятанная на дне одежного шкафа. Мальчик, с пафосом нашептывающий себе восхитительные строчки. Приди, пожалуйста, молю я про себя. Ради Арманды, прошу тебя.
Что то дрогнуло в его глазах.
— Мне пора.
Каролина нетерпеливо ждала его у выхода.
— Возьми, пожалуйста. — Я опять протянула ему маленький пакетик с пралине. У мальчика есть тайны. Они просятся наружу. Незаметно для матери он забрал пакетик и улыбнулся.
— Скажите ей, я приду, — произнес он одними губами, так что мне показалось, будто я выдумала его слова. — С скажите, что в среду, когда т татап  пойдет в парикмахерскую. — И он ушел.
Позже явилась Арманда, и я поведала ей о визите ее дочери и внука. Она качала головой и тряслась от смеха, когда я пересказывала ей свой диалог с Каролиной.
— Хе хе хе! — Сидя в продавленном кресле с чашкой кофейного шоколада в маленькой старческой ручке, она как никогда была похожа на куколку с яблочным личиком. — Бедняжка Каро. Ишь как не любит, чтобы ей напоминали о матери. — Она с наслаждением глотнула из чашки. — Когда же она отстанет? — бурчала Арманда. — Рассказывает тебе, что мне можно, что нельзя. Диабет у меня, видите ли. Это все ее доктора напридумывали. — Она крякнула. — А я то ведь до сих пор жива, разве нет? Я соблюдаю осторожность. ан нет, им  этого мало. Хотят, чтобы все жили по их указке. — Она покачала головой. — Бедный мальчик. Он заикается, ты заметила?
Я кивнула.
— Заслуга его матери, — презрительно бросила Арманда. — Оставила бы его в покое — так ведь нет. Вечно его поправляет. Вечно чем то недовольна. Только портит ребенка. Внушила себе, что у него слабое здоровье. — Она насмешливо фыркнула. — Дала бы пожить ему в полную силу, сразу бы все болячки прошли, — решительно заявила она. — Пусть бы бегал, не думая о том, что произойдет, если он упадет. Ему не хватает свободы. Не хватает воздуха.
Я сказала, что все матери опекают своих детей и это вполне естественно.
Арманда бросила на меня ироничный взгляд.
— Это  ты называешь опекой? Как омела «опекает» яблони? — Она усмехнулась. — У меня в саду росли яблони. Так вот, омела задушила их все, одну за одной. Мерзкое растение. И ведь ничего собой не представляет — просто красивые ягодки. Слабенькое, но — боже! — до чего пронырливое! — Она глотнула из чашки. — И отравляет все, к чему ни прикоснется. — Арманда многозначительно кивнула. — Это и есть моя Каро. В чистом виде.
После обеда я вновь встретила Гийома. Он заглянул в шоколадную только для того, чтобы поздороваться. Задерживаться он не стал, объяснив, что направляется к киоскеру за своей подпиской. Гийом любит читать о кино, хотя кинотеатры никогда не посещает. Каждую неделю ему присылают целую кипу журналов: «Видео», «Синеклуб», «Телерама», «Фильм экспресс». Ему принадлежит единственная в городке спутниковая антенна, и в его маленьком одиноком домике есть телевизор с большим экраном, а на стене над полками с бесчисленными видеокассетами висит видеомагнитофон фирмы «Тошиба». Я отметила, что Чарли, смурной и вялый, опять сидит у хозяина на руках. Каждые несколько секунд тот ласково поглаживал пса по голове. Этот жест мне уже хорошо знаком. Гийом будто прощался со своим питомцем.
— Как он? — наконец спросила я.
— Держится молодцом, — ответил Гийом. — Еще полон жизненных сил. — И они продолжили путь. Щуплый франтоватый мужчина крепко прижимал к себе печального пса коричневого окраса, будто от этого зависела его судьба.
Мимо прошагала Жозефина Мускат. В шоколадную она не зашла. Я была чуть разочарована, ибо надеялась еще раз побеседовать с ней. Но она лишь на ходу бросила в мою сторону безумный взгляд и поспешила дальше, держа руки глубоко в карманах плаща. Я заметила, что лицо у нее опухшее, губы плотно сжаты, вместо глаз узкие щелки, хотя, возможно, она просто щурилась от моросящего дождя, голова обмотана, словно бинтами, бесцветным шарфом. Я окликнула ее, но она, не отвечая, прибавила шаг, будто убегала от грозящей ей опасности.
Я пожала плечами, оставив попытки задержать ее. Нужно время, чтобы тот или иной человек признал тебя. А порой признания приходится добиваться всю жизнь.
Тем не менее позже, когда Анук играла в Мароде, я закрыла магазин до следующего утра и, не отдавая себе отчета, зашагала по улице Вольных Граждан в сторону кафе «Республика» — маленького убогого заведения с мыльными разводами на окнах и начерканным в них от руки неизменным specialite du jour.  Неряшливый навес еще больше затемнял его и без того сумрачное помещение, где с двух сторон от круглых столиков стояли два притихших игровых автомата. Несколько посетителей за столиками, потягивая кто кофе со сливками, кто пиво, угрюмо беседовали о разных пустяках. Пахло жирноватой пищей, приготовленной в микроволновой печи, в воздухе висела пелена сального сигаретного дыма, хотя я не заметила, чтобы в кафе кто то курил. У открытой двери на самом видном месте желтело одно из рукописных объявлений Каролины Клэрмон. Над ним — черное распятие.
Я заглянула в кафе и, помедлив на пороге, вошла. Мускат находился за стойкой бара. При виде меня он расплылся в улыбке. Его взгляд почти незаметно упал на мои ноги, поднялся к груди — хлоп, хлоп.  Глаза вспыхнули, как лампочки на внезапно заработавшем игровом автомате. Он положил ладонь на насос пивной бочки, согнув в локте одну мясистую руку.
— Что желаете?
— Кофе с коньяком, пожалуйста.
Кофе он подал мне в маленькой коричневой чашечке с двумя кубиками сахара в обертке. Я села за столик у окна. Два старика — один с орденом Почетного легиона на потертом лацкане — подозрительно косились на меня.
— Может, компанию тебе составить? — крикнул Мускат из за стойки бара с самодовольной ухмылкой. — А то вид у тебя немного… тоскливый.  Сидишь там одна, скучаешь.
— Спасибо, не надо, — вежливо отказалась я. — Вообще то я хотела бы увидеть Жозефину. Она здесь?
Мускат глянул на меня раздраженно, настроение у него резко испортилось.
— Ах да, это ж твоя подружка, — неприветливо произнес он. — Чуть чуть ты опоздала. Она только что поднялась наверх, легла отдыхать. Очередная мигрень. — Он принялся с яростью начищать бокал. — Полдня шляется по магазинам, а потом весь вечер, чтоб ему пусто было, в постели валяется, когда я тут один кручусь как проклятый.
— Надеюсь, она здорова?
Он посмотрел на меня и ответил сердито:
— Разумеется. С чего ей болеть? Если б только еще Ее Чертова Светлость почаще отрывала от кровати свою толстую задницу, тогда, пожалуй, нам удавалось бы как то сводить концы с концами. — Кряхтя от напряжения, он запихнул в бокал обернутый в салфетку кулак. — Я хочу сказать… — Он энергично тряхнул рукой. — Вот, посмотри вокруг. — Он глянул на меня, словно собираясь сказать что то еще, и вдруг устремил взгляд на дверь.
— Хе. —  Я предположила, что он обращается к кому то вне поля моего зрения. — Оглохли, что ли? Закрыто!
Мужской голос у меня за спиной ответил что то невнятное. Мускат широко раздвинул губы в безрадостной улыбке.
— Читать, что ли, не умеете, идиоты? — Из за стойки бара он показал на желтое объявление у двери. — Давайте отсюда, живо!
Желая посмотреть, что происходит, я поднялась из за столика. У входа в кафе стояли в нерешительности пять человек — двое мужчин и три женщины. Все пятеро были мне незнакомы. Люди как люди, ничем не примечательные, просто в чем то непохожие на местных жителей. Штаны в заплатках, грубые башмаки и выцветшие футболки безошибочно выдают в них чужаков. Мне следовало бы тотчас же признать их. Когда то я сама была такой. В переговоры с Мускатом вступил рыжий мужчина, перетянувший лоб зеленым платком, чтобы волосы не лезли в лицо. Взгляд у него настороженный, голос демонстративно ровный.
— Мы ничего не продаем, — объясняет он. — Просто хотим купить пару бокалов пива и кофе. Мы не причиним вам неудобств.
Мускат презрительно глянул на него.
— Я же сказал: закрыто.
Одна из женщин, худенькая невзрачная девушка с проколотой бровью, потянула рыжего за рукав:
— Не надо, Ру. Давай лучше…
— Подожди. — Тот нетерпеливо стряхнул с себя ее ладонь. — Ничего не понимаю. Мадам, что была здесь минуту назад… ваша жена… она намеревалась…
— Плевать  на мою жену! — взвизгнул Мускат. — Она при фонаре двумя руками задницы своей отыскать не может! Над дверью мое  имя, и я говорю: ка фе за кры то! — Он сделал три шага вперед из за стойки бара и, подбоченившись, встал в проходе, словно тучный ковбой из вестерна. Я увидела желтоватый блеск костяшек его пальцев, впившихся в ремень, услышала его свистящее дыхание. Его лицо исказилось от гнева.
— Ясно. — Лицо Ру оставалось бесстрастным. Враждебным взглядом он обвел неспешно немногочисленных посетителей кафе. — Значит, закрыто. — Еще один взгляд вокруг. На мгновение я встретилась с ним глазами. — Для нас  закрыто, — тихо добавил он.
— А ты не так глуп, как кажешься, — с недоброй усмешкой заметил Мускат. — Мы с прошлого раза сыты вами по горло. Больше терпеть не станем!
— Что ж, ладно. — Ру повернулся и зашагал прочь.
Мускат проводил его взглядом, расхаживая на негнущихся ногах с напыщенным видом, словно пес, учуявший драку.
Оставив на столике недопитый кофе, я молча прошла мимо него на улицу. Чаевых, надеюсь, он от меня не ждал.
Речных цыган я нагнала на середине улицы Вольных Граждан. Опять начал моросить мелкий дождь. Все пятеро, понурые и мрачные, плелись в сторону Марода, где стояли их суда. Теперь и я их увидела. Десять, двадцать, целая флотилия зелено желто сине бело красных плавучих домов. На некоторых развевается мокрое белье, другие разукрашены картинами на сюжеты арабских сказок, коврами самолетами и единорогами, отражающимися в мутной зеленой воде.
— Мне жаль, что так получилось, — обратилась я к ним. — Обитатели Ланскне су Танн не отличаются гостеприимством.
Ру смерил меня невыразительным взглядом.
— Меня зовут Вианн, — представилась я. — Я держу chocolaterie.  Прямо напротив церкви. «Небесный миндаль».
Он выжидающе смотрел на меня, старательно демонстрируя равнодушие, чем мгновенно напомнил мне саму себя в недалеком прошлом. Я хотела сказать ему — им всем, — что мне понятны их гнев и обида, что я тоже прошла через унижение, что они не одиноки в своем злосчастье. Но я также знала, что в этих людях глубоко укоренилось чувство собственного достоинства, и они до последнего, даже если лишатся всего, что имеют, будут выказывать никчемный дух противоречия. В сочувствии они нуждались меньше всего.
— Заглянули бы ко мне завтра, — ненавязчиво предложила я. — Пивом я не торгую, но, думаю, мой кофе вам понравится.
Он взглянул на меня пристально, словно пытался определить, не издеваюсь ли я над ним.
— Приходите, прошу вас, — настаивала я. — Отведаете кофе с пирогом за счет заведения. Приглашаю всех.
Худенькая девушка глянула на своих друзей и пожала плечами. Ру отвечал ей таким же телодвижением.
— Может быть, — уклончиво сказал он.
— У нас весь день расписан по минутам, — развязно пискнула девушка.
— Найдите окошко, — улыбнулась я.
Опять тот же оценивающий подозрительный взгляд.
— Может быть.
Они зашагали в Марод, а я смотрела им вслед. С холма ко мне бежала Анук. Полы ее красного плаща развевались, словно крылья экзотической птицы.
— Матап, татап!  Смотри, корабли!
Какое то время мы созерцали их с восхищением — плоские баржи, высокие плавучие дома с рифлеными крышами, железные дымовые трубы, фрески, многоцветные флаги, лозунги, нарисованные амулеты, охраняющие от несчастных случаев и кораблекрушений, маленькие барки, удочки, прикрепленные к сваям на ночь верши на речных раков, драные зонтики на палубах, загорающиеся костры в стальных цилиндрах на берегу реки. Запахло горелым деревом, бензином, жареной рыбой. Над водой понеслись звуки музыки — наигрываемый саксофоном жуткий мелодичный вой, похожий на заунывный плач. На середине Танна я различила фигуру рыжеволосого мужчины, стоящего одиноко на палубе незатейливого черного плавучего дома. Заметив, что я смотрю на него, он поднял руку. Я помахала в ответ.
Уже почти стемнело, когда мы отправились домой. В Мароде саксофону стал аккомпанировать барабан; его бой отражался от воды глухим эхом. Кафе «Республика» я миновала, даже не взглянув в его сторону.
Почти у вершины холма я вдруг ощутила возле себя присутствие какого то человека. Я повернула голову и увидела Жозефину Мускат — без плаща, но в шарфе на голове, закрывавшем половину ее лица. В полумраке она казалась мертвенно бледной. Призрачная тень, да и только.
— Беги домой, Анук. Жди меня там.
Анук с любопытством взглянула на меня, затем повернулась и послушно помчалась вниз по склону. Полы ее плаща неистово трепыхались в такт ее бегу.
— Я слышала про твой поступок. — Голос у Жозефины сиплый и тихий. — Ты ушла из за речных бродяг.
— Разумеется, — кивнула я.
— Поль Мари был в бешенстве. — Яростные нотки в ее голосе сродни восхищению. — Слышала бы ты, как он тебя честил.
Я рассмеялась и сказала спокойно:
— К счастью, мне  не приходится выслушивать бредни Поля Мари.
— Мне теперь тоже запрещено с тобой общаться, — доложила Жозефина. — Он считает, что ты оказываешь на меня дурное влияние. — Она помолчала, глядя на меня с нервным любопытством, и добавила: — Он не хочет, чтобы у меня были друзья.
— Сдается мне, у Поля Мари слишком много желаний, я только и слышу о них, — мягко заметила я. — Он меня вовсе не интересует. А вот ты… — Я коснулась ее руки. — Ты,  на мой взгляд, очень интересная личность.
Жозефина покраснела и глянула в сторону, словно ожидала увидеть кого то возле себя.
— Ничего ты не понимаешь, — пробормотала она.
— Думаю, понимаю. — Кончиками пальцев я тронула шарф, скрывающий ее лицо. — Зачем ты это носишь? — внезапно спросила я. — Может, объяснишь?
Она посмотрела на меня с надеждой и страхом. Тряхнула головой. Я осторожно потянула за шарф.
— Ты ведь недурна собой, — сказала я, обнажая ее лицо. — Могла бы стать красавицей.
Под нижней губой у нее я увидела свежий кровоподтек, казавшийся синеватым в сумеречном свете. Она открыла рот, собираясь солгать. Я остановила ее.
— Неправда.
— Откуда ты знаешь? — резко спросила она. — Я ведь даже не сказала…
— А тебе и не нужно ничего говорить.
Молчание. Над рекой вместе с барабанным боем разносились звонкие звуки скрипки.
— Глупо, да? — наконец заговорила она с отвращением к себе. На месте глаз у нее зияли крошечные полукруглые щелки. — Его я никогда не виню. Разве что так, немного. Порой даже забываю, что произошло на самом деле. — Жозефина набрала полные легкие воздуха, словно собиралась нырнуть в воду. — Натыкаюсь на двери. Падаю с лестницы. Н наступаю на грабли. — В ней клокотал истеричный смех, она захлебывалась словами. — Он говорит, что я невезучая. Невезучая.
— А в этот раз за что? — ласково спросила я. — Из за речных цыган?
Она кивнула.
— Они не представляли никакой угрозы. Я собиралась их обслужить. — На мгновение она повысила голос до визга. — Не понимаю, почему я всегда должна делать так, как хочет эта стерва Клэрмон! «Мы должны  держаться вместе, — зло передразнила она. — Ради всеобщего спокойствия. Ради наших детей,  мадам Мускат…» — Судорожно вздохнув, она вновь заговорила своим голосом: — Хотя обычно она даже не здоровается  со мной, встречая на улице…  воротит от меня нос, как от чумной!
Жозефина опять глубоко вздохнула, с трудом подавляя в себе вспышку ярости.
— Только и слышу: Каро то, Каро это. Я же вижу, как он смотрит на нее в церкви. Почему ты не берешь пример с Каро Клэрмон? — Теперь она имитировала мужа, придав голосу гневные интонации подвыпившего мужчины. Ей даже удалось изобразить его манеры — выпяченный подбородок, агрессивную чванливую позу. — В сравнении с ней ты неуклюжая свинья. Она — элегантная женщина. Стильная. У нее хороший сын, лучший ученик в школе. А ты  чем можешь похвастать, хе?
— Жозефина.
С истерзанным выражением на лице она повернулась ко мне.
— Извини. На мгновение я почти забыла, где…
— Знаю. — Подушечки больших пальцев на моих руках зудели от гнева.
— Ты, должно быть, считаешь меня дурой, думаешь, зачем же я живу с ним столько лет? — Голос у нее унылый, взгляд темный, в глазах — обида.
— Нет, я так не думаю.
— Да, я дура, — заявила Жозефина, будто и не слышала меня. — Бесхарактерная дура. Я его не люблю… даже не помню, любила ли когда нибудь… но как подумаю, чтобы оставить его… — Она растерянно замолчала. — По настоящему оставить… —  повторила она тихо, с недоумением в голосе. — Нет. Это бесполезно. — Она вновь посмотрела на меня, теперь уже с непроницаемым выражением на лице, окончательно замкнувшись в себе. — Вот почему я не могу больше общаться с тобой, — произнесла она тоном безысходного смирения. — Я не могла допустить, чтобы ты мучилась догадками… ты заслуживаешь лучшего. Но дела обстоят именно так.
— Нет, — возразила я. — Ничего еще не потеряно.
— Потеряно. — Она отчаянно, с ожесточением отбивалась от всего, что могло даровать ей поддержку и утешение. — Неужели ты не понимаешь? Я — дрянь. Воровка. Я лгала тебе. Я — воровка. Я все время ворую!
— Да, знаю, — ласково сказала я. Открывшись друг другу, мы обрели полное взаимопонимание, засиявшее между нами, как рождественская игрушка. — Жить можно гораздо лучше, — наконец промолвила я. — Миром правит не Поль Мари.
— Для меня как раз он — владыка мира, — упрямо заявила Жозефина.
Я улыбнулась. С таким то упрямством, если направить его в нужное русло, она могла бы горы свернуть. И это в моих силах. Я чувствую, о чем она думает, почти физически ощущаю ее мысли, взывающие к моей помощи. Мне ничего не стоит навести в них порядок… Я нетерпеливо отмахнулась от этой идеи. Никто не дал мне права склонять ее к тому или иному решению.
— Прежде тебе не к кому было податься, — сказала я. — Теперь есть.
— Правда? — В ее устах это прозвучало почти как признание своего поражения.
Я не ответила. Пусть решает сама.
Несколько минут она смотрела на меня в молчании. В ее глазах отражались речные огни Марода. И опять мне подумалось, что достаточно чуть чуть преобразить ее жизнь, и она бы расцвела, стала красавицей.
— Спокойной ночи, Жозефина.
Не оглядываясь, я зашагала вверх по холму, зная, что она смотрит мне вслед. Я свернула за угол и скрылась из виду, а она еще долго стояла и смотрела туда, где я исчезла.

0

16

Глава 15

25 февраля. Вторник

Опять нескончаемый дождь. Льет так, будто кусок неба опрокинулся, чтобы потопить в стихии лежащий внизу аквариум жизни. На площади галдят дети. В плащах и ботах, они похожи на ярких пластмассовых утят; их крики отражаются от низких облаков звонким эхом. Я работаю на кухне, вполглаза наблюдая за снующей на улице ребятней. Утром я разобрала витрину — убрала из за стекла колдунью, пряничный домик и всех шоколадных зверушек, сидевших вокруг него с выражением ожидания на гладких глянцевых мордочках, а потом Анук и ее друзья жевали сладкие украшения в перерывах между походами в затопленный дождем Марод.
Жанно Дру — в каждой руке по коврижке, глаза сияют — жадно наблюдает за моей возней на кухне. У него за спиной стоит Анук, за ней — остальные. Стена детских глаз и шепота.
— А дальше что? — спрашивает он по взрослому, всем своим обликом демонстрируя невозмутимость, хотя подбородок у самого измазан в шоколаде. — Что вы теперь будете делать? Что поставите в витрину?
— Это секрет, — ответила я, пожимая плечами, и продолжала, помешивая, вливать crime de cacao  в эмалированный таз с расплавленной шоколадной глазурью.
— Нет, правда, — не унимался он. — Вы же должны что то приготовить на Пасху. Ну, знаете. Яйца и прочее. Шоколадных курочек, кроликов, все такое. Как в магазинах Ажена.
Я помню их из детства — парижские chocolateries  с корзинами завернутых в фольгу яиц, полками, уставленными кроликами, курочками, бубенчиками, марципановыми фруктами, засахаренными каштанами, черным пасленом и филигранными гнездами с печеньем и карамелью, а также сотнями разновидностей восточных миниатюр из сахарных волокон, которые скорее были бы к месту в арабских гаремах, чем на торжествах по случаю страстей Господних.
— Да, мама рассказывала мне про пасхальные сладости.
У нас никогда не хватало денег на то, чтобы купить что нибудь из тех изящных лакомств, но у меня всегда был свой comet— surprise —  бумажный пакет с моими собственными пасхальными подарками: монетками, бумажными цветами, раскрашенными яркой эмалью вареными яйцами, коробочкой из папье маше, разрисованной цветными цыплятами, зайчиками и смеющимися детьми среди лютиков, одной и той же коробочкой каждый год, в которой я старательно копила на следующий праздник крошечные шоколадки в целлофане, чтобы потом подолгу с наслаждением смаковать их одну за одной темными незнакомыми ночами, застававшими нас на пути между большими городами, смаковать, глядя на мерцающие блики неоновых вывесок, просачивающиеся сквозь щели жалюзи, и слушая в темной тиши медленное и, как мне казалось, вечное дыхание матери.
— А еще она говорила, что в канун Великой пятницы колокола тайком ночью покидают свои колокольни и церковные башни и на волшебных крыльях летят в Рим.
Мальчик кивнул, скривив губы в присущей подросткам циничной усмешке, свидетельствующей о том, что он сомневается в правдивости моих слов.
— Их встречает папа римский в бело золотых одеждах, в митре, с золоченым жезлом. И они выстраиваются перед ним в ряд — большие колокола и маленькие, clochettes,  и bourdons,  колокольчики и куранты, carrillons и chimes, do— si— do— mi— sols —  и терпеливо ждут, когда он дарует им свое благословение.
Моя мать знала множество нелепых детских сказок, от которых у нее самой глаза загорались восторгом. Ей доставляли удовольствие любые выдумки и предания — про Иисуса, про Остару, про Али Бабу, и в ее сознании грубая ткань народных поверий всякий раз превращалась в сверкающую парчу занимательных историй, которые сама она принимала за непреложную истину. Исцеление с помощью магического кристалла, путешествия в астрал, похищения людей инопланетянами, самовозгорания — моя мать во все это верила или притворялась, что верит.
— И папа до глубокой ночи благословляет их одного за другим, а тысячи опустевших колоколен Франции в ожидании их возвращения молчат до самого пасхального утра.
И я, ее дочь, с вытаращенными глазенками, внимала ее пленительным апокрифам о Митре, о Бальдре Прекрасном и Осирисе, о Кецалькоатле, о летающем шоколаде и коврах самолетах, о трехликой богине и полной чудес хрустальной пещере Аладдина, и о пещере, в которой на третий день воскрес Иисус Христос. Аминь, абракадабра, аминь.
— И слова благословения превращаются в шоколадки самых разных форм и видов, и колокола переворачиваются, чтобы принять их в себя и отнести домой, а потом всю ночь летят и, когда достигают своих башен и колоколен — в пасхальное воскресенье, — вновь переворачиваются и начинают звонить, делясь своей радостью…
Колокола Парижа, Рима, Кельна, Праги. Утренний перезвон и траурный набат. Боем колоколов сопровождались любые перемены на протяжении всего периода наших скитаний. Пронзительный трезвон пасхальных колоколов до сих пор болью отзывается у меня в ушах.
— И шоколадки летят над полями и городами, а потом вываливаются из звонящих колоколов. Некоторые разбиваются при падении на землю. Но дети высоко на деревьях строят гнезда и ловят в них падающие яйца, пралине, шоколадных курочек и кроликов, зефир и миндаль…
Жанно поворачивается ко мне. Он возбужден, широко улыбается.
— Клево !
— Вот почему на Пасху вы едите шоколад.
— Сделайте  это! Пожалуйста, сделайте! — неожиданно с силой и благоговением в голосе произносит он.
— Что сделать? — спрашиваю я, ловко обваливая трюфели в какао порошке.
— Ну это!  Пасхальную сказку. Это же будет так здорово… колокола, папа римский и все такое… Вы могли бы устроить праздник шоколада… на целую неделю… И у нас тоже были бы гнезда… и мы ловили бы пасхальные яйца… и… — Он взволнованно умолкает и настойчиво тянет меня за рукав. — Мадам Роше… пожалуйста…
Анук за его спиной пристально смотрит на меня. За ней десять чумазых мордочек шевелят губами в беззвучной мольбе.
— Grand Festival du Chocolat. — Я  раздумываю. Через месяц зацветет сирень. Я всегда делаю для Анук гнездышко с яйцом, на котором серебряной глазурью пишу ее имя. Этот праздник мог бы стать нашим личным триумфом, наглядным свидетельством того, что городок принял нас. Идея для меня не нова, но в устах этого мальчика она звучит почти как свершившийся факт.
— Нужны афиши, — говорю я будто бы с сомнением.
— Мы  их напишем! — первой предлагает Анук. Ее лицо пылает возбуждением.
— И флаги… знамена…
— Вымпелы…
— И Иисус из шоколада на кресте с…
— Папа римский из белого  шоколада…
— Шоколадные барашки…
— Будем катать с горки крашеные яйца, искать сокровища…
— Пригласим всех, это будет…
— Круто!
— Так круто…
Я со смехом машу руками, призывая к молчанию. С моих ладоней летит едкая шоколадная пудра.
— Афиши за вами, — говорю я. — Остальное предоставьте мне.
Анук бросается ко мне, раскинув руки. От нее разит солью, дождем, кисловатым запахом почвы и тины, в спутанных волосах блестят капельки воды.
— Пойдемте в мою комнату! — кричит она мне в ухо. — Можно, татап,  да? Скажи, что можно! Мы начнем прямо сейчас. У меня есть бумага, карандаши…
— Можно, — разрешаю я.
Спустя час витрину украшает огромный плакат — эскиз Анук в исполнении Жанно. На нем крупными неровными зелеными буквами выведено:
«НЕБЕСНЫЙ МИНДАЛЬ» ОРГАНИЗУЕТ
GRAND FESTIVAL DU CHOCOLAT.
ОТКРЫТИЕ СОСТОИТСЯ
В ПАСХАЛЬНОЕ ВОСКРЕСЕНЬЕ.
ПРИГЛАШАЮТСЯ ВСЕ!!!
НАЛЕТАЙ, ПОКА НЕ КОНЧИЛОСЬ!!!
Вокруг текста резвятся причудливые существа. Фигура в сутане и высокой короне, очевидно, папа римский. У ног его неряшливо наклеены вырезанные из бумаги колокола. Все они улыбаются.

Почти всю вторую половину дня я обрабатываю новую партию брикетов шоколадной глазури и украшаю витрину. Трава — толстый слой зеленой папиросной бумаги. Цветы — бумажные нарциссы и маргаритки. К оконной раме пришпилены поделки Анук. Скалистый склон горы сооружен из наставленных одна на другую жестяных банок из под какао порошка, выкрашенных в зеленый цвет. Склон покрыт мятым целлофаном, изображающим наледь. Мимо вьется змейкой, убегая в долину, синяя шелковая лента реки, на которой мирно восседают, не отражаясь в воде, плавучие дома. А внизу процессия шоколадных фигурок: кошки, собаки, кролики, кто с глазами изюминами, кто с розовыми марципановыми ушками, хвосты из лакричника, в зубах сахарные цветочки… И мыши. Всюду, где только можно. На косогорах, в укромных уголках, даже на палубах плавучих домов. Розовые и белые мышки из засахаренного арахиса, из шоколада всех цветов, пестрые, отлитые под мрамор мышки из трюфелей и вишневого ликера крема, изящно подкрашенные мышки, пятнистые мышки в сахарной глазури. А над ними возвышается во всем своем великолепии Крысолов. На нем красно желтый наряд, в одной руке дудочка из ячменного сахара, в другой — шляпа. У меня на кухне сотни формочек: тонкие пластмассовые — для яиц и фигурок, керамические — для рельефных изображений и шоколадных конфет с ликером. Благодаря им я могу воссоздать любое выражение лица на полой шоколадной скорлупке, на которой потом узкой трубочкой выдавливаю волосы и прочие детали. Туловище и конечности я делаю из отдельных кусочков и скрепляю их в цельный силуэт с помощью проволоки и расплавленного шоколада… Осталось только приодеть фигурку: красный плащ из марципана, из этого же материала рубаха с поясом и шляпа с длинным пером, подметающим землю у его ног в сапогах. Мой Крысолов немного похож на Ру — такой же рыжий, в таком же нелепом наряде.
Витрина получилась привлекательной, но мне хочется еще подзолотить ее, и я, не в силах устоять перед искушением, закрываю глаза, озаряя свое творение радушным золотистым теплом. Воображаемая вывеска сверкает призывно, как огонь маяка: ДОБРО ПОЖАЛОВАТЬ. Что в этом плохого? Я хочу подарить людям счастье. И я сознаю, что этим гостеприимным кличем бросаю вызов Каролине Клэрмон, стремящейся изгнать из городка скитальцев, но, довольная своим успехом, я не нахожу в том никакого вреда. Я хочу,  чтобы они пришли. Со дня нашего разговора я порой мельком видела их на улице, но они вели себя, как бродячие собаки в больших городах, роющиеся в мусоре и не подпускающие к себе никого, — держались все время настороже, ловко уклоняясь от столкновений с кем бы то ни было. Чаще мне попадался на глаза их Крысолов, или Дудочник из Гамельна, — Ру, — обычно, с коробками или пакетами продуктов, — иногда Зезет, худенькая девушка с проколотой бровью. Накануне вечером двое ребятишек пытались торговать лавандой у церкви, но Рейно их прогнал. Я окликнула детей, намереваясь зазвать их к себе, но они были слишком недоверчивы, — лишь настороженно покосились на меня и со всех ног помчались с холма в Марод.
Поглощенная своими планами и украшением витрины, я потеряла счет времени. Анук сделала на кухне бутерброды своим друзьям, и они всей гурьбой вновь исчезли в направлении реки. Я включила радио и стала напевать себе под нос, аккуратно укладывая шоколад в пирамиды. В пещере волшебной горы мерцают, словно жемчужины, несметные сокровища: разноцветные горки кристаллического сахара, засахаренные фрукты, конфеты. За горой, укрытые от света ее невидимым склоном, лежат сладости на продажу. В сущности, мне уже сегодня следует приступить к приготовлению пасхальной продукции, ведь на Пасху покупателей у меня должно прибавиться. Хорошо, что в холодном подвале есть место для хранения припасов. Нужно еще заказать подарочные упаковки, ленты, целлофан и сопутствующие аксессуары.
В пылу работы я не сразу заметила Арманду, вошедшую в полуоткрытую дверь.
— Ну ну, привет, — с присущей ей бесцеремонностью поздоровалась она. — Вот, захотелось опять отведать твоего фирменного шоколада, но ты, вижу, занята.
Я осторожно выбралась из витрины.
— Вовсе нет. Я ждала вас. К тому же я почти закончила, да и спина у меня разламывается.
— Что ж, если не помешаю… — Сегодня она держится иначе. Голос по особенному бодрый, в манерах — напускная беспечность, чтобы скрыть напряжение. На ней черная соломенная шляпка, украшенная лентой, и плащ, тоже черный, но менее поношенный.
— Сегодня вы выглядите на редкость элегантно, — заметила я.
Арманда отрывисто хохотнула.
— Такого  о себе я давненько не слышала. — Она ткнула пальцем на один из табуретов. — Как думаешь, сумею я взобраться на него, не сломав ногу?
— Давайте я вам лучше кресло из кухни принесу, — предложила я, но старушка остановила меня властным жестом.
— Чепуха! — Ее взгляд был прикован к табурету. — В молодости я очень даже ловко лазила. — Она задрала длинные юбки, открыв моему взору тяжелые ботинки и плотные серые чулки. — В основном по деревьям. Обычно залезала на них и швыряла сверху ветки на головы прохожим. Ха! — Опираясь на прилавок, она взобралась на табурет и удовлетворенно крякнула. Из под черной юбки на мгновенье взметнулось что то пугающе алое.
Довольная собой, Арманда удобнее устроилась на табурете и разгладила на коленях платье, из под которого выглядывал краешек красной нижней юбки.
— Исподнее из красного шелка, — усмехнулась она, заметив мой удивленный взгляд. — Наверно, думаешь, что я — старая дура. А мне нравится это белье. Я уже так долго хожу в трауре… как только надену что нибудь приличное, сразу кто то да умирает. Поэтому я, кроме черного, ничего теперь и не ношу. — Она посмотрела на меня со смехом. — А вот нижнее белье —  другое дело. — Она заговорщицки понизила голос. — По почте выписала из самого Парижа. Заплатила целое состояние. — Арманда затряслась в беззвучном смехе. — Ну что, шоколад то будет?
Я приготовила крепкий черный шоколадный напиток и, памятуя о ее диабете, лишь самую малость сдобрила его сахаром. Арманда, видя мою нерешительность, недовольно ткнула пальцем в предназначенную для нее чашку.
— Никаких ограничений! — распорядилась она. — Готовь, как полагается. Чтоб шоколадная стружка была, и ложечка для помешивания сахара, в общем, все. Или ты тоже, как и все остальные, считаешь, что я выжила из ума? Разве я похожа на дряхлую старуху?
Я поспешила уверить ее в обратном.
— Тогда ладно. — Она с видимым наслаждением глотнула крепкий подслащенный напиток. — Вкусно. Очень вкусно. Должно быть, бодрящий напиток, да? Так называемый стимулятор.
Я кивнула.
— Говорят, также усиливает половое влечение, —  добавила Арманда, проказливо поглядывая на меня из за чашки. — Мужчинам, что сидят в кафе, я посоветовала бы не терять бдительности. Любви все возрасты покорны! — Она пронзительно рассмеялась. Чувствовалось, что она взвинчена; ее когтистые руки дрожали. Несколько раз она хваталась за свою шляпку, якобы поправляя ее.
Я украдкой глянула на свои наручные часы под прилавком, но Арманда заметила мое движение.
— Не надейся, что он объявится, — бросила она. — Мой внук. Я так и так его не жду. — Но вид ее свидетельствовал об обратном. Сухожилия на ее горле вздулись, как у старой танцовщицы.
Мы немного посудачили о пустяках, обсудили ребячью идею о празднике шоколада — Арманда закатывалась смехом, когда я рассказывала ей об Иисусе и папе римском из белого шоколада, — поговорили о речных цыганах. Судя по всему, Арманда сама, на свое имя, заказала для них провизию. К великому негодованию Рейно. Ру предложил заплатить наличными, но она предпочла, чтобы он в благодарность залатал ей течь в крыше. Жорж Клэрмон будет в бешенстве, с озорной усмешкой доложила она.
— Он думает, будто, кроме него, мне не на кого положиться, — злорадствовала Арманда. — Такой же противный, как она, тоже вечно скулит об упадке, о сырости. На пару хотят выжить меня из моего дома, вот к чему клонят. Хотят, чтобы я променяла свой чудесный домик на какой нибудь мерзкий приют для престарелых, где даже в туалет нужно отпрашиваться! — возмущалась она, гневно сверкая глазами. — Ничего, я им покажу. Ру прежде был строителем, до того, как стал речным бродягой. Со своими друзьями он из моего дома конфетку сделает. И я уж лучше честно заплачу чужим, чем позволю этому недоумку чинить мою крышу бесплатно.
Дрожащими руками она опять поправила поля шляпы.
— Я вовсе его не жду.
Ее слова относились отнюдь не к зятю. Я глянула на часы. Двадцать минут пятого. Уже начинало темнеть. А ведь я была так уверена…  Вот к чему приводит вмешательство в чужие дела, ругала я себя. Как же просто причинить боль — себе и другим.
— Я и не думала, что он придет, — продолжала Арманда все тем же бодрым безапелляционным тоном. — Она  уж об этом позаботилась. Растолковала ему, что к чему. — Старушка начала слезать с табурета. — Я отняла у тебя слишком много времени. Должно быть…
— М м мне.
Арманда резко обернулась, чудом не опрокинувшись с табурета. В дверях стоял ее внук. На нем джинсы и синяя спортивная фуфайка, на голове — мокрая бейсболка. В одной руке он держит маленькую потрепанную книжку в твердом переплете. Голос тихий и робкий.
— Мне пришлось д дождаться, когда м мама уйдет. Она в п парикмахерской. Вернется не раньше шести.
Арманда впилась в него взглядом. Они не коснулись друг друга, но мне показалось, будто между ними сверкнул электрический разряд. Обоими владели сложные чувства, которые мне было трудно анализировать, но я ощущала исходящие от них душевное тепло, гнев, смущение, угрызения совести… и за всем этим — притаившуюся нежность.
— Ты же вымок до нитки, — нарушила молчание я. — Пойду приготовлю тебе горячее питье. — Я направилась на кухню. Едва я удалилась, голос мальчика вновь зазвучал — тихо и нерешительно.
— Спасибо за к книгу, — сказал он. — Я принес ее с собой. — Он вытянул ее в руке, словно белый флаг. Потрепанный томик, как и всякая книга, которую читают и перечитывают с любовью по многу раз. Это не укрылось от внимания Арманды, и черты ее смягчились.
— Прочти свое любимое стихотворение, — попросила она.
Я возилась на кухне, наливая шоколад в два высоких бокала, мешая в них сливки и ликер «Калуа», гремя горшками и бутылками, чтобы у бабушки с внуком создалась иллюзия уединения, и слушала, как мальчик декламирует. Поначалу он читал скованно, но постепенно его голос обрел силу и ритмичность. Слов я не различала, издалека казалось, будто он произносит то ли молитву, то ли обличительную речь.
Я отметила, что, читая стихотворение, мальчик не заикается.

Я осторожно поставила на прилавок два бокала. При моем появлении Люк умолк на полуслове, глядя на меня с вежливым недоверием из под падающей на глаза челки, словно пугливый пони, прикрывающийся гривой. Он церемонно поблагодарил меня и пригубил бокал, — больше с опаской, чем с удовольствием.
— Вообще то, мне это н нельзя, — неуверенно произнес он. — Мама г говорит, у меня от ш шоколада высыпают п прыщи.
— А я от него, того и гляди, подохну, — сострила Арманда.
При виде выражения лица внука она рассмеялась.
— Да будет тебе, парень. Неужели ты веришь всему,  что говорит твоя мать? Или она настолько промыла тебе мозги, что у тебя не осталось и крупицы здравого смысла, унаследованного от меня?
Люк растерялся.
— Я… просто это о она так г говорит, — запинаясь, повторил он.
Арманда покачала головой.
— Если мне захочется послушать Каро, я попрошу ее о встрече, — заявила она. — А вот тебе то самому  есть что сказать? Ты ведь умный парень, — во всяком случае, был не глуп когда то. Ты сам что думаешь?
Люк глотнул из бокала.
— Думаю, она, возможно, преувеличивает. — Он едва заметно улыбнулся. — Ты з здорово выглядишь.
— И, как видишь, без прыщей, — сказала Арманда.
Мальчик от неожиданности рассмеялся. Мне он так нравился больше. Его глаза выразительно зазеленели, на губах заиграла озорная улыбка, как ни странно, такая же, как у его бабушки. Он продолжал держаться скованно, но под его чопорностью я стала видеть живой ум и отточенное чувство юмора.
Люк допил шоколад, но от пирога отказался, хотя Арманда съела аж целых два куска. Следующие полчаса они мило беседовали, а я, чтобы не смущать их, сосредоточенно занималась своими делами. Раз или два я ловила на себе его взгляд, наблюдавший за мной с настороженным любопытством, но едва я перехватывала его, мальчик тут же отводил глаза. Я предоставила их самим себе.

В половине шестого они попрощались. О следующем свидании разговора не было, но, судя по их непринужденной манере расставания, чувствовалось, что оба подумывают об очередной встрече. Меня несколько удивило, что в них так много общего. Они вели себя одинаково, кружа друг возле друга с осторожностью друзей, воссоединившихся после долгих лет разлуки, демонстрировали одни и те же повадки, обоим был присущ прямой взгляд, оба были наделены схожестью черт — скошенными скулами и заостренным подбородком. Когда черты мальчика застывали в неподвижности, это сходство не так бросалось в глаза, но, оживляясь, он становился поразительно похож на бабушку, и главное — с его лица исчезало столь ненавистное ей выражение холодной учтивости. Глаза Арманды сияли из под полей шляпы. Люк теперь был менее напряжен и почти не заикался; казалось, он просто чуть растягивает слова. Я заметила, что мальчик замешкался на выходе, очевидно, решая, должен ли он поцеловать бабушку. Возобладала свойственная подросткам нелюбовь к физическому выражению чувств. Он нерешительно махнул на прощание и вышел на улицу.
Арманда, раскрасневшаяся от радости, повернулась ко мне. Мгновение ее лицо светится любовью, надеждой, гордостью. Но в следующую секунду она уже овладела собой, к ней вернулась сдержанность, характерная и для ее внука. Напустив на себя беспечность, она грубовато произнесла:
— Мне было очень приятно, Вианн. Пожалуй, еще как нибудь зайду. — Потом, глядя на меня прямо, она коснулась моей руки. — Мы встретились только благодаря тебе. Сама я никогда не придумала бы, как это сделать.
Я пожала плечами.
— Рано или поздно вы встретились бы и без моей помощи. Люк уже не ребенок. Пора ему принимать самостоятельные решения.
— Нет, это твоя заслуга, — упрямо заявила она, качая головой. Я стояла довольно близко от Арманды и ощущала аромат ее духов с запахом ландыша. — Ветер стал дуть иначе с тех пор, как ты поселилась здесь. Я и теперь еще это чувствую. И не только я. Весь город пришел в движение, жужжит, как улей. Вжих! —  Она довольно хохотнула.
— Но ведь я ничего особенного не делаю, — возразила я, тоже рассмеявшись. — Живу, никого не трогаю. Продаю шоколад. Просто живу. — Я испытывала неловкость, хоть и смеялась вместе с ней.
— Это не имеет значения, — отвечала Арманда. — Твое влияние заметно во всем. Посмотри, сколько всего изменилось: я, Люк, Каро, люди на реке… — она дернула головой в направлении Марода, — даже этот в своей башне из слоновой кости на той стороне площади. Все мы начали меняться. Ожили. Как старые часы, долгие годы показывавшие одно и то же время.
Ее рассуждения почти в точности повторяли мои собственные мысли недельной давности. Я энергично помотала головой и сказала:
— Я тут ни при чем. Это его работа. Рейно. Не моя.
На задворках сознания внезапно, будто перевернули карту, всплыл образ: Черный человек в часовой башне раскручивает часовой механизм, боем извещая о переменах и выдворяя нас из города… И вместе с этой тревожной картиной возникло другое видение: старик в кровати с трубочками в носу и руках, рядом стоит Черный человек, то ли горюя, то ли торжествуя, а у него за спиной пылает огонь…
— Это его отец? — спросила я первое, что пришло в голову. — Тот старик, которого он навещает. В больнице. Кто он?
Арманда удивленно посмотрела на меня:
— Откуда тебе это известно?
— Иногда у меня возникают… предчувствия… в отношении некоторых людей. — Почему то мне не хотелось признаваться, что я гадаю на шоколаде, не хотелось использовать терминологию, с которой познакомила меня мать.
— Предчувствия. — Я видела, что Арманду распирает любопытство, но она не стала пытать меня.
— Значит, старик все таки существует? —  Мне не давала покоя мысль, что я коснулась чего то очень важного. Возможно, это нечто и есть мое оружие в моей тайной борьбе против Рейно. — Кто он? — не сдавалась я.
Арманда пожала плечами.
— Да так, тоже священник, — только и ответила она презрительно, кладя конец дальнейшим расспросам.

0

17

Глава 16


26 февраля. Среда

Утром, как всегда, я открыла магазин и увидела у входа Ру. На нем джинсовый комбинезон, волосы на затылке стянуты в хвостик. Должно быть, он ждал уже некоторое время, потому что на его волосах и плечах блестят капельки осевшего утреннего тумана. Он изобразил некое подобие улыбки и через мое плечо заглянул в шоколадную, где играла Анук.
— Привет, маленькая незнакомка, — поздоровался он с ней и улыбнулся, на этот раз по настоящему, отчего его недоверчивое лицо на мгновение просияло.
— Входи. — Я поманила его внутрь. — Нужно было постучать. Я ведь не видела, что ты стоишь здесь.
Ру буркнул что то с сильным марсельским акцентом и, тушуясь, нерешительно переступил порог. Двигался он с некоей странной грациозной неуклюжестью, будто стены стесняли его.
Я налила ему в высокий бокал горький шоколад, приправленный ликером «Калуа».
— Мог бы и друзей своих привести, — беззаботно бросила я.
В ответ он пожал плечами. Я видела, что он осматривается — подозрительно, но с интересом, — отмечая каждую деталь окружающей обстановки.
— Присаживайся, — предложила я, показывая на один из табуретов у прилавка. Ру мотнул головой.
— Спасибо. — Он глотнул из бокала. — Вообще то, я пришел спросить, не согласитесь ли вы помочь мне. Нам. — Голос у него смущенный и одновременно сердитый. — Речь не о деньгах, — быстро добавил он, словно предупреждая мой отказ. — Мы бы за все заплатили. У нас трудности… организационные.
Он бросил на меня негодующий взгляд, но было ясно, что гнев его направлен не на меня.
— Арманда… мадам Вуазен… сказала, что вы поможете.
Он стал объяснять сложившуюся ситуацию. Я слушала, не перебивая, время от времени подбадривая его кивком. Как оказалось, я ошибалась, сочтя его косноязычным: просто ему была глубоко ненавистна роль просителя. Говорил Ру с сильным акцентом, но грамотно, как образованный человек. Он пообещал Арманде, что починит ей крышу, рассказывал он. Работа эта несложная, займет дня два, не больше, однако, к несчастью, доски, краску и прочие материалы для ремонта в городе можно приобрести только у одного продавца — Жоржа Клэрмона, а тот наотрез отказался предоставить их как Ру, так и самой Арманде. Если маме нужно починить крышу, она должна обратиться за помощью к нему, а не к кучке нечистых на руку проходимцев. Ведь сам он годами просит — умоляет, —  чтобы она позволила ему отремонтировать ее дом бесплатно. Пустишь в дом цыган, и бог весть что может произойти. Исчезнут и ценности, и деньги… Уж сколько раз бывало, что пожилых женщин избивали, а то и убивали ради их скудных пожитков. Нет, это полный абсурд, как человек совестливый, он не может допустить…
— Лицемерный козел, — зло выругался Ру. — Ведь он ничего о нас не знает, ничего! Послушать его, так все мы воры и убийцы. Я всегда плачу за себя. В жизни не попрошайничал. Всегда работаю…
— Выпей еше шоколада, — мягко предложила я, наливая ему еще один бокал. — Не все мыслят так, как Жорж и Каролина Клэрмон.
— Знаю. — Он стоял в агрессивной позе, скрестив на груди руки, будто защищался.
— Я иногда прошу Клэрмона починить мне что нибудь, — продолжала я. — Скажу ему, что намерена произвести еще кое какие ремонтные работы в доме. Если дашь мне список необходимых материалов, я все достану.
— Я заплачу, — вновь подчеркнул Ру, словно боялся, что его заподозрят в бесчестности. — Деньги — не проблема.
— Разумеется.
Он немного успокоился и отхлебнул шоколад, пожалуй, впервые оценив по достоинству вкус напитка. Неожиданно лицо его озарила обаятельная улыбка.
— Она очень добра к нам. Арманда, — уточнил он. — Заказала для нас провизию, лекарства для малыша Зезет. Вступилась за нас перед вашим каменнолицым священником, когда тот вновь попытался прогнать нас.
— Он не мой священник, — быстро вставила я. — В его представлении, я, как и вы, являю собой опасное зло для Ланскне. — На лице Ру отразилось удивление. — Серьезно, — заверила я его. — Думаю, он считает, что я оказываю разлагающее влияние. Каждую ночь устраиваю шоколадные оргии, проповедуя неумеренность плоти, когда каждый порядочный человек должен находиться в постели, в одиночестве.
Его глаза такого же неопределенного оттенка, как городское небо в дождливую погоду. Когда он смеется, в них мерцают коварные искорки. Анук, доселе сидевшая тихо, как мышка, что было ей отнюдь не свойственно, мгновенно подхватила его смех.
— А ты разве завтракать не хочешь? — пропищала она. — У нас есть pain au chocolat.  Круассаны у нас тоже есть, но pain au chocolat вкуснее.
Ру мотнул головой:
— Нет, спасибо.
Я положила на тарелочку кусок пирога и поставила перед ним.
— За счет заведения, — сказала я. — Попробуй. Я сама пеку.
Очевидно, с моей стороны это было неосмотрительное высказывание, ибо он опять замкнулся, улыбка сошла с его лица, сменившись уже знакомым выражением напускного безразличия.
— Я в состоянии заплатить, — с вызовом отвечал он. — У меня есть деньги. — Он вытащил из кармана комбинезона горсть монет, покатившихся по прилавку.
— Убери, — распорядилась я.
— Я же сказал: я могу заплатить, — вспылил он. — Я не нуждаюсь…
Я накрыла его ладонь своей. Он попытался отдернуть руку, но потом встретился со мной взглядом.
— Тебя никто ни к чему не принуждает, —  ласково произнесла я, сообразив, что задела его гордость. — Я ведь сама пригласила тебя. — Он по прежнему смотрел на меня враждебно. — Я всех угощала. Каро Клэрмон. Гийома Дюплесси. Даже Поля Мари Муската, который выдворил тебя из своего кафе. — Я помолчала, давая ему возможность осмыслить мои слова. — И никто из них не отказался. Почему же ты считаешь себя вправе отвергнуть мое гостеприимство? Или ты какой то особенный?
И тогда он устыдился своей вспышки. Промямлил что то невнятно себе под нос. Потом вновь посмотрел мне в глаза и улыбнулся.
— Извини, — сказал он. — Я просто не так понял. — Помедлив сконфуженно несколько секунд, он наконец взял пирог. — Но в следующий раз я жду тебя  в своем  доме, — решительно заявил он. — И я буду глубоко оскорблен, если ты не придешь.
Потом Ру держался дружелюбно и гораздо свободнее. Какое то время мы говорили на нейтральные темы, но постепенно наша беседа приняла более откровенный характер. Я узнала, что Ру жил на воде вот уже шесть лет, поначалу один, потом нашел себе спутников. Раньше он был строителем и теперь зарабатывал на жизнь, выполняя ремонтные работы, а летом и осенью убирая урожай с полей. Очевидно, к бродячему образу жизни его вынудили какие то неприятности, но я понимала, что пытать его об этом не следует.
С появлением моих первых завсегдатаев он тут же собрался уходить. Гийом вежливо поприветствовал его, Нарсисс дружелюбно кивнул, но все же мне не удалось убедить Ру остаться и поговорить с ними. Он запихнул в рот остатки своего пирога и, приняв вид надменного равнодушия, который, как ему казалось, наиболее уместен в присутствии чужих людей, покинул шоколадную.
У двери он, словно опомнившись, внезапно обернулся и сказал:
— Не забудь про приглашение. В субботу, в семь часов вечера. И маленькую незнакомку не забудь привести. — С этими словами он вышел прежде, чем я успела поблагодарить его.

Гийом дольше обычного пил свой бокал шоколада. Нарсисса сменил Жорж, затем Арнольд пришел купить три трюфеля, пропитанные шампанским, — он всегда покупал три трюфеля со вкусом шампанского и при этом виновато тупился, скрывая собственное нетерпение, — а Гийом все сидел и сидел на своем обычном месте, и с лица его не сходило тревожное выражение. Несколько раз я пыталась разговорить его, но он вежливо отделывался односложными фразами, думая о чем то своем. Под его табуретом неподвижно лежал вялый Чарли.
— Вчера я беседовал с кюре Рейно, — наконец произнес Гийом, да так неожиданно, что я вздрогнула. — Спросил его, как поступить с Чарли.
Я вопросительно взглянула на него.
— Ему это трудно понять, — продолжает Гийом, как всегда, негромко, но внятно. — Он думает, я упрямлюсь, отказываясь слушать ветеринара. Хуже того, он считает меня глупцом. В конце концов, Чарли ведь не человек. — Он замолчал. Я слышу, как он тяжело сглатывает, пытаясь совладать со своим горем.
— Что, он совсем плох?
Ответ я уже знаю. Гийом смотрит на меня печально:
— Да.
— Понятно.
Гийом машинально нагнулся и почесал у Чарли за ухом. Пес безучастно взмахнул хвостом и тихо заскулил.
— Хороший пес. — Гийом смущенно улыбнулся мне. — Кюре Рейно неплохой человек. Он не хотел быть жестоким со мной. Но сказать так… в таких выражениях…
— Что он сказал?
Гийом пожал плечами.
— Что я из за своего пса стал всеобщим посмешищем. Что ему все равно, как я живу, но нужно быть круглым идиотом, чтобы нянчиться с собакой, будто это дитя малое, и тратить деньги на бесполезное лечение.
Во мне заклокотал гнев.
— Какая мерзость!
Гийом покачал головой.
— Просто ему трудно это понять, — повторил он. — Он не любит животных. А мы с Чарли уже так давно вместе…
У него на глаза навернулись слезы, и он, чтобы скрыть их, резко тряхнул головой.
— Я иду к ветеринару. Вот только допью шоколад. — Его бокал уже двадцать минут как пуст. — Ведь это не обязательно делать сегодня, правда? — В его голосе слышится отчаяние. — Он еще довольно энергичен. И ест лучше в последнее время, я же вижу. Кто может меня заставить?
Теперь он говорит, как капризный ребенок.
— Я пойму, когда придет время. Пойму.
У меня нет слов, которые облегчили бы его страдания. И все же я попыталась помочь. Я нагнулась и стада гладить Чарли. Под моими подвижными пальцами только кожа да кости. Некоторые смертельные болезни поддаются лечению. Разогревая пальцы, я осторожно ощупываю больное место, мысленно рассматриваю  его. Опухоль увеличилась. Я понимаю, что Чарли обречен.
— Это твой пес, Гийом, — говорю я. — Тебе виднее.
— Совершенно верно. — Его лицо на мгновение просветлело. — Лекарства снимают боль. Он больше не скулит по ночам.
Я вспомнила мать в последние месяцы ее жизни. Мертвенно бледное лицо, обесцвеченная кожа, плоть тает с каждым днем, обнажая хрупкую красоту выпирающей кости. Лихорадочный блеск в глазах — Флорида, дорогая, Нью Йорк, Чикаго, Большой каньон… мы столько всего еще не видели! —  слезы украдкой по ночам. «Когда то нужно остановиться, — уговаривала я ее. — Это бессмысленно. Ищешь себе оправдание, ставишь перед собой краткосрочные цели, лишь бы дожить до конца недели. Потом понимаешь, что страдаешь то прежде всего от того, что уже окончательно утратила чувство собственного достоинства. И понимаешь, что нужно сделать передышку».
Ее кремировали в Нью Йорке, пепел развеяли над гаванью. Почему то нам всегда кажется, что мы умрем в собственной постели, в окружении близких нам людей. Забавно. Ведь зачастую случается нечто неожиданное — и ты вдруг осознаешь, что жизнь кончена, и в панике пытаешься умчаться от смерти, хотя на самом деле едва шевелишь руками и ногами, а солнце, раскачиваясь, словно маятник, неумолимо опускается на тебя, как ты ни стараешься улизнуть из под него.
— Будь у меня выбор, я предпочла бы такую смерть. Безболезненный укол. В присутствии доброго друга. Все лучше, чем скончаться ночью в одиночестве или под колесами такси на улице, где никому до тебя нет дела. — Тут я сообразила, что говорю вслух. — Прости, Гийом, — сказала я, заметив боль на его лице. — Я думала о своем.
— Ничего страшного, — тихо ответил он, выкладывая перед собой на прилавок монеты. — Я уже ухожу. — Одной рукой он взял свою шляпу, другой подобрал Чарли и вышел, горбясь больше обычного. Щуплый невзрачный человечек, несущий то ли пакет с продуктами, то ли старый плащ, а может, что то еще.

0

18

Глава 17

1 марта. Суббота

Я слежу за ее магазином. И вынужден признаться себе, что веду наблюдение со дня ее приезда. Смотрю, кто заходит туда, кто выходит, кто посещает устраиваемые там тайные сборища. Наблюдаю, как в детстве наблюдал за осиными гнездами, — с глубоким интересом и отвращением. Поначалу они наведывались туда украдкой — в сумерках либо рано утром. Под видом обычных покупателей. Выпьют чашечку кофе, купят пакетик изюма в шоколаде для своих ребятишек. А теперь уже и не притворяются. И цыгане всюду ходят в открытую, бросая дерзкие взгляды на мое зашторенное окно. Рыжий с нахальными глазами, тощая девушка, женщина с обесцвеченными волосами, бритый араб. Она зовет их по именам — Ру, Зезет, Бланш, Ахмед. Вчера в десять подъехал фургон Клэрмона со стройматериалами — досками, краской, смолой. Водитель молча сгрузил товар у ее порога, она выписала ему чек. А потом я видел, как ее приятели, ухмыляясь во весь рот, взвалили себе на плечи ящики, доски и коробки и со смехом потащили их в Марод. Одно слово, мошенница. Лгунья. Зачем то подстрекает их. Наверняка, чтобы унизить меня. Мне ничего не остается, как хранить горделивое молчание и молиться о ее падении. Но как же она мне мешает! Мне уже пришлось разбираться с Армандой Вуазен, закупавшей для них продукты. Но я спохватился слишком поздно. Речные цыгане успели запастись провизией на две недели. Из Ажена, стоящего выше по реке, они привозят себе хлеб, молоко. Я исхожу желчью при мысли, что они могут задержаться здесь надолго. Но как тут быть, когда в приятелях у них такие люди? Ты бы нашел выход, pere.  Если б только ты мог дать мне совет. Я знаю, ты не стал бы уклоняться от исполнения своего долга, даже самого неприятного.
Если б только ты сказал мне, как поступить. Хотя бы пальцами шевельнул. Или подмигнул. Хоть как то дал знать. Дал понять, что я прощен. Нет? Ты лежишь неподвижно. Слышно лишь тяжеловесное вшш памп  дышащего за тебя прибора, наполняющего воздухом твои атрофированные легкие. Я знаю, что однажды ты очнешься, исцеленный и безгрешный, и мое имя будет первым словом, которое ты произнесешь. Как видишь, я верю в чудеса. Я, прошедший огонь. Искренне верю.

Сегодня я решил поговорить с ней. Разумно, без взаимных упреков, как отец с дочерью. Мне казалось, она должна понять. Наше знакомство началось не очень удачно, и я надеялся, что мы все таки сможем найти общий язык. Видишь, pere, я  был готов проявить великодушие. Был готов понять. Однако, приблизившись к шоколадной, я увидел в окно, что у прилавка стоит бродяга, Ру. Его светлые глаза воззрились на меня с насмешливым презрением, типы подобные ему иначе и не смотрят. В руке бокал с каким то питьем. Грязный комбинезон, длинные распущенные волосы. У него — вид опасного громилы, и меня на секунду охватывает тревога за эту женщину. Неужели она не сознает, какую угрозу навлекает на себя, общаясь с такими людьми? Неужели ей не страшно за себя, за свое дитя? Я уже хотел было пойти прочь, но тут мое внимание привлек плакат в витрине. С минуту я делаю вид, будто рассматриваю его, а сам тайком с улицы наблюдаю за ней, за ними обоими. На ней платье из какой то материи сочного темно красного цвета, волосы распущены. До меня доносится ее смех.
Я опять обратил взгляд на плакат. Он написан неровным детским почерком.
«НЕБЕСНЫЙ МИНДАЛЬ» ОРГАНИЗУЕТ
GRAND FESTIVAL DU CHOCOLAT.
ОТКРЫТИЕ СОСТОИТСЯ
В ПАСХАЛЬНОЕ ВОСКРЕСЕНЬЕ.
ПРИГЛАШАЮТСЯ ВСЕ!
Я перечитываю текст, во мне закипает возмущение. До меня по прежнему доносится ее голос, сопровождаемый звоном стекла. Увлеченная разговором, она все еще не замечает меня, стоит спиной к двери, вывернув одну ступню, словно танцовщица. На ней лодочки без каблуков с маленькими бантиками, надетые на босу ногу.
ОТКРЫТИЕ СОСТОИТСЯ
В ПАСХАЛЬНОЕ ВОСКРЕСЕНЬЕ.
Теперь мне все ясно.
Должно быть, она изначально планировала это, этот праздник шоколада. Подумывала устроить его одновременно с самой священной из церковных церемоний. Наверно, вынашивала свою идею со дня карнавала, когда появилась в нашем городе, — чтобы подточить мой авторитет, высмеять проповедуемые мною каноны. Вместе со своими приятелями с реки.
Мне следовало бы тотчас же удалиться, но я был слишком зол и, толкнув дверь, переступил порог шоколадной. Насмешливо звякнул колокольчик, объявляя о моем приходе. Она с улыбкой повернулась ко мне. Если бы минуту назад я не получил неопровержимых доказательств подлости ее натуры, я мог бы поклясться, что она искренне рада мне.
— Месье Рейно.
Воздух пропитан густым возбуждающим запахом шоколада. В отличие от безвкусного порошкового шоколада, который я пробовал в детстве, этот источает сочную терпкость, как душистые бобы на кофейных лотках на рынке, благоухание «Амаретто» и тирамису, приятный жженый аромат, который проникает мне в рот, вызывая обильное слюноотделение. На прилавке дымится серебряный кувшин. Я вспомнил, что не завтракал.
— Мадемуазель.
Я стараюсь говорить повелительным тоном, но гнев сжимает мне горло, и вместо праведного рева я лишь возмущенно квакаю, как воспитанная лягушка.
— Мадемуазель Роше. — Она смотрит на меня вопросительно. — Я только что ознакомился с вашим объявлением!
— Благодарю, — говорит она. — Вам что нибудь налить?
— Нет!
— У меня восхитительный chococcino, —  соблазняет она, — как раз для вашего слабого горла.
— У меня не слабое горло!
— Разве? — Голос у нее притворно заботливый. — А мне показалось, вы немного хрипите. Тогда, может, grand crime?  Или кофейный шоколад?
Усилием воли я беру себя в руки.
— Я не стану вас беспокоить, спасибо.
Рыжий возле нее тихо хохотнул и сказал что то на своем мерзком наречии. Мой взгляд упал на его руки. На них следы краски, въевшейся в трещинки и линии на его ладонях и костяшках пальцев. Я встревожился. Значит, он работает? На кого? Будь это Марсель, полиция немедленно арестовала бы его за нелегальную деятельность. При обыске его судна наверняка можно обнаружить достаточно вещественных доказательств — наркотики, краденые вещи, порнографию, оружие, — чтобы надолго упрятать его за решетку. Но это Ланскне. Только очень серьезное преступление вынудит полицию приехать сюда.
— Я ознакомился с вашим объявлением, — начал я опять, стараясь держаться с достоинством. Она смотрит на меня с выражением вежливого интереса, а в глазах искрится смех. — И должен сказать… — тут я кашлянул, поскольку в горле опять скопилась желчь, — …должен сказать, что вы выбрали… вы выбрали весьма неподходящее время для своего… праздника.
— Я выбрала? — невинно переспрашивает она. — Вы имеете в виду празднование Пасхи? — Она озорно улыбнулась. — Если не ошибаюсь, церковные праздники в вашей компетенции. Вам следует урегулировать этот вопрос с папой римским.
Я остановил на ней холодный взгляд.
— Думаю, вы прекрасно понимаете, что я имею в виду.
Опять тот же вежливый вопросительный взгляд.
— Праздник шоколада. Приглашаются все. — Во мне, словно кипящее молоко, поднимается неукротимый гнев. Я ослеплен яростью, на мгновенье теряю контроль над собой. С осуждением тыкаю в нее пальцем. — Я догадываюсь, зачем вы все это затеяли.
— Позвольте предположить. — Голос у нее мягкий, заинтересованный. — Это враждебный выпад против вас лично. Злостная попытка расшатать устои католической церкви. — Она вдруг визгливо рассмеялась. — Боже упаси, чтобы шоколадная на Пасху торговала пасхальными яйцами. — Голос у нее дрожащий, почти испуганный, хотя мне не ясно, чего она боится. Рыжий пялится на меня свирепым взглядом. Она перевела дух, страх, как мне показалось, мимолетно отразившийся на ее лице, исчез под маской невозмутимости. — Я уверена, здесь достаточно места для нас обоих, — ровно произносит она. — А вы еще не передумали? Может, все таки выпьете чашку шоколада? Я могла бы объяснить, что…
Я остервенело тряхнул головой, будто пес, которого донимают осы. Ее спокойствие бесит меня. Я слышу в голове какое то гудение, помещение закачалось перед глазами. Сливочный запах шоколада сводит меня с ума. Все мои чувства вдруг обострились до предела: я ощущаю аромат ее духов, ласкающий аромат лаванды, теплое пряное благоухание ее кожи. Мне также бьют в нос смрад болот, одуряющая смесь мускуса, моторного масла, пота и краски, исходящие от ее рыжего приятеля, стоящего чуть поодаль.
— Я… нет… я…
Как это ни ужасно, я забыл все, что намеревался сказать. Что то об уважении, кажется, об обществе. О том, что мы должны действовать заодно, о добродетельности, порядочности, о нравственных принципах. Но у меня кружилась голова, и я просто хватал ртом воздух.
— Я… я…
Мне не дает покоя мысль, что это она  наслала на меня порчу, проникла в мое сознание и по ниточке выдергивает из меня разум… Она наклоняется ко мне, изображая участие. Ее запах вновь бьет мне в нос.
— Вам плохо? — Я слышу ее голос будто издалека. — Месье Рейно, вам плохо?
Дрожащими руками я отталкиваю ее.
— Это ничего. — Наконец то ко мне вернулся дар речи. — Просто… дурно стало. Ничего. Всего хорошего. — Нетвердой походкой я слепо иду к выходу. По лицу мне полоснуло красное саше, свисающее с дверного косяка. Еще одно свидетельство ее идолопоклонства. Я не могу избавиться от мысли, что именно эта нелепая вещичка — связанные воедино травы и кости — вызвала у меня недомогание, помутила мой рассудок. Шатаясь, я вываливаюсь на улицу, набираю полные легкие воздуха.
Едва на голову мне упали капли дождя, разум сразу просветлел, но я продолжаю идти. Все иду и иду.

Я шел не останавливаясь, пока не добрался до тебя, топ pere.  Сердце гулко колотилось, по лицу струился пот, но теперь я наконец то чувствую, что очистился от нее. Ты чувствовал то же самое, топ pere,  в тот день в старой канцелярии? У твоего соблазна было такое же лицо?
Одуванчики распространяются, их горькие стебли пробиваются сквозь чернозем, белые корни уходят вглубь, укрепляются. Скоро они зацветут. Возвращаться домой я буду берегом реки, pere,  понаблюдаю за плавучим поселком, который растет с каждым днем, заполоняя разлившийся Танн. Со времени нашей с тобой последней встречи лодок прибавилось. Река буквально вымощена ими; и мост не нужен, чтобы перебраться на другой берег.
ПРИГЛАШАЮТСЯ ВСЕ.
Так вот что она замышляет? Хочет собрать здесь бродяг, устроить вакханалию излишеств? Сколько сил мы положили на то, чтобы истребить те последние языческие традиции, pere,  и проповедовали против них, и увещевали. Объяснили всем, что значат яйцо и заяц — живучие символы трудноискоренимого язычества. И какое то время у нас был порядок. Но с ее появлением нужно снова браться за метлу. На это раз нам бросил вызов более коварный враг. И моя паства — доверчивые глупцы — приняла ее, внимает  ей… Арманда Вуазен. Жюльен Нарсисс. Гийом Дюплесси. Жозефина Мускат. Жорж Клэрмон. В завтрашней проповеди я назову их имена и имена всех тех, кто внимает ей. Праздник шоколада, скажу я им, это только часть одной огромной болячки. Она водит дружбу с речными цыганами. Злостно пренебрегает нашими обычаями и ритуалами. Развращает наших детей. Налицо все признаки, скажу я им, все признаки ее коварства.
Этот ее праздник обречен на провал. Даже подумать смешно, что он может состояться при наличии столь сильной оппозиции. Я буду читать проповеди против него каждое воскресенье. Буду называть имена ее помощников и молиться об их спасении. Цыгане уже посеяли смуту в городе. Мускат жалуется, что своим присутствием они распугали его клиентуру. Из их становища постоянно несутся шум, музыка. Марод превратился в плавучие трущобы. Река загрязнена бензином и мусором. А его жена, я слышал, приветила их. К счастью, Мускат не робкого десятка. Клэрмон рассказывал, на прошлой неделе он живо отправил их восвояси, когда те посмели переступить порог его кафе. Видишь, pere,  при всей их браваде они обычные трусы. Мускат перекрыл тропинку, ведущую из Марода, чтобы они не шастали мимо. При мысли о том, что они могут учинить насилие, меня пробирает дрожь ужаса, pere,  но, с другой стороны, это было бы и к лучшему. Тогда я смог бы вызвать сюда полицию из Ажена. Пожалуй, переговорю еще раз с Мускатом. Он придумает, как поступить.

0

19

Глава 18


[b]1 марта. Суббота[/b]

Судно Ру — ближайшее к берегу, пришвартовано чуть поодаль от остальных, напротив дома Арманды. На носу развешены бумажные фонарики, похожие на светящиеся фрукты. Марод встретил нас острым запахом жареной пищи, готовящейся на берегу реки. Окна Арманды с видом на реку распахнуты настежь, на воду неровными бликами падает льющийся из дома свет. Меня поразило отсутствие мусора, поразило, с какой тщательностью все отходы сгребаются в металлические контейнеры, где потом сжигаются. На одной из лодок дальше по реке зазвучала гитара. Ру сидел на небольшом пирсе и смотрел на воду. Возле него уже собралась маленькая группка людей. Я узнала Зезет, девушку по имени Бланш, араба Махмеда. Рядом кто то готовил пищу на переносной жаровне, в которой пылали угли.
Анук тотчас же побежала к костру. Я услышала, как Зезет ласково предупредила ее:
— Осторожно, детка, не обожгись.
Бланш протянула мне кружку с теплым пряным вином.
— Попробуй.
Улыбаясь, я беру вино. Оно приятное, с острым привкусом лимона и мускатного ореха, и до того крепкое, что я едва не поперхнулась. Впервые за многие недели ночь выдалась ясная, от нашего дыхания в неподвижном воздухе образуются бледные дракончики. Над рекой висит легкая дымка, прорезаемая тут и там огоньками с лодок.
— Пантуфль тоже хочет, — заявила Анук, показывая на кастрюлю с пряным вином.
— Пантуфль? — переспросил Ру с улыбкой.
— Это ее кролик, — поспешила объяснить я. — Ее… воображаемый друг.
— Я не уверен, что Пантуфлю это придется по вкусу, — говорит он. — Может, лучше налить ему яблочного сока?
— Я спрошу у него, — сказала Анук.
Ру здесь совсем другой, более раскован. Его силуэт выделяется в отблесках пламени, когда он проверяет готовность пищи. Мне запомнились речные раки, разделанные и запеченные на углях, сардины, молодая сахарная кукуруза, сладкий картофель, карамелизованные яблоки, обваленные в сахаре и обжаренные в кипящем масле, пышные блины, мед. Мы ели прямо руками из оловянных тарелок, пили сидр и пряное вино. Несколько ребятишек вместе с Анук играли на берегу реки. Пришла Арманда.
— Эх, будь я моложе, — вздохнула она, грея руки над жаровней, — я бы проводила так каждую ночь. — Она взяла с углей горячую картофелину и, чтобы остудить ее, стала ловко перекидывать с ладони на ладонь. — Вот о такой жизни я мечтала в детстве. Плавучий дом, куча друзей, гулянья каждый вечер… — Она бросила на Ру сардонический взгляд и заявила: — Пожалуй, я убежала бы с тобой. Рыжие мужчины всегда были моей слабостью. Может, я и стара, но, клянусь, могла бы научить тебя кое чему.
Ру усмехнулся. В этот вечер он держался без тени смущения, был добродушен, постоянно наполнял кружки вином и сидром. Чувствовалось, что ему нравится принимать гостей. Он флиртовал с Армандой, щедро осыпая ее комплиментами, от которых она заливалась квакающим смехом. Анук он научил бросать в реку плоские камешки, так чтобы они скакали по воде, а потом показал нам свой дом, который содержал в опрятности и чистоте, — крошечную кухню, хранилище с запасами воды и провизии, спальню с плексигласовой крышей.
— Когда я покупал это судно, на него было жалко смотреть, — рассказывал он. — Я сделал ремонт, и теперь оно ничем не хуже обычного дома на суше. — Он смущенно улыбнулся. Так обычно улыбаются взрослые, сознаваясь в пристрастии к каким нибудь детским забавам. — Столько труда вложил, и все ради того, чтобы потом лежать ночью на своей койке и слушать плеск воды, смотреть на звезды.
Анук не преминула выразить свое одобрение.
— Мне нравится твой дом, — заявила она. — Очень! — И он совсем не похож на кучу нав… нав… или как там еще говорит мама Жанно.
— На кучу навоза, — подсказал Ру. Я быстро глянула на него. Он смеялся. — Нет, мы вовсе не такие плохие, как думают некоторые.
— А мы вообще не считаем тебя плохим! — возмутилась Анук.
Ру в ответ лишь пожал плечами.
Позже была музыка — флейта, скрипка и несколько барабанов, которыми служили жестяные банки и металлические контейнеры для мусора. Анук подыгрывала импровизированному оркестру на своей игрушечной дудке. Дети кружились в бешеном танце так близко к воде, что в конце концов их пришлось отогнать от реки на безопасное расстояние. Часы показывали уже далеко за одиннадцать, когда мы с дочерью собрались домой. Анук валилась с ног от усталости, но уходить упорно отказывалась.
— Ты же не навсегда уходишь, — заметил Ру. — Мы будем рады видеть тебя здесь в любое время.
Я поблагодарила его и взяла Анук на руки.
— Пожалуйста. — Он устремил взгляд на склон, поднимающийся за моей спиной, и улыбка на его губах дрогнула, между бровями пролегла складка.
— Что там?
— Не знаю. Скорей всего, ничего.
Марод — темный район. Единственное светлое место — возле кафе «Республика», где льет на узкую пешеходную тропинку сальный желтый свет один на всю округу сияющий фонарь. За кафе улица Вольных Граждан постепенно переходит в широкий яркий бульвар, обсаженный деревьями. Ру, прищурившись, по прежнему смотрит вдаль.
— Показалось, будто кто то идет с холма, только и всего. Должно быть, это просто игра света. Сейчас никого не видно.
С Анук на руках я стала подниматься по склону. Вслед нам неслась нежная мелодия, наигрываемая на каллиопе. Обитатели плавучего городка продолжали веселиться. В отблесках угасающего костра вырисовывается силуэт Зезет. Она танцует на пирсе. У ее ног мечется ее тень. Минуя кафе «Республика», я заметила, что его дверь приоткрыта, хотя света в окнах не было. Изнутри до меня донесся тихий стук затворяемой двери, будто за нами кто то наблюдал. Но, возможно, это просто ветер.

0

20

Глава 19


2 марта. Воскресенье

С наступлением марта дожди кончились. Небо неприветливое, пронзительно синее в просветах между быстро плывущими облаками. Поднявшийся ночью сильный порывистый ветер беснуется на углах улиц, бьется в окна домов. Церковные колокола, словно тоже поддавшись этой внезапной перемене, оглашают округу отчаянным звоном. Им ржавым визгом вторит скрипучий голос флюгера, вращающегося под беснующимся небосводом. Анук, играя в своей комнате, напевает песенку о ветре:

Via I ' ban vent, v ' la I' joli vent
Via I 'ban vent, ma mieт 'appelle
Via I 'ban vent, v 'la I'j oli vent
ViaI 'bonvent,mamieт 'attend .

Мартовский ветер — злой ветер, говаривала моя мать. И все же я рада ему. Он насыщает воздух запахами живицы, озона и солью далекого моря. Хороший месяц — март: февраль отступает в заднюю дверь, на пороге передней ждет весна. Месяц, сулящий перемены.
На протяжении пяти минут я стою одна на площади, раскинув в стороны руки. Мои волосы перебирает ветер. Плащ я забыла надеть, и моя красная юбка раздувается вокруг моих ног. Я — бумажный змей, подхваченный ветром. В мгновение ока взмываю я ввысь — поднимаюсь над церковной башней, над собой. Теряюсь на долю секунды, видя алую фигурку внизу на площади, одновременно тут  и там.  Запыхавшаяся, опускаюсь в себя и замечаю Рейно, глядящего на меня из высокого окна. Его глаза темны от негодования, лицо бледное — яркое солнце лишь чуть чуть подцвечивает его кожу. Стиснутые в кулаки руки он держит на подоконнике перед собой, костяшки пальцев такие же белые, как лицо.
Ветер ударил мне в голову. Я весело машу ему и возвращаюсь в магазин. Знаю, он сочтет мой жест за вызов, но в такое утро мне все равно. Ветер прогнал мои страхи. Я машу Черному человеку в его башне, и ветер с ликованием рвет на мне юбки. Мною владеет исступление, я чего то жду.
Перемены в природе отразились и на обитателях Ланскне. Они как будто тоже осмелели. Я смотрю, как они идут в церковь. Дети бегут, растопырив руки, словно бумажные змеи, подхваченные ветром. Заливаются яростным лаем собаки, просто так. Даже у взрослых лица раскрасневшиеся, глаза слезятся от холода. Каролина Клэрмон вырядилась в новое демисезонное пальто и новую шляпку; сын поддерживает ее под локоть. Люк мимоходом глянул на меня, улыбнулся украдкой, прикрывая лицо ладонью. Жозефина, в коричневом берете, и Поль Мари Мускат идут под ручку, как влюбленные, но у нее лицо замкнутое, взгляд вызывающий. Ее муж свирепо глянул на меня через витрину и ускорил шаг, кривя губы. Мимо идет Гийом, уже без Чарли, но на запястье одной руки у него по прежнему болтается поводок из яркого пластика. Без своего питомца он кажется потерянным и несчастным. Арнольд посмотрел в мою сторону и кивнул. Нарсисс остановился, проверяя, как поживает герань в кадке у моей двери, — потер один листок меж своих толстых пальцев, понюхал зеленый сок. Он хоть и суров с виду, но сладкое обожает, и я знаю, что позже он обязательно зайдет выпить чашку кофейного шоколада с шоколадными трюфелями.
По мере того, как горожане заполняют церковь, настойчивое дон! дон! колокола  постепенно стихает. Рейно встречает своих прихожан в открытых воротах — уже в белой сутане, руки сложены на груди, вид озабоченный. Кажется, он опять посмотрел на меня, стрельнул глазами в мою сторону через площадь и при этом чуть напрягся, но, возможно, мне просто почудилось.
Я прошла за прилавок, налила себе чашку шоколада и стала ждать окончания службы.

Служба сегодня затянулась. Полагаю, с приближением Пасхи у Рейно возросли требования. Миновало более полутора часов, прежде чем из церкви стали выходить первые люди. Нагнув головы, стараясь казаться незаметными, они торопливо шли по площади. Нахальный ветер рвал на них шарфы и праздничные куртки, бесстыдно залезал под юбки, раздувая их колоколом. Арнольд, шагая мимо шоколадной, виновато улыбнулся мне: сегодня он воздержится от трюфелей с шампанским. Нарсисс зашел, как обычно, но был еще менее разговорчив — вытащил газету из кармана своего твидового пальто и уткнулся в нее, потягивая из чашки. Спустя пятнадцать минут добрая половина прихожан по прежнему оставалась в церкви, — очевидно, они ждали своей очереди в исповедальню. Я налила себе еще шоколада. Воскресенье — растянутый день. Нужно проявить терпение.
Неожиданно я увидела знакомую фигуру в клетчатом плаще, выскользнувшую из приоткрытых ворот церкви. Жозефина оглядела площадь и, убедившись, что она пуста, кинулась к шоколадной. При виде Нарсисса она замешкалась у двери, но потом все же решилась войти. Руки, стиснутые в кулаки, она прижимала к животу, словно оборонялась.
— Я совсем ненадолго, — с ходу начала она. — Поль на исповеди. У меня всего пара минут. — Голос у нее резкий, настойчивый. Она тараторит: слова торопливо ложатся в ряд, как костяшки домино.
— Держись подальше от тех людей, — выпалила она. — От бродяг. Передай им, чтобы уходили. Предостереги  их. — Ее лицо дергается от напряжения, ладони сжимаются и разжимаются.
Я смотрю на нее.
— Присядь, Жозефина. Прошу тебя. Выпей что нибудь.
— Не могу! — Она энергично тряхнула головой. Ее взлохмаченные ветром волосы в беспорядке рассыпались по лицу. — Я же сказала: нет времени. Просто сделай так, как я говорю. Прошу тебя. — Она давится словами, задыхается и все время поглядывает на ворота церкви, словно боится, что кто нибудь увидит ее со мной. — Он читал проповедь против них, — быстро и тихо произносит она. — И против тебя. Он говорил о тебе. Разные ужасы.
Я равнодушно пожала плечами:
— Ну и что? Какое мне дело?
Жозефина в отчаянии сдавила кулаками виски.
— Ты должна их предостеречь, — повторила она. — Скажи им, чтобы уходили. И Арманду тоже предупреди. Скажи ей, что сегодня в проповеди он упоминал ее имя. И твое тоже. И мое назовет, если увидит меня здесь, и Поль…
— Я ничего не понимаю, Жозефина. Что он может сделать? И вообще, при чем тут я?
— Просто скажи им, ладно? — Она вновь затравленно глянула на церковь, из которой выходили несколько человек. — Все, надо бежать. Мне пора. — Она направилась к двери.
— Жозефина, подожди…
Она обернулась. На ее лицо жалко смотреть. Я вижу, что она вот вот расплачется.
— Опять повторяется то же самое, — говорит она надрывным несчастным голосом. — Как только мне удается с кем то подружиться, он  немедленно вмешивается и все портит. И теперь так же будет. Ты уедешь, ая…
Я шагнула вперед, намереваясь успокоить ее, но Жозефина отпрянула, отмахиваясь от меня неловким жестом.
— Не надо! Я не могу! Знаю, у тебя добрые намерения, но я… просто… я просто не могу! —  Усилием воли она взяла себя в руки. — Пойми, я здесь живу. Вынуждена  здесь жить. А ты — вольная птица, можешь поехать куда пожелаешь. Ты…
— И ты тоже, — мягко заметила я.
И тогда она посмотрела на меня, кончиками пальцев быстро коснулась моего плеча.
— Ты не понимаешь, — без обиды в голосе сказала она. — Ты — другая. Одно время я тоже думала, что могу стать другой.
Она повернулась. Возбуждение угасло в ней, сменившись выражением отрешенности, которое, как ни странно, даже красило ее. Она опять сунула руки в карманы.
— Прости, Вианн. Я, правда, старалась. Ты не виновата. — На мгновение ее черты ожили. — Предупреди людей с реки, — настаивала она. — Скажи им, чтобы они уезжали. Они тоже ни в чем не виноваты… просто я не хочу, чтобы кто то пострадал, — тихо закончила она. — Ладно?
— Никто не пострадает, — сказала я ей, пожимая плечами.
— Вот и хорошо. — Она выдавила мучительную улыбку. — За меня не беспокойся. У меня все хорошо. Правда. — Опять та же натянутая, мучительная улыбка. Она стала продвигаться к выходу. В ее руке что то блеснуло, и тут я заметила, что карман ее плаща набит бижутерией, а меж пальцев торчат помады, компактные пудры, ожерелья и кольца.
— Держи. Это тебе, — оживленно проговорила она, впихивая в мою ладонь горсть награбленных драгоценностей. — Бери. У меня этого добра много. — Улыбнувшись мне ослепительной чарующей улыбкой, она выскочила из шоколадной, а я стояла и смотрела, как из моей руки сыплются на пол, словно слезы, цепочки, серьги и яркие пластмассовые безделушки в позолоте.

После обеда мы с Анук отправились гулять в Марод. В лучах весеннего солнца лагерь речных скитальцев выглядит приветливым и жизнерадостным: стекла и краска блестят, на веревках, натянутых между судами, полощется на ветру выстиранное белье. Арманда сидела в кресле качалке в своем тенистом палисаднике и смотрела на реку. Ру с Махмедом на крутом скате крыши ее дома латали худые места кровельной плиткой. Я отметила, что сгнивший карниз фронтона и щипцы заменены на новые и выкрашены в ярко желтый цвет. Я махнула мужчинам в знак приветствия и присела возле Арманды на ограду палисадника. Анук убежала к реке искать своих новых приятелей, с которыми она познакомилась накануне вечером.
Вид у старушки утомленный, лицо одутловатое под широкими полями соломенной шляпы. На коленях лежит кусок материи с незаконченной вышивкой, но видно, что она к нему не прикасалась. Арманда коротко кивнула мне, но ничего не сказала. Кресло под ней незаметно покачивается — тик тик тик тик.  На тропинке под креслом спит ее кошка.
— Сегодня утром приходила Каро, — наконец произнесла она. — Полагаю, я должна чувствовать себя польщенной.
Она раздраженно вздохнула, опять закачалась. Тик тик тик тик.
— Кем она себя возомнила? — вдруг вспылила Арманда. — Тоже мне Мария Антуанетта! — Она о чем то мрачно задумалась, раскачиваясь все сильнее. — Все наставляет меня: это можно, то нельзя. Врача  своего притащила… — Она остановила на мне свой пронизывающий птичий взгляд. — Зануда противная. Всегда такой была. Вечно рассказывала сказки своему папочке. — Она хохотнула. — Как бы то ни было, характер свой она унаследовала не от меня. И близко ничего от меня нет. Не нужны мне ни доктора, ни священники. Я сама знаю, что делать.
Арманда с вызовом вскинула подбородок и закачалась еще быстрее.
— Люк тоже с ней приходил? — спросила я.
— Нет, — мотнула она головой. — Он уехал в Ажен на шахматный турнир. — Ее черты смягчились. — Она не знает, что я с ним встречалась, — с удовлетворением доложила Арманда. — И никогда не узнает. — Она улыбнулась. — Мой внук — отличный малый. Умеет держать язык за зубами.
— Я слышала, он упоминал нас с вами сегодня в церкви, — сообщила я. — Говорил, что мы якшаемся с нежелательными элементами, как мне передали.
Арманда фыркнула.
— В своем доме я сама себе хозяйка, — отрывисто бросила она. — Я уже говорила это Рейно. И отцу Антуану, что был до него, тоже. Но они так ничего и не поняли. Вечно талдычат одну и ту же чушь. Единство общества. Традиционные ценности. И все в таком духе.
— Значит, подобное уже случалось? — полюбопытствовала я.
— О да. — Она энергично тряхнула головой. — Давно. Рейно тогда, наверно, было столько лет, сколько сейчас Люку. Конечно, бродяги и после у нас объявлялись, но они надолго не задерживались. До сего времени. — Она окинула взглядом свой недокрашенный дом. — Красивый будет дом, да? — удовлетворенно произнесла она. — Ру говорит, к ночи все доделает. — Она вдруг нахмурилась. — Я вправе давать ему работу, сколько захочу, — раздраженно заявила она. — Он — честный человек и хороший мастер. И Жорж пусть мне не указывает. Это не его дело.
Арманда взяла в руки вышивку и опять положила, не сделав ни одного стежка.
— Не могу сосредоточиться, — сердито сказала она. — Мало того, что пришлось встать ни свет ни заря из за этих колоколов, так потом еще Каро заявилась с кислой мордой. «Мы молимся за тебя каждый день, мамочка, —  передразнила она дочь. — И ты должна понять, почему мы так волнуемся за тебя».  О себе они волнуются, дрожат за свое положение в обществе. Стыдится собственной матери. Я постоянно напоминаю ей и всем о ее происхождении.
Арманда самодовольно усмехнулась.
— Пока я жива, они знают: есть на свете человек, который помнит все. Были у нее неприятности из за одного парня. Кто за это заплатил, а? Да и он — Рейно, господин Непорочность… — Ее глаза заблестели злорадством. — Держу пари, только я одна и жива еще из всех тех, кто помнил тот  давнишний случай. Вообще то про него мало кто знал. А то большой был бы скандал, не умей я держать язык за зубами. — Она бросила на меня плутоватый взгляд. — И не смотри так на меня, девушка. Я еще не разучилась хранить тайны. Думаешь, почему он не трогает меня? Ведь если б задался целью, мог бы такого наворотить! Каро знает. Она уже пыталась. — Арманда весело рассмеялась: хе хе хе.
— А мне казалось, Рейно не из местных, — сказала я, пытливо глядя на нее.
Арманда покачала головой:
— Мало кто помнит. Он еще мальчишкой покинул Ланскне. Так было проще для всех. — Она помолчала, предаваясь воспоминаниям. — Но на этот раз пусть даже не пытается что либо предпринять. Ни против Ру, ни против его друзей. — Она помрачнела, голос изменился: стал старческим, брюзгливым, больным. — Мне нравится,  что они здесь. С ними я сразу будто помолодела. — Маленькими когтистыми руками она принялась бесцельно теребить вышивку на коленях. Кошка, дремавшая под креслом, ощутив над собой движение, поднялась и с урчанием запрыгнула хозяйке на колени. Арманда почесывала ее по голове, а та, играя, норовила цапнуть старушку в подбородок.
— Ларифлет, — промолвила Арманда. Я не сразу сообразила, что она говорит о своей питомице. — Она у меня девятнадцать лет. По кошачьим меркам почти такая же старая, как я. — Арманда цокнула языком, обращаясь к кошке, и та заурчала громче. — Мне сказали, что у меня якобы аллергическое заболевание. Астма или что то еще. А я сказала, что от своих кошек ни за что не откажусь. Лучше уж задохнусь. А вот от некоторых людей  могла бы отказаться, не задумываясь. — Ларифлет лениво шевелила усами. Я посмотрела в сторону реки и увидела Анук. Она играла под пирсом с двумя черноволосыми ребятишками из плавучего поселка. По доносящимся до меня отрывкам речи я заключила, что Анук, младшая из всех троих, у них за лидера.
— Пойдем угощу тебя кофе, — предложила Арманда. — Я как раз собиралась варить его перед твоим приходом. И для Анук лимонад найдется.
Я сама сварила кофе в забавной маленькой кухоньке Арманды с чугунной плитой и низким потолком. Здесь идеальная чистота, но из за того, что окно выходит на реку, освещение зеленоватое, как под водой. С темных некрашеных балок свисают пучки сухих трав в муслиновых саше. На беленых стенах висят на крючках медные кастрюли. Дверь, как и все двери в доме, имеет отверстие у основания, — чтобы ее кошки могли свободно входить и выходить. Одна из них с высокой полочки с интересом наблюдает, как я варю кофе в эмалированной оловянной кастрюльке. Лимонад, я отметила, у Арманды не сладкий, а в сахарницу вместо сахара насыпан некий заменитель. Старушка хоть и храбрилась, но мерами предосторожности, судя по всему, не пренебрегала.
— Мерзкое пойло, — прокомментировала она беззлобно, потягивая напиток из расписанной вручную чашки. — Говорят, на вкус никакой разницы. А разница есть. — Она с отвращением поморщилась. — Это Каро приносит, когда бывает здесь. Лазает по моим шкафам. Полагаю, из добрых побуждений. Заботу проявляет.
Я сказала, что ей следует беречь свое здоровье.
Арманда фыркнула.
— Какое здоровье в моем возрасте? То одно отказывает, то другое. Так устроена жизнь. — Она глотнула горьковатый кофе. — Рембо, когда ему было шестнадцать лет, заявил, что хочет испытать в жизни все, что только можно, и в самую полную силу. Что ж, мне без малого восемьдесят, и я прихожу к выводу, что он был прав. — Она улыбнулась, и меня вновь поразило, до чего же моложавое у нее лицо, причем моложавое не из за цвета кожи или строения черепа, а благодаря некой внутренней радужности и жизнерадостности. Так выглядит человек, едва начавший открывать для себя прелести жизни.
— Думаю, записываться в Иностранный легион вам поздновато, — с улыбкой сказала я ей. — Да и Рембо, по моему, временами терял чувство меры.
Арманда бросила на меня проказливый взгляд.
— Совершенно верно. И я тоже не прочь предаться излишествам. Отныне я отказываюсь от всяких ограничений, буду буйствовать, наслаждаться громкой музыкой и непристойной поэзией. Буду бесчинствовать,  — самодовольно заявила она.
Я рассмеялась.
— Не говорите глупостей, — с шутливой строгостью пожурила я ее. — Неудивительно, что ваши близкие так расстраиваются из за вас.
Она смеялась со мной, весело качаясь в своем кресле, но мне запомнился не ее смех, а то, что скрывалось за  ним — лихорадочная импульсивность и безысходность во взгляде.
И только позже, глубокой ночью, проснувшись в поту от какого то тяжелого полузабытого кошмара, вспомнила я, у кого видела такой взгляд.
Мы же еще не видели Флориду, душечка. И Эверглейдс. И Флорида Кис. А как же Диснейленд, милая? Как же Нью Йорк, Чикаго, Большой каньон, Чайнатаун, Нью Мексико, Скалистые горы?
Но в Арманде я не наблюдала материнского страха, она не предпринимала несмелых попыток отбиться от смерти, не была подвержена внезапным безрассудным полетам фантазии в неизвестное. В Арманде ощущались только здоровая жажда жизни и острое осознание быстротечности времени.
Интересно, что сказал ей врач сегодня утром, и понимает ли она на самом деле, сколь серьезно ее положение. Я еще долго лежала с открытыми глазами, предаваясь размышлениям, а когда наконец забылась сном, мне пригрезилось, что я, Арманда, Рейно и Каро шествуем по Диснейленду, держась за руки, как Королева Бубен и Белый Кролик из сказки «Ачиса в Стране Чудес», все в огромных белых перчатках, как в мультфильмах. У Каро на огромной голове красная корона, а Арманда зажала в каждом кулаке по сахарной вате. Откуда то издалека донеслось гудение приближающихся нью йоркских машин.
«О Боже, не смей это есть. Это яд!», —  пронзительно взвизгнул Рейно, но Арманда, с полнейшим самообладанием на лоснящемся лице, продолжала обеими руками жадно запихивать в рот сахарную вату. Я попыталась предупредить ее о надвигающемся на нее такси, но она лишь взглянула на меня и ответила голосом матери: «Жизнь — карнавал, душечка, и с каждым годом под колесами машин гибнут все больше пешеходов. Это данные статистики».  И она вновь принялась пожирать вату. А Рейно повернулся ко мне и злобно завизжал: «Это все ты виновата, ты и твой праздник шоколада.  — Голос у него нерезонирующий и оттого еще более грозный. — Пока ты не объявилась, у нас все было хорошо, а теперь все умирают, УМИРАЮТ, УМИРАЮТ, УМИРАЮТ…»
Я заслонилась от него руками и прошептала: «Нет, это не я. Это вы,  вы должны были это сделать, вы — Черный человек, вы…» Потом я опрокинулась в зеркало, вокруг меня врассыпную полетели карты. Девятка пик, СМЕРТЬ. Тройка пик, СМЕРТЬ. Башня, СМЕРТЬ. Колесница, СМЕРТЬ.
Я пробудилась с криком. Возле меня стоит Анук; на ее сонном смуглом личике застыла тревога.
— Матап,  что с тобой? — Она обвила меня за шею теплыми руками. От нее пахнет шоколадом, ванилью и мирным безмятежным сном.
— Ничего. Просто приснился страшный сон. Пустяки.
Она напевает мне тихим тонким голоском, и мне кажется, будто мир перевернулся, и я растворяюсь, прячусь в ней, как наутилус в своей спирали, скручиваюсь, скручиваюсь, скручиваюсь. Я чувствую на лбу ее прохладную ладонь, она прижимается губами к моим волосам.
— Прочь, прочь, прочь, —  машинально произносит она. — Прочь отсюда, злые духи.  Теперь все хорошо, татап.  Я их прогнала. — Не знаю, откуда ей известно это заклинание. Так обычно говорила моя мать, но я не помню, чтобы когда либо учила этим словам Анук. Но она повторяет их, как давно зазубренный священный канон. Я прильнула к ней на мгновение, внезапно обессилев от любви.
— Все у нас будет хорошо, правда, Анук?
— Конечно. — Голос у нее звонкий, взрослый и уверенный. — Иначе и быть не может. — Она кладет головку мне на плечо и, сонная, сворачивается калачиком в моих объятиях. — Я тоже люблю тебя, татап.
За окном светает. На сереющем горизонте мерцает исчезающая луна. Я крепко прижимаю к себе засыпающую дочь, ее кудряшки щекочут мне лицо. Это то, чего боялась моя мать? — спрашиваю я себя, прислушиваясь к гомону птиц: сначала раздалось одинокое кра кра,  потом зазвучал целый хор. То, от чего она бежала? Не от собственной смерти, а от тысяч крошечных пересечений своей судьбы с судьбами других людей, от разрушенных связей, прерванных знакомств, от обязательств?  Неужели все те годы мы просто убегали от своих возлюбленных, от друзей, от случайно брошенных мимоходом слов, которые могли бы изменить течение жизни?
Я пытаюсь вспомнить свой сон, лицо Рейно, испуганное и растерянное. Я опоздал, опоздал.  Он тоже бежит от какого то рока, а может, навстречу ему, навстречу некоему невообразимому жизненному сценарию, в котором невольно замешана я. Но сон делится на фрагменты, рассыпающиеся, словно колода карт по ветру. И мне трудно вспомнить, преследует ли кого то Черный человек или сам находится в роли преследуемого. А может, Черный человек это вовсе не он!  И вновь всплывает мордочка Белого Кролика. Он похож на испуганного ребенка на карусели, с которой ему не терпится спрыгнуть.
— Кто же командует сменой декораций? — Запутавшись в собственных видениях, я лишь секундой позже догадалась, что прозвучавший голос принадлежал мне, что я заговорила вслух. Но, погружаясь в сон, я почти уверена, что слышу еще один голос, очень похожий то ли на голос Арманды, то ли матери.
— Ты командуешь, Вианн,  — тихо молвит он. — Ты.

0