Перейти на сайт

« Сайт Telenovelas Com Amor


Правила форума »

LP №03 (622)



Скачать

"Telenovelas Com Amor" - форум сайта по новостям, теленовеллам, музыке и сериалам латиноамериканской культуры

Информация о пользователе

Привет, Гость! Войдите или зарегистрируйтесь.



"Поющие в терновнике" (Колин Маккалоу)

Сообщений 261 страница 280 из 329

261

— Я — голос твоей совести, Джастина О'Нил.

— Вот это верно, балда. — Забыв, что надо прятаться от солнца, Джастина откинулась на траву рядом с братом, так, чтобы он не видел ее лица. — Слушай, ты ведь понимаешь, почему я это сделала. Правда?

— Ох, Джасси, — начал он с грустью, но она не дала ему договорить, перебила горячо, сердито:

— Я никогда, никогда, никогда никого не полюблю! Только попробуй полюбить человека — и он тебя убивает. Только почувствуй, что без кого-то жить не можешь, — и он тебя убивает. Говорю тебе, в этом люди все одинаковы!

Его всегда мучило, что она чувствует — судьба обделила ее любовью, мучило тем сильней, что он знал — это из-за него. Если можно назвать какую-то самую вескую причину, по которой сестра так много для него значила, главным, наверно, было одно — ее любовь к нему ни разу, ни на миг не омрачили ни зависть, ни ревность. Дэн жестоко страдал: его-то любят все, он — средоточие Дрохеды, а Джастина где-то в стороне, в тени. Сколько он молился, чтобы стало по-другому, но молитвы ничего не меняли. Вера его от этого не уменьшалась, только еще острей стало сознание, что придется когда-нибудь заплатить за эту любовь, так щедро изливаемую на него в ущерб Джастине. Она держалась молодцом, она даже сама себя убедила, будто ей и так хорошо — на отшибе, в тени, но Дэн чувствовал, как ей больно. Он знал. В ней очень, очень многое достойно любви, а в нем — так мало. Безнадежно было доискиваться иных причин, и Дэн решил: львиная доля дается ему за то, что он красивый и куда покладистей, легче ладит с матерью и со всеми в Дрохеде. И еще потому, что он мужчина. От него почти ничего не ускользало — разве лишь то, чего он просто не мог знать; никогда и никому Джастина так не доверялась, за всю жизнь никто больше не стал ей так душевно близок. Да, мама значит для нее много больше, чем она признается самой себе.

Но я все искуплю, думал Дэн. Я-то ничем не обделен. Надо как-то за это заплатить, как-то ей все возместить.

Он нечаянно глянул на часы, гибким движением поднялся; как ни огромен его долг сестре, еще больше долг перед Богом.

— Мне пора, Джас.

— Уж эта твоя паршивая церковь! Перерастешь ты когда-нибудь эту дурацкую игру?

— Надеюсь, что нет.

— Когда мы теперь увидимся?

— Ну, сегодня пятница, так что как всегда — завтра в одиннадцать здесь.

— Ладно. Будь паинькой.

Он уже надел соломенную шляпу и зашагал прочь, но, услышав эти слова, с улыбкой обернулся:

— Да разве я не паинька? Джастина весело улыбнулась в ответ:

— Ну что ты! Ты сказочно хорош, таких на свете не бывает! Это я вечно что-нибудь да натворю. До завтра!

Громадные двери храма Пресвятой девы обиты были красной кожей; Дэн неслышно отворил одну и проскользнул внутрь. Можно бы и еще несколько минут побыть с Джастиной, но Дэн любил приходить в церковь пораньше, пока ее еще не заполнили молящиеся и не перекатываются по ней вздохи и кашель, шуршанье одежды и шепот. Насколько лучше одному. Только ризничий зажигает свечи на главном алтаре — диакон, сразу безошибочно определил Дэн. Преклонил колена перед алтарем, перекрестился и тихо прошел между скамьями.

Он опустился на колени, оперся лбом на сложенные руки и отдался течению мыслей. То не была осознанная молитва, просто весь он слился с тем неуловимым и, однако, явственно, осязаемо ощутимым, несказанным, священным, чем, казалось ему, напоен здесь самый воздух. Будто он, Дэн, обратился в огонек одной из маленьких лампад, что трепещут за красным стеклом и, кажется, вот-вот погаснут, но, поддерживаемые немногими живительными каплями, неустанно излучают далеко в сумрак свой малый, но надежный свет. В церкви Дэну всегда становилось покойно, он растворялся в тишине, забывал о своем человеческом «я». Только в церкви он на месте и не в разладе с самим собой и его оставляет боль. Ресницы его опустились, он закрыл глаза.

С галереи, от органа, послышалось шарканье ног, шумно вздохнули мехи — готовился к своей работе органист. Мальчики из хора собирались заранее, надо было еще раз прорепетировать перед началом. Предстояла, как всегда по пятницам, лишь обычная дневная служба, но отправлял ее один из преподавателей Ривервью-колледжа, он дружен был с Дэном, и Дэн хотел его послушать.

Орган выдохнул несколько мощных аккордов, потом, все тише, тише, зазвучали переливы аккомпанемента, и в сумрак, под каменное кружево сводов, взлетел одинокий детский голос, слабый, высокий, нежный, голос бесконечной, неземной чистоты — те немногие, кто был сейчас в огромном пустом храме, невольно закрыли глаза, скорбя об утраченной чистоте, о невинности, которая уже не вернется.

Panis angelicus,

Fit panis hominum,

Dat panis coelicus

Figuris terminum,

O res mirabilis,

Manducat Dominus

Pauper, pauper,

Servus et humilis…

Хлеб ангелов, небесный хлеб, о чудо. Из пучины скорбей взываю к тебе, о Господи, услышь меня! Приклони слух твой, внемли моей мольбе. Не оставь меня, Господи, не оставь меня. Ибо ты мой владыка и повелитель, а я смиренный твой слуга. В глазах твоих возвышает одна лишь добродетель. Ты не смотришь, красивы или уродливы лицом твои слуги. Для тебя важно одно лишь сердце. Только в тебе исцеление, только в тебе я обретаю покой.

Одиноко мне, Господи. Молю тебя, да кончится скорей жизнь, потому что жизнь — это боль. Никто не понимает, что мне, так щедро одаренному, так мучительно больно жить. Но ты понимаешь, и только твое утешение поддерживает меня. Чего бы ни спросил ты с меня, Господи, я все отдам, ибо люблю тебя. И если могу о чем-то просить тебя, прошу лишь об одном — все иное позабыть навеки, в тебе обрести забвение…

0

262

— Что ты притихла, мама? — спросил Дэн. — О чем задумалась? О Дрохеде?

— Нет, — сонно отозвалась Мэгги. — О том, что я старею. Сегодня утром нашла у себя с полдюжины седых волос, и кости ноют.

— Ты никогда не будешь старая, мама, — спокойно заверил Дэн.

— Хорошо бы, если б так, милый, только, к сожалению, ты ошибаешься. Меня стало тянуть сюда, к воде, а это верный признак старости.

Они лежали под теплым зимним солнцем на траве у Водоема, на разостланных полотенцах. У дальнего края широкой чаши вода шумела, бурлила, кипела ключом, от нее шел едкий запах серы и понемногу слабел, растворялся в воздухе. Плавать здесь, в пруду — зимой это было одно из самых больших наслаждений. Все хвори и немощи надвигающейся старости как рукой снимает, подумала Мэгги, повернулась, легла на спину, головою в тень огромного поваленного ствола, на котором давным-давно сидела она с отцом Ральфом. Очень давно это было; не удалось пробудить в себе хотя бы самый слабый отзвук того, что уж наверно чувствовала она, когда Ральф ее поцеловал.

Она услышала, что Дэн встает, и открыла глаза. Он всегда был ее крошка, милый, прелестный малыш; с гордостью следила она, как он растет и меняется, но все перемены, день ото дня более заметные признаки зрелости виделись ей сквозь прежний облик все того же ее собственного смеющегося малыша. Ни разу еще ей не приходило в голову, что он во всех отношениях уже давно не ребенок.

И лишь сейчас, когда он стоял перед нею во весь рост в одних купальных трусах, на фоне яркого неба, она вдруг поняла.

Боже правый, все кончилось! И детство, и отрочество. Он взрослый, он мужчина. Гордость, досада, затаенное истинно женское умиление, пугающее сознание какой-то неминуемой беды, гнев, восхищение, печаль — все это и еще много чего ощутила Мэгги, глядя на сына. Страшно это — породить мужчину, много страшней породить его таким. Таким поразительно мужественным, таким поразительно красивым.

Вылитый Ральф де Брикассар, и что-то от нее тоже. Как могла она не ощутить волнения, узнав в этом еще очень юном теле другое, с которым ее соединяли когда-то любовные объятия? Она закрыла глаза, смутилась, обозлилась на себя за то, что увидела в сыне мужчину. Неужели и он теперь видит в ней женщину, или она для него по-прежнему всего лишь загадочный символ — мама?

О, черт его возьми, черт возьми! Как он смел стать взрослым?

Она опять открыла глаза и вдруг спросила:

— Ты уже что-нибудь знаешь о женщинах, Дэн? Он улыбнулся.

— Откуда берутся пчелки и птички?

— Ну, имея сестрицей Джастину, простейшие сведения ты, конечно, получил. Стоило ей впервые раскрыть учебник физиологии — и она пошла выкладывать свои познания каждому встречному и поперечному. Нет, я о другом — ты уже пробовал следовать ее лекциям на практике?

Дэн коротко покачал головой, опустился на траву подле матери, заглянул ей в лицо.

— Как странно, что ты об этом спросила, мам. Я давно хотел с тобой об этом поговорить, но все не знал, как начать.

— Тебе еще только восемнадцать, милый. Не рановато ли переходить от теории к практике? (Только восемнадцать. Только. Но ведь он — мужчина, не так ли?) — Вот об этом я и хотел с тобой поговорить. О том, чтобы совсем не переходить к практике.

Какой ледяной ветер дует с гор. Почему-то она только сейчас это заметила. Где же ее халат?

— Совсем не переходить к практике, — повторила она глухо, и это был не вопрос.

— Вот именно. Не хочу этого, никогда. Не то чтобы я совсем про это не думал и мне не хотелось бы жены и детей. Хочется. Но я не могу. Потому что нельзя вместить сразу любовь к жене и детям и любовь к Богу — такую, какой я хочу его любить. Я давно это понял. Даже не помню, когда я этого не понимал, и чем становлюсь старше, тем огромней моя любовь к Богу. Это огромно и непостижимо — любить Бога.

0

263

Мэгги лежала и смотрела в эти спокойные, отрешенные синие глаза. Такими когда-то были глаза Ральфа. Но горит в них какой-то огонь, которого в глазах Ральфа не было. А быть может, он пылал и в глазах Ральфа, но только в восемнадцать лет? Было ли это? Быть может, такое только в восемнадцать и бывает? Когда она вошла в жизнь Ральфа, он был уже десятью годами старше. Но ведь ее сын — мистик, она всегда это знала. А Ральф и в юности навряд ли склонен был к мистике. Мэгги проглотила застрявший в горле ком, плотней завернулась в халат, холод одиночества пробирал до костей.

— Вот я и спросил себя, чем покажу я Богу всю силу моей любви? Я долго бился, уходил от ответа, я не хотел его видеть. Потому что мне хотелось и обыкновенной человеческой жизни, очень хотелось. И все-таки я знал, чем должен пожертвовать, знал… Только одно могу я принести в дар Господу, только этим показать, что в сердце моем ничто и никогда не станет превыше его. Отдать единственное, что с ним соперничает, — вот жертва, которой Господь от меня требует. Я Господень слуга, и соперников у него не будет. Я должен был выбирать. Всем позволит он мне обладать и наслаждаться, кроме одного. — Дэн вздохнул, теребя золотистое перышко дрохедской травы. — Я должен показать ему, что понимаю, почему при рождении он дал мне так много. Должен показать, что сознаю, как мало значит моя жизнь вне его.

— Это невозможно, я тебе не позволю! — вскрикнула Мэгги. Потянулась, стиснула его руку выше локтя. Какая гладкая кожа, и под нею — скрытая сила, совсем как у Ральфа. Совсем как у Ральфа! И потерять право ощутить на этой коже прикосновение нежной девичьей руки?

— Я стану священником, — сказал Дэн. — Стану служить Богу безраздельно, отдам ему все, что у меня есть и что есть я сам. Дам обет бедности, целомудрия и смирения. От избранных своих слуг он требует преданности безраздельной. Это будет не легко, но я готов.

Какие у нее стали глаза! Словно он убил ее, втоптал в пыль и прах. Он не подозревал, что придется вынести и это, он мечтал, что она станет им гордиться, что рада будет отдать сына Богу. Ему говорили, что для матери это — восторг, высокое счастье, конечно же, она согласится. А она смотрит на него так, словно, становясь священником, он подписывает ей смертный приговор.

— Я всегда только этого и хотел, — сказал Дэн с отчаянием, глядя в ее глаза, полные смертной муки. — Ох, мама, неужели ты не понимаешь? Никогда, никогда я ничего другого не хотел, только стать священником! Я иначе не могу!

Пальцы ее разжались; Дэн опустил глаза — там, где мать сжимала его руку, остались белые пятна и тонкие полумесяцы на коже — следы впившихся в нее ногтей. Мэгги запрокинула голову и засмеялась — громко, неудержимо, истерически, и казалось, никогда не смолкнет этот горький, язвительный смех.

— Прекрасно, просто не верится! — задыхаясь, выговорила она наконец, дрожащей рукой утерла навернувшиеся слезы. — Нет, какая насмешка! Пепел розы, сказал он в тот вечер, когда мы поехали к Водоему. И я не поняла, о чем он. Пепел, прах. Прах еси и во прах обратишься. Церкви принадлежишь и церкви отдан будешь. Великолепно, превосходно! Будь проклят Бог, гнусный, подлый Господь Бог! Злейший враг всех женщин, вот он кто! Мы стараемся что-то создать, а он только и знает что разрушать!

— Не надо, мама! Не надо, молчи! — рыданием вырвалось у Дэна.

Его ужасала боль матери, но он не понимал ни этой боли, ни того, что она говорит. Слезы текли по его лицу, сердце рвалось, вот уже и начинаешь приносить жертвы, да такие, что и во сне не снилось. Но хоть он и плачет о матери, даже ради нее не может он отказаться от жертвы. Он должен принести свой дар — и чем тяжелей его принести, тем дороже этот дар Господу.

Она заставила его плакать — впервые за всю его жизнь. И тотчас задавила в себе гнев и горе. Нет, это несправедливо — вымещать что-то на нем. Он такой, каким его сделали полученные гены. Или его Бог. Или Бог Ральфа. Он свет ее жизни, ее сын. Из-за матери он не должен страдать — никогда.

— Не плачь, Дэн, — зашептала Мэгги и погладила его руку, на которой краснели следы ее недавней гневной вспышки. — Извини, я не хотела так говорить. Просто ты меня ошарашил. Конечно, я рада за тебя, правда, рада. Как же иначе? Просто я этого не ждала. — Она слабо засмеялась. — Ты меня вдруг оглушил, будто камнем по голове.

Дэн смигнул слезы, неуверенно посмотрел на мать. С чего ему померещилось, будто он ее убил? Вот они, мамины глаза, такие же, как всегда, такие живые, столько в них любви. Крепкие молодые руки сына обхватили ее, обняли сильно и нежно.

0

264

— Ты правда не против, мама?

— Против? Может ли добрая католичка быть против, когда сын становится священником? Так не бывает! — Мэгги вскочила. — Брр! Как холодно стало! Поедем-ка домой.

Они приехали сюда не верхом, а на вездеходе; и теперь Дэн устроился на высоком сиденье за рулем, Мэгги села рядом. Прерывисто вздохнула, почти всхлипнула, отвела спутанные волосы, упавшие на глаза.

— Ты уже решил, куда поступишь?

— Наверное, в колледж святого Патрика. По крайней мере для начала. А потом уже вступлю в монашеский орден. Я хотел бы в орден Иисуса, но еще не совсем уверен, поэтому мне рано идти прямо к иезуитам.

Широко раскрытыми глазами смотрела Мэгги на рыжеватый луг за рябым от разбившейся мошкары ветровым стеклом ныряющей на ухабах машины.

— Я придумала кое-что получше, Дэн.

— Да? — Он сосредоточенно правил; дорога с годами становилась все хуже, и каждый раз поперек валились какие-нибудь стволы и колоды.

— Я пошлю тебя в Рим, к кардиналу де Брикассару. Помнишь его?

— Помню ли! Что за вопрос, мама! Я его, наверно, и за миллион лет не забыл бы. Для меня он — совершенство, идеал пастыря. Если бы мне стать таким, это будет счастье.

— Идеал — тот, чьи дела идеальны, — резко сказала Мэгги. — Но я могу вверить тебя его попечению, я знаю, ради меня он о тебе позаботится. Ты можешь поступить в семинарию в Риме.

— Ты серьезно, мама? Правда? — Радость на лице Дэна сменилась тревогой. — А денег хватит? Это обойдется гораздо дешевле, если я останусь в Австралии.

— По милости упомянутого кардинала де Брикассара у тебя всегда будет вполне достаточно денег, мой дорогой.

Они поравнялись с кухней, и Мэгги втолкнула сына в дверь.

— Поди скажи миссис Смит и остальным. Они будут в восторге.

А сама через силу, еле волоча ноги, поплелась к Большому дому, в гостиную, где — чудо из чудес! — Фиа не работала, а разговаривала за чаем с Энн Мюллер. Когда вошла Мэгги, они обернулись и по ее лицу сразу поняли: что-то стряслось.

Восемнадцать лет кряду Мюллеры приезжали в Дрохеду погостить, и казалось, так будет всегда. Но минувшей осенью Людвиг скоропостижно умер, и Мэгги тотчас написала Энн, предлагая ей совсем переселиться в Дрохеду. Места сколько угодно, в домике для гостей можно жить самой по себе, и никто не помешает; если гордость иначе не позволяет, пускай Энн платит за жилье, хотя, право слово, у Клири хватит денег и на тысячу постоянных гостей. Для Мэгги это был случай отблагодарить Энн за памятные одинокие годы в Квинсленде, а для Энн — поистине спасение. В Химмельхохе ей без Людвига стало невыносимо одиноко. Впрочем, Химмельхох она не продала, а оставила там управляющего: после ее смерти все унаследует Джастина.

— Что случилось, Мэгги? — спросила Энн. Мэгги опустилась в кресло.

— Похоже, меня поразил карающий гром небесный.

— Что такое?

— Обе вы были правы. Вы говорили, я его потеряю. А я не верила, я всерьез воображала, что одолею Господа Бога. Но ни одной женщине на свете не одолеть Бога. Ведь он мужчина.

Фиа налила дочери чаю.

— На, выпей, — сказала она, словно чай подкрепляет не хуже коньяка. — Почему это ты его потеряла?

— Он собирается стать священником.

Она засмеялась и заплакала.

Энн взялась за свои костыли, проковыляла к Мэгги, неловко села на ручку ее кресла и принялась гладить чудесные огненно-золотые волосы.

— Ну-ну, родная! Не так уж это страшно.

— Вы знаете про Дэна? — спросила Фиа.

— Всегда знала, — ответила Энн. Мэгги сдержала слезы.

— По-вашему, это не так страшно? Это начало конца, неужели вы не понимаете? Возмездие. Я украла Ральфа у Бога — и расплачиваюсь сыном. Ты мне сказала, что это кража, мама, помнишь? Я не хотела тебе верить, но ты, как всегда, была права.

0

265

— Он поступит в колледж святого Патрика? — деловито осведомилась Фиа.

Мэгги засмеялась — теперь почти уже обычным своим смехом.

— Это была бы еще не полная расплата, мама. Нет, конечно, я отошлю его к Ральфу. Половина в нем от Ральфа, вот пускай Ральф и радуется. — Она пожала плечами. — Он для меня больше значит, чем Ральф, и я знала, что он захочет поехать в Рим.

— А вы сказали Ральфу про Дэна? — спросила Энн; об этом заговорили впервые.

— Нет, и никогда не скажу. Никогда!

— Они так похожи, он может и сам догадаться.

— Кто, Ральф? Никогда он не догадается! Это уж во всяком случае останется при мне. Я посылаю ему моего сына — моего, и только. Своего сына он от меня не получит.

— Берегитесь богов, Мэгги, боги ревнивы, — мягко сказала Энн. — Может быть, они еще не покончили свои счеты с вами.

— Что еще они могут мне сделать? — горько возразила Мэгги.

Джастина, услышав новость, пришла в бешенство. Хотя в последние три-четыре года она втайне подозревала, что это может случиться. На Мэгги решение Дэна обрушилось как гром с ясного неба, но для Джастины это был ледяной душ, которого она давно ждала.

Ведь они вместе учились в сиднейской школе, и еще тогда Дэн поверил ей многое, о чем никогда не заговаривал с матерью. Джастина знала, как много значит для Дэна религия — и не только Бог, но мистический смысл католических обрядов. Будь он даже воспитан как протестант, думала она, он неизбежно перешел бы в католическую веру, которая одна может утолить что-то, заложенное в его душе, таков уж он по самой природе своей. Суровый Бог кальвинистов не для Дэна. Бог Дэна озарен бликами разноцветных витражей, окутан курящимся ладаном, обряжен в кружева и золотые вышивки, воспет в изысканной музыке, и мольбы к нему возносятся в звучных латинских стихах.

И еще злая насмешка судьбы: человек одарен редкой красотой, а горюет об этом, как о жестокой помехе, словно он — калека. Именно так относится к своей наружности Дэн. Всякое упоминание о ней его коробит; похоже, он бы предпочел быть уродом и уж никак не привлекать людей своим видом. Сестра отчасти его понимала и, может быть потому, что ее-то профессия неотделима от известного самолюбования, даже одобряла, что у Дэна этого нет. Но никак не могла понять, почему он не просто равнодушен к своей внешности, а относится к ней с каким-то яростным отвращением.

И голос пола в нем явно приглушен, а почему — тоже неясно: то ли он великолепно научился сублимировать свои страсти, то ли в этом прекрасном теле не хватает чего-то существенного, что вырабатывается только мозгом. Вероятней первая причина, недаром Дэн постоянно занимается каким-нибудь спортом, требующим много сил, и к ночи валится в постель, изнемогая от усталости. Джастина хорошо знала, что от природы брат вполне «нормален», иначе говоря, отнюдь не склонен к однополой любви, знала даже, какие девушки ему нравятся — высокие, пышные, темноволосые. Но все чувства в нем приглушены; он не замечает, каковы на ощупь вещи, которые он держит в руках, не ощущает запахов, не испытывает особого удовольствия от форм и красок того, что его окружает. Уж очень внезапно и сильно надо его поразить, чтобы его потянуло к женщине, и лишь в такие редчайшие минуты он как будто сознает, что есть на свете вполне земные ощущения и переживания, с которыми почти все люди стараются не расставаться как можно дольше.

Дэн обо всем сказал сестре после спектакля, за кулисами Каллоуденского театра. В тот день получено было согласие Рима; Дэну не терпелось поделиться новостью с Джастиной, хоть он и знал, что ей это совсем не понравится. Прежде он говорил ей о своих мечтах и стремлениях гораздо меньше, чем хотел бы, ведь она сразу начинала сердиться. Но в тот вечер, за кулисами, он уже не в силах был сдержать радость.

— Балда, — с отвращением сказала Джастина.

— Ничего другого я не хочу.

— Болван.

— От того, что ты меня ругаешь, ничего не изменится, Джас.

— Думаешь, я этого не понимаю? Просто ругань помогает немного отвести душу, мне необходима хоть какая-то разрядка.

0

266

— Я думал, ты неплохо разрядила свои чувства на сцене в роли Электры. Ты очень хорошо играла, Джас.

— После нынешней новости сыграю еще лучше, — мрачно пообещала Джастина. — Ты что же, пойдешь в колледж святого Патрика?

— Нет, я еду в Рим, к кардиналу де Брикассару. Мама уже все устроила.

— Что ты, Дэн! В такую даль!

— А почему бы и тебе не поехать, ну хоть в Англию? При твоей подготовке и способностях уж наверно не так трудно поступить в какую-нибудь труппу.

Джастина сидела перед зеркалом, еще в наряде Электры, снимала грим; причудливо подведенные, в черных кругах, необыкновенные глаза ее казались еще необыкновенней. Она медленно кивнула.

— Да, наверное, и я могу уехать, правда? — задумчиво сказала она. — Давно пора… в Австралии становится тесновато… Правильно, друг! Ты попал в точку! Англия так Англия!

— Великолепно! Ты только подумай! У меня ведь будут каникулы, в духовных семинариях учащихся отпускают, все равно как в университете. Мы подгадаем так, чтобы отдохнуть вместе, попутешествуем немного по Европе, а потом съездим домой, в Дрохеду. Я все-все обдумал, Джас! Если еще и ты будешь поблизости, все просто превосходно!

Джастина заулыбалась.

— Ну еще бы! Если я не смогу с тобой поболтать, разве это жизнь?

— Вот-вот, недаром я боялся, что ты так скажешь. — Дэн тоже улыбнулся. — Нет, серьезно, Джас, ты меня беспокоишь. Предпочитаю, чтобы ты была поближе и нам можно было бы хоть изредка видеться. А то кто же станет для тебя голосом совести?

Он скользнул между шлемом античного воина и устрашающей маской Пифии, сел на пол, собрался в комок, чтоб занимать поменьше места, — теперь он видел лицо сестры и притом ни у кого не путался под ногами. В Каллоуденском театре только у двух «звезд» были отдельные уборные, а Джастина пока еще не стала звездой. Она одевалась в общей артистической комнате, где непрестанно сновали взад и вперед ее товарки.

— Черт подери этого кардинала де Брикассара! — сказала она со злостью. — Я его с первого взгляда возненавидела.

Дэн засмеялся.

— Ничего подобного, это ты выдумываешь.

— Нет, возненавидела!

— Ничего подобного. Тетя Энн мне раз на Рождество рассказала, а ты не знаешь.

— Чего я не знаю? — опасливо спросила Джастина.

— Когда ты была маленькая, он поил тебя из бутылочки и укачал, и ты уснула у него на руках. Тетя Энн говорит, маленькая ты была ужасная капризуля и терпеть не могла, когда тебя брали на руки, а когда он тебя взял, тебе очень даже понравилось.

— Враки!

— Нет, не враки. — Дэн улыбался. — А теперь, собственно, с чего ты его уж так ненавидишь?

— Ненавижу, и все. Тощий старый священник, меня от него тошнит.

— А мне он нравится. И всегда нравился. Отец Уотти называет его — истинный пастырь. И я тоже так думаю.

— Ну и так его раз этак…

— Джастина!!!

— Ага, наконец-то ты оскорблен в своих лучших чувствах! Пари держу, ты думал, я и слов таких не знаю. Глаза Дэна заискрились смехом.

— А ты знаешь, что это значит? Ну-ка, Джасси, давай объясни мне!

Когда Дэн начинал ее поддразнивать, Джастина устоять не могла, ее глаза тоже весело заблестели.

— Ну, может, ты собираешься стать святым, балда несчастная, но если ты до сих пор не знаешь, что это такое, лучше уж и не узнавай.

Дэн стал серьезен.

— Не беспокойся, не стану.

Около него возникла пара стройных женских ножек, круто повернулась. Дэн поднял глаза, багрово покраснел, отвел глаза, сказал небрежно:

0

267

— А, Марта, привет.

— Привет.

Девушка была на диво хороша собой, талантом не отличалась, но одним своим появлением на сцене украшала любой спектакль; притом она была будто создана для Дэна, и Джастина не раз слышала, как он ею восхищался. Высокая, то, что кинокритики называют секс-бомба — очень черные волосы, черные глаза, белоснежная кожа, высокая грудь.

Марта уселась на край стола Джастины, вызывающе закинула ногу на ногу перед самым носом Дэна и устремила на него откровенно одобрительный взгляд, что его явно смущало. Господи, до чего хорош мальчик! Непостижимо, откуда у дурнушки Джас взялся такой красавчик брат? Ему, пожалуй, не больше восемнадцати, и это, пожалуй, будет совращение младенца, — ну и наплевать!

— Может, зайдете ко мне, выпьете кофе и еще чего-нибудь? — предложила Марта, глядя сверху вниз на Дэна. — Я вам обоим говорю, — нехотя прибавила она.

Джастина решительно покачала головой, в глазах ее вспыхнула некая невысказанная мысль.

— Нет, спасибо, мне некогда. Придется тебе удовольствоваться одним Дэном.

Но и Дэн покачал головой так же решительно, однако не без сожаления, видно, соблазн и правда был велик.

— Спасибо, Марта, но мне некогда. — Он глянул на часы, как на якорь спасения. — Ох, мне надо бежать. Ты скоро, Джас?

— Минут через десять буду готова.

— Я подожду на улице, ладно?

— Трусишка! — усмехнулась Джастина.

Марта проводила его задумчивым взглядом черных глаз.

— Просто великолепен. Только почему он на меня не смотрит?

Джастина криво усмехнулась, наконец-то она сняла грим. Опять вылезли на свет веснушки. Может быть, хоть Лондон поможет от них избавиться, там нет солнца.

— Смотрит, не беспокойся. И он бы не прочь. Да только не станет. Это ж Дэн.

— А почему? Что с ним, собственно, такое? Только не говори мне, что он гомик! Черт, почему, сколько я ни встречаю великолепных мужчин, все оказываются гомики? Но про Дэна я никогда не думала, по-моему, совсем не похоже.

— Придержи язык, дуреха несчастная! Никакой он не гомик. Попробовал бы он поглядеть на душку Уильяма, на нашего героя-любовничка, я им живо обоим головы оторву.

— Ну хорошо, если он не такой и если не прочь, за чем дело стало? Может, он меня не понял? Или, может, он думает, я для него стара?

— Деточка, не волнуйся, для обыкновенного мужчины ты и в сто лет не будешь стара. Нет, этот дурак на всю жизнь отказался от секса. Он намерен стать священником.

Пухлые губы Марты изумленно приоткрылись, она отбросила свою черную гриву за спину.

— Брось шутки шутить!

— Я правду говорю.

— Так что же, все это пропадет понапрасну?

— Боюсь, что да. Он все отдаст господу Богу.

— Тогда господь Бог сам гомик, почище душки Уилли.

— Пожалуй, ты права, — сказала Джастина. — Женщины ему во всяком случае не по вкусу. Мы же второй сорт, галерка. Ложи и первые ряды партера — только для мужчин.

— О-о.

Джастина выпуталась из одеяний Электры, натянула легкое ситцевое платьишко; вспомнив, что на улице холод, надела сверху джемпер и снисходительно погладила Марту по голове.

— Не расстраивайся, деточка. С тобой Господь Бог обошелся очень великодушно — не дал мозгов. Поверь, без них куда удобнее. Ты никогда не будешь соперницей сильного пола.

— Ну, не знаю, я совсем не прочь посоперничать с Господом Богом из-за твоего брата.

— Даже не думай. Святую церковь не одолеешь, безнадежная затея. Душку Уилли — и того ты скорее соблазнишь, можешь мне поверить.

0

268

Машина, присланная из Ватикана, встретила Дэна в аэропорту и помчала по выцветшим солнечным улицам, полным красивых улыбчивых людей; он так и прилип к окну, вне себя от восторга, вот счастье — увидеть собственными глазами все, что знал лишь по картинкам: колонны Рима, роскошные дворцы и собор святого Петра во всем великолепии Ренессанса.

И — на сей раз весь в алом с головы до ног — его ждет Ральф Рауль, кардинал де Брикассар. Протянута рука, сверкает перстень; Дэн опустился на колени, поцеловал перстень.

— Встань, Дэн, дай на тебя посмотреть.

Он встал, улыбнулся кардиналу; оба очень высокие, они были одного роста и прямо смотрели друг другу в глаза. Дэну представлялось, этот человек излучает непостижимое величие духа, он больше похож на Папу, чем на святого, но вот глаза не как у Папы, бесконечно печальные. Сколько же он, должно быть, выстрадал и с каким благородством возвысился над своим страданием, чтобы стать совершеннейшим из пастырей.

А кардинал Ральф смотрел на сына, не подозревая, что это его сын, и воображал, будто юноша мил ему оттого, что это — сын милой Мэгги. Вот таким он хотел бы видеть своего родного сына, будь это возможно, — таким высоким, стройным, изящным, поразительно красивым. Никогда и ни у кого он не видел такого изящества в каждом движении. Но несравнимо отрадней, чем красота внешняя, открытая красота души. В этом мальчике чувствуется ангельская сила и что-то ангельски неземное. А сам он — был ли он таким в восемнадцать лет? Кардинал пытался припомнить, вернуться вспять лет на тридцать, к началу своей столь богатой событиями жизни; нет, таким он не был никогда. Быть может, потому, что этот действительно сам избрал свою судьбу? Ведь Ральф де Брикассар не выбирал сам, хотя призвание и чувствовал, в этом он не сомневается и сейчас.

— Садись, Дэн. Начал ли ты изучать итальянский язык, как я тебя просил?

— Я уже говорю свободно, только идиомами не владею, и читаю неплохо. Наверное, я легче научился, потому что это уже мой четвертый иностранный язык. Языки мне даются очень легко. Недели через две — через месяц, думаю, я здесь сумею усвоить и живые разговорные обороты.

— Конечно, усвоишь. Мне тоже языки даются легко.

— Способности к языкам — это вообще удобно, — запинаясь, выговорил Дэн. Внушительная фигура в алом облачении его смущала; вдруг показалось не правдоподобным, что этот человек ездил когда-то в Дрохеде на кауром мерине.

Кардинал наклонился к нему, всмотрелся в лицо. «Поручаю его тебе, Ральф, — писала Мэгги. — Теперь ты в ответе за его благополучие, за его счастье. Возвращаю то, что украла. Жизнь от меня этого требует. Только обещай мне две вещи, тогда я буду спокойна, буду знать, что ты действительно заботишься о его благе. Во-первых, прежде чем принять его, удостоверься, что он и в самом деле по-настоящему хочет выбрать такую судьбу. И во-вторых, если он и вправду этого хочет, следи за ним, проверяй, не изменились ли его желания. Если он разочаруется, пускай вернется ко мне. Ведь он прежде всего мой. Ведь я сама отдаю его тебе».

— Дэн, ты уверен, что не ошибся в выборе? — спросил кардинал.

— Вполне уверен.

— Почему?

Странно отрешенный взгляд у мальчика, и смущает в нем что-то очень знакомое, но словно бы из далекого прошлого.

— Потому что полон любви к Господу. И хочу служить ему всю жизнь.

— Понимаешь ли ты, чего потребует от тебя это служение, Дэн?

0

269

— Понимаю.

— Понимаешь ли, что никакая иная любовь не должна встать между тобой и Богом? Что ты всецело должен будешь принадлежать ему и от всех иных привязанностей отказаться?

— Понимаю.

— И во всем исполнягь волю его, и ради служения ему похоронить свою личность, свое отдельное «я», ощущение своей единственности и неповторимости?

— Понимаю.

— Что во имя его, если надо, ты должен претерпеть и голод, и неволю, и смерть? И не должен ничем владеть, ничего ценить, что могло бы хоть сколько-нибудь умалить твою любовь к Господу?

— Понимаю.

— Довольно ли у тебя силы, Дэн?

— Я мужчина, ваше высокопреосвященство. Прежде всего я мужчина. Я знаю, будет трудно. Но я молюсь, и Господь поможет мне найти силы.

— И ты не можешь иначе, Дэн? Никакой иной путь тебя не удовлетворит?

— Нет.

— А как ты поступишь, если потом передумаешь?

— Ну, тогда я попрошу отпустить меня из семинарии, — сказал Дэн, удивленный этим вопросом. — Если я передумаю, это будет только означать, что я ошибся, не понял своего призвания. Тогда следует просить, чтобы меня отпустили. Моя любовь к Господу ничуть не станет меньше, но тогда я буду знать, что он ждет от меня иного служения.

— А понимаешь ли ты, что когда ты уже дашь последний обет и примешь сан, возврата больше не будет, ничто и никогда тебя не освободит?

— Понимаю, — терпеливо ответил Дэн. — Но если надо будет принять иное решение, я приму его заранее.

Ральф со вздохом откинулся на спинку кресла. Был ли он когда-то столь твердо уверен в своем выборе? Была ли в нем такая сила?

— Почему ты приехал ко мне, Дэн? Почему захотел поехать в Рим? Почему не остался в Австралии?

— Это мама предложила, но я давно мечтал о Риме. Только думал, что на это нет денег.

— Твоя мама очень мудрая женщина. Разве она не говорила тебе?

— О чем, ваше высокопреосвященство?

— О том, что у тебя пять тысяч фунтов годового дохода и еще много тысяч лежит на твоем счету в банке?

Дэн нахмурился.

— Нет. Она никогда мне не говорила.

— Очень мудро. Но деньги эти существуют, и Рим в твоем распоряжении, если хочешь. Так хочешь ты остаться в Риме?

— Да.

— А почему ты хотел приехать ко мне, Дэн?

— Потому что вы для меня — пример истинного пастыря, ваше высокопреосвященство. Кардинал болезненно поморщился.

— Нет, Дэн, ты не должен смотреть на меня так. Я далеко не примерный пастырь. Пойми, я нарушал все мои обеты. Тому, что ты, видно, уже знаешь, мне пришлось учиться мучительнейшим для священника путем — нарушая обеты. Ибо я не хотел признать, что я прежде всего простой смертный, а потом уже священник.

0

270

— Это ведь неважно, ваше высокопреосвященство, — тихо сказал Дэн. — Все равно вы для меня пример истинного пастыря. Просто, мне кажется, вы не поняли, о чем я говорил. Для меня идеал — совсем не какой-то бездушный автомат, недоступный слабостям человеческой плоти. Я говорил о том, что вы страдали и этим возвысились. Может быть, это звучит самоуверенно? Право, я этого не хотел. Если я оскорбил вас, простите. Очень трудно найти нужные слова! Я хотел сказать, чтобы стать истинным пастырем, нужны годы и тяжкие страдания и все время надо иметь перед собою идеал и помнить о Господе.

Зазвонил телефон; нетвердой рукой кардинал снял трубку, заговорил по-итальянски.

— Да, благодарю, мы сейчас же придем. — Он поднялся. — Время пить чай, и нас ждет мой старинный друг. Он, пожалуй, самый значительный служитель церкви после Папы. Я говорил ему, что ты придешь, и он выразил желание с тобой познакомиться.

— Спасибо, ваше высокопреосвященство. И они пошли коридорами, потом красивыми садами, совсем не такими, как в Дрохеде, мимо высоких кипарисов и тополей, мимо аккуратных прямоугольных газонов, вдоль которых вели прямые широкие галереи, мощенные мшистыми каменными плитами; шли мимо готических арок, под мостиками в стиле Возрождения. Дэн жадно все это впивал, все его восхищало. Удивительный мир, так не похожий на Австралию, древний, вечный.

Хотя шли быстро, это заняло добрых пятнадцать минут; вошли во дворец, поднялись по величественной мраморной лестнице, вдоль стен, увешанных бесценными гобеленами.

Витторио Скарбанца, кардиналу ди Контини-Верчезе, уже минуло шестьдесят шесть, он страдал ревматизмом и утратил былую стройность и подвижность, но ум его, живой и острый, был все тот же. На коленях у него, мурлыча, свернулась нынешняя любимица, сибирская дымчатая кошка Наташа. Он не мог подняться навстречу посетителям, а потому лишь приветливо улыбнулся и сделал знак войти. Взглянул на давно милое ему лицо Ральфа, потом на Дэна О'Нила… глаза его расширились, потом сузились, неподвижным взглядом впились в юношу. Испуганно трепыхнулось сердце, рука, приветливо протянутая к гостям, невольно прижалась к груди, словно защищая это старое сердце от боли, — кардинал сидел и оцепенело, бессмысленно смотрел на молодую копию Ральфа де Брикассара.

— Витторио, вы нездоровы? — с тревогой спросил Ральф, осторожно взялся за хрупкое запястье, нащупывая пульс.

— Нисколько. Пустяки, минутная боль. Садитесь, садитесь.

— Прежде всего позвольте представить вам Дэна О'Нила, как я вам уже рассказывал, он — сын моего очень давнего близкого друга. Дэн, это его высокопреосвященство кардинал ди Контини-Верчезе.

Дэн опустился на колено, прижался губами к кардинальскому перстню; поверх склоненной золотистой головы кардинал Витторио посмотрел на Ральфа, вгляделся в лицо так зорко, так испытующе, как не вглядывался уже много лет. И стало чуть легче: так, значит, она ничего ему не сказала. А сам он, конечно, не подозревает того, что мгновенно придет на ум всякому, кто увидит их рядом. Не догадаются, конечно, что это отец и сын, но сразу поймут — близкое кровное родство. Бедный Ральф! Он ведь никогда не видел со стороны своей походки, выражения лица, никогда не замечал, как вздергивается его левая бровь. Поистине милосерд Господь, что создает людей слепцами.

0

271

— Садитесь. Сейчас подадут чай. Итак, молодой человек, вы желаете принять сан и обратились к помощи кардинала де Брикассара?

— Да, ваше высокопреосвященство.

— Вы мудро выбрали. При таком наставнике с вами не случится ничего дурного. Но мне кажется, вас что-то тревожит, сын мой, — может быть, смущает незнакомая обстановка?

Дэн улыбнулся улыбкой Ральфа, в ней только не было, пожалуй, присущего Ральфу сознательного желания очаровать, и все же то была улыбка Ральфа, и старое усталое сердце содрогнулось, будто его мимоходом хлестнули колючей проволокой.

— Я потрясен, ваше высокопреосвященство. Раньше я не представлял по-настоящему, как высоко стоят кардиналы. Мне и не снилось, что меня встретят в аэропорту и что я буду пить чай с вами!

— Да, это не совсем обычно… может даже взволновать, понимаю. А вот и чай! — Он с удовольствием следил, как на столике расставляют все, что полагается, потом предостерегающе поднял палец. — Нет-нет! «Хозяюшкой» буду я сам. Как вам налить, Дэн?

— Так же как Ральфу, — ответил Дэн и покраснел до ушей. — Простите, ваше высокопреосвященство, я нечаянно оговорился!

— Ничего, Дэн, кардинал ди Контини-Верчезе понимает. Мы с тобой познакомились когда-то просто как Дэн и Ральф и оттого только лучше узнали друг друга, ведь правда? А церемонное обращение для нас еще внове. Я предпочитаю, чтобы в частной жизни мы оставались друг для друга Ральфом и Дэном. Монсеньор не станет возражать — правда, Витторио?

— Да, правда. Я и сам люблю называть людей просто по имени. Но вернемся к тому, что я говорил о высокопоставленных друзьях, сын мой. Какую бы семинарию вы ни избрали, когда вы туда поступите, старинная дружба с нашим Ральфом может поставить вас в несколько неловкое положение. Очень утомительно будет вдаваться в объяснения всякий раз, как кто-то что-то заметит по этому поводу. Господь порою разрешает нам ложь во спасение, — кардинал Витторио улыбнулся, блеснул золотыми зубами, — и для всеобщего удобства я предпочел бы, чтобы мы прибегли к такой маленькой невинной выдумке. Объяснить просто и понятно тонкие узы дружбы — задача не из легких. Зато очень легко и просто объяснить узы кровного родства. А потому скажем всем, что кардинал де Брикассар вам приходится родным дядей, друг мой Дэн, на том и порешим, — с любезнейшей улыбкой договорил кардинал Витторио.

Дэн явно был поражен и смущен, кардинал Ральф покорно наклонил голову.

— Не разочаруйтесь в великих мира сего, сын мой, — мягко сказал кардинал Витторио. — И у них есть свои слабости, и они тоже для удобства порою прибегают к невинной лжи во спасение. Вы сейчас получили весьма полезный урок, хотя, похоже, едва ли им когда-нибудь воспользуетесь. Однако вам следует понять, что мы, господа в алом облачении, дипломаты до мозга костей. Поверьте, сын мой, я забочусь единственно о вас. Злоба и зависть обитают не только в светских институтах, но и в духовных семинариях. Вам придется терпеть недоброжелательство соучеников, оттого что они станут считать Ральфа вашим дядей, братом вашей матери, но пришлось бы вытерпеть много больше, если бы думали, что вас не соединяют узы крови. Все мы прежде всего люди — и здесь, так же как в любом ином окружении, вы будете иметь дело с людьми.

Дэн склонил голову, потом протянул руку, хотел было погладить кошку, но приостановился.

— Можно, ваше высокопреосвященство? Я люблю кошек.

Нельзя было бы найти пути верней и короче к старому, неизменному в своих привязанностях сердцу.

— Можно. Признаюсь, для меня она становится тяжеловата. Она большая лакомка — правда, Наташа? Поди к Дэну, он помоложе и покрепче.

0

272

Джастине не так просто было перенестись со всеми своими пожитками из южного полушария в северное, как Дэну; он пробыл в Риме уже два месяца, когда сестра закончила сезон в Каллоуденском театре и не без сожаления простилась со своей квартиркой в Босуэлгарденс.

— И откуда у меня набралось столько барахла? — недоумевала она, оглядывая разбросанные по комнате платья, газеты и коробки.

Мэгги, сидя на корточках на полу, подняла голову, в руках у нее оказалась коробка проволочных мочалок для кастрюль.

— А это зачем у тебя под кроватью? На раскрасневшемся лице дочери вдруг выразилось огромное облегчение.

— Ох, слава тебе господи! Значит, вот они где! А я думала, их слопал драгоценный пудель нашей миссис Дивайн, он уже целую неделю что-то киснет, и я просто боялась сказать, что мои мочалки куда-то подевались. Была убеждена, что он их сожрал, эта скотина лопает все, что не может слопать его самого. Вообще-то я ничуть бы не огорчилась, если б он отправился к праотцам, — прибавила она задумчиво.

Мэгги, все еще сидя на корточках, рассмеялась.

— Ну-ну, Джас! С тобой не соскучишься. — Она кинула коробку с мочалками на кровать, где уже громоздились кучи всякой всячины. — Ты не делаешь чести Дрохеде, милая моя. А мы-то старались, приучали тебя к чистоте и аккуратности.

— Напрасный труд, я тебе давно могла это сказать. Может, возьмешь эти мочалки обратно в Дрохеду? На пароход я могу взять багажа сколько угодно, но в Лондоне, надо полагать, мочалок хватает.

Мэгги отложила коробку в большую картонку с надписью «Миссис Д.».

— Отдадим их хозяйке, ей надо будет изрядно потрудиться, пока она сможет опять сдать эту квартиру. После тебя тут жить нельзя. — На одном конце стола высилась шаткая колонна немытых тарелок, на них кое-где устрашающими усами топорщилась плесень. — Ты что, совсем никогда посуду не моешь?

Джастина фыркнула, не проявляя ни малейшего раскаяния:

— Дэн говорит, я посуду не мою, а брею.

— Сперва тебе придется ее подстричь. Почему не вымыть тарелку сразу после еды?

— Потому что пришлось бы лишний раз путешествовать на кухню, а я обычно ем после полуночи, в эту пору никто не восхищается моей легкой походкой.

— Дай мне какой-нибудь пустой ящик. Я сейчас же снесу их вниз и покончу с этим, — покорно сказала Мэгги.

Когда она вызвалась приехать и помочь дочери со сборами, она предвидела, что ее ждет, и даже с удовольствием это предвкушала. Джастина не часто принимала чью-либо помощь, и всякий раз, предлагая что-нибудь для нее сделать, Мэгги под конец чувствовала себя преглупо. Но на сей раз все наоборот, в делах хозяйственных помогай, сколько душе угодно, и можно не чувствовать себя дурой.

Со сборами кое-как справились, и в том же фургоне, который Мэгги привела из Джилли, они с Джастиной отбыли в отель «Австралия», где Мэгги сняла большой номер.

— Не худо бы нашему семейству купить дом на Палм Бич или в Авалоне, — сказала Джастина, опуская чемодан на пол во второй спальне. — Тут просто ужасно, прямо над площадью, а там, представляешь, два шага — и ты на пляже. Может, тогда вы соблазнитесь и станете почаще вылезать из Джилли?

— А зачем мне выбираться хотя бы и в Сидней? За последние семь лет я тут всего второй раз, провожала Дэна, а вот теперь тебя. Если б у нас еще где-то был свой дом, он бы всегда пустовал.

— Бредятина.

— Почему?

0

273

— Почему? Да потому, что свет не сошелся клином на этой паршивой Дрохеде, черт бы ее драл! Я когда-нибудь спячу от этой дыры!

Мэгги вздохнула.

— Можешь мне поверить, Джастина, когда-нибудь тебя отчаянно потянет домой, в эту самую Дрохеду.

— И Дэна, по-твоему, тоже?

Молчание. Не глядя на дочь, Мэгги взяла со стола свою сумку.

— Мы опаздываем. Мадам Роше ждет нас в два часа. Если ты хочешь, чтобы платья были готовы до твоего отъезда, нам надо поторапливаться.

— Вот меня и поставили на место, — усмехнулась Джастина.

— Послушай, Джастина, а почему ты меня не знакомишь ни с кем из твоих подруг? Кроме миссис Дивайн я в доме ни души не видела, — сказала Мэгги, когда они уже сидели в ателье Жермен Роше и перед ними одна за другой выступали, охорашиваясь, томные, кокетливые манекенщицы.

— Ну, они такие застенчивые… Мне нравится вон то, оранжевое, а тебе?

— К твоим волосам не подходит. Лучше это, серое.

— Пф-ф! Оранжевый прекрасно идет к моим волосам. А в сером я буду вроде дохлой мыши, которую кошка еще и по грязи проволокла. Отстаешь от века, мама. Рыжим теперь вовсе незачем одеваться только в белое, серое, черное, изумрудно-зеленое или в этот ужасный цвет, на котором ты помешана, — как бишь его, пепел розы? Викторианская древность!

— Название этого цвета ты усвоила, — подтвердила Мэгги. Повернулась, посмотрела на дочь. — Ты чудовище, — проворчала она сердито, но и с нежностью.

Джастина и глазом не моргнула, ей не впервой было это слышать.

— Я возьму оранжевое, ярко-красное, ситцевое с лиловым узором, светло-зеленое, вишневый костюм…

Мэгги не знала, злиться или смеяться — ну что поделаешь с такой вздорной девчонкой?

Пароход «Гималаи» отходил из Дарлингского порта через три дня. Это была славная, очень надежная старая посудина с широким корпусом, построенная еще в пору, когда никого не одолевала бешеная спешка и люди спокойно мирились с тем обстоятельством, что через Суэцкий канал плыть до Англии надо месяц, а вокруг мыса Доброй Надежды — и все пять недель. А в наше время даже океанским лайнерам придают обтекаемую форму, корпус у них узкий, будто у эсминцев, — все во имя скорости. Но на таком кораблике подчас несладко и заправскому морскому волку, а каково пассажиру с чувствительным желудком…

— Вот потеха! — смеялась Джастина. — В первом классе едут футболисты, целая команда, так что будет не скучно. Там есть просто ослепительные парни.

— Ну, теперь ты рада, что я заставила тебя ехать первым классом?

— Да, пожалуй.

— Джастина, вечно ты меня бесишь, я из-за тебя становлюсь сущей ведьмой! — вспылила Мэгги, ей казалось, поведение Джастины — верх неблагодарности. Скверная девчонка, хоть бы на этот раз притворилась, что ей жаль уезжать! — До чего упрямая, капризная, несносная! Никакого терпенья с тобой нет!

Джастина ответила не сразу, отвернулась, будто звон колокола — сигнал провожающим сходить на берег — занимает ее куда больше, чем слова матери. Губы ее задрожали, но она прикусила их и изобразила самую что ни на есть лучезарную улыбку.

— А я знаю, что вывожу тебя из терпенья! — весело обернулась она к матери. — Что поделаешь, уж такие у нас характеры. Ты сама всегда говоришь, я вся в отца.

Они смущенно обнялись, и Мэгги с облегчением нырнула в толпу на сходнях и затерялась в ней. А Джастина поднялась на верхнюю палубу и остановилась у перил, сжимая в руке клубки разноцветного серпантина. Далеко внизу, на пристани, она увидела розовато-пепельное платье и знакомую шляпу — мать отошла к условленному месту, подняла голову, козырьком приставила руку ко лбу, чтобы лучше видеть. Странно, издали заметней, что маме уже сильно за сорок. Правда, пятидесяти еще нет, но в осанке возраст чувствуется. Они разом помахали друг другу, потом Джастина кинула первую ленту серпантина, и Мэгги ловко поймала конец. Красная, синяя, желтая, розовая, зеленая ленты вились, кружились, трепыхались на ветру.

Футболистов провожал духовой оркестр — развевались флажки, раздувались шотландские юбки, пронзительно звучали причудливые вариации шотландской песни «Наш час настал». Вдоль борта толпились пассажиры, перегибались через поручни, сжимая концы узких бумажных лент; а на пристани провожающие задирали головы, жадно всматривались на прощанье в лица, почти все молодые, — в тех, кто отправлялся в другое полушарие поглядеть собственными глазами на средоточие цивилизации. Молодежь будет там жить, работать, года через два кое-кто вернется домой, иные не вернутся никогда. Все понимали это, и каждый гадал, что ждет впереди.

0

274

По синему небу катились пухлые серебристо-белые облака, дул сильный, истинно сиднейский ветер. Солнце жгло запрокинутые лица провожающих, спины тех, кто склонился над поручнями; берег и пароход соединяло несчетное множество пестрых трепещущих лент. И вдруг между бортом старого корабля и досками пристани появилась брешь; воздух взорвался криками, плачем, тысячи бумажных лент лопнули, заплескались на ветру, поникли, в беспорядке упали на воду, будто порвалась основа на огромном ткацком станке, и вперемешку с медузами и апельсиновыми корками их медленно понесло прочь.

Джастина стояла у поручней, пока от пристани не осталось лишь несколько прочерченных в отдалении прямых линий и розоватых булавочных головок; буксиры развернули пароход, провели послушную махину под гулким пролетом Сиднейского моста к выходу из великолепной, сияющей на солнце гавани.

Да, это было совсем, совсем не то, что прокатиться на пароме в Мэнли, хотя путь тот же — мимо Ньютрел-Бей и Роуз-Бей, мимо Креморна и Воклюза. Ведь теперь остались позади и вход в гавань, и свирепые скалы, и высоко взлетающие кружевные веера пены — и впереди распахнулся океан. Путь в двенадцать тысяч миль по океану, на другой конец света. Возвратятся ли они на родину, нет ли, но отныне они не дома ни здесь, ни там, потому что побывают на двух разных континентах и изведают два разных уклада жизни.

Для тех, у кого есть деньги, Лондон полон очарования, в этом Джастина не замедлила убедиться. Ей не пришлось без гроша в кармане ютиться где-нибудь на краю Эрл Корт — в «долине кенгуру», как прозвали этот район, потому что здесь обычно селились австралийцы. Ее не ждала обычная участь австралийцев в Англии — тех, что находили приют в общежитиях для молодежи, зарабатывали на хлеб где-нибудь в конторе, в больнице или школе, дрожа от холода, жались к чуть теплым батареям в сырых, промозглых каморках. Нет, Джастина обосновалась в уютной квартирке с центральным отоплением в Кенсингтоне, возле Найтсбриджа, и поступила в Елизаветинскую труппу Клайда Долтинхем-Робертса.

Настало лето, и она отправилась поездом в Рим. В последующие годы она с улыбкой будет вспоминать, как мало видела за эту поездку через всю Францию и дальше по Италии — слишком поглощена была тем, что уж непременно надо сказать Дэну, старательно запоминала самое важное, как бы не забыть. Столько всего набралось, обо всем не расскажешь.

Но неужели это Дэн? Вот этот человек на перроне, высокий, светловолосый — это Дэн? Словно бы он ничуть не изменился — и все-таки чужой? Из другого мира. Джастина уже хотела его окликнуть, но крик замер на губах; она откачнулась назад на сиденье, присматриваясь — ее вагон остановился почти напротив того места, где стоял Дэн, синими глазами спокойно оглядывая окна. Да, однобокая будет беседа, она-то собралась рассказывать о том, как жила после его отъезда, но теперь ясно — он вовсе не жаждет делиться с нею тем, что испытал сам. О, чтоб ему! Нет у нее прежнего младшего братишки, в теперешней его жизни так же мало общего с ней, Джастиной, как было прежде с Дрохедой. Дэн, Дэн! Каково это, когда все твое существование дни и ночи, изо дня в день, отдано чему-то одному?

— Ха! Ты уж думал, я зря тебя сюда вытащила, а сама не приехала? — спросила она, незаметно подойдя к брату сзади.

Он обернулся, стиснул ее руки, с улыбкой поглядел на нее сверху вниз.

— Балда, — сказал он с нежностью, подхватил тот ее чемодан, что был побольше, свободной рукой взял сестру под руку. — До чего я рад тебя видеть!

Он усадил ее в красную «лагонду», на которой всюду разъезжал: он всегда помешан был на спортивных машинах, и у него была своя с тех пор, как он стал достаточно взрослым, чтобы получить права.

— И я рада. Надеюсь, ты подыскал мне уютную гостиницу, я ведь серьезно тебе писала — не желаю торчать в какой-нибудь ватиканской келье среди кучи вечных холостяков, — засмеялась Джастина.

— Тебя туда и не пустят, такую рыжую ведьму. Будешь жить в маленьком пансионе, это близко от меня, и там говорят по-английски, так что сможешь объясниться, если меня не будет под рукой. И вообще в Риме ты не пропадешь, всегда найдется кто-нибудь, кто говорит по-английски.

— В таких случаях я жалею, что у меня нет твоих способностей к языкам. А вообще справлюсь, я ведь мастерица на шарады и мимические сценки.

0

275

— У меня два месяца свободных, Джасси, правда, здорово? Мы можем поездить по Франции, по Испании, и еще останется месяц на Дрохеду. Я соскучился.

— Вот как? — Джастина повернулась, поглядела на брата, на красивые руки, искусно ведущие машину в потоке, бурлящем на улицах Рима. — А я ничуть не соскучилась. В Лондоне очень интересно.

— Ну, меня не проведешь, — возразил Дэн. — Я-то знаю, как ты привязана к маме и к Дрохеде.

Джастина не ответила, только стиснула руки на коленях.

— Чай пить пойдем к моим друзьям, не возражаешь? — спросил Дэн, когда они были уже в пансионе. — Я заранее принял за тебя приглашение. Они очень хотят тебя повидать, а я до завтра еще не свободен и мне неудобно было отказываться.

— Балда! С чего мне возражать? Если б ты приехал в Лондон, я свела бы тебя с кучей моих друзей, почему бы тебе здесь не свести меня со своими? С удовольствием погляжу на твоих приятелей по семинарии, хотя это немножко несправедливо, ведь они все для меня под запретом — смотреть смотри, а руками не трогай.

Она подошла к окну, поглядела на невзрачную маленькую площадь — мощеный прямоугольник, на нем два чахлых платана, под платанами три столика, по одной стороне — церковь, построенная без особой заботы об изяществе и красоте, штукатурка стен облупилась.

— Дэн…

— Да?

— Я все понимаю, честное слово.

— Знаю, Джас. — Улыбка сбежала с его лица. — Вот если бы и мама меня поняла.

— Мама другое дело. Ей кажется, что ты ей изменил, ей невдомек, что никакая это не измена. Не огорчайся. Постепенно до нее дойдет.

— Надеюсь. — Дэн засмеялся. — Кстати, ты сегодня встретишься не с моими приятелями по семинарии. Я не решился бы ни их, ни тебя подвергать такому искушению. Мы пьем чай у кардинала де Брикассара. Я знаю, ты его не любишь, но обещай быть паинькой.

Глаза Джастины вспыхнули очаровательнейшим лукавством.

— Обещаю! Я даже перецелую все его кольца.

— А, ты не забыла! Я страшно разозлился на тебя тогда, надо ж было так меня перед ним осрамить.

— Ну, с тех пор я много чего перецеловала, и это было еще менее гигиенично, чем перстень священника. В актерском классе есть один отвратный прыщавый юнец, у него не в порядке миндалины и желудок и премерзко пахнет изо рта, а мне пришлось его целовать ровным счетом двадцать девять раз, так что, знаешь ли после этого мне уже ничего не страшно. — Джастина пригладила волосы, отвернулась от зеркала. — Успею я переодеться?

— Можешь не беспокоиться. Ты и так прекрасно выглядишь.

— А кто еще там будет?

Солнце уже стояло так низко, что не грело старинную площадь, стволы платанов с облупившейся корой казались больными и дряхлыми, будто пораженными проказой. Джастина вздрогнула, ей стало зябко.

— Будет еще кардинал ди Контини-Верчезе. Имя это было знакомо Джастине, глаза у нее стали совсем круглые.

— Ого! Ты вращаешься в таких высоких сферах?

— Да. Стараюсь это заслужить.

— А может быть, из-за этого в других кругах тебе с людьми приходится нелегко, Дэн? — проницательно заметила сестра.

— Да нет, в сущности. Неважно, кто с кем знаком. Я совсем об этом не думаю, и другие тоже.

0

276

Что за комната, что за люди в красном! Никогда еще Джастина так остро не сознавала, что есть мужчины, в чьей жизни женщинам нет места. В эти минуты она вступила в мир, куда женщины допускались лишь как смиренные прислужницы-монахини. На ней по-прежнему был помятый в вагоне оливково-зеленый полотняный костюм, который она надела, выезжая из Турина, и, ступая по мягкому пунцовому ковру, она мысленно кляла Дэна — надо ж было ему так спешить сюда, напрасно она не переоделась с дороги!

Кардинал де Брикассар с улыбкой шагнул ей навстречу; уже очень немолод, но до чего красив!

— Джастина, дорогая. — Он протянул руку с перстнем, посмотрел не без ехидства: явно помнит ту, прежнюю встречу; пытливо вгляделся в ее лицо, словно что-то ищет, а что — непонятно. — Вы совсем не похожи на свою мать.

Она опустилась на одно колено, поцеловала перстень, смиренно улыбнулась, встала, улыбнулась уже не так смиренно.

— Ничуть не похожа, правда? При моей профессии мне совсем не помешала бы мамина красота, но на сцене я кое-как справляюсь. Там ведь, знаете, совершенно неважно, какое у тебя лицо на самом деле. Важно, умеешь ли ты, актриса, убедить людей, что оно у тебя такое, как надо.

В кресле поодаль кто-то коротко засмеялся; Джастина подошла и почтительно поцеловала еще один перстень на иссохшей старческой руке, но теперь на нее смотрели черные глаза, и вот что поразительно: смотрели с любовью. С любовью к ней, хотя этот старик видел ее впервые и едва ли что-нибудь о ней слышал. И все-таки он смотрит на нее с любовью. К кардиналу де Брикассару она и сейчас отнюдь не испытывает нежных чувств, как не испытывала в пятнадцать лет, а вот этот старик сразу пришелся ей по сердцу.

— Садитесь, дорогая. — И кардинал Витторио указал ей на кресло рядом с собою.

— Здравствуй, киска, — сказала Джастина и почесала шею дымчатой кошке, расположившейся на его обтянутых алым шелком коленях. — Какая славная, правда?

— Да, очень.

— А как ее зовут?

— Наташа.

Дверь отворилась, но появился не чайный столик. Вошел, слава тебе господи, вполне обыкновенно одетый человек. Еще одна красная сутана — и я взреву, как бык, подумала Джастина.

Но это был не совсем обыкновенный человек, хотя и не священник. Наверно, у них тут в Ватикане есть еще и такой порядок, мелькнуло в беспорядочных мыслях Джастины, что заурядным людям сюда доступа нет. Этот не то чтобы мал ростом, но на редкость крепкого сложения и потому кажется более коренастым, чем есть на самом деле: могучие плечи, широкая грудь, крупная львиная голова, руки длинные, точно у стригаля. Что-то в нем обезьянье, но весь облик дышит умом, и по движениям и походке чувствуется — он быстрый, как молния, если чего-то захочет, тотчас схватит, опомниться не успеешь. Схватит и, может быть, стиснет в руке и раздавит, но не бесцельно, не бессмысленно, а с тончайшим расчетом. Кожа у него смуглая, а густая львиная грива — в точности цвета тонкой стальной проволоки и, пожалуй, такая же на ощупь, если стальную проволоку, пусть самую тонкую, можно уложить аккуратными мягкими волнами.

— Вы как раз вовремя, Лион, — сказал кардинал Витторио все еще по-английски и указал вошедшему на кресло по другую руку от себя. — Дорогая моя, — сказал он Джастине, когда тот поцеловал его перстень и поднялся, — познакомьтесь, это мой близкий друг, герр Лион Мёрлинг Хартгейм. Лион, это Джастина, сестра Дэна.

Хартгейм церемонно поклонился, щелкнув каблуками, коротко, довольно холодно улыбнулся Джастине и сел поодаль, так что она со своего места не могла его видеть. Джастина вздохнула с облегчением; вдобавок, по счастью, Дэн с привычной непринужденностью опустился на пол возле кресла кардинала де Брикассара, как раз напротив нее. Пока она видит хоть одно знакомое, а тем более любимое, лицо, ей ничего не страшно. Однако эта комната и люди в красном, а теперь еще и этот, смуглый и хмурый, начинали ее злить куда больше, чем успокаивало присутствие Дэна: отгородились от нее, дают знать, что она здесь чужая! Что ж, она перегнулась в кресле и опять начала почесывать кошку, чувствуя, что кардинал Витторио заметил ее досаду и это его забавляет.

— Ее обработали, котят не будет?

— Разумеется.

— Разумеется! Хотя не знаю, чего ради вы беспокоились. Довольно уже только жить в этих стенах, тут кто угодно станет бесполым.

— Напротив, моя дорогая, — с истинным удовольствием глядя на нее, возразил кардинал Витторио. — Мы, люди, сами сделали себя психологически бесполыми.

— Позвольте с вами не согласиться, ваше высокопреосвященство.

— Стало быть, наш скромный мирок вам пришелся не по душе?

— Ну, скажем так, я чувствую себя здесь немного лишней, ваше высокопреосвященство. Приятно побывать у вас в гостях, но жить здесь постоянно я бы не хотела.

0

277

— Не могу вас за это осуждать. Я даже не уверен, что вам приятно здесь гостить. Но вы к нам привыкнете, потому что, надеюсь, будете у нас частой гостьей.

Джастина усмехнулась.

— Терпеть не могу быть благонравной, — призналась она. — Во мне сразу просыпаются самые зловредные качества характера… Дэн, конечно, уже от меня в ужасе, я, и не глядя на него, это чувствую.

— Я только гадал, надолго ли хватит твоего благонравия, — ничуть не смущаясь, отозвался Дэн. — Джастина ведь воплощенный дух непокорства и противоречия. Поэтому я и не желаю лучшей сестры. Сам я отнюдь не бунтарь, но восхищаюсь непокорными.

Хартгейм немного передвинул свое кресло, чтобы не терять Джастину из виду, когда она перестала играть с кошкой и выпрямилась. Рука с незнакомым женским запахом уже наскучила пушистой красавице — и она, не вставая, гибким движением перебралась с колен, обтянутых красным, на серые, свернулась в клубок под лаской крепких, широких ладоней герра Хартгейма и замурлыкала так громко, что все засмеялись.

— Уж такая я уродилась, безо всякого благонравия, — сказала Джастина, робости она не поддавалась, как бы ни было ей не по себе.

— Мотор в этом звере работает превосходно, — заметил герр Хартгейм, веселая улыбка неузнаваемо преобразила его лицо. По-английски он говорил отлично, безо всякого акцента, разве что «р» у него звучало раскатисто, на американский манер.

Общий смех еще не утих, когда подали чай, разливал его, как ни странно, Хартгейм и, подавая чашку Джастине, посмотрел на нее куда дружелюбней, чем в первую минуту знакомства.

— У англичан чай среди дня — самая важная трапеза, правда? — сказал он ей. — За чашкой чая многое происходит. Думаю, это потому, что посидеть за чаем, потолковать можно чуть ли не в любое время, между двумя и половиной шестого, а от разговоров жажда усиливается.

Следующие полчаса подтвердили его замечание, хотя Джастина в беседу не вступала. Речь шла о слабом здоровье Папы, потом о холодной войне, потом об экономическом спаде; все четверо мужчин говорили и слушали так живо, увлеченно, что Джастина была поражена — пожалуй, вот что объединяет их всех, даже Дэна, он теперь такой странный, совсем незнакомый. Он деятельно участвовал в разговоре, и от Джастины не ускользнуло, что трое старших прислушиваются к нему до странности внимательно, едва ли не смиренно, как бы даже с благоговением. В его словах не было незнания или наивности, но чувствовалось что-то очень свое, ни на кого не похожее… чистое. Может быть, они так серьезно, так внимательно к нему относятся потому, что есть в нем чистота? Ему она присуща, а им — нет? Быть может, это и правда добродетель и они ею восхищаются и тоскуют по ней? Быть может, это величайшая редкость? Эти трое совсем разные, и, однако, все они гораздо ближе друг к другу, чем любой из них к Дэну. Но до чего трудно принимать Дэна так всерьез, как принимают его эти трое! Да, конечно, во многом он больше похож не на младшего, а на старшего брата; и конечно же она чувствует — он очень умный, даже мудрый, и поистине чистый. Но прежде они двое всегда жили одной общей жизнью. А теперь он от нее далек, и придется к этому привыкнуть.

— Если вы хотите сразу перейти к молитвам, Дэн, я провожу вашу сестру до гостиницы, — повелительно заявил Лион Мёрлинг Хартгейм, не спрашивая, что думают на этот счет другие.

И вот она спускается по мраморной лестнице с этим властным коренастым чужаком и не решается заговорить. На улице, в золотом сиянии римского заката, он берет ее под руку и ведет к черному закрытому «мерседесу», и шофер вытягивается перед ним по стойке «смирно».

— Не оставаться же вам первый вечер в Риме одной, а у Дэна другие дела, — говорит он, садясь вслед за Джастиной в машину. — Вы устали, растерялись в новой обстановке, и спутник вам не помешает.

— Вы, кажется, не оставляете мне выбора, герр Хартгейм.

— Зовите меня, пожалуйста, просто Лион.

— Вы, видно, важная персона, у вас такая шикарная машина и личный шофер.

— Вот стану канцлером Западной Германии, тогда буду еще важнее.

0

278

Джастина фыркнула.

— Неужели вы еще не канцлер?

— Какая дерзость! Для канцлера я еще молод.

— Разве? — Джастина повернулась, оглядела его сбоку внимательным взглядом: да, оказывается, смуглая кожа его — юношески гладкая и чистая, вокруг глубоко посаженных глаз — ни морщин, ни припухлости, какая приходит с годами.

— Я отяжелел и поседел, но седой я с шестнадцати лет, а растолстел с тех пор, как перестал голодать. Мне только тридцать один.

— Верю вам на слово, — сказала Джастина и сбросила туфли. — По-моему, это все равно много, мой прелестный возраст — всего лишь двадцать один.

— Вы чудовище! — улыбнулся Хартгейм.

— Надо думать. Моя мама тоже говорит, что я чудовище. Только мне не очень ясно, кто из вас что понимает под этим словом, так что, будьте любезны, растолкуйте ваш вариант.

— А вариант вашей мамы вам уже известен?

— Она бы до смерти смутилась, если бы я стала спрашивать.

— А меня, думаете, ваш вопрос не смущает?

— Я сильно подозреваю, что вы и сами чудовище, герр Хартгейм, и вряд ли вас можно чем-либо смутить.

— Чудовище, — шепотом повторил он. — Что ж, хорошо, мисс О'Нил, постараюсь вам разъяснить, что это значит. Чудовище — это тот, кто наводит на окружающих ужас; шагает по головам; чувствует себя сильней всех, кроме Господа Бога; не знает угрызений совести и имеет весьма слабое понятие о нравственности.

— По-моему, все это очень похоже на вас, — усмехнулась Джастина. — А я не могу не иметь понятия о совести и нравственности. Ведь я сестра Дэна.

— Вы нисколько на него не похожи.

— Тем хуже для меня.

— Такая наружность, как у него, не подошла бы к вашему характеру.

— Вы, безусловно, правы, но, будь у меня его наружность, у меня, пожалуй, и характер получился бы другой.

— Смотря что было вначале — курица или яйцо? Наденьте туфли, сейчас пойдем пешком.

Очень тепло, уже смеркается; но всюду ярко горят фонари, всюду, куда ни пойдешь, полно народу, улицы забиты машинами — пронзительно сигналят мотороллеры, маленькие напористые «фиаты» двигаются скачками, точно стада перепуганных лягушек. Наконец Хартгейм остановил свой лимузин на маленькой площади, чьи камни за века стали гладкими под несчетным множеством ног, и повел Джастину в ресторан.

— Или, может быть, предпочитаете поужинать под открытым небом? — спросил он.

— Только накормите меня, а под открытым небом, под крышей или где-нибудь посередке, мне все равно.

— Разрешите, я сам для вас закажу? На минуту очень светлые глаза Джастины устало закрылись, но дух непокорства в ней не совсем угомонился.

— Не понимаю, с какой стати мне потакать этой вечной мужской привычке распоряжаться. В конце концов, откуда вы знаете, чего мне сейчас захочется?

— О гордая амазонка, — пробормотал он. — Тогда скажите, что вам больше по вкусу, и я ручаюсь, что сумею вам угодить. Рыба? Телятина?

— Согласны на компромисс? Ладно, пойду вам навстречу. Я хочу паштет, креветки, солидную порцию saltimbocca[15 - Особым образом приготовленная телятина, название блюда примерно — «язык проглотишь» или «пальчики-оближешь» (ит.).], а после всего пломбир и кофе с молоком. Вот теперь и сочиняйте, что хотите.

0

279

— Надо бы вас поколотить, — заметил он с непоколебимым добродушием. И в точности повторил ее заказ официанту по-итальянски.

— Вы сказали, я ничуть не похожа на Дэна. Разве совсем-совсем ни в чем не похожа? — не без грусти спросила Джастина уже за кофе: она так проголодалась, что не стала терять время на разговоры, пока не покончила с едой.

Хартгейм дал ей огня, сам затянулся сигаретой и, откинувшись в тень, чтобы свободнее за нею наблюдать, вспомнил, как несколько месяцев назад впервые познакомился с Дэном. Этот мальчик — вылитый кардинал де Брикассар, только на сорок лет моложе; Хартгейм мгновенно увидел сходство, а потом узнал, что эти двое — дядя и племянник: мать Дэна и Джастины приходится Ральфу де Брикассару сестрой.

— Да, некоторое сходство есть, — сказал он теперь. — Минутами даже в лице — не в чертах, но в выражении лица. В глазах и губах — в том, как раскрываются глаза и сомкнуты губы. Но вот что странно, на вашего дядю кардинала вы ничуть не похожи.

— На дядю кардинала? — недоуменно повторила Джастина.

— На кардинала де Брикассара. Разве он вам не дядя? Да нет же, мне определенно об этом говорили.

— Этот старый ястреб? Слава богу, никакая он нам не родня. Просто давным-давно, еще до моего рождения, он был священником в нашем приходе.

Она очень неглупа, но и очень устала. Бедная девочка, вот что она такое, всего лишь маленькая девочка. Вдруг показалось, между ними не десять лет, а зияющая бездна, вечность. Пробудить в ней подозрение — и рухнет весь ее мир, который она так храбро защищает. А скорее, она просто не поверит, даже если сказать напрямик. Как бы сделать вид, что это не столь важно? Не углубляться в эту тему, нет, ни в коем случае, но и не переводить разговор на другое.

— Тогда понятно, — небрежно сказал Хартгейм.

— Что понятно?

— Что у Дэна с кардиналом сходство лишь самое общее, — рост, сложение, цвет лица.

— А, да. Бабушка говорила, что наш отец и кардинал на первый взгляд были довольно похожи, — спокойно заметила Джастина.

— Вы отца никогда не видели?

— Не видела даже фотографии. Они с мамой расстались еще до того, как родился Дэн. — Джастина кивнула официанту. — Пожалуйста, еще кофе с молоком.

— Джастина, вы какая-то дикарка! Заказывать предоставьте мне!

— Нет уж, черт возьми! Я вполне самостоятельна и не нуждаюсь в опекунах! Не желаю никаких мужских подсказок, сама знаю, чего я хочу и когда хочу, понятно вам?

— Что ж, Дэн так и сказал, что вы — воплощенный дух непокорства и противоречия.

— Правильно сказал. Ух, ненавижу, когда вокруг меня суетятся, начинают баловать, холить и нежить! Сама знаю, что мне делать, и никто мне не указ. Ни у кого пощады не попрошу и сама никого щадить не собираюсь.

— Да, это видно, — сухо сказал Хартгейм. — Отчего вы стали такая, herzchen[16 - Голубка (буквально — «сердечко») (нем.).]? Или это у вас семейное?

— Семейное? Право, не знаю. Трудно судить, у нас слишком мало женщин. Только по одной на поколение. Бабушка, мама и я. Зато мужчин полно.

— Ну, в вашем поколении не так уж полно. Один Дэн.

— Наверно потому, что мама ушла от отца. По-моему, она никогда больше ни на кого и не смотрела. Очень жаль, знаете. Наша мама просто создана для семейного очага, ей бы нужен муж, чтоб было кого холить и нежить.

— А внешне вы с ней похожи?

— По-моему, нет.

— А близки вы с ней? Это важнее.

— Близки? Мы с мамой? — Джастина усмехнулась беззлобно, почти так же улыбнулась бы Мэгги, спроси ее кто-нибудь, близка ли ей дочь. — Не уверена, что мы друг другу близки, но что-то нас связывает. Может быть, это просто узы родства, право, не знаю. — Глаза Джастины вспыхнули. — Мне всегда хотелось, чтобы она говорила со мной, как с Дэном, хотелось ладить с ней, как ладит Дэн. Но то ли в ней, то ли во мне чего-то не хватает. Наверно, во мне. Мама прекрасный человек, гораздо лучше меня.

— Я с ней не знаком, поэтому не могу соглашаться с вами или не соглашаться. Но если вас это хоть чуточку утешит, herzchen, скажу — вы мне нравитесь именно такая, как есть. Нет, вам совсем незачем меняться, даже эта ваша смешная воинственность мне нравится.

— Как мило с вашей стороны. И вы даже не обиделись, а я вам столько всего наговорила. А на Дэна я совсем не похожа, правда?

— Дэн ни на кого во всем мире не похож.

— По-вашему, он не от мира сего?

— Да, пожалуй. — Хартгейм подался вперед, лицо его, которое до сих пор оставалось в тени, озарил слабый огонек свечи, воткнутой в бутылку из-под кьянти. — Я католик, и моя вера — единственное, что ни разу не изменило мне в жизни, — хотя сам я не раз ей изменял. Мне не хочется говорить о Дэне, потому что сердце подсказывает мне — есть вещи, которые лучше не обсуждать. Конечно, вы с ним по-разному относитесь к жизни и к Богу. И не надо больше об этом, хорошо?

Джастина посмотрела на него с удивлением. — Хорошо, Лион, как хотите. Заключаем договор: будем обсуждать с вами что угодно, только не характер Дэна и не религию.

Немало пережил Лион Мёрлинг Хартгейм после памятной встречи с Ральфом де Брикассаром в июле 1943 года. Неделей позже его полк отправили на Восточный фронт, где он и оставался до конца войны. Перед войной его, совсем еще желторотого беззаботного мальчишку, не успели напичкать идеями «гитлерюгенда» — и он пожинал плоды нацизма, растерянный и истерзанный, коченея в снегу, на фронте, где не хватало ни боеприпасов, ни людей — едва ли один немецкий солдат приходился на сотню метров. От военных лет у него сохранились два воспоминания: жестокие сражения в жестокие морозы — и лицо Ральфа де Брикассара. Ужас и красота, дьявол и Бог. Наполовину обезумев, наполовину окоченев, он беспомощно ждал — вот-вот в метель, без парашютов, с пролетающих над самой землей самолетов посыплются советские партизаны, бил себя в грудь кулаком и шептал молитвы. Но он и сам не знал, просит ли у Бога патронов для своего автомата или спасения от русских, молится о своей бессмертной душе, о новой встрече с тем человеком из римской базилики, о Германии или о том, чтобы хоть немного полегчало на сердце.

Весной сорок пятого он со своими однополчанами отступал под натиском русских через Польшу, мечтая только об одном — добраться до той части Германии, которую заняли англичане или американцы. Ведь если он попадет к русским, его расстреляют. Он изорвал и сжег свои документы, закопал в землю два своих Железных креста, украл кое-какую одежду и на датской границе явился к британским властям. Его отправили в Бельгию, в лагерь для перемещенных лиц. Здесь он жил целый год на хлебе и овсяной каше-размазне, англичанам больше нечем было кормить тысячи и тысячи людей, оказавшихся на их попечении, им и самим приходилось туго, — и только через год они догадались, что им ничего не остается, кроме как отпустить этих людей на свободу.

Дважды лагерное начальство вызывало Хартгейма для решительного разговора. Он получит новые документы и право бесплатного проезда на пароходе в Австралию, отработает за это два года там, где найдет ему применение австралийское правительство, — и после этого может располагать собою, как ему вздумается. И это не будет рабский труд, конечно же, за работу ему будут платить что положено. Но Хартгейм оба раза ухитрился уговорить чиновников, чтобы его не отправляли с массой других эмигрантов. Он ненавидел Гитлера, но не Германию, и не стыдился того, что он немец. Его родина — Германия, больше трех лет он мечтал вернуться домой. Вновь оказаться в стране, язык которой ему непонятен и где не понимают его языка, — злейшего проклятия он и вообразить не мог. И вот в начале 1947 года он очутился без гроша на улицах Аахена, готовый как-то начинать жизнь сначала — он так давно, так отчаянно этого жаждал.

Он уцелел и сохранил душу живую не для того, чтобы вновь прозябать в нищете и безвестности. Ибо Лион не просто обладал огромным честолюбием, пожалуй, он был в некотором роде гений. Он пошел работать в фирму Грундига и стал изучать область, которая увлекла его с первой минуты, как он узнал, что такое радар, — электронику. В мозгу его теснилось множество идей, но он не пожелал продать их Грундигу за миллионную долю их истинной стоимости. Нет, он тщательно изучил рынок, потом женился на вдове человека, который ухитрился сохранить две скромные фабрики радиоприемников, и сам занялся этим производством. Ему было лишь немногим больше двадцати, но что за важность. Рассуждал он как человек вполне зрелый и искушенный, а в хаосе послевоенной Германии перед теми, кто молод, открывалось немало возможностей.

0

280

Брак был гражданский, и потому католическая церковь дала ему разрешение на развод; в 1951 году он заплатил Аннелизе Хартгейм ровно вдвое против того, что стоили в это время две фабрики ее покойного супруга, и развелся с нею. Однако во второй раз не женился.

Все, что пережил мальчик Хартгейм на грозных ледяных полях России, не обратило его в бездушную карикатуру на человека; только остановилось в росте и развитии все, что было в его натуре доброго и нежного, а на первый план выступили иные качества — ум, суровость, решительность. Тот, кому нечего терять, может всего добиться, того, кто не чувствителен к боли, ничто не ранит. Во всяком случае, так говорил себе Хартгейм. А на самом деле он поразительно схож был с человеком, которого встретил в Риме в 1943 году; подобно Ральфу де Брикассару, поступая не так, как должно, он сам это понимал. Однако сознание, что он способен на дурной поступок, ни на миг его не останавливало, он лишь молча терзался, казнил себя и этим расплачивался за успехи в делах. Многим покажется, что за это не стоит платить такой дорогой ценой, но он готов был выстрадать вдвое больше. Еще настанет день — он будет править Германией и сделает ее такой, о какой мечтает, он искоренит арийско-лютеранскую мораль, введет более терпимое мировоззрение, широту взглядов. Он не мог обещать, что перестанет грешить, и оттого ему несколько раз отказывали в исповеди и отпущении грехов, но, как ни странно, он не расстался с прежней верой, а под конец в руках его сосредоточились такие деньги и такая власть, что уже не могло быть речи о виновности, он явился на исповедь, покаялся и получил прощение.

В 1955 году Хартгейм — один из самых богатых и влиятельных деятелей новой Западной Германии, только что избранный депутат Боннского парламента, и вот он снова в Риме. Надо разыскать кардинала де Брикассара, пусть увидит, какие плоды принесли его молитвы. Позже Хартгейм не мог припомнить, какой заранее рисовал себе эту встречу, потому что с первой и до последней минуты сознавал одно — Ральф де Брикассар в нем разочарован. Он и сам понимал, чем разочаровал кардинала, спрашивать не было нужды. Однако слов, которые сказал ему Ральф де Брикассар на прощанье, он не ждал.

— Я молился, чтобы судьба ваша оказалась лучше моей, ведь вы были совсем молоды. Нет такой цели, которая оправдывала бы любые средства. Но, должно быть, семена нашей гибели посеяны еще до нашего рождения.

Возвратясь к себе в номер гостиницы, Хартгейм разрыдался, а потом подумал уже спокойно: с прошлым покончено; отныне я стану таким, как он надеялся. Порой ему это удавалось, порою — нет. Но он старался. Дружбой, которая связала его со многими людьми в Ватикане, он стал дорожить превыше всего на свете и стремился в Рим всякий раз, когда одни лишь эти люди могли утешить его в беспросветном отчаянии. Утешить. Странное он находил у них утешение. На него не налагали рук, не говорили ему ласковых слов. Целительный бальзам вливался прямо в душу, словно друзья понимали, в чем его страдание.

И в этот теплый вечер, проводив Джастину в пансион, он бродил по улицам Рима и думал, что навсегда останется ей благодарен. Ведь когда за дневным чаепитием она у него на глазах храбро терпела сущую пытку, в душе его шевельнулась нежность. Маленькое чудовище, израненное, но не побежденное. Понимают ли они, что она им достойный противник? Ему показалось — так любоваться и гордиться он мог бы родной дочерью, жаль только, нет у него дочери. Вот он и перехватил ее у Дэна, увез, чтобы посмотреть, как она будет держаться после встречи с подавляющим величием церкви и с Дэном, какого она никогда прежде не видела, с Дэном, который никогда больше не будет безраздельно ей близок душой.

В Боге, в которого он, Лион, верит, думалось ему, лучше всего то, что он может все простить; он простит Джастине органически присущее ей безбожие, а ему, Лиону — что он замкнул все свои чувства на замок до поры, пока не сочтет нужным снова дать им выход. Одно время он с ужасом думал, что ключ потерян навсегда. Лион усмехнулся, отшвырнул сигарету. Ключ… Что ж, иногда ключи бывают престранной формы. Быть может, понадобился каждый завиток, каждая кудряшка этой огненно-рыжей головы, чтобы отпереть хитроумный механизм; быть может, в стенах, где рдели кардинальские одеяния, Господь Бог вручил ему рдяный огненный ключ.

День пролетел, как единый миг. Но взглянув на часы, Лион убедился, что еще не поздно — и, конечно, теперь, когда его святейшество Папа при смерти, тот, кто обладает в Ватикане огромной властью, еще не спит, как и его бодрствующая по ночам любимица кошка. В маленькой комнате замка Кастель Гандольфо слышна страшная предсмертная икота, предсмертные судороги искажают бледное, худое, аскетическое лицо того, кто долгие годы увенчан был папской тиарой. Что бы там ни говорили, а в нем было величие. И если он любил немцев, если он и сейчас с удовольствием слушает немецкую речь, разве это что-нибудь меняет? Не Лиону Хартгейму об этом судить.

0