Перейти на сайт

« Сайт Telenovelas Com Amor


Правила форума »

LP №03 (622)



Скачать

"Telenovelas Com Amor" - форум сайта по новостям, теленовеллам, музыке и сериалам латиноамериканской культуры

Информация о пользователе

Привет, Гость! Войдите или зарегистрируйтесь.



"Поющие в терновнике" (Колин Маккалоу)

Сообщений 221 страница 240 из 329

221

— Тогда вам отчасти понятно, почему я пришел. Пришел заверить вас, что все в порядке, и узнать — может быть, вы передадите от меня сообщение в летнюю резиденцию Папы, в Кастель Гандольфо? Я сейчас слишком занят и не имею возможности отправиться туда сам.

— Сообщение мы передадим. Так вы очень заняты?

— Естественно. Должно быть, вам понятно, что теперь мы, немцы, оказались здесь во враждебной стране?

— Здесь, господин генерал? Здесь вы не на итальянской земле, и ни один человек здесь не враг, если он не носитель зла.

— Прошу меня извинить, монсеньер. Естественно, я имел в виду не Ватикан, но Италию. А в отношении Италии я должен действовать так, как приказывает мой фюрер. Италия будет оккупирована, и мои солдаты, которые до сих пор были союзниками, возьмут на себя обязанности полицейских.

Архиепископ Ральф сидел в непринужденной позе, по лицу его никак нельзя было предположить, что ему ведомы какие-либо столкновения идеологий; он внимательно присматривался к посетителю. Неужели тот не знает, что творит его фюрер в Польше? Как он может не знать?

Кардинал Витторио изобразил на своем лице тревогу.

— Дорогой генерал, но вы же не введете войска в Рим? Нет, нет, только не в Рим — подумайте о его истории, о бесценных памятниках старины! Войска на наших семи холмах — ведь это будет означать борьбу, разрушения. Заклинаю вас, не делайте этого!

Генерал Кессельринг, казалось, смутился.

— Надеюсь, до этого не дойдет, монсеньер. Но я ведь тоже принес присягу и должен повиноваться приказу. Я должен исполнять то, чего пожелает мой фюрер.

— Но вы попробуете вступиться за нас, генерал? Прошу вас, вы должны попытаться! — быстро заговорил архиепископ Ральф, он подался вперед в кресле, взгляд широко раскрытых глаз завораживал, прядь чуть посеребренных сединой волос упала на лоб; он отлично понимал, как действует на генерала его обаяние, и без зазрения совести этим пользовался. — Знаете, несколько лет назад я ездил в Афины. Вы бывали в Афинах, сэр?

— Да, был, — сухо ответил генерал.

— Тогда вы, конечно, знаете эту историю. Как случилось, что в не столь уж давние времена люди решились разрушить здания на вершине Акрополя? Господин генерал, Рим был и остается памятником двух тысячелетий бережного внимания, заботы, любви. Прошу вас, заклинаю: не подвергайте Рим опасности!

Генерал не сводил глаз с говорящего, и во взгляде этом сквозило почти испуганное восхищение; ему самому была очень к лицу генеральская форма, но еще больше украшала архиепископа де Брикассара сутана с примесью царственного пурпура. Он тоже казался солдатом, воином с худощавым стройным телом и с ликом ангела. Должно быть, таков архангел Михаил — не милый юноша с полотен эпохи Возрождения, но великолепный зрелый муж, тот, кто любил Люцифера и поборол его, тот, кто изгнал из рая Адама и Еву, сразил змия, кто стоял по правую руку Господа Бога. Знает ли Ральф, каков его облик? Что и говорить, такого человека не забудешь.

— Я сделаю все, что только в моих силах, монсеньер, обещаю вам. Признаться, до некоторой степени тут решает и мой голос. Как вам известно, я человек культурный. Но вы многого хотите. Если я объявлю Рим открытым городом, значит, мне уже нельзя будет взорвать мосты или обратить здания в крепости, а это в конечном счете может оказаться невыгодно для Германии. Какие у меня гарантии, что Рим не отплатит мне за мою доброту предательством?

Кардинал Витторио, причмокивая губами, что звучало как поцелуй, гладил свою очередную любимицу — теперь это была изящная сиамская кошка; после слов Кессельринга он кротко улыбнулся и посмотрел на архиепископа.

— Рим никогда не платит предательством за доброту, господин генерал. Я уверен, когда у вас найдется время навестить летнюю резиденцию Папы в Кастель Гандольфо, вам дадут те же гарантии. Ну-ну, Хенси, прелесть моя! Ах ты красавица!

Он погладил привставшую было кошку, прижал ее к коленям, обтянутым алой сутаной.

— Необыкновенная у вас кошка, монсеньер.

0

222

— Аристократка, господин генерал. Мы оба, архиепископ де Брикассар и я, принадлежим к старинным и почитаемым фамилиям, но перед родословной этой красавицы наша — ничто. А как вам нравится ее имя? По-китайски оно означает Шелковый цветок. Очень ей подходит, не правда ли?

Принесли чай; пока послушница не подала все, что нужно, и не вышла из комнаты, мужчины молчали.

— Вам не придется сожалеть о решении объявить Рим открытым городом, ваше превосходительство, — с чарующей улыбкой сказал архиепископ Ральф новому повелителю Италии. Потом повернулся к кардиналу, отбросил улыбку, словно плащ: к человеку так глубоко любимому обращать ее незачем. — Ваше высокопреосвященство, будете «хозяюшкой» сами или доверите эту честь мне?

— Хозяюшкой? — На лице генерала Кессельринга выразилось недоумение.

Кардинал ди Контини-Верчезе рассмеялся.

— Такая у нас, холостяков, шутка. Тот, кто разливает чай, называется «хозяюшкой». Чисто английское словечко, господин генерал.

В этот вечер архиепископ Ральф, усталый, раздосадованный, не находил себе места. Видно, ничего ему не удается сделать, чтобы скорее кончилась эта война, разве только торговаться по мелочам, помогая сохранить памятники старины, и он уже всеми силами души возненавидел бездействие тяжелого на подъем Ватикана. Он и сам человек осторожный, но черепашья опасливая медлительность высших правителей Римской церкви подчас просто невыносима! Если не считать смиренных монахинь и священников, которые здесь прислуживают, он уже многие недели, даже месяцы не разговаривал с простыми, обыкновенными людьми, которые не заняты изо дня в день политикой, делами — духовными или военными. Даже молиться ему теперь нелегко, сам Бог, казалось, отошел в даль многих световых лет, будто отстранился от людей — пусть их, раз им так вздумалось, разрушают мир, который он для них сотворил. И Ральф как о самом целительном снадобье тосковал о встрече с Мэгги — побыть бы вдоволь с нею, с Фионой или хоть с кем-то, кого не занимают судьбы Ватикана и Рима.

Он бродил беспокойно, бесцельно и, наконец, внутренней лестницей прошел в величественную базилику — собор святого Петра. Вход ныне запирали с наступлением сумерек, и это еще красноречивей, чем марширующие по римским улицам роты солдат в серой немецкой форме, говорило о том, сколь ненадежно, тревожно спокойствие Рима. Зияющую пустоту громадной апсиды едва освещал слабый призрачный отблеск; архиепископ шел по каменным плитам, и шаги его гулко отдавались в тишине, замерли, когда он преклонил колена пред алтарем, потом зазвучали вновь. И вдруг, в миг затишья меж двумя отзвуками шагов, он услышал короткий вздох. Тотчас в руке его вспыхнул электрический фонарик, луч устремился в сторону звука — архиепископ ощутил не столько испуг, скорее, любопытство. Здесь он у себя и этот свой мир может защищать без страха.

В луче фонаря перед ним предстало прекраснейшее, что создал за многие века резец ваятеля, — «Пиета» Микеланджело. А ниже этих двух недвижных, ошеломленных светом лиц — еще одно лицо, не мрамор, но живая плоть, изможденная, прочерченная резкими тенями, словно лик мертвеца.

— Ciao[9 - Привет (ит.)], — с улыбкой сказал архиепископ. Ответа не было, но по одежде он понял, что перед ним немецкий солдат, рядовой пехотинец — вот он, простой, обыкновенный человек, которого ему не хватало! Неважно, что это немец.

— Wie gent's?[10 - Как дела? (нем.)] — спросил он, все еще улыбаясь. Тот шевельнулся — в полумраке выступил высокий, прекрасной лепки лоб и на нем блеснули капли пота.

— Du bist krank?[11 - Ты болен? (нем.)] — спросил архиепископ, ему показалось, что паренек (это был почти мальчик) болен.

0

223

— Nein[12 - Нет (нем.)], — послышался наконец тихий голос. Архиепископ Ральф положил фонарик на пол, подошел, взял солдата за подбородок, приподнял ему голову, заглянул в темные глаза, в темноте они казались черными.

— Что случилось? — спросил он по-немецки и засмеялся. — Вот так-то! — продолжал он по-немецки. — Ты этого не знаешь, но я всю жизнь только тем и занимаюсь: спрашиваю людей, что с ними случилось. И, к твоему сведению, из-за этого вопроса я когда-то навлек на себя немало неприятностей.

— Я пришел помолиться, — сказал паренек низким и глубоким не по возрасту голосом с явственным баварским акцентом.

— И что же, ты не успел выйти и тебя тут заперли?

— Да, но случилось кое-что поважнее. Архиепископ подобрал с полу фонарик, — Что ж, всю ночь тебе здесь оставаться нельзя, а ключа от наружной двери у меня нет. Идем. — Он направился обратно к внутренней лестнице в папские покои, продолжая мягко, негромко:

— Я и сам пришел сюда помолиться. По милости твоего верховного командования день сегодня выдался не из приятных. Сюда, вот так… Будем надеяться, слуги святейшего Папы не вообразят, будто меня арестовали, и поймут, что я сопровождаю тебя, а не ты меня.

Еще минут десять они шли молча — по коридорам, во двор, через сад, вновь внутренними переходами, вверх по лестнице; молодой немец, видно, вовсе не стремился избавиться от своего спутника, напротив, жался поближе к нему. Наконец архиепископ отворил еще одну дверь, впустил найденыша в маленькую гостиную, скромно и скудно обставленную, повернул выключатель и закрыл дверь.

Они стояли — и теперь, при ярком свете, разглядели друг друга по-настоящему. Немецкий солдат увидел очень высокого человека с прекрасным лицом и проницательными синими глазами; архиепископ Ральф увидел мальчика, которого обманом заставили надеть солдатскую форму, внушающую страх и ужас всей Европе. Да, это мальчик — никак не старше шестнадцати. Среднего роста, еще по-мальчишески худощавый, но длиннорукий, и по всему сложению видно: из него выйдет крепкий, сильный мужчина. Лицо итальянского типа, смуглое, с благородными чертами, на редкость привлекательное; большие темно-карие глаза, опушенные длинными черными ресницами, великолепная грива черных волнистых волос. Оказалось, вовсе он не обыкновенный и не заурядный, несмотря на свою заурядную солдатскую профессию; и как ни хотелось сейчас де Брикассару поговорить именно со средним, обыкновенным человеком, этот мальчик его заинтересовал.

— Садись, — сказал он, подошел к шкафчику и достал бутылку марсалы. Налил понемногу в два стакана, один дал гостю, с другим опустился в кресло, сел так, чтобы спокойно разглядывать это удивительное лицо. — Что ж, так плохи дела, что на фронт посылают детей? — спросил он и закинул ногу на ногу.

— Не знаю, — сказал мальчик. — Я приютский, так что меня все равно бы скоро взяли.

— Как тебя зовут, дружок?

— Лион Мёрлинг Хартгейм, — гордо ответил мальчик.

— Прекрасное имя, — серьезно сказал священник.

— Да, правда? Я сам его себе выбрал. В приюте меня звали Лион Шмидт, а когда я пошел в армию, я назвался по-другому, мне всегда нравилось это имя.

— Ты сирота?

— Монахини меня называли «дитя любви». Архиепископ с трудом удержался от улыбки; теперь, когда испуг прошел, мальчик держался с удивительным достоинством и самообладанием. Но отчего он прежде так испугался? Явно не оттого, что оказался заперт в соборе и что его там застали.

0

224

— Почему ты прежде так испугался, Лион? Мальчик осторожно отпил вина, и лицо его осветилось удовольствием.

— Хорошо, сладко. — Он сел поудобнее. — Мне хотелось поглядеть храм святого Петра, монахини много про него рассказывали нам и фотографии показывали. Так что когда нас послали в Рим, я обрадовался. Мы приехали сегодня утром. И я сразу сюда пошел, как только сумел вырваться. — Брови его сдвинулись. — Только все получилось не так. Я думал, приду в самый главный храм и почувствую, что Господь Бог тут, совсем близко. А собор такой огромный, пусто, холодно. Я совсем не чувствовал, что Бог близко.

Архиепископ Ральф улыбнулся.

— Я тебя понимаю. Но, видишь ли, собор святого Петра ведь не церковь. Не такая, как другие церкви. Это главный римский храм. Помню, я сам очень не скоро к нему привык.

Мальчик кивнул в знак, что слышал, но ждал не этих слов.

— Я хотел помолиться о двух вещах, — сказал Лион Мёрлинг Хартгейм.

— О том, что тебя пугает?

— Да. Я думал, в соборе святого Петра моя молитва будет услышана.

— Чего же ты боишься, Лион?

— Что меня примут за еврея и что мой полк все-таки пошлют в Россию.

— Понимаю. Не удивительно, что тебе страшно. А тебя и в самом деле могут принять за еврея?

— Да вы поглядите на меня! — просто сказал мальчик. — Когда меня записывали в армию, сказали, надо будет все проверить. Я не знаю, могут ли они проверить, но может быть, монахини в приюте что-нибудь такое про меня знают, а мне не говорили.

— Если и знают, так никому не скажут, — успокоил архиепископ. — Они поймут, почему их спрашивают.

— Вы правда так думаете? Ой, дал бы Бог!

— А тебя очень смущает, что в твоих жилах, может быть, течет еврейская кровь?

— Какая у меня там кровь, это все равно. Я родился немцем, вот что важно.

— Но у вас на это смотрят по-другому, не так ли?

— Да.

— А что насчет России? Уж, наверно, сейчас нечего опасаться, что твой полк пошлют в Россию. Вы же в Риме, совсем в другой стороне.

— Сегодня утром я услышал, наш командир говорил, может быть, нас все-таки туда отправят. Там дела идут не очень хорошо.

— Ты еще ребенок, — резко сказал архиепископ Ральф. — Тебе место в школе.

— Я бы все равно больше в школу не ходил, — с улыбкой возразил мальчик. — Мне уже шестнадцать, я бы теперь работал. — Он вздохнул. — А хорошо бы еще походить в школу. Учиться — это очень важно.

Архиепископ коротко засмеялся, потом встал и налил себе и мальчику еще вина.

— Не обращай на меня внимания, Лион. Я говорю вздор. Просто разные мысли приходят в голову. Это у меня такой час — для разных мыслей. Плоховат из меня хозяин, а?

— Нет, вы ничего, — сказал мальчик.

— Так. — Архиепископ снова сел в кресло. — Ну-ка, объясни, что ты за человек, Лион Мёрлинг Хартгейм. Странная гордость отразилась в полудетских чертах.

0

225

— Я немец и католик. Я хочу, чтобы Германия стала страной, где за национальность и веру никого не преследуют, и если я останусь жив, я всеми силами стану этого добиваться.

— Я стану молиться за тебя — за то, чтобы ты остался жив и достиг своей цели.

— Правда, будете молиться? — застенчиво спросил мальчик. — Прямо за меня, за Лиона Мёрлинга Хартгейма?

— Ну конечно. В сущности, ты меня кое-чему научил. Что в моей деятельности здесь я располагаю только одним оружием — молитвой. Иного назначения у меня нет.

— А вы кто? — спросил Лиан и сонно моргнул: от вина веки его отяжелели.

— Я — архиепископ Ральф де Брикассар.

— О-о! Я думал, вы просто священник.

— Я и есть просто священник. Не более того.

— Давайте уговор! — вдруг сказал мальчик, глаза его блеснули. — Вы за меня молитесь, ваше преподобие, а если я буду живой и добьюсь, чего хочу, я вернусь в Рим, и вы увидите, как помогли ваши молитвы.

Синие глаза ласково улыбнулись ему.

— Хорошо, уговорились. И когда ты вернешься, я скажу тебе, что сталось с моими молитвами, по моему мнению. — Архиепископ поднялся. — Посиди здесь, маленький политик. Я принесу тебе чего-нибудь поесть.

Они проговорили до поры, когда колокольни и купола позолотил рассвет и зашумели за окном голубиные крылья. Тогда архиепископ, которому благоговейный восторг гостя доставлял истинное удовольствие, провел его по залам папского дворца и выпустил в прохладную утреннюю свежесть. Он этого не знал, но мальчику и впрямь суждено было отправиться в Россию и увезти с собою странно отрадное и утешительное воспоминание: что есть на свете человек, который в Риме, в самом главном храме, каждый день молится за него — за Лиона Мёрлинга Хартгейма.

Пока Девятую дивизию подготовили к отправке на Новую Гвинею, противника там уже успели разбить наголову. К немалому разочарованию этого отборного войска, лучшего во всей истории австралийской армии, оставалось только надеяться, что дивизия еще покроет себя славой в других боях, выбивая японцев из Индонезии. После разгрома при Гуадалканале у японцев не осталось никакой надежды захватить Австралию. И однако, так же как и немцы, отступали они нехотя, яростно сопротивлялись. Все их резервы истощились, потрепанным армиям отчаянно не хватало боеприпасов и пополнения, и все же они заставляли австралийцев и американцев дорого платить за каждый дюйм отвоеванной обратно земли. Японцы уже оставили порт Буна, Гону, Саламауа и отошли по северному побережью к Лаэ и Финшафену.

Пятого сентября 1943 года Девятая дивизия высадилась на берег чуть восточнее Лаэ. Стояла жара, влажность достигала ста процентов, и лило каждый день, хотя до сезона дождей оставалось еще добрых два месяца. Во избежание малярии солдат пичкали атабрином — от этих маленьких желтых таблеток всех мутило и слабость одолевала не меньше, чем при настоящей малярии. В здешней вечной сырости никогда не просыхали обувь и носки, ступни ног набухали, как губка, а между пальцами появлялись кровоточащие трещины.. Укусы мух и москитов обращались в зудящие воспаленные язвы.

Еще в порту Морсби австралийцы нагляделись на жалких, замученных болезнями местных жителей — если уж сами новогвинейцы в этом невыносимом климате страдали фрамбезией, бери-бери и малярией, болезнями печени и селезенки, на что тут было надеяться белым. Встретили они в Морсби и тех немногих, кто уцелел после сражения при Кокоде — это были жертвы не столько японцев, сколько самой Новой Гвинеи, живые скелеты, все в болячках, измученные жаром и бредом. На высоте девяти тысяч футов, где легкая тропическая форма не защищала от пронизывающего холода, пневмония унесла вдесятеро больше жизней, чем японские пули и снаряды. В таинственных чащах, где по ночам чуть светили призрачным фосфорическим светом странные грибы, где надо было карабкаться по кручам, по скользкой, липкой грязи, а под ногами сплетались и путались, выползая из земли, узловатые корни и нельзя было ни на миг поднять головы, каждый оказывался отличной мишенью для вражеского снайпера. Да, это было совсем, совсем непохоже на Северную Африку, и Девятая дивизия ничуть не жалела, что оставалась и выдержала два сражения за Эль-Аламейн — зато ей не пришлось пройти путь на Кокоду.

0

226

Город Лаэ расположен на прибрежной лесистой равнине, далеко от срединной гористой части острова, которая возвышается на одиннадцать тысяч футов над уровнем моря, и места эти гораздо удобнее для военных действий, чем Кокода. В городе всего-то несколько европейских домов, заправочная станция да мешанина туземных лачуг. Японцы и здесь, как всегда, дрались храбро, но их было мало. Новая Гвинея изнурила и вымотала их не меньше, чем их противников австралийцев, и они так же страдали от всяческих болезней. В Северной Африке воевали при поддержке мощной артиллерии и всевозможной техники, и странно показалось, что здесь, на Новой Гвинее, нет ни минометов, ни полевых орудий, только пулеметы да винтовки с постоянно примкнутыми штыками. Джимсу и Пэтси даже нравился рукопашный бой, нравилось идти на противника плечом к плечу, оберегая друг друга. Но, что и говорить, после сражений с немецким Африканским корпусом все это выглядело ужасно жалко. Желтокожие вражеские солдаты — мелкие, щуплые, чуть ли не все в очках и с беличьими торчащими зубами. Ни красоты, ни выправки, не то что бравые вояки Роммеля.

Через две недели после того, как Девятая дивизия высадилась в Лаэ, японцев на острове не осталось. День для новогвинейской весны выдался чудесный. Влажность уменьшилась на двадцать процентов, белесое, как бы затянутое пеленой пара небо вдруг поголубело, и засияло солнце, и водная гладь за городом заиграла яркими красками — зеленой, лиловой, сиреневой. Дисциплина соблюдалась не так строго, словно всем сразу дали увольнительную и можно играть в крикет, гулять, где вздумается и подшучивать над местными жителями — те, смеясь, показывали багровые беззубые десны, изуродованные вечным жеванием бетеля. Джиме и Пэтси пошли бродить за городом, в высокой траве, она им напоминала Дрохеду — такая же золотистая, будто выцветшая, и такая же высокая, словно в Дрохеде после долгих дождей.

— Теперь мы уже скоро будем дома, — сказал Джиме. — Япошек поколотили, фрицев тоже. Вернемся домой, Пэтси, домой, в Дрохеду! Хоть бы уж скорей, верно?

— Ага, — сказал Пэтси.

Они шагали плечом к плечу, тесней, чем это обычно принято между мужчинами, и порой касались друг друга — бессознательно, как человек тронет место, которое вдруг зачесалось, или рассеянно проверит, зажила ли царапина. Как славно, когда в лицо тебе светит настоящее яркое солнце, а не какой-то мутный шар, словно в парной турецкой бане! Опять и опять близнецы задирали головы, жмурились на солнце, раздували ноздри, вдыхая запах разогретых, так напоминающих Дрохеду трав, и им чудилось, что они уже там, дома, в полуденный зной идут прилечь в тени вилги, переждать самое пекло, почитать книжку, подремать. Перекатишься с боку на бок, ощутишь всей кожей милую, дружелюбную землю и почуешь — где-то в ее недрах словно бьется могучее сердце, так слышит сердце матери спящий младенец…

— Джиме, смотри! Полосатик! Самый настоящий, дрохедский! — У Пэтси от изумления даже язык развязался.

Быть может, совсем не диво, что полосатые попугаи водятся и вокруг Лаэ, но уж очень счастливый выдался день, очень неожиданно было это напоминанием о родине, — и в Пэтси вдруг взыграла буйная радость. Он рассмеялся и, с наслаждением чувствуя, как высокая трава щекочет голые колени, сорвал с головы потрепанную широкополую шляпу и пустился вдогонку за птицей, будто и впрямь надеялся поймать ее шляпой, словно бабочку.

Джиме стоял и с улыбкой смотрел на брата. Пэтси отбежал ярдов на двадцать, и тут трава вокруг него взметнулась клочьями, срезанная пулеметной очередью; Джиме видел: брат круто повернулся на одном месте, вскинул руки к небу, точно умоляя. От пояса до колен весь он залился яркой алой кровью.

— Пэтси, Пэтси! — отчаянно закричал Джиме. Каждой клеточкой тела он в себе ощутил пули, поразившие брата, — это он сам теряет живую кровь, это он умирает. Он рванулся — прыгнуть, бежать, но солдатская выучка напомнила об осторожности, он с размаху растянулся в траве, и тут снова застрочил пулемет.

— Пэтси, Пэтси, ты цел? — закричал он как дурак, он ведь видел, сколько хлынуло крови.

Но вот чудо — в ответ слабо донеслось:

— Ага.

0

227

— Ага, — сказал Пэтси.

Они шагали плечом к плечу, тесней, чем это обычно принято между мужчинами, и порой касались друг друга — бессознательно, как человек тронет место, которое вдруг зачесалось, или рассеянно проверит, зажила ли царапина. Как славно, когда в лицо тебе светит настоящее яркое солнце, а не какой-то мутный шар, словно в парной турецкой бане! Опять и опять близнецы задирали головы, жмурились на солнце, раздували ноздри, вдыхая запах разогретых, так напоминающих Дрохеду трав, и им чудилось, что они уже там, дома, в полуденный зной идут прилечь в тени вилги, переждать самое пекло, почитать книжку, подремать. Перекатишься с боку на бок, ощутишь всей кожей милую, дружелюбную землю и почуешь — где-то в ее недрах словно бьется могучее сердце, так слышит сердце матери спящий младенец…

— Джиме, смотри! Полосатик! Самый настоящий, дрохедский! — У Пэтси от изумления даже язык развязался.

Быть может, совсем не диво, что полосатые попугаи водятся и вокруг Лаэ, но уж очень счастливый выдался день, очень неожиданно было это напоминанием о родине, — и в Пэтси вдруг взыграла буйная радость. Он рассмеялся и, с наслаждением чувствуя, как высокая трава щекочет голые колени, сорвал с головы потрепанную широкополую шляпу и пустился вдогонку за птицей, будто и впрямь надеялся поймать ее шляпой, словно бабочку.

Джиме стоял и с улыбкой смотрел на брата. Пэтси отбежал ярдов на двадцать, и тут трава вокруг него взметнулась клочьями, срезанная пулеметной очередью; Джиме видел: брат круто повернулся на одном месте, вскинул руки к небу, точно умоляя. От пояса до колен весь он залился яркой алой кровью.

— Пэтси, Пэтси! — отчаянно закричал Джиме. Каждой клеточкой тела он в себе ощутил пули, поразившие брата, — это он сам теряет живую кровь, это он умирает. Он рванулся — прыгнуть, бежать, но солдатская выучка напомнила об осторожности, он с размаху растянулся в траве, и тут снова застрочил пулемет.

— Пэтси, Пэтси, ты цел? — закричал он как дурак, он ведь видел, сколько хлынуло крови.

Но вот чудо — в ответ слабо донеслось:

— Ага.

И Джиме медленно пополз в высокой душистой траве, прислушиваясь, как она шуршит на ветру, как шуршит, расступаясь перед ним.

Наконец он дополз до Пэтси, припал головой к его обнаженному плечу и заплакал.

— Брось, — сказал Пэтси — Я еще живой.

— Очень худо? — спросил Джиме, весь дрожа, стянул с брата пропитанные кровью шорты и поглядел на окровавленное тело.

— Во всяком случае помереть я вроде не помру. Со всех сторон подбегали товарищи, те, что играли в крикет, не успели снять наколенники и перчатки; кто-то побежал обратно за носилками, остальные молча двинулись в дальний конец прогалины, на тот пулемет. С пулеметчиком расправились без пощады — все любили молчуна Харпо. Если с ним будет худо, Джиме тоже никогда не оправится.

А день выдался такой чудесный, полосатый попугайчик давно улетел, но другие пичуги чирикали и щебетали вовсю, их заставляла замолчать только настоящая стрельба.

— Твоему Пэтси дьявольски повезло, — немного погодя сказал Джимсу врач. — В него попало с десяток пуль, но почти все засели в мякоти бедер. Две или три угодили повыше, но, видимо, застряли в тазовой кости или в мышце. Насколько могу сейчас судить, ни кишки, ни мочевой пузырь не задеты. Вот только…

— Ну, что там? — нетерпеливо прервал Джиме; его все; еще трясло, он был бледен до синевы.

— Сейчас еще трудно сказать наверняка, и я не такой гениальный хирург, как некоторые в Морсби. Те разберутся и скажут тебе. Дело в том, что поврежден мочевой канал и мелкие нервы в паху. Безусловно, его можно залатать и заштопать, будет как новенький, кроме этих самых нервов. Их, к сожалению, не очень-то залатаешь. — Врач откашлялся. — Я что хочу сказать, возможно, он навсегда останется нечувствительным в детородной области.

Джиме опустил голову, слезы застлали ему глаза.

— По крайней мере, он остался жив.

Он получил отпуск, чтобы лететь с братом в порт Морсби и оставаться при нем, пока врачи не решат, что Пэтси вне опасности. Ранение оказалось такое, что поистине это можно считать чудом. Пули рассеялись по нижней части живота, но ни одна не пробила брюшину. Однако дивизионный врач оказался прав: область таза стала почти нечувствительной. И никто не мог предсказать, насколько чувствительность восстановится.

— Не так уж это важно, — сказал Пэтси с носилок, когда его несли к самолету на Сидней. — Все равно я никогда особенно не жаждал жениться. А ты смотри, Джиме, береги себя, слышишь? До чего мне неохота оставлять тебя одного.

— Не бойся, Пэтси, я не пропаду, — усмехнулся Джиме и крепко стиснул руку брата. — Черт, надо же, до конца войны остаюсь без лучшего товарища. Я напишу тебе, как оно дальше пойдет. А ты кланяйся за меня миссис Смит, и Мэгги, и маме, и всем братьям, ладно? Все-таки тебе повезло — возвращаешься в нашу Дрохеду.

Фиа и миссис Смит вылетели в Сидней встречать американский самолет, который доставил туда Пэтси из Таунсвилла; Фиа провела в Сиднее всего несколько дней, но миссис Смит поселилась в гостинице по соседству с военным госпиталем. Пэтси пролежал здесь три месяца. Он свое отвоевал. Много слез пролила миссис Смит; но можно было кое-чему и порадоваться. В известном смысле он никогда не сможет жить полной жизнью, но все остальное доступно ему — он будет ходить, бегать, ездить верхом. А к женитьбе, похоже, мужчины в семействе Клири не склонны. Когда Пэтси выписали из госпиталя, Мэгги приехала за ним из Джилли в «роллс-ройсе», и вдвоем с миссис Смит они удобно устроили его на заднем сиденье, среди кучи газет и журналов, и укутали одеялами; теперь они молили судьбу еще об одной милости: пусть и Джиме тоже вернется домой.

0

228

Глава 16

Только когда полномочный представитель императора Хирохито подписал документ о капитуляции Японии, в Джиленбоуне поверили, что война и в самом деле кончена. Это стало известно в воскресенье второго сентября 1945-го, ровно через шесть лет после ее начала. Шесть мучительных лет. Столько невосполнимых утрат: никогда уже не вернутся ни Рори, сын Доминика О'Рока, ни сын Хорри Хоупгона Джон, ни Кермак, сын Клена Кармайкла. Младший сын Росса Маккуина Энгус никогда больше не сможет ходить; сын Энтони Кинга Дэвид будет ходить, но уже не увидит, куда идет; у Пэтси, сына Пэдди Клири, никогда не будет детей. А сколько есть таких, чьи раны не видимы глазом, но столь же глубоки, таких, что покинули свой дом веселые, жизнерадостные, смеющиеся, а с войны возвратились притихшие, скупые на слова и почти разучились смеяться. Когда война началась, разве снилось кому-нибудь, что это так надолго и так тяжки будут потери?

Джиленбоунцы не слишком суеверны, но даже самых отъявленных вольнодумцев в воскресенье второго сентября пробрала дрожь. Ибо в тот же день, как кончилась война, кончилась и самая долгая за всю историю Австралии засуха. Почти десять лет не выпало ни одного настоящего дождя, а в этот день небо сплошь заволоклось чернейшими, непроглядными тучами, с громом разверзлось и покрыло жаждущую землю потоками в двенадцать дюймов глубиной. Если осадков выпадает на дюйм, это еще не обязательно конец засухи, второго дождя может и не быть, но двенадцать дюймов — это значит, что вырастет трава!

Мэгги, Фиа, Боб, Джек, Хьюги и Пэтси стояли на веранде и в грозовой тьме смотрели на этот ливень и вдыхали его несказанно сладостный аромат, запах иссохшей, растрескавшейся земли, наконец-то утоляющей жажду. Лошади, овцы, коровы и свиньи упирались потверже ногами в расползающуюся жидкую грязь и, вздрагивая всей кожей, с наслаждением подставлялись под живительные струи; почти все они с самого рождения не знали, что такое дождь. На кладбище смыло всю пыль, вновь забелел мрамор, омылись от пыли распростертые крылья невозмутимого Боттичеллиева ангела. Речка вздулась, забурлила, шум ее смешался с барабанной дробью ливня. Дождь, дождь! Дождь. Словно исполинская непостижимая рука даровала наконец долгожданную благодать. Дождь — благословение и чудо. Ибо дождь — это значит трава, а трава — это жизнь.

Из земли пророс нежно-зеленый пушок, крохотные ростки потянулись к небу, пошли куститься, набухать почками, поднимались все выше, зеленели все гуще, потом посветлели, налились соками — и вновь она стоит по колено людям, то серебристая, то матовая, цвета кофе с молоком трава Дрохеды. Главная усадьба — совсем как пшеничное поле, по которому пробегает рябь от малейшего озорного ветерка, цветники вокруг дома пылают ярчайшими красками, раскрываются огромные бутоны, призрачные эвкалипты, что девять лет кряду стояли угрюмые, серые, пропыленные, разом опять засветились белизной и золотисто-зеленым. Да, в цистернах, поставленных расточительным сумасбродом Майклом Карсоном, хватило воды, чтобы цветники не погибли, но пыль давно покрыла каждый лист и лепесток, приглушила и омрачила их краски. Старое поверье подтвердилось: запасы воды в Дрохеде такие, что можно пережить и десять лет засухи — но это верно лишь для Большого дома.

Боб, Джек, Хыоги и Пэтси вернулись на выгоны, начали прикидывать, как бы лучше восстановить отары; Фиа открыла новенький пузырек черных чернил и намертво заткнула пробкой пузырек красных, которыми записывались убытки; а Мэгги поняла, что для нее жизнь в седле подходит к концу: скоро вернется Джиме и появятся мужчины, которым нужна работа.

После тяжелых девяти лет скота осталось ничтожно мало — уцелели только породистые производители, которых во все времена содержали в стойлах, горсточка отборных, первоклассных быков и баранов. Боб отправился на восток, в края, не так сильно пострадавшие от засухи, закупать лучших чистокровных ярок. Вернулся Джиме. Наняли восьмерых овчаров. И Мэгги распрощалась со своим седлом.

А вскоре она получила письмо от Люка — второе с тех пор, как ушла от него.

"Я так думаю, осталось уже недолго, — писал Люк. — Еще несколько лет на плантациях, и у меня наберется дополнительно денег. Иногда побаливает спина, но я еще могу потягаться с самыми классными ребятами, рублю за день восемь, а то и девять тонн. У нас с Арне под началом еще двенадцать артелей, и все отличный народ. Деньги сейчас остаются куда легче, в Европе такой спрос на сахар, что , только поспевай подавать. Я зарабатываю больше пяти тысяч фунтов в год и почти все откладываю. Теперь уже скоро я поселюсь в Кайнуне, Мэг. Может, когда я там устроюсь, ты захочешь ко мне приехать. Заполучила ты от меня тогда ребятенка? Чудно, до чего женщинам охота нарожать ребятишек. Я так думаю, от этого у нас с тобой все и разладилось, верно? Напиши, как твои дела и как Дрохеда выдержала засуху. Твой Люк».

Мэгги сидела на веранде с этим письмом в руке, устремив невидящий взгляд на ярко-зеленую лужайку, и тут из дома вышла Фиа.

0

229

— Ну, что Люк?

— Все то же, мама. Ничуть не переменился. Опять пишет, что ему надо еще немного поработать на этих окаянных сахарных плантациях, а потом он купит землю где-нибудь в Кайнуне.

— По-твоему, и правда это когда-нибудь сбудется?

— Да, пожалуй… в конце концов придет такой день.

— И ты к нему вернешься, Мэгги?

— Ни за что на свете.

Фиа повернула плетеное кресло и села напротив дочери, внимательно на нее посмотрела. Поодаль перекликались мужчины, стучали молотки — наконец-то верхние веранды затягивали густой сеткой для защиты от мух. Многие годы Фиа упрямо на это не соглашалась. Мухи мухами, а она не желала изуродовать дом безобразной проволочной сетью. Но чем дольше тянулась засуха, тем сильней одолевали несносные мухи — и, наконец, за две недели до дождя Фиа сдалась и наняла подрядчика с артелью, пускай защитят от этой напасти всю Главную усадьбу. Не только Большой дом, но и жилище постоянных работников, и бараки сезонников.

А вот провести в дом электричество она не соглашалась, хотя с 1915 года рядом уже стучала «тарахтелка» — так стригали называли движок, который давал ток в стригальню. Но представить себе Дрохеду без мягкого, рассеянного света старых ламп? Нет, немыслимо. Впрочем, кое-какие новшества на усадьбе появились: газовая плита, для которой по заказу доставляли газ в баллонах, и с десяток керосиновых холодильников; промышленность Австралии еще не совсем перестроилась на мирный лад, но скоро и сюда придут новомодные изобретения.

— Мэгги, а может быть, тебе развестись с Люком и выйти опять замуж? — спросила вдруг Фиа. — Инек Дэвис будет рад и счастлив на тебе жениться, он никогда ни на одну девушку, кроме тебя, и не смотрел.

Чудесные серые глаза с изумлением обратились на мать.

— Мама, да неужели ты и правда заговорила со мной как со взрослой?

Фиа даже не улыбнулась; она по-прежнему улыбалась не часто.

— Ну, если ты до сих пор не стала взрослой, так и не станешь никогда. По-моему, ты уже настоящая взрослая женщина. А я, видно, старею. Становлюсь болтливой.

Мэгти засмеялась от радости — как хорошо, что мать заговорила по-дружески, только бы ее не спугнуть!

— Это на тебя дождь подействовал, мама. Уж наверно дождь. Какое счастье, что всюду опять растет трава и лужайки наши опять зазеленели! Правда, счастье?

— Да, конечно. Но ты мне не ответила. Почему бы тебе не развестись с Люком и не выйти снова замуж?

— Церковь не допускает развода.

— Чепуха! — прикрикнула Фиа, но прикрикнула не сердито. — Ты наполовину моя дочь, а я ведь не католичка. Не говори глупостей, Мэгги. Если б ты всерьез хотела выйти опять замуж, ты бы прекрасно развелась с Люком.

— Да, наверно. Но я больше не хочу замуж. У меня есть дети, есть Дрохеда, а больше мне ничего не надо.

В кустах неподалеку звонко засмеялся кто-то совсем таким же смехом, как Мэгги, но за густо свисающими алыми соцветьями не видно было, кто там смеется.

— Слышишь? Это Дэн там, в кустах. Знаешь, этот малыш уже держится на лошади ничуть не хуже меня. Дэн! — крикнула Мэгги. — Ты чего там прячешься, проказник? Вылезай сию минуту!

И он выполз из-под ближнего куста — руки черные, все в земле, и губы тоже подозрительно перепачканы черным.

0

230

— Мам, а знаешь, земля какая вкусная? Правда, мам, вкусная, честное слово!

Он подошел и стал перед Мэгги; в свои семь лет он был высокий, изящный и тоненький, но крепкий, с точеным фарфоровым личиком.

Появилась Джастина и встала рядом с братом. Тоже для своих лет высокая, но не то чтобы тоненькая, просто худая и вся в веснушках. Под этой густой коричневой россыпью не разобрать, какое же у нее лицо, от веснушек совсем незаметны золотистые брови и ресницы, но странные глаза все такие же чересчур светлые, и взгляд их вызывает то же тревожное чувство, что и прежде, чуть не с колыбели. Рожицу эльфа обрамляет масса буйных кудрей, огненно-рыжих, совсем как были у Пэдди. Хорошенькой девочку никак не назовешь, но и забыть ее, увидев хоть раз, невозможно — поражают не только глаза, но редкостная внутренняя сила. Суровая, решительная, умная и резкая, Джастина и в восемь лет так же мало, как в младенчестве, считается с тем, что о ней подумают. По-настоящему близок ей лишь один человек на свете — Дэн. Его она по-прежнему обожает и по-прежнему полагает, будто он безраздельная ее собственность.

Из-за этого у них с матерью постоянно бывают стычки. Для Джастины было тяжким ударом, что Мэгги перестала ездить по выгонам и вернулась к материнским обязанностям. Начать с того, что девочка, всегда и при всех обстоятельствах уверенная в своей правоте, словно бы ничуть не нуждается в матери. И не тот у нее характер, чтобы изливать кому-то душу или ждать похвал и ласкового одобрения. Мэгги для нее прежде всего соперница, которая отнимает у нее Дэна. Куда лучше Джастина ладит с бабушкой: вот это человек стоящий, не путается не в свои дела, понимает, что у тебя и у самой есть голова на плечах.

— Я ему не велела есть землю, — сказала Джастина.

— Ну, от этого не умирают, Джастина, но пользы тоже нет. — Мэгги поглядела на сына. — Что это тебе вздумалось, Дэн?

Минуту он серьезно размышлял над ее вопросом.

— Земля тут, вот я ее и попробовал. Если б она была вредная, она и на вкус была бы плохая, правда? А она хорошая, вкусная.

— Это ничего не значит, — надменно перебила Джастина. — Беда мне с тобой, Дэн, ничего ты не понимаешь. Иногда самые вкусные вещи как раз самые ядовитые.

— Ну да! Какие это? — с вызовом спросил Дэн.

— Патока! — торжествующе объявила Джастина. Удар попал в цель, был с Дэном однажды такой случай — он нашел в кладовой у миссис Смит банку с патокой, объелся, и потом ему было очень худо.

Все-таки он возразил:

— Я ведь еще живой, значит, не такая она ядовитая.

— Потому что тебя тогда вырвало. А если б не вырвало, ты бы умер.

Тут уж возражать было нечего. Дэн дружески взял сестру под руку — они были почти одного роста, и оба неспешно зашагали по лужайке к домику, который по их точным указаниям соорудили любящие дядюшки под нависшими ветвями перечного дерева. Сначала взрослые очень протестовали против такого выбора, опасаясь пчел, но дети оказались правы. Пчелы отлично с ними уживались. Перечные деревья самые уютные, лучше всех, объясняли Дэн и Джастина. Такие свежие, душистые, а когда сожмешь в руке гроздь крохотных розовых шариков, вроде мелкого-мелкого винограда, получаются очень славные хрусткие и пахучие розовые хлопья.

— До чего они разные, Дэн и Джастина, а ведь прекрасно ладят, — сказала Мэгги. — Просто удивительно. Кажется, я ни разу не видела, чтобы они поссорились, хотя она уж до того настойчивая и упрямая… просто непостижимо, как Дэн умудряется с ней не ссориться.

Но Фиа думала совсем о другом.

— Что и говорить, вылитый отец, — сказала она, провожая глазами Дэна, он как раз нырнул под низко нависшие ветви и скрылся из виду.

0

231

Мэгги похолодела, как всегда при этих словах, хотя за многие годы опять и опять слышала их от самых разных людей. Конечно же, у нее просто совесть нечиста. Люди всегда подразумевают сходство Дэна с Люком. Почему бы и нет? В чем-то существенном Люк О'Нил с виду очень похож на Ральфа де Брикассара. Но сколько ни старалась Мэгги держаться как ни в чем не бывало, от замечаний о сходстве Дэна с отцом ей всегда становилось не по себе.

Она осторожно перевела дух, сказала как могла небрежно:

— Ну, разве, мама? — и продолжала, беззаботно покачивая ногой:

— Право, я этого не вижу. У Дэна ни в характере, ни в поведении ничего нет общего с Люком.

Фиа засмеялась, Словно бы фыркнула пренебрежительно, но это был самый настоящий смех. Глаза ее с годами поблекли, да еще начинались катаракты, но сейчас она в упор хмуро и насмешливо разглядывала испуганное лицо дочери.

— Ты что же, Мэгги, круглой дурой меня считаешь? Я говорю не про Люка О'Нила. Я сказала, что Дэн — вылитый Ральф де Брикассар.

Свинец. Нога, тяжелая, свинцовая, опустилась на вымощенный испанской плиткой пол веранды, налитое свинцом тело сникло в кресле, не хватает сил биться непомерно тяжелому свинцовому сердцу. Бейся, будь ты проклято, бейся! Ты должно биться ради моего сына!

— Что ты, мама! — голос тоже свинцовый. — Что ты такое говоришь! Преподобный Ральф де Брикассар?!

— А ты знаешь и других Ральфов де Брикассаров? Люк О'Нил не имеет никакого отношения к этому мальчонке, Ральф де Брикассар — вот кто его отец. Я это знаю с первой минуты, когда ты родила его, а я приняла.

— Но… но тогда почему ты молчала? Ждала семь лет, а теперь бросаешь мне такое нелепое, сумасшедшее обвинение?

Фиа вытянула ноги, изящно скрестила их в лодыжках.

— Наконец-то я старею, Мэгги. И уже не так близко все принимаю к сердцу. Как отрадна иногда бывает старость! С удовольствием смотрю, как оживает Дрохеда, от этого у меня и на сердце легче. Вот и поговорить захотелось, в первый раз за столько лет.

— Ну, знаешь, когда уж ты решила поговорить, так нашла о чем! Слушай, мама, ты никакого права не имеешь такое говорить! Это не правда! — с отчаянием сказала Мэгги, она понять не могла, жалеет ее мать или хочет помучить.

И вдруг Фиа положила руку ей на колено и улыбнулась — не с горечью и не презрительно, а с каким-то странным сочувствием.

— Не лги мне, Мэгги. Можешь лгать кому угодно, только не мне. Никогда ты меня не убедишь, что этот малыш — сын Люка О'Нила. Я не дура и не слепая. В нем нет ничего от Люка и никогда не было, потому что и не могло быть. Он весь пошел в его преподобие. И руки те же, и волосы так же растут — тот же мысок надо лбом, и овал лица тот же, и брови, и рот. Даже ходит так же. Ральф де Брикассар, вылитый Ральф де Брикассар.

И Мэгги сдалась, и непомерная тяжесть скатилась с души, во всем ее облике теперь чувствовалось облегчение и покой.

— Главное — глаза, он словно смотрит откуда-то издалека. Вот что меня поражает больше всего. Но неужели так заметно? Неужели все знают, мама?

— Нет, конечно, — уверенно сказала Фиа. — Люди замечают только цвет глаз, форму носа, сложение. А в этом достаточно сходства и с Люком. Я знаю, потому что годами наблюдала за тобой и Ральфом де Брикассаром. Ему бы только пальцем тебя поманить, и ты побежала бы за ним на край света, и не болтай, что церковь не допускает развода, этим вздором меня не проведешь. Тебе до смерти хотелось преступить куда более серьезный запрет церкви, чем этот, насчет развода. Ты тогда всякий стыд потеряла, Мэгги, всякий стыд потеряла, — сказала Фиа пожестче. — Но он был упрям. Во что бы то ни стало решил оставаться безупречным пастырем, а ты у него была где-то там, на втором плане. Экая глупость! Не очень-то ему помогло его дурацкое упрямство, а? Рано или поздно это все равно должно было случиться.

За утлом веранды кто-то уронил молоток и длинно выругался. Фиа вздрогнула, поморщилась.

— Фу, хоть бы уж они скорее покончили с этими сетками! — И снова заговорила о том же:

— Неужели ты воображаешь, что одурачила меня, когда не захотела, чтобы Ральф де Брикассар обвенчал тебя с Люком? Я-то знала. Ты не желала, чтобы он венчал тебя с другим, ты с ним самим хотела идти под венец. А когда он явился в Дрохеду перед отъездом в Афины, а тебя здесь уже не было, я поняла — рано или поздно он не выдержит и разыщет тебя. Он бродил по всей усадьбе как неприкаянный, будто малый ребенок потерялся на Сиднейской выставке. Твое замужество — это был твой самый хитроумный ход, Мэгги. Покуда Ральф знал, что ты по нем сохнешь, ты была ему не нужна, а вот стоило тебе выйти за другого, тут он сразу и выдал себя — сущая собака на сене. Разумеется, он убедил себя, что питает к тебе чистейшие платонические чувства, но как ни крути, а оказалось, ты ему нужна. Нужна, необходима, как никогда не была и, подозреваю, не будет необходима больше ни одна женщина на свете. Странно, — прибавила Фиа с искренним недоумением, — для меня всегда было загадкой, что он в тебе особенное нашел… что ж, наверно, все матери немножко слепы и не понимают своих дочерей, пока не состарятся и не перестанут завидовать их молодости. Ты так же плохо понимаешь Джастину, как я плохо понимала тебя.

Она откинулась на спинку кресла-качалки и слегка покачивалась, прикрыв глаза, но из-под опущенных ресниц зорко присматривалась к Мэгги, как ученый к подопытному кролику.

0

232

— Что бы он ни нашел в тебе, он это заметил с первого взгляда и этим ты его околдовала раз и навсегда. Тяжелей всего ему было понять, что ты становишься взрослой, но пришлось понять, когда он приехал и оказалось — тебя нет, ты вышла замуж. Бедняга Ральф! Ничего не поделаешь, ему только оставалось пуститься на поиски. И он тебя разыскал, не так ли? Я это поняла еще раньше, чем родился Дэн, как только ты вернулась домой. Раз ты заполучила Ральфа де Брикассара, тебе уже незачем было оставаться с Люком.

— Да, — вздохнула Мэгги, — Ральф меня разыскал. Только ведь это ничему не помогло, правда? Я знала, он никогда не откажется от своего бога. Потому и решила — пускай у меня останется хоть частица его, единственное, чем я могу завладеть. Его ребенок. Дэн.

— Я как будто эхо слышу. — Фиа засмеялась невеселым своим смехом. — Ты говоришь моими словами.

— Фрэнк?

Скрипнуло кресло; Фиа встала, прошлась взад и вперед по звонким плиткам веранды, потом остановилась перед дочерью, посмотрела на нее в упор.

— Так, так! Мы квиты, а, Мэгги? Ну, а ты давно узнала?

— Еще когда была маленькая. Когда Фрэнк убежал из дому.

— Его отец был женатый человек. Много старше меня, видный политический деятель. Имя известное, даже ты, наверно, слышала. В Новой Зеландии полно улиц, названных в его честь, найдутся даже два-три города. Но на сей раз я стану его называть Пакеха. На языке маори это значит «белый человек» — ничего, сойдет. Он уже умер, конечно. Во мне и самой есть капля маорийской крови, а отец Фрэнка был наполовину маори. По Фрэнку это было очень видно, ведь наследственность получилась с двух сторон. Ох, как я любила этого человека! Может быть, это был зов крови, не знаю. Он был красавец. Высокий, грива черных волос и черные, сияющие, смеющиеся глаза. В нем было все, чего не хватало Пэдди, — культура, утонченность, редкостное обаяние. Я его любила до безумия. И думала, что уж никогда больше никого не полюблю; и упивалась этим самообманом долго, очень долго, и протрезвела слишком поздно… — Голос изменил ей. Она отвернулась, несколько минут смотрела в сад. — Я во многом виновата, Мэгги, можешь мне поверить.

— Значит, вот почему ты любила Фрэнка больше всех нас, — сказала Мэгги.

— Я и сама так думала — потому что он сын Пакехи, а все остальные — дети Пэдди. — Фиа опустилась в кресло, странный скорбный не то стон, не то вздох сорвался с ее губ. — Итак, история повторяется. Да, я посмеялась про себя, когда увидела Дэна, можешь мне поверить.

— Ты необыкновенная женщина, мама!

— Разве? — Кресло скрипнуло; Фиа подалась вперед. — Скажу тебе на ушко маленький секрет, Мэгги. Необыкновенная там или самая обыкновенная, но я очень несчастная женщина. По той ли, по другой ли причине, но я была несчастна с того самого дня, как встретила Пакеху. Прежде всего по своей же вине. Я его любила, но не дай Бог ни одной женщине испытать в жизни то, что выпало мне из-за него. И потом, Фрэнк… я дорожила одним Фрэнком, а обо всех вас и не думала. Не думала о Пэдди, а он — лучшее, что мне дано было в жизни. Но я тогда этого не понимала. Только тем и занималась, что сравнивала его с Пакехой. Нет, конечно же, я была ему благодарна, и я не могла не видеть, что он прекрасный человек… — Фиа пожала плечами. — Ну ладно, что было, то прошло. Просто я хотела сказать: ты виновата, Мэгги. Разве ты сама не понимаешь, что виновата?

— Нет, не понимаю. По-моему, виновата церковь, когда отнимает у священников еще и это.

— Забавно, мы всегда говорим о церкви как о сопернице. Ты украла мужчину у соперницы, Мэгги, совсем как я когда-то.

— Ральф ничем не связан был ни с одной женщиной, только со мной. Церковь — не женщина, мама. Это не человек, просто такой институт.

— Зря ты передо мной оправдываешься. Я знаю все, что тут можно сказать. Когда-то я и сама так рассуждала. О том, чтобы Пакеха развелся с женой, нечего было и думать. Он один из первых среди маори стал большим политическим деятелем; ему пришлось выбирать между мной и своим народом. Какой мужчина устоит перед таким соблазном, откажется от величия? Вот и твой Ральф выбрал церковь, ведь так? Что ж, я решила — пусть, мне все равно. Возьму от Пакехи что могу, по крайней мере у меня будет от него ребенок, ребенка мне ничто не помешает любить.

0

233

И вдруг в Мэгги вскипела ненависть, дикая обида вытеснила жалость к матери — значит, та считает, что и она, Мэгги, так же все испортила, загубила жизнь и себе и сыну?! И она сказала:

— Ну нет, мама, я гораздо хитрее тебя. У моего сына есть законное имя, этого у него никто не отнимет, даже Люк.

Фиона Клири задохнулась, проговорила не сразу, сквозь зубы:

— Ядовито сказано! Так вот ты какая, Мэгги! А поглядеть — сама кротость, мухи не обидишь. Что ж, верно, мой отец попросту купил мне мужа, чтобы дать Фрэнку имя и сплавить меня подальше. Я готова была головой поручиться, что ты об этом не знаешь. Откуда ты узнала?

— Это мое дело.

— Но и ты поплатишься, Мэгги. Поверь, расплаты не миновать. Тебе это не пройдет даром, как не прошло мне. Я потеряла Фрэнка, для матери не может быть утраты более жестокой — мне даже увидеть его нельзя, а я так по нем тоскую… Но подожди! Ты тоже потеряешь Дэна.

— Нет уж, постараюсь не потерять. Ты потеряла Фрэнка потому, что он не мог ужиться с папой. А я позаботилась, чтоб у Дэна не было никакого папы, чтоб никто не мог его взнуздать и запрячь. Я сама его взнуздаю и запрягу накрепко — в Дрохеду. Ты думаешь, почему я уже понемножку делаю из него овчара? В Дрохеде он в безопасности, тут ему ничто не грозит.

— А папе грозило? А Стюарту? Безопасности на свете нет. И если Дэн захочет отсюда уехать, ты его не удержишь. Папа вовсе не взнуздывал Фрэнка. Ничего подобного. Фрэнка нельзя было взнуздать. И если ты воображаешь, будто ты, женщина, сумеешь взнуздать сына Ральфа де Брикассара, ты глубоко ошибаешься. Сама подумай, это так ясно. Если ни я, ни ты не сумели удержать отцов, где нам удержать сыновей?

— Я потеряю Дэна только в одном случае, мама, если ты проболтаешься. Но прежде я тебя убью, так и знай.

— Не волнуйся, из-за меня тебе вовсе незачем идти на виселицу. Я не собираюсь выдавать твой секрет; просто мне любопытно смотреть на это со стороны. Да, только этим я и занимаюсь, дочка. На все смотрю со стороны.

— Ох, мама! Ну отчего ты стала такая? Такая всему посторонняя, закрытая, ничем не хочешь поделиться! Фиа вздохнула.

— Оттого, что случилось очень давно, за много лет до твоего рождения, — сказала она горько.

Но Мэгги яростно затрясла сжатым кулаком.

— Ну нет, и слышать не хочу! После всего, что ты мне тут рассказала? Больше ты меня не разжалобишь этой старой историей! Вздор, вздор, чепуха! Слышишь, мама? Ты полжизни смаковала эти свои страдания, хватит!

Фиа улыбнулась ей — весело, от души.

— Прежде я думала, дочь — это так, между прочим, важно, что у меня есть сыновья, но я ошибалась. Ты мне доставляешь совсем особенное удовольствие, Мэгги, от сыновей мне такого не получить. С дочерьми мы равны, понимаешь ли. Сыновья не то. Сыновья — просто беззащитные куклы, мы их расставляем, как хотим, и сшибаем одним щелчком, когда вздумается.

Мэгги смотрела на мать во все глаза.

— До чего ты безжалостная. Тогда скажи мне, ну а мыто в чем виноваты?

— В том, что родились на свет, — сказала Фиа.

0

234

Тысячи и тысячи мужчин возвращались по домам, сбрасывали форму цвета хаки, широкополые шляпы и вновь надевали все штатское. И лейбористское правительство, все еще стоявшее у власти, начало всерьез присматриваться к огромным поместьям на западных равнинах, к крупнейшим владениям в глубине страны. Несправедливо, чтобы столько земли принадлежало какой-то одной семье, ведь очень многим австралийцам, которые честно исполняли свой долг перед родиной, негде голову приклонить вместе с их семьями, да и государство заинтересовано в том, чтобы люди старательней хозяйничали на земле. Простору много, страна не меньше США, а населения всего шесть миллионов, и на шесть миллионов — горсточка земельных тузов, горсточка таких, кому принадлежат громадные угодья. Нет, крупнейшие поместья должны уступить долю земли, поделиться своими несчетными акрами с ветеранами войны.

В Бугеле из ста пятидесяти тысяч акров осталось семьдесят: двое солдат, возвратившись с фронта, получили от Мартина Кинга по сорок тысяч акров. Радней Ханиш насчитывала сто двадцать тысяч акров, а потому Росс Маккуин лишился шестидесяти тысяч — ими наделили еще двоих вчерашних воинов. Так оно и шло. Конечно, правительство как-то возмещало овцеводам потери, но платило много дешевле, чем если бы они сами продавали свою землю. И это было обидно. Еще как обидно! Но власти в Канберре не слушали никаких доводов: такие огромные владения, как Бугела и Радней Ханши, следует делить. Ясно и понятно, что одному владельцу вовсе не требуется столько земли, ведь в джиленбоунской округе очень многие фермеры имеют меньше чем по пятьдесят тысяч акров — и, однако, процветают.

И вот что всего обиднее: похоже, теперь бывшие солдаты не отступятся. После первой мировой войны у большинства крупных поместий тоже отрезали часть земли, но тогда новоявленные хозяева, не имея ни знаний, ни опыта, не сумели с толком и выгодой разводить на ней скот; постепенно ветераны отчаялись в успехе, и прежние владельцы за гроши вновь скупили отнятые у них участки. Однако на сей раз правительство намерено за свой счет подучить и наставить начинающих фермеров.

Почти все хозяева старых имений были ярыми приверженцами Земельной партии и убежденными ненавистниками лейбористов, полагали, что это сплошь горожане, рабочие крупных промышленных центров, профсоюзные заправилы да никчемные интеллигенты-марксисты. Тем более жестоко уязвило открытие, что у семейства Клири, заведомо голосующего за лейбористов, не отрежут ни единого акра от необъятных дрохедских земель. Ведь Дрохеда — собственность Римской католической церкви, а стало быть, разделу не подлежит. Вопль протеста достиг Канберры, но услышан не был. Землевладельцам было нелегко снести такое пренебрежение, ведь они всегда считали себя самой влиятельной силой в кулуарах парламента, а оказалось, столичные власти их в грош не ставят. Вся сила — за федеральным правительством, и представители штатов ничего не могут от него добиться.

Итак, Дрохеда сохранила все свои четверть миллиона акров и осталась великаном в мире лилипутов.

Выпадали и кончались дожди, то в меру, то побольше, то поменьше, но, к счастью, такой страшной засухи больше не было. Постепенно росло поголовье овец, и много лучше стала шерсть, Дрохеда превзошла даже все, чего достигла перед засухой, — подвиг нешуточный. Все помешались на улучшении породы. Поговаривали, что некий Хэддон Риг состязается с владельцем соседней Уорренской фермы Максом Фокинером и намерен получить на Сиднейской выставке призы за лучшего барана-производителя и лучшую овцу. Цены на шерсть понемногу росли, потом небывало, стремительно поднялись. Европа, Соединенные Штаты и Япония жадно хватали всю до последнего волоконца австралийскую тонкую шерсть. Более грубую шерсть, годную на плотные материи, на ковры и фетр, поставляют и другие страны, но только из длинной шелковистой шерсти австралийских тонкорунных мериносов можно изготовить тончайшие ткани, мягкие, как самый нежный батист. И лучшую шерсть таких сортов получают на черноземных равнинах, что лежат на северо-западе Нового Южного Уэльса и на юго-западе Квинсленда.

Казалось, после долголетних тяжких испытаний пришла заслуженная награда. Никогда еще Дрохеда не давала таких неслыханных доходов. Год за годом — миллионы фунтов стерлингов. Фиа подсчитывала и сияла от удовольствия. Боб нанял еще двух овчаров. Все шло бы как нельзя лучше, если б не эта напасть — кролики, они, как и прежде, оставались бичом пастбищ.

0

235

И на Главной усадьбе вдруг стало славно, как никогда. После того как все вокруг затянули сетками, в комнатах уже не было мух; а к сеткам все привыкли и уже не понимали, как без них можно было существовать. Конечно, не бог весть какое украшение, зато насколько эти сетки облегчили жизнь; к примеру, в самую жару прекрасно можно пообедать на свежем воздухе, на веранде, увитой густолистыми, шелестящими под ветром плетями глицинии.

Древесным лягушкам сетка тоже пришлась по вкусу. Маленькие, зеленые с золотистым отливом, на цепких лапках они взбирались по наружной стороне сетки и застывали и подолгу важно и серьезно созерцали людей за столом. А потом вдруг какая-нибудь прыгнет, ухватит бабочку чуть ли не больше нее самой и опять сидит неподвижно, с полным ртом, из которого больше чем наполовину торчит и неистово трепещет жертва. Дэн и Джастина с любопытством смотрели, как долго лягушка управляется со своей добычей — сидит и пресерьезно смотрит сквозь сетку и каждые десять минут понемногу заглатывает все больше. Насекомое удивляло живучестью, иной раз уже и кончики крыльев исчезли в лягушачьей пасти, а ножки все еще дергаются.

— Бр-р! Вот так участь! — смеялся Дэн. — Представляешь, ты еще наполовину живая, а другую половину уже кто-то переваривает.

Как и все в Дрохеде, маленькие О'Нилы рано пристрастились к чтению и словарем обладали богатым не по возрасту. Они росли живыми, смышлеными, и все на свете им было интересно. Кому-кому, а им жилось совсем славно. Они умели ездить на породистых пони и, подрастая, получали лошадку покрупнее; они учились заочно и терпеливо готовили уроки на кухне за зеленым столом миссис Смит; играли в домике под перечным деревом; у них были свои любимцы — кошки, собаки и даже ручная ящерица гоанна, которая послушно ходила на поводке и знала свое имя. А главным любимцем был крошечный розовый поросенок, умница, ничуть не глупее собаки, по кличке Свинкин-Корзинкин.

В Дрохеде, вдали от городской скученности, дети почти никогда не болели, не знали никаких гриппов и простуд. Мэгги панически боялась детского паралича, дифтерии, всякой инфекции — вдруг что-нибудь такое громом с ясного неба поразит ее детей — и потому им делали все возможные прививки. И Дэн с Джастиной жили прекрасной здоровой жизнью, вдоволь было и упражнений для мускулов, и пищи для ума.

Когда Дэну минуло десять, а Джастине — одиннадцать, их отправили учиться в Сидней — Дэна, по традиции, в Ривервью-колледж, а его сестру — в Кинкоппелский пансион. Впервые Мэгги усадила их в самолет и, не отрываясь смотрела, как они машут платками на прощанье; оба побледнели, но храбро сохраняли на лицах спокойствие, а ведь им никогда еще не приходилось уезжать из дому. Ей отчаянно хотелось их проводить, своими глазами убедиться, что им хорошо на новом месте, но вся семья решительно запротестовала — и Мэгги покорилась. Все, начиная с Фионы и кончая Джимсом и Пэтси, считали, что малышам куда полезнее самостоятельность.

— Довольно тебе кудахтать над ними, — сурово сказала Фиа.

Но когда самолет взлетел, подняв тучу пыли, и начал взбираться в мерцающую знойную высь, Мэгги словно раздвоилась. Сердце разрывалось от разлуки с Дэном, но разлука с Джастиной была облегчением. В чувстве Мэгги к сыну не было двойственности: ведь он от природы такой веселый, спокойный и любящий, отвечает нежностью на нежность так же естественно, как дышит. А Джастина — очаровательное, но и несносное чудовище. Ее поневоле тоже любишь, нельзя не любить — такая в этой девчонке сила, и внутренняя цельность, и уверенность в себе, и еще немало достоинств. Одна беда: она не принимает любви, как принимает Дэн, и ни разу не дала Мэгги высшей материнской радости — почувствовать, что дочери она нужна. Ни тебе дружелюбной общительности, ни легких шалостей, и убийственная манера обращаться со всеми, а главное с матерью, холодно и надменно. Мэгги узнавала в дочери немало такого, что когда-то бесило ее в Люке О'Ниле, но Джастина по крайней мере не скупая. И на том спасибо.

Воздушная линия до Сиднея процветала, и все каникулы, даже самые короткие, дети могли проводить в Дрохеде. Но оба очень быстро освоились со школой и вошли во вкус новой жизни. После поездок домой Дэн всякий раз немного скучал, но Джастина чувствовала себя в Сиднее как рыба в воде, и, когда попадала в Дрохеду, ее все время тянуло назад в город. Отцы иезуиты из Ривервыо-колледжа, в восторге от Дэна, не могли им нахвалиться — не воспитанник, а чудо, первый в ученье и в спорте. Кинкоппелских монахинь Джастина отнюдь не приводила в восторг — тех, у кого такой зоркий глаз и злой язык, обычно недолюбливают. Джастина была классом старше Дэна и училась, пожалуй, еще лучше, но первенствовала только в ученье.

Номер «Сидней морнинг гералд» от 4 августа 1952 года оказался весьма примечательным. На первой странице, как правило, печатали только одну фотографию — наверху, на самой середине, как иллюстрацию к самой выдающейся новости. И в этот день в газете появился превосходный портрет Ральфа де Брикассара.

"Его святейшество Папа Пий XII сегодня возвел в сан кардинала архиепископа Ральфа де Брикассара, который в настоящее время является помощником государственного секретаря в Ватикане.

Его высокопреосвященство Ральф Рауль де Брикассар долгое время был ревностным слугою католической церкви у нас в Австралии; он начал свою деятельность в июле 1919 года, едва приняв сан, и неутомимо трудился здесь вплоть до марта 1938, когда его призвали в Ватикан.

Кардинал де Брикассар родился 23 сентября 1893 года в Ирландии; он — второй сын в семье, ведущей начало от барона Ранульфа де Брикассара, прибывшего в Англию со свитой Вильгельма Завоевателя. По семейной традиции, кардинал избрал для себя духовное поприще. Семнадцати лет он поступил в духовную семинарию, а по рукоположении послан был в Австралию. Первые месяцы здесь он служил при ныне покойном епископе Майкле Клэбби, в Уиннемарской епархии.

0

236

В июне 1920 года он был переведен на пост священника в приход Джиленбоун, на северо-западе Нового Южного Уэльса. Позднее получил сан прелата и оставался в Джиленбоуне до декабря 1928 года. Затем стал личным секретарем его преосвященства архиепископа Дарка и, наконец, личным секретарем тогдашнего папского легата, его высокопреосвященства кардинала ди Контини-Верчезе. Произведен был в епископы. Когда же кардинал переведен был в Рим и началась его блистательная карьера в Ватикане, епископ де Брикассар, поставленный архиепископом, возвратился в Австралию и, в свою очередь, занял пост папского легата. Здесь он оставался важнейшим доверенным лицом Ватикана вплоть до перевода в Рим в 1938 году; с тех пор он необычайно возвысился в правящих сферах святой церкви. Ныне, в возрасте 58 лет, его считают одним из немногих деятелей, определяющих политику Ватикана.

Наш корреспондент беседовал вчера с некоторыми из бывших прихожан кардинала де Брикассара в Джиленбоуне. О нем здесь сохранились самые теплые воспоминания. В большинстве своем население этой богатой овцеводческой округи исповедует католическую веру.

"Преподобный отец де Брикассар основал в наших краях Общество книголюбов, когда был у нас пастырем, — сказал мистер Гарри Гоф, нынешний мэр Джиленбоуна. — Это было, особенно по тем давним временам, весьма ценное начинание, которому оказывали щедрую помощь сперва миссис Мэри Карсон, а после ее кончины сам кардинал, никогда не забывавший о наших нуждах».

"Преподобный отец де Брикассар необыкновенно хорош собой, — сказала миссис Фиона Клири, нынешняя управительница Дрохеды, одной из крупнейших и самых процветающих овцеводческих ферм в Новом Южном Уэльсе. — Все годы в Джилли он был великой духовной опорой для своих прихожан, особенно у нас, в Дрохеде, которая, как вы знаете, принадлежит теперь католической церкви. Он помогал нам перегонять отары во время наводнения, приходил на помощь во время пожара — по крайней мере помогал хоронить погибших. Да, это во всех отношениях замечательный человек, и я ни в ком больше не встречала такого обаяния. Сразу видно было, что ему уготовано великое будущее. Разумеется, мы его не забыли, хотя прошло уже больше двадцати лет с тех пор, как он нас покинул. Думаю, я не погрешу против истины, если скажу, что есть в наших краях люди, которым еще и сейчас очень его не хватает».

В дни войны преподобный де Брикассар, тогда еще архиепископ, был верным и стойким слугой его святейшества папы; как полагают, когда Италия оказалась в лагере врагов Германии, именно он убедил фельдмаршала Альберта Кессельринга объявить Рим открытым городом. Флоренция тщетно добивалась того же преимущества и лишилась многих ценностей, которые впоследствии ей были возвращены только потому, что Германия проиграла войну. В годы непосредственно после войны кардинал де Брикассар помог тысячам перемещенных лиц обрести новую родину и особенно много сил отдал, содействуя программе иммиграции в нашу страну.

Хотя кардинал де Брикассар родом ирландец и хотя он, видимо, не стремится, используя свое высокое положение, влиять на наши внутренние дела, нам кажется, Австралия по справедливости может считать этого замечательного человека до известной степени и своим сыном».

Мэгги вернула газету Фионе и невесело ей улыбнулась.

— Что ж, надо его поздравить, я так и сказала репортеру «Гералда». Только этого они ведь не напечатали? А твою хвалебную речь, я вижу, привели почти слово в слово. Ну и злой же у тебя язык, мама! По крайней мере понятно, в кого Джастина такая язва. Хотела бы я знать, у многих ли хватит ума прочесть между строк, куда ты тут метишь?

— У него-то уж наверно хватит, если газета попадется ему на глаза.

— Хотела бы я знать, помнит ли он нас, — вздохнула Мэгги.

— Можешь не сомневаться. Как-никак, он и теперь находит время самолично следить за делами Дрохеды. Конечно же, он нас помнит, Мэгги. Как бы он мог забыть?

— Да, правильно, Дрохеда. Шутка ли, от нас поступают такие доходы. Он, наверно, очень доволен. На аукционах наша шерсть идет по фунту стерлингов за фунт, в этом году мы за нее столько выручили, никакие золотые жилы столько не принесут. А еще говорят, золотое руно. Мы с одних только ягнят настригли больше чем на четыре миллиона фунтов.

0

237

— Не ехидничай, Мэгги, тебе это не идет, — сказала фиа; последнее время она говорила с дочерью хоть и резковато, но не без уважения, а пожалуй, и не без нежности. — Согласись, нам живется недурно. Не забывай, деньги свои мы получаем, все равно, плохой ли выдался год или хороший. И разве он не выплатил Бобу премию в сто тысяч и всем нам еще по пятьдесят? Если даже он завтра выгонит нас из Дрохеды, у нас хватит денег, чтобы купить Бугелу, хоть цена на землю сейчас и подскочила. А сколько он дает твоим детям? Тысячи и тысячи. Так что не будь к нему несправедлива.

— Но мои дети не знают, что он там для них делает, и знать не должны. Нет, пускай Дэн и Джастина растут с сознанием, что им надо самим пробивать себе дорогу в жизни, а не рассчитывают на милейшего благодетеля Ральфа Рауля, кардинала де Брикассара. Не угодно ли, он еще и Рауль! Самое норманнское имя, а?

Фиа поднялась, подошла к камину и швырнула первый лист «Гералда» в огонь. Ральф Рауль кардинал де Брикассар вздрогнул, подмигнул ей и обратился в пепел.

— Что ты станешь делать, если он вернется, Мэгги? Мэгги презрительно фыркнула.

— Вернется он, как же.

— Все может быть, — загадочно сказала Фиа. И в декабре он вернулся. Без шума, никого не предупредив, приехал на спортивной машине, сам вел ее всю дорогу от Сиднея. Ни слова о его приезде в Австралию не проникло в печать, никому в Дрохеде и не снилось, что он вдруг явится. Когда машина остановилась на посыпанной песком площадке сбоку от Большого дома, тут не было ни души и никто, очевидно, не слышал, как она подъехала, никто не вышел на веранду.

Всем своим существом, всем телом Ральф узнавал каждую милю дороги от Джилли, вдыхал запахи кустарника, овец, переменчиво поблескивающих на солнце сухих трав. Кенгуру и эму, гала с розовыми подкрыльями и ящерицы гоанны; жужжат, гудят, трепещут крыльями мириады насекомых, потоками темной патоки пересекают дорогу муравьиные походные колонны; и повсюду — тучные сытые овцы. Как ему все это дорого, ведь в известном смысле этот мир и покой — воплощение всего, чем он дорожит. Минувшие годы словно бы ничего здесь ни на волос не переменили.

Вот только сетка от мух — это новость, но Ральф с усмешкой отметил про себя, что веранду, обращенную к Джиленбоунской дороге, Фиа закрыть сеткой не позволила, затянуты лишь выходящие на эту веранду окна. Что ж, правильно, ведь громадное полотнище мелкой проволочной сетки непоправимо изуродовало бы чудесный фасад в георгианском стиле. Интересно, сколько лет могут жить призрачные эвкалипты? Саженцы здешних, должно быть, привезены были из глубины Мертвой пустыни восемьдесят лет назад. Верхние ветки бугенвиллеи гнутся под сплошной массой медно-красных и лиловых цветов.

Уже лето, всего две недели осталось до Рождества, и розы Дрохеды в самом цвету. Розы повсюду — белые и розовые, чайные, кроваво-красные и алые, словно кардинальская сутана. Вьющиеся розы сплетаются с зелеными в эту пору ветвями глицинии, дремотно спокойные, белые и розовые, свисают с крыши веранды, закрывая проволочную сетку, любовно льнут к черным ставням второго этажа, тянут зеленые усики еще выше, к небу. Опоры громадных водяных цистерн теперь уже совсем скрыты этим цветущим покровом, не видны и сами цистерны. А больше всего роз одного цвета — нежно-розовых с серебристым отливом. Пепел розы? Да, так называется этот цвет. Должно быть, их посадила Мэгги, конечно, Мэгги, больше некому.

Тут он услышал смех Мэгги и замер, застыл в ужасе, потом через силу двинулся в ту сторону, где звенел этот заливистый смех. Так она смеялась, когда была еще маленькая. Вот это где! За огромным пышным кустом пепельных роз, возле перечного дерева. Ральф рукой отвел усыпанные розами ветви, голова кружилась от их аромата и от этого смеха.

Но нет, это не Мэгги, — в густой зеленой траве сидит на корточках мальчик и дразнит крошечного розового поросенка, а тот вдруг нелепо наскакивает на него, галопом кидается прочь и снова бочком, бочком к нему подбирается. Не замечая свидетеля, мальчик запрокинул золотистую голову и опять засмеялся. С незнакомых губ слетает смех Мэгги. Невольно кардинал отпустил ветки и, не замечая шипов, напрямик шагнул вперед. Мальчик — почти подросток, на вид ему можно дать лет двенадцать — четырнадцать — испуганно поднял глаза; поросенок взвизгнул, вздернул хвостик-закорючку и пустился наутек.

Мальчик — босой, почти обнаженный, в одних только старых шортах цвета хаки, очень загорелый, гладкая чистая кожа чуть золотится; в гибком мальчишеском теле уже угадывается будущая сила: широко развернуты прямые плечи, мускулистые ноги с крепкими икрами, впалый живот, узкие бедра. Палевые, точно того же цвета, что выгоревшая на солнце трава Дрохеды, волосы длинноваты и мягко вьются, а глаза в неожиданно черных, небывало густых ресницах синие-синие. Как будто сбежал на землю очень юный ангел.

0

238

— Привет, — с улыбкой сказал мальчик.

— Привет, — отозвался кардинал Ральф, невозможно было устоять перед обаянием этой улыбки. — Кто ты?

— Я Дэн О'Нил, — сказал мальчик. — А вы кто?

— Меня зовут Ральф де Брикассар.

Дэн О'Нил. Так это сын Мэгги. Значит, она все же не ушла от Люка О'Нила, вернулась к нему и родила этого красивого паренька, который мог бы быть сыном его, Ральфа, не сочетай он прежде свою судьбу с церковью. А сколько лет ему было, когда он посвятил себя церкви? Он был не намного старше, не намного взрослее этого мальчика. Подожди он еще немного — и мальчик мог бы быть его сыном. Что за вздор, кардинал де Брикассар! Не посвяти ты себя церкви, ты остался бы в Ирландии, разводил бы лошадей и никогда не узнал бы своей судьбы, не знал бы ни Дрохеды, ни Мэгги Клири.

— Могу я вам чем-нибудь помочь? — вежливо спросил мальчик и поднялся; какая-то очень знакомая гибкая грация в его движениях, должно быть, и это от Мэгги.

— Твой отец дома, Дэн?

— Отец? — тонко очерченные темные брови сдвинулись. — Нет, его нету. Он здесь не живет.

— А, понимаю. Ну а мама дома?

— Она поехала в Джилли, скоро вернется. А бабушка дома. Хотите ее видеть? Я вас провожу. — Синие-синие, васильковые глаза, устремленные на приезжего, вдруг распахнулись и снова наполовину скрылись под ресницами. — Ральф де Брикассар. Я что-то про вас слышал. О, вы — кардинал де Брикассар! Простите меня, святой отец! Я не хотел быть невежливым.

Хотя Ральф и сменил кардинальское облачение на белую рубашку, бриджи и сапоги для верховой езды, на пальце его и сейчас сверкал рубиновый перстень, который ему не полагалось снимать до самой смерти. Дэн О Нил опустился на колени, тонкими руками взял тонкую руку кардинала и почтительно поцеловал перстень.

— Ничего, Дэн. Я приехал сюда не в качестве кардинала. Я здесь просто как друг твоей матери и твоей бабушки.

— Простите, святой отец, мне следовало сразу понять, как только вы назвали себя. Мы здесь часто про вас говорим. Но вы сказали это немного по-другому, и меня сбило имя Ральф. Мама будет очень рада вас видеть.

— Дэн, Дэн, где ты? — нетерпеливо позвал низкий, звучный, с обворожительной хрипотцой голос.

Свисающие чуть не до земля ветви перечного дерева раздвинулись, из-под них, наклонясь, вышла девушка лет пятнадцати, порывисто выпрямилась. И Ральф мгновенно узнал эти необыкновенные глаза. Дочь Мэгги. А тонкое личико с резкими чертами — все в веснушках, до обидного не похоже на Мэгги.

— А, привет. Извините, я и не знала, что у нас гость. Меня зовут Джастина О'Нил.

— Джасси, это кардинал де Брикассар, — громко прошептал Дэн. — Поцелуй кольцо, скорее!

Слишком светлые, словно бы невидящие глаза сверкнули презрением.

— Ты совсем обалдел, святоша! — Она даже не потрудилась понизить голос. — Не стану я целовать кольцо, это негигиенично. И потом, откуда мы знаем, что это кардинал де Брикассар? По-моему, он похож на самого обыкновенного фермера. Точь-в-точь мистер Гордон.

— Да нет же, это кардинал! — настаивал Дэн. — Ну пожалуйста, Джасси, ну будь умницей! Я тебя очень прошу!

0

239

— Ладно, буду умницей, раз уж ты просишь. А кольцо все равно не поцелую, даже ради тебя. Это противно. Почем я знаю, кто его целовал до меня? Может, кто-нибудь с насморком?

— Тебе совсем не обязательно целовать мой перстень, Джастина. Я здесь на отдыхе, в данную минуту я не кардинал.

— Вот и хорошо, потому что, скажу вам честно, я неверующая, — невозмутимо заявила дочь Мэгги Клири. — Я проучилась четыре года у монахинь в Кинкоппеле и считаю, что вся эта болтовня о Боге — совершенная бредятина.

— Ты имеешь полное право не верить, — сказал кардинал Ральф, изо всех сил стараясь держаться с такой же исполненной достоинства серьезностью, как эта девочка. — Можно мне пойти поговорить с вашей бабушкой?

— Конечно, — разрешила Джастина. — Проводить вас?

— Спасибо, не нужно. Я знаю дорогу.

— Вот и хорошо. — Она обернулась к брату, который по-прежнему во все глаза смотрел на кардинала. — Идем, Дэн, помоги мне. Да идем же!

Она больно стиснула его плечо, дернула, но Дэн стоял и смотрел вслед кардиналу, пока тот, высокий, прямой, не скрылся за кустами роз.

— Балда ты, Дэн, святоша несчастный! Ну что ты в нем такого увидел?

— Он кардинал, — сказал Дэн. — Ты только подумай! У нас в Дрохеде — настоящий живой кардинал!

— Кардиналы — князья церкви, — сказала Джастина. — Наверно, ты прав, в нашем доме это довольно редкое явление. Но он мне не нравится.

Где может быть Фиа, если не за своим письменным столом? Прямо с веранды Ральф шагнул в гостиную, но теперь для этого надо было открыть затянутую сеткой раму. Должно быть, Фиа услышала шаги, но продолжала писать, склонясь над столом, ее чудесные золотистые волосы густо посеребрила седина. С трудом он припомнил, что ей, должно быть, уже семьдесят два, не меньше.

— Здравствуйте, Фиа, — сказал он.

Фиа подняла голову, и он увидел, что она изменилась, хотя и не понял сразу, в чем же перемена; он узнал прежнее отрешенное равнодушие, но было в ее лице и что-то еще. Словно она и смягчилась, и в то же время очерствела, стала не столь чужда человеческих чувств, но как-то наподобие Мэри Карсон. Уж эти владычицы Дрохеды! Неужели та же участь постигнет и Мэгги, когда настанет ее черед?

— Здравствуйте, Ральф, — сказала Фиона так, будто он приходил к ней каждый день. — Очень рада вас видеть.

— Я тоже рад вас видеть.

— А я и не знала, что вы в Австралии.

— Никто не знает. У меня около месяца отпуска.

— Погостите у нас, надеюсь?

— Где же еще? — Он обвел взглядом великолепную комнату, внимание его привлек портрет Мэри Карсон. — Право, Фиа, у вас прекрасный вкус, безупречный. Ваша гостиная не уступит красивейшим комнатам Ватиканского дворца. Черные овалы с розами на стенах — гениальная находка.

— Благодарю, вы очень любезны. Мы стараемся, в меру наших скромных сил. Мне-то больше нравится столовая; с тех пор, как вы побывали у нас в последний раз, я ее отделала заново. Белые,

0

240

— Благодарю, вы очень любезны. Мы стараемся, в меру наших скромных сил. Мне-то больше нравится столовая; с тех пор, как вы побывали у нас в последний раз, я ее отделала заново. Белые, розовые и зеленые цвета. Звучит ужасно, но подождите, сами увидите. Впрочем, право, не понимаю, чего ради я так стараюсь. Ведь этот дом принадлежит вам, не так ли?

— Нет, Фиа, он не мой, пока есть на свете хоть один Клири, — негромко ответил Ральф.

— Очень утешительно. Да, что и говорить, с джиленбоунских времен вы изрядно преуспели. Видели статью в «Гералде» по поводу вашего нового повышения?

Ральф поморщился.

— Да, видел. Вы научились язвить, Фиа.

— Да, и притом получаю от этого удовольствие. Сколько лет я держала язык за зубами! И даже не понимала, как много теряю! — Она улыбнулась. — Мэгги поехала в Джилли, но скоро вернется.

С веранды вошли Дэн и Джастина.

— Бабушка, можно мы возьмем лошадей и съездим к Водоему?

— Вы же знаете порядок. Ездить верхом можно только с маминого разрешения. Прошу извинить, но так распорядилась мама. И как вы себя ведете? Подойдите, поздоровайтесь с гостем.

— Я с ними уже познакомился.

— Ах, вот как.

Ральф улыбнулся Дэну:

— Я думал, ты учишься в Сиднее.

— Так ведь сейчас декабрь, святой отец. Летом нас отпускают на каникулы, на целых два месяца.

Слишком много лет прошло, он уже и забыл, что в южном полушарии у детей самые длинные, самые счастливые каникулы приходятся на декабрь и январь.

— А вы долго у нас поживете, святой отец? — спросил Дэн, по-прежнему завороженно глядя на кардинала.

— Святой отец побудет у нас так долго, как только сможет, Дэн, — сказала бабушка. — Но, мне кажется, ему будет довольно утомительно слушать, как его все время величают святым отцом. Может быть, можно попроще? Хотя бы дядя Ральф?

— Дядя?! — воскликнула Джастина — Ты же знаешь, бабушка, чужих мы дядями не называем. Наши дяди — только Боб, Джек, Хьюги, Джиме и Пэтси. А он будет просто Ральф.

— Не груби, Джастина! Ты что, вдруг разучилась вести себя прилично? — строго спросила Фиа.

— Ничего страшного, Фиа. Мне, право, будет гораздо приятнее, если все станут называть меня просто Ральф, — поспешно вмешался кардинал де Брикассар. Почему она сразу так его невзлюбила, эта странная малышка?

— Я не могу! — ахнул Дэн. — Не могу я вас звать просто Ральфом!

Кардинал перешел комнату, положил руки на обнаженные смуглые плечи, улыбнулся, глядя сверху вниз на мальчика, синие глаза его в защищенной от солнца комнате казались очень яркими и смотрели очень по-доброму.

— Конечно, можешь, Дэн. Греха в этом нет.

— Пошли, Дэн, нам надо назад в наш домик, — приказала Джастина.

Кардинал Ральф и его сын обернулись к Фионе, разом посмотрели на нее.

— О, Боже милостивый! — сказала Фиа. — Ступай, Дэн, беги играть в сад, слышишь? — Она хлопнула в ладоши. — Брысь!

Мальчик пустился бежать со всех ног, а Фиа нетерпеливо покосилась на свои гроссбухи. Ральфу стало ее жаль, и он сказал, что пройдет на кухню. Как мало изменилась Дрохеда! В дом, видно, даже электричество до сих пор не провели. И по-прежнему густо пахнет воском и розами, что стоят повсюду в больших вазах.

0