Перейти на сайт

« Сайт Telenovelas Com Amor


Правила форума »

LP №05-06 (618-619)



Скачать

"Telenovelas Com Amor" - форум сайта по новостям, теленовеллам, музыке и сериалам латиноамериканской культуры

Информация о пользователе

Привет, Гость! Войдите или зарегистрируйтесь.



Королек птичка певчая

Сообщений 41 страница 60 из 110

41

     Увидев меня, Хаджи-калфа огорченно всплеснул руками и принялся причитать:
     - Вах, ходжаным, вах! Как тебе не повезло!..
     Оказывается, ему было уже все известно. Уму непостижимо, как он успел узнать?
     - Смотри, дочь моя!.. Держи ухо востро, - предупреждал он меня. - Как бы они не сыграли с тобой какую-нибудь злую шутку! Если у тебя есть знакомые в министерстве, давай тут же напишем письмо.
     Я сказала, что не знаю там никого, кроме старого поэта, который рекомендовал меня министру. Услышав имя поэта,
     Хаджи-калфа обрадовался, как ребенок.
     - Ах Господи! - воскликнул он. - Ведь это мой благодетель! Он здесь одно время был директором идадие <Идадие - старшие классы средней школы в султанской Турции.>. Это ангел, а не человек. Пиши, дочь моя, пиши. А если любишь меня, передай ему от меня привет. Напиши так: “Твой раб Хаджи-калфа лобызает твои благословенные руки...”

0

42

     Не раз бедный Хаджи-калфа поднимался ко мне наверх, волоча свою хромую ногу, и приносил такого рода вести: “Надо, чтобы господин прокурор не испугался и распек заведующего отделом образования. Это его право”. Или же: “Инженер из муниципалитета едет в Стамбул. Обещал зайти в министерство”.
     Какой странный край! Буквально за несколько часов в городке не осталось человека, который бы не знал о случившемся. В кофейне при гостинице только об этом и говорили.
     - В чем дело, Хаджи-калфа? - удивлялась я. - Здесь все знают друг друга?
     - Да ведь местечко крошечное, с ладонь, - отвечал старик, почесывая затылок. - Это тебе не дорогой, благословенный Стамбул. Случись это там, никто бы ничего не знал. А здесь - одни сплетни... Ты это должна знать. Вот тебе мой совет: будь порядочной, будь добродетельной, не гуляй с открытым лицом по лавкам и базару. Так-то! (Господи, с каким странным выражением произносил он это “так-то!”.) Тогда судьба твоя устроится, если Аллаху будет угодно. Была здесь одна учительница, Арифэ-ходжаным. На ней женился сам председатель суда. Сейчас она как сыр в масле катается. Да пошлет Аллах тебе счастья. Может, думаешь, она красавица? Куда там! Просто была целомудренна, скромна. Теперь у человека самое дорогое - честь его.
     Доверие ко мне и благосклонность Хаджи-калфы росли с каждым днем. Он без конца приносил из дома какие-нибудь безделушки: кружевную накидку для чайного сервиза, вышитое ручное полотенце, деревянный веер с рисунком или что-нибудь другое - и украшал мою комнату.
     Часто, когда мы болтали, снизу раздавался зычный голос:
     - Хаджи-калфа!.. Опять ты в ад провалился?..
     Это был хозяин Хаджи-калфы, владелец гостиницы. В таких случаях старик всегда отвечал вполголоса, медленно, мелодично, словно пел песню:
     - Ах, чтоб тебя!.. Дался же тебе Хаджи-калфа! - И громко: - Иду, иду!.. Мало у меня дел, что ли?..
     Кроме Хаджи-калфы, у меня в гостинице был еще один друг: женщина лет тридцати пяти - сорока, приехавшая в Б... из Монастира.
     Сейчас я расскажу, как мы подружились. Вечером в день приезда я разбирала вещи у себя в номере. Вдруг дверь легонько скрипнула. Я обернулась и увидела в дверях женщину в желтом ситцевом энтари и капюшоне из зеленого крепа.
     Войдя, она справилась о моем самочувствии:
     - Вы здоровы, дочь моя? Слава Аллаху! Добро пожаловать!
     Ее худое нарумяненное лицо чем-то напоминало стену с обвалившейся штукатуркой, дыры в которой замазали известкой. Насурьмленные брови и черные гнилые зубы делали ее похожей на мертвеца.
     - Благодарю вас, ханым-эфенди, - сказала я, немного растерявшись.
     - А где ваша мамочка?
     - Какая мамочка, ханым-эфенди?
     - Учительница. Разве вы не дочь учительницы?
     Я не выдержала и рассмеялась.
     - Я вовсе не дочь учительницы, ханым-эфенди. Я сама учительница.
     Женщина даже чуть присела и хлопнула себя руками по коленям.
     - Ах, так это вы учительница! Никогда еще не видела таких молоденьких учительниц. Вы же величиной с мизинец. Я ожидала увидеть пожилую солидную даму.
     - Сейчас и такие учительницы бывают, ханым-эфенди.
     - Да, бывают... Да, бывают... Чего только не случается на этом свете! А мы вот живем в номере напротив. Я уложила ребятишек спать и зашла вас поприветствовать. Днем столько хлопот с детворой, не приведи Аллах! Но когда наступает вечер и дети засыпают, меня одолевает тоска. Одиночество возвеличивает одного только Всевышнего. Разве не так, сестрица? Думаешь, думаешь, куришь, куришь без конца... Так и коротаю ночи до утра. Сам Аллах послал мне вас, сестрица. Поболтаю с вами, легче станет на душе.
     Сначала женщина обратилась ко мне: “Дочь моя”. Но, узнав, что я учительница, стала называть сестрицей. Я предложила гостье стул:
     - Садитесь, пожалуйста!
     Сама пристроилась на кровати и принялась болтать ногами.
     - Я не привыкла сидеть на стульях, сестрица, - сказана женщина из Монастира и опустилась на пол возле моих ног в странной позе, почти упираясь подбородком в колени.
     Она тут же достала из кармана своего энтари жестяную табакерку и начала сворачивать толстые цигарки. Одну она протянула мне.
     - Благодарю вас, я не курю, ханым-эфенди.
     - И я раньше не курила, - сказала женщина. - Горе да беда заставили.

0

43

     Моя соседка была действительно очень несчастна. Она рассказала, что отец ее, видный человек в Монастире, владел садами, виноградниками, стадами коров. В их доме всегда кормилось человек пять бедняков. Многие видные беи Монастира сватались за нее. Да куда там, ведь они были неотесанны!.. Капризная дочь заупрямилась: “Выйду только за офицера с саблей!..” Ах, если бы мать как следует отколотила ее палкой и выдала за одного из этих беев! Но откуда бедной старушке было знать, что случится потом? И она отдала свою единственную дочь за лейтенанта, у которого, кроме сабли на боку, не было ничего. До провозглашения конституции <Автор имеет в виду младотурецкую революцию 1908 года, когда Турция была провозглашена конституционной монархией и конституция 1876 года была вновь восстановлена.> они прожили вместе. Тридцать первого марта муж с действующей армией отбыл в Стамбул. Отбыл и как в воду канул! Наконец какой-то родственник, вернувшись из Стамбула, рассказал, что ее муж служит в городе Б... и даже женился там. Ну что ж, и это бывает. По нашим законам разрешается иметь до четырех жен. Моя бедная соседка поплакала немного, погоревала, потом забрала своих троих ребят и приехала в Б... Но оказалось, что муженьку это совсем не понравилось. Он не желал видеть не только жену, которую некогда умолял о замужестве, но даже “любимых” деток и настаивал, чтобы они немедленно вернулись в Монастир. Как ни валялась бедняжка в ногах супруга, как ни ластилась к нему, точно собачонка, умоляя:
     “Ведь мы столько лет женаты! Не обрекай меня на страдания!” - безжалостный муж ни за что не соглашался оставить ее здесь.
     Этот длинный рассказ взволновал меня.
     - Милая моя, - сказала я, - зачем же вы навязываетесь человеку, который не любит вас?
     Женщина из Монастира улыбнулась, словно жалея меня за невежество.
     - Эх, сестрица, - вздохнула она. - Да ведь он первый, кого я полюбила. Столько лет наши головы лежали рядом, на одной подушке! - Тут ее голос задрожал. - Легко ли расстаться с мужем?.. “Без матери прожить можно, без милого - нет!..” - закончила она строчкой из стиха. Я даже рассердилась:
     - Как женщина может любить человека, который ее обманул? Не могу этого понять!
     Соседка горько улыбнулась, обнажив черные зубы.
     - Вы еще совсем ребенок, сестрица. И любви, поди, не испытали. Не знаете еще, как мучаются. Да и не дай вам Аллах!
     - А вот моя знакомая девушка, узнав за два дня до свадьбы, что жених обманул ее с другой женщиной, швырнула обручальное кольцо в лицо этому скверному человеку и уехала в далекие края.
     - Потом-то она, верно, раскаялась, сестрица. Жаль ее. Извелась, наверно, от тоски. Разве ты не слышала, сестрица, про людей, сраженных на поле боя? Некоторые, после того как их настигнет пуля, ничего не замечают, несутся вперед, все думают спастись бегством. Пока рана горячая, она не болит, сестрица, а вот стоит ей остыть... П.оверь мне, настрадается, намучается еще та девушка!..
     Я спрыгнула с кровати и заметалась по комнате как безумная. Меня душил гнев. В окна хлестал дождь, с улицы доносился глухой собачий вой.
     Женщина из Монастира глубоко вздохнула и продолжала:
     - Я ведь на чужбине. Крылья у меня подрезаны, руки слабые, силенок не осталось. Будь это в Монастире, я бы в два счета вырвала своего мужа из объятий проклятой потаскухи.
     Я удивленно раскрыла глаза.
     - А что бы вы сделали?
     - Соперница приворожила здесь моего муженечка, околдовала, заткнула ему рот, сковала язык. Но в Монастире колдуны куда искуснее. И обошлось бы недорого. Потратила бы только три меджидие <Меджидие - серебряная монета в двадцать курушей.>, и они бы вмиг вернули мне супруга!
     И моя соседка принялась подробно рассказывать о румелийских <Румелия - название европейской части Османской империи.> колдунах:
     - Есть у нас один албанец по имени Ариф Ходжа. Так он заклинаниями превратил свиное ухо в подзорную трубу. Стоит обманутой женщине приставить эту странную трубу к своему глазу и разок взглянуть на мужа, как тот моментально возвращается на путь истинный, каким бы распутником ни был. И все это потому, что женщины начинают ему казаться свиньями. Ариф Ходжа и другое может: воткнет в кусок мыла иголку, потом заколдует это мыло и закопает его в землю. Мыло в земле тает, а враг твой тоже начинает таять, сохнуть и превращается в иголку.
     Рассказывая эти небылицы про колдунов, бедняжка не выпускала из рук жестяную табакерку, скручивала цигарки и курила одну за другой.
     Какие пустые, какие жалкие слова! Особенно сказка про рану, которая начинает болеть, остывая! Нет, не может быть! Разве я тоскую по тому злодею? Разве я думаю о нем?
     Вначале румяна, толстым слоем покрывающие лицо моей соседки, ее накрашенные брови, похожие на ручки кастрюли, страшные темные круги вокруг насурьмленных глаз вызывали у меня брезгливое чувство. Но когда я поняла, что это всего лишь хитрость, жалкое средство, которым несчастная надеется вернуть себе мужа, у меня защемило сердце.
     А она все говорила:
     - Отказываю во всем, даже для детишек. Чтобы понравиться своему муженьку, покупаю румяна, хну, сурьму, наряжаюсь, как невеста. Но ничего не помогает. Я ведь сказала: околдовали его...
     Стоило мне теперь услышать скрип двери, даже не поворачивая головы, я знала: это моя несчастная соседка.
     - Ты занята, сестрица? Позволь на минутку войти.
     Мне так тошно от одиночества, что этот голос меня радует. Я откладываю в сторону перо, сжимаю и разжимаю затекшие пальцы и готовлюсь с прежним интересом слушать рассказ о скучной любви моей соседки, рассказ, который я уже выучила наизусть.
     Из моего окна хорошо виден высокий холм. В первые Дни вид его развлекал меня, но потом стал раздражать. Если человек не бродит по этим туманным склонам, чтобы ветер свистел в волосах, чтобы полы одежды развевались, если он не резвится, прыгая, как козленок, по крутым скалам, то зачем все это нужно?
     Ax, где они - те дни, когда я убегала из дому и часами бродила по степи? Где то время, когда я спугивала птиц, громыхая палкой по решетке сада, запуская камни в густую крону деревьев? А ведь я стремилась в Анатолию, главным образом чтобы вот так же резвиться, как в старое доброе время.
     С детства я очень люблю рисовать. Рисование - кажется, единственный предмет, по которому я всегда получала наивысший балл. Как меня ругали, сколько раз наказывали за то, что я разрисовывала стены простым или цветным карандашом, размалевывала мраморные постаменты скульптур. Уезжая из Стамбула, я захватила с собой кипу бумаги для рисования и цветные карандаши. И вот теперь, в дни одиночества, когда мне надоедает писать, я принимаюсь за рисование, и это меня утешает. Я попыталась даже сделать два портрета Хаджи-калфы, один - черным карандашом, другой - акварелью.
     Не могу сказать, насколько рисунки соответствовали оригиналу, но сам Хаджи-калфа узнал себя если не по выражению глаз или по носу, то, во всяком случае, по лысой голове, длинным усам, белому переднику и был изумлен моим мастерством.
     Старик не поленился, исходил все лавки на базаре, купил Дешевый атлас, бархат, шелк, разноцветные бусы и приказал дочери сделать рамки для своих портретов.
     Заметив, что я тоскую, Хаджи-калфа стал приглашать меня к себе в гости.
     Благодаря бережливости своей супруги Хаджи-калфа построил хорошенький домик и на досуге с помощью домочадцев выкрасил его в зеленый цвет.
     Дом стоял недалеко от глубокого оврага. Если упереться руками в деревянный забор сада, обвитый плющом, и взглянуть вниз на дно оврага, начинает легонько кружиться голова.

0

44

     Много счастливых часов провела я в этом саду с семьей Хаджи-калфы.
     Неврик-ханым выросла в Саматье <Саматья - район Стамбула.>. Под стать своему мужу, она была женщина простая, добрая и приветливая. Увидев меня в первый раз, она воскликнула:
     - Вы пахнете родным Стамбулом, девочка моя! - И, не удержавшись, кинулась меня обнимать.
     Всякий раз, когда речь заходит о Стамбуле, глаза Неврик-ханым наполняются слезами, и мощная грудь вздымается от тяжелых вздохов, словно кузнечные мехи.
     У Хаджи-калфы двое детей: сын Мират двенадцати лет и четырнадцатилетняя дочь Айкануш. Айкануш - застенчивая неповоротливая армянская девушка с толстыми бровями, с темно-красными, как свекла, щеками, усеянными крупными прыщами, словно болячками ветряной оспы.
     В отличие от толстой и мясистой сестры Мират - маленький, бесцветный и тощий, как вобла, мальчик.
     Хаджи-калфа человек неграмотный, но уважает науку и ценит ее. Он считает, что человек должен все знать, даже профессия карманного воришки может, по его мнению, всегда пригодиться. Мират два года занимался в армянской школе и вот уже два года учится в османской. По программе Хаджи-калфы, его сын должен раз в два года менять школу и к двадцати годам стать “настоящим человеком”, великолепно знающим французский, немецкий, английский и итальянский языки (если, конечно, к тому времени этот тщедушный ребенок не будет раздавлен столь обширным грузом знаний и не отдаст Богу душу).
     Однажды, разговаривая о сыне, Хаджи-калфа спросил меня:
     - Ты обратила внимание на имя Мирата? Правда, мудрое? Чтобы найти его, я целую неделю ломал голову. Подходит к двум языкам: по-армянски - Мират, по-османски - Мурат! - Тут Хаджи-калфа подмигнул мне; это означало, что он сейчас скажет что-то чрезвычайно остроумное. - Когда Мират совершает какую-нибудь глупость и сердит меня, я говорю: “Ты не Мират и не Мурат, ты - мерет <Мерет - ругательное слово в турецком языке, равнозначное русскому “олух”.>”.
     Однажды я была свидетельницей одного из таких приступов гнева у старика. Это стоило посмотреть! Вся вина Мирата заключалась лишь в том, что ему не понравилось какое-то блюдо, приготовленное матерью.
     - Вы посмотрите на этого паршивца! - вскричал Хаджи-калфа. - От горшка два вершка, а еще капризничает! Кинули нищему огурец, так ему не понравилось: кривой, говорит, и выбросил в канаву. Что понимает осел в компоте? Намотай мои слова на ус и помни: кого не излечивают нравоучения, того ждет палка. Кто ты такой, чтобы тебе не нравились хлеб и пища Аллаха?
     Ты познай сам себя, познай.
     Ты познай сам себя, познай.
     Если ты себя не познаешь,
     Понапрасну лишь пострадаешь.
     Образованию Айкануш тоже уделялось много внимания, несмотря на то что она девушка. Айкануш посещала школу при армянской католической церкви,
     Однажды Хаджи-калфа решил устроить дочери строгий экзамен в присутствии соседей - старого развалившегося паралитика и пожилой армянки в черных шароварах.
     Трудно представить себе картину более смешную. Хаджи-калфа насильно сунул мне книги и тетради Айкануш и пригрозил дочери:
     - Ну, смотри, Айкануш, если ты меня опозоришь перед учительницей, пусть тебе не пойдет впрок мой хлеб.
     Спросив у девушки два-три правила на умножение и деление, я наугад открыла иллюстрированную “Историю пророков”. Попался отрывок про Иисуса и крещение. Рассказывая о крещении, Айкануш наговорила всякой чепухи. Еще в пансионе я вдоволь наслушалась всего этого, поэтому поправила девочку и привела несколько простых сведений о крещении.
     Хаджи-калфа слушал меня, и глаза его широко раскрывались. Волос у старика на голове не было, но брови его встали торчком. Мои познания в христианской премудрости казались бедняге каким-то удивительным чудом. Он крестился, приговаривая:
     - Что же это такое?! Мусульманская девица знает мою веру лучше священников! Ты понимаешь?.. Я думал, ты обыкновенная, простая учительница, а ты, оказывается, ученый человек, которому надо целовать руки!..
     Хаджи-калфа схватил за шиворот свою толстую супругу, которой труднее было сдвинуться с места, чем барже оторваться от пристани, подвел ко мне, подтолкнул и приказал:
     - Поцелуй от моего имени этого ребенка в самую середину лба. Понятно?
     Бедняга Хаджи-калфа еще причислял себя к мужчинам, поэтому церемонию целования возложил на свою жену.
     С этого дня старый номерной перед всеми превозносил мою ученость до небес. Дело дошло до того, что, когда я проходила мимо гостиничной кофейни, сидевшие там бездельники липли носами к окнам, чтобы взглянуть на меня. Я рассердилась:
     - Хаджи-калфа, ради Аллаха, оставьте... Не надо меня так расхваливать!
     Но Хаджи-калфа забунтовал:
     - Я делаю это специально. Пусть начальство услышит! Пусть им станет стыдно за такое отношение к тебе!
     Знакомство с семьей Хаджи-калфы было полезно для меня и в другом отношении. Неврик-ханым родилась в Саматье, поэтому великолепно варила варенье, делала засахаренные фрукты. По-моему, эта наука гораздо полезнее, чем мои познания из “Истории пророков”. Без всякого труда и совсем даром я получила от нее рецепты варки варенья и подробно записала их в книжечку, где уже имелись рецепты блюд, которые меня научила готовить старая черкешенка Гюльмисаль. Теперь ведь мне самой придется заботиться о сластене Чалыкушу.
     Если Аллах захочет и мои дела наладятся, у меня тоже будет маленький домик, где я смогу отдохнуть. Прежде всего я куплю себе буфет специально для варенья, как и Хаджи-калфа, я застелю его полки бумажными кружевами, заставлю разноцветными баночками, которые будут отливать яхонтом, янтарем, перламутром.
     Как чудесно, ни у кого не спрашиваясь, когда тебе взбредет в голову, полакомиться вареньем! И нет никакой надобности “совершать набеги” на буфет. Если Аллаху будет угодно, у меня даже не заболит живот. И среди желтых, розовых, белых баночек с вареньем не будет только зеленых. Ненавистные глаза Кямрана, которого я теперь даже не вспоминаю, заставили меня возненавидеть зеленый цвет.
     О, я хорошо помню, Кямран. Когда в моей душе еще не было такой ненависти, как сейчас, я все равно не могла выносить твоих глаз. Мне еще не было двенадцати лет, когда началась эта неприязнь. Конечно, ты и сам все помнишь. Я часто швыряла тебе в лицо горсти пыли. Ты думал, что это была только детская шалость? Нет, нет. Я хотела причинить боль твоим глазам, в которых, как в водорослях, пронизываемых солнечными лучами, мелькали хитрые искорки.
     Опять я отвлеклась. А ведь моя цель - писать только о настоящем. На чем я остановилась? Да... Хаджи-калфа расценил совсем по-другому мое детское веселье, истинной причиной которого было только солнце, проглянувшее впервые за много дней. Он решил, что я получила откуда-то хорошие известия, и принялся допекать меня расспросами. Но возможно ли, чтобы известие, имеющее отношение ко мне, достигло моих ушей раньше, чем об этом узнает он сам? Скоро, наверно, даже о часе, когда мне следует проголодаться или лечь спать, я буду справляться у этого странного служителя гостиницы.
     - Ну, не капризничай, говори, - настаивал Хаджи-калфа. - Неспроста ты такая веселая! Наверно, есть хорошие новости?
     Почему-то мне в ту минуту хотелось казаться более осведомленной, чем он. Многозначительно улыбнувшись, я с серьезным видом подмигнула ему:
     - Кто знает, может быть, это тайна, которую нельзя разглашать.
     Солнце было такое чудесное! Стараясь запомнить дорогу, чтобы не заблудиться, я миновала мостик за гостиницей и поднялась на крутой холм, которым давно уже любовалась из окна своего номера. Затем пересекла лужайку, обогнула рощицу, перешла второй мостик. Я гуляла бы еще, но тут возникла опасность, куда более серьезная, чем возможность заблудиться.
     Несмотря на мой солидный чаршаф и плотную чадру, какие-то подозрительные типы увязались за мной и даже пытались заговаривать.
     Я испугалась, вспомнив наставления Хаджи-калфы, и повернула назад.
     Я была уверена, что секретарь отдела образования, повязанный кушаком, опять встретит меня словами: “Из Стамбула, сестрица, пока ничего нет”. Но у меня уже появилась привычка: выйдя на улицу, непременно заглядывать к нему.
     На лестнице я встретила слугу заведующего.
     - Как удачно, что ты пришла, ходжаным. Бей как раз тебя ищет. Я уже хотел идти за тобой в гостиницу.
     Беем он величал заведующего отделом образования. Поразительно...
     Заведующий сидел за письменным столом, покрытым красным сукном, в своей постоянной позе уставшего человека, с полузакрытыми глазами, и пребывал в задумчивости. Руки его висели, точно плети; ворот рубахи был расстегнут. Увидев меня, он зевнул, потянулся и медленно заговорил:
     - Дочь моя, мы еще не получили ответа из министерства. Не могу знать, какова будет их воля, но думаю, Хурие-ханым, как учительнице с большим стажем, окажут предпочтение. Если ответ будет не в вашу пользу, вы окажетесь в затруднительном положении. Мне пришла в голову мысль. В двух часах езды отсюда есть деревушка Зейнилер. Вода, воздух там замечательные, природа - чудесная, жители - все порядочные, честные... Словом, место райское. Там есть вакуфная <Вакуфы - имущества мусульманских религиозных общин, составившиеся из пожертвований на дела благотворительности.> школа. В прошлом году ценой больших жертв мы сделали в ней ремонт, можно сказать, отстроили заново; закупили много школьного инвентаря. При школе есть удобная квартира для преподавателя. Сейчас нам нужен молодой, энергичный, самоотверженный педагог. Хотелось бы, чтобы туда поехала такая честная девушка, как вы. Я говорю совершенно серьезно, это очень хорошее место. В то же время вы окажете стране неоценимую услугу. Правда, жалованье там меньше, чем здесь, но зато цены на молоко, мясо, яйца и другие продукты гораздо ниже по сравнению со здешними. При желании вы сможете скопить там порядочную сумму. Конечно, при первой возможности я увеличу вам оклад, и вы будете зарабатывать столько же, сколько получают здесь. Тогда ваша должность будет более выгодной, чем у директора здешней школы.
     Я молчала, не зная, как отвечать на это предложение.
     Заведующий продолжал:
     - Школой там ведает одна пожилая женщина. Она и учительница, и выполняет всю черную работу. Это скромная, набожная старушка. Вот только некомпетентна в новых методах преподавания. Но вы и ее перевоспитаете. А если Зейнилер вам не понравится, напишите мне несколько строк, и я тотчас вас устрою здесь на подходящую должность. Впрочем, я уверен, что, увидев те места, вы не захотите уезжать и откажетесь, даже если вам дадут назначение в центр.
     Климат замечательный, природа чудесная, жители добропорядочные, продукты дешевые... Это что-то вроде швейцарской деревни. Что еще человеку нужно?
     Моему воображению представились солнечные дороги, тенистые сады, речка, лес. Сердце бешено заколотилось, и все-таки я не решалась сказать сразу “да”. Как бы там ни было, мне хотелось прежде всего посоветоваться с Хаджи-калфой.
     - Позвольте дать вам ответ через два часа, эфендим.
     Заведующий вдруг встрепенулся:
     - Помилуй, дочь моя, дело очень срочное! Есть и другие претенденты. Упустишь место - пеняй на себя.
     - Тогда дайте хоть час, бей-эфенди...
     Выйдя из кабинета заведующего, я нос к носу столкнулась со своей соперницей Хурие-ханым. На днях Хаджи-калфа сказал мне, что в Б... нас прозвали именно так - “соперницы”. Хурие-ханым в свое время сильно напугала меня, поэтому, встретившись с ней в коридоре, я опять перетрусила и попыталась быстро проскочить мимо. Но Хурие-ханым загородила дорогу и схватила меня за край чаршафа, словно обнаглевшая нищенка.
     - Ханым-эфенди, дочь моя, - слезливо начала она, - я на днях очень плохо обошлась с вами. Извините, ради Аллаха. Это все нервы. Я была так убита тогда. Ах, дочь моя, если бы вы знали, чего только я не испытала в жизни, вы пожалели бы меня! Простите за мою несдержанность.
     - Ничего, ханым-эфенди, - пробормотала я и снова попыталась пройти.
     Но Хурие-ханым не собиралась отпускать меня. Она принялась жаловаться на свое положение и заявила, что пятерым душам, которых она содержит, грозит улица и нищенство. Хурие-ханым все больше и больше приходила в неистовство, голос ее постепенно возвысился до крика и перешел в истеричный фальцет.
     Совершенно растерявшись, я стояла, не зная, что делать, что говорить. Но хуже всего, что эта комедия привлекала зрителей. Вокруг нас образовалась толпа служащих канцелярии, секретарей, мальчишек-подручных, разносящих кофе и шербет.
     Щеки мои пылали. От стыда я готова была провалиться сквозь землю.
     - Прошу вас, ходжаным, говорите тише! - взмолилась я. - На нас люди смотрят.
     Но Хурие-ханым, как назло, заголосила еще громче. Она рыдала, рвала на себе волосы, била кулаком в грудь так, что отлетали пуговицы, пыталась поцеловать мои руки и колени.
     К ужасу своему, я видела, как толпа вокруг нас продолжает расти. Так на стамбульских улицах народ обступает крикливого торговца подозрительными средствами от пятен или мозолей или же бродячего зубного лекаря.
     До меня уже долетали такие слова: “Жалко бедняжку...”, “Не заставляй плакать несчастную, девушка!..”
     Вдруг возле нас появился высокий белобородый мулла в зеленой чалме.
     - Дочь моя, - обратился он ко мне, - религиозный долг и человеколюбие велят относиться к старшим почтительно, с уважением. Не вставай на пути этой почтенной женщины, не отнимай у нее куска хлеба. Уступи ей, и ты возрадуешь Аллаха и пророка. Создатель всемилостив; он откроет для тебя другую дверь в своей волшебной сокровищнице.
     Я дрожала под чаршафом, обливаясь холодным потом. В этот момент какой-то торговец кофе, гремя щипцами, которые у него были в руках, закричал:
     - Верно! Верно!.. Ты всегда заработаешь себе на хлеб там, где будет Аллах.
     В толпе раздался смех. Откуда-то появился секретарь, подвязанный красным кушаком, схватил торговца за шиворот и потащил его к лестнице.
     - Ах ты, бесстыдник! Сейчас я тебе все зубы пересчитаю! - пригрозил он.
     Почему они смеялись? Ведь слова продавца кофе ничем не отличались от того, что сказал мулла.
     Хурие-ханым исступленно рыдала. Скандал принимал такие размеры, что я готова была ценой жизни уладить дело.
     - Хорошо, хорошо! Пусть будет так, как вы хотите. Только, ради Аллаха, отпустите меня.
     Я с трудом оторвала Хурие-ханым от своих колен, которые она пыталась поцеловать, и кинулась назад в кабинет заведующего.
     Через несколько минут мне дали подписать бумагу, в которой говорилось, что я по собственному желанию отказываюсь от преподавания в центральном рушдие и выражаю желание учительствовать в школе Зейнилер.
     Не прошло и часа, как все формальности были закончены и заведующий отделом, которого, казалось, ничто не может заставить подняться с места, в собственном фаэтоне отправился в резиденцию вали <Вали - губернатор вилайета.> подписать приказ.
     Вот, оказывается, как быстро могут решаться дела, которые в другое время месяцами путешествовали бы от стола к столу.
     Когда я вернулась в гостиницу, Хаджи-калфа встретил меня на пороге. С укоризной, но в то же время с радостью он сказал:
     - Утаила он меня... Думала, не узнаю. Слава Аллаху.
     - Что ты узнал?
     - Приказ-то о тебе пришел, милая!
     - Какой приказ, Хаджи-калфа?
     - Тебя оставляют в центральном рушдие! Хурие-ханым уже вернули паспорт.
     - Ошибаешься, Хаджи-калфа. Я только что от заведующего. Ничего подобного и не было.
     Старик недоверчиво посмотрел на меня:
     - Говорят тебе, приказ пришел вчера вечером. Мне известно из достоверных источников. Очевидно, заведующий скрыл это от тебя. Нет ли здесь какой-нибудь хитрости? Как ты думаешь?
     Подшучивая над мнительностью и наивностью Хаджи-калфы, я разом выложила ему все события сегодняшнего дня, затем вытащила из портфеля приказ о моем назначении в Зейнилер и помахала им в воздухе.
     - Живем, Хаджи-калфа! Еду в настоящую Швейцарию!
     Хаджи-калфа слушал меня, и его огромный нос багровел, точно петушиный гребень. Наконец он с досадой хлопнул в ладоши и сердито заговорил:
     - Ах ты, глупое дитя! Что ты наделала?! Что ты натворила?! Все-таки поймали тебя в западню. Иди сейчас же к заведующему, возьми его за горло!
     Я пожала плечами:
     - Успокойся, мой дорогой Хаджи-калфа. Не надо, а то еще заболеешь... Что тогда будем делать?
     Однако, как выяснилось, старик имел основания переживать и огорчаться за меня. К вечеру я узнала все как было, даже со всеми подробностями.
     Оказывается, заведующий отделом был на стороне Хурие-ханым. В докладной записке на имя министерства он потребовал моего перевода в другое место, мотивируя тем, что Хурие-ханым более опытный педагог. Но наверху почему-то сочли нужным оставить в Б... меня, а мою соперницу перевести в другое место, где ожидалась вакансия.
     После того как вчера вечером пришел приказ, заведующий отделом, директриса рушдие и, кажется, начальник финансовой части, который был родом из Румелии, земляк Хурие-ханым, Держали ночью совет и разработали целый план. Они решили услать меня в какую-нибудь глухую деревушку, а на мое место устроить Хурие-ханым. Даже встречу с Хурие-ханым в коридоре они продумали заранее и муллу привели специально. Что касается селения Зейнилер, которое заведующий расписал мне как роскошную европейскую деревню, то это, оказывается, была убогая, затерявшаяся в горах деревушка, куда не залетали и птицы. Вот уже год в школе там не было преподавательницы, и даже самые обездоленные учителя не отваживались туда ехать.
     Я была поражена. В моем сознании никак не укладывалось, как мог такой почтенный, солидный чиновник пойти на такой бессовестный обман.
     Хаджи-калфа качал головой и говорил сердито:
     - О, ты не знаешь эту сонную змею. Она спит, спит, а потом так ужалит, что и не опомнишься. Поняла, ханым-эфенди?
     - Ладно, ничего... - ответила я. - После того как человека ужалили самые близкие родственники, чужие для него не страшны. Я могу быть счастлива и в Зейнилер. Пусть все успокоятся.

0

45

Зейнилер, 28 октября


     Сегодня к ночи я добралась на телеге до Зейнилер. Видимо, заведующий отделом образования мерит расстояния движением поезда. Путешествие на “два часа” длилось с десяти утра до поздней ночи. Впрочем, этот чудак тут ни при чем. Виноваты те, кто не проложил рельсового пути к Зейнилер по дороге, которая карабкается вверх по горным склонам, то спускается вниз к руслам пересохших речек.
     Семейство Хаджи-калфы собралось проводить меня до источника, который находился в получасе езды от города. Провожатые разоделись, словно шли на свадьбу, а вернее - на похороны.
     Когда Хаджи-калфа пришел сказать, что телега готова, его трудно было узнать. Он снял свой белый передник и ночные туфли, которые как-то особенно шлепали, когда он расхаживал по каменному дворику, передней и лестницам гостиницы. Сейчас на нем был долгополый сюртук из выцветшего сукна, застегнутый наглухо, на ногах - глубокие калоши, какие носят имамы. Огромная красная феска закрывала до ушей его лысую голову.
     Туалеты Неврик-ханым, Айкануш и Мирата не уступали одеянию главы семейства.
     Мне было очень грустно расставаться с моей маленькой комнаткой, хотя я и провела в ней немало горьких часов. Однажды в пансионе нас заставили выучить наизусть стихотворение: “Человек живет и привязывается невидимыми нитями к людям, которые его окружают. Наступает разлука, нити натягиваются и рвутся, как струны скрипки, издавая унылые звуки. И каждый раз, когда нити обрываются у сердца, человек испытывает самую острую боль”.
     Прав был поэт, написавший эти стихи!

0

46

     По странной случайности в тот же день покидала Б... и моя соседка из Монастира. Но только она была в более плачевном положении, чем я.
     Вчера вечером я упаковала вещи и легла спать. Ночью сквозь сон я слышала чьи-то грубые голоса, но никак не могла проснуться.
     Вдруг страшный грохот заставил меня вскочить с постели. В коридоре дрались. Слышался детский плач, крики, глухой хрип, звуки ударов и пощечин. Спросонья я подумала было, что случился пожар. Но зачем же люди дерутся на пожаре?
     Босиком, с растрепанными волосами я выскочила в коридор и увидела страшную картину. Длинноусый офицер богатырского телосложения волочил по полу бедную соседку, избивая ее плетью и топча сапожищами.
     Дети вопили:
     - Мамочка!.. Папа убивает нашу маму! Несчастная женщина после каждого пинка, после каждого взмаха плетки, которая извивалась и свистела, как змея, со стоном валилась на пол, но затем, собравшись с силами, вдруг вскакивала и хватала офицера за колени.
     - Буду твоей рабыней, твоей жертвой, мой господин!.. Убей меня, только не бросай, не разводись со мной!..
     Я была почти раздета, и мне снова пришлось вернуться в номер. Да и что я могла сделать?
     Уже проснулись обитатели первого этажа. Внизу послышался топот ног, неясные голоса. На потолке коридора заплясали тени. В пролете лестницы показалась лысая голова Хаджи-калфы. Старика разбудил грохот, он схватил коптилку и, как был в нижнем белье, кинулся наверх.
     - Как не стыдно! Какой позор! Да разве можно так безобразничать в гостинице? - закричал он и хотел было оттащить офицера.
     Но офицер что было силы ударил храбреца ногой в живот. Бедняга Хаджи-калфа взвился в воздух, словно большой футбольный мяч, влетел сквозь незапертую дверь и мою комнату и грохнулся спиной на пол, задрав вверх голые ноги. К счастью, я вовремя успела подскочить и подхватить его, иначе лысый череп бедняги, наверно, раскололся бы о половицы, как большая тыква.
     Прерванный сон, страх, изумление и, наконец, вид старого номерного - мои нервы не выдержали всего этого.
     Старик с трудом поднялся на ноги, приговаривая:
     - Ax Господи!.. Ax ты. Господи!.. Ах, будь ты неладен!.. Грубиян!..
     И тут я повалилась на постель, не знаю, как я осталась жива. Я задыхалась, захлебывалась в истерическом хохоте, комкала руками одеяло. Мне уже было не до трагедии, разыгравшейся в коридоре.
     Когда я пришла в себя, шум и крики за дверью прекратились, гостиница опять погрузилась в мертвую тишину.
     Мне потом рассказали, что произошло. Навязчивая любовь особы из Монастира стала в конце концов офицеру поперек горла, и он решил во что бы то ни стало отправить ее с детьми на родину. В эту ночь он пришел сказать, что билеты куплены и утром следует быть готовой к отъезду. Но могла ли бедная женщина так легко расстаться с мужем? Конечно, она вцепилась в него, принялась просить, умолять. Кто знает, какие сцены, какие слова предшествовали столь страшному эпилогу?
     Когда часа через два я собиралась все-таки заснуть, в дверь тихонько постучался Хаджи-калфа.
     - Послушай меня, ходжаным. Кроме тебя, в гостинице женщин нет. Несчастная соседка лежит без сознания. Только не надо смеяться... Сходи к ней, ради Бога, посмотри. Я ведь мужчина, мне неудобно. Не дай Бог, помрет. Свалится тогда беда на наши головы.
     Но когда в дверях появилось лицо Хаджи-калфы, мной опять овладел приступ смеха. Я хотела сказать: “До свадьбы заживет”, - но не могла вымолвить ни слова.
     Хаджи-калфа сердито посмотрел на меня и покачал головой:
     - Хохочешь? Заливаешься? Ах ты, негодница!.. Нет, вы только посмотрите на нее!..
     Он так странно, с анатолийским акцентом, произносил слово “хохочешь”, что я и сейчас не могу удержаться от смеха.

0

47

     Больше часа мне пришлось провозиться с моей несчастной соседкой. Тело ее было покрыто синяками и ссадинами. Она закатывала глаза, сжимала челюсти и все время теряла сознание. Я впервые в жизни ухаживала за подобной “больной” и чувствовала себя очень неуверенно. Впрочем, стоит человеку попасть в положение сиделки, и он невольно начинает проявлять чудеса усердия.
     Каждый обморок продолжался не менее пяти минут. Я растирала пострадавшей кисти рук. Ее дочь подносила кувшин, и мы кропили лицо водой. Ссадины были на лбу, щеках, губах. Кровь, смешанная с сурьмой и румянами, стала почти черной и тоненькими струйками стекала по подбородку на грудь. Господи, сколько было краски на этом лице! Кувшин почти опустел, а румяна и сурьма все еще не смылись.
     Когда я проснулась на другой день, номер напротив был уже пуст. Офицер рано утром на фаэтоне увез свою первую жену вместе с детьми. Перед отъездом соседка хотела увидеть меня, чтобы проститься, но не осмелилась разбудите. так как знала, что из-за нее я почти не спала в эту ночь. Она поцеловала меня, спящую, в глаза и просила Хаджи-калфу передать привет.

0

48

     Телегу порядком трясло. Когда мой взгляд останавливался на лице Хаджи-калфы, я опять начинала смеяться. Старик понимал причину столь неуместного веселья, сам смущенно улыбался в ответ и, качая головой, ворчал:
     - Смеешься! Все еще радуешься?! - И, вспоминая ужасный пинок, полученный вчера вечером, добавлял: - Проклятый офицеришка! Понимаешь, так меня лягнул - все в животе перемешалось. Мират, вот тебе отцовское наставление: никогда в жизни не вздумай разнимать супругов. Муж и жена - одна сатана.
     Наконец мы доехали до родника. Здесь нам предстояло расстаться. Хаджи-калфа вылил воду из двух бутылок, которые я взяла в дорогу, наполнил их заново, потом принялся пространно наставлять старого возницу.
     Неврик-ханым, всхлипывая, переложила в мою корзинку несколько хлебцев, испеченных накануне специально для меня.
     Дикая Айкануш, которая, как мне казалось, была совершенно равнодушна ко мне, вдруг заплакала, словно у нее что-то заболело. Да как заплакала! Я сняла свои жемчужные сережки и продела их в уши девушки. Моя щедрость смутила Хаджи-калфу.
     - Нет, ходжаным! - пробормотал он. - Подарки не должны стоить денег. А ведь это драгоценные жемчужины...
     Я улыбнулась. Как объяснить этим простодушным людям, что по сравнению с жемчужинами, которые текли по лицу девушки, эти серьги не имели никакой цены!
     Хаджи-калфа подсадил меня на телегу, затем глубоко вздохнул, ударил себя кулаком в грудь и сказал:
     - Клянусь тебе, для меня эта разлука мучительнее, чем вчерашний пинок офицера.
     Эти слова опять напомнили о ночном скандале, и я рассмеялась. Телега тронулась. Хаджи-калфа погрозил вслед пальцем:
     - Смеешься, негодница! Смеешься!..
     Ах, если б расстояние сразу не отдалило нас и ты смог бы увидеть мои глаза, ты не сказал бы так, мой дорогой, мой славный Хаджи-калфа!

0

49

     Вскоре мы углубились в горы, дорога сделалась крутой, ухабистой. Она то пролегала по высохшим руслам рек, то тянулась вдоль пустых полей и запущенных виноградников.
     Изредка нам попадался Одинокий крестьянин, еще реже - арба, которая, казалось, стонала от усталости, или босоногая женщина с вязанкой хвороста за плечами.
     На узенькой тропинке, бегущей через виноградник, мы встретили двух длинноусых жандармов, одетых так странно, что их можно было принять за разбойников. Поравнявшись с нами, они поприветствовали возницу:
     - Селямюн алейкюм! - и пристально глянули на меня. На прощание Хаджи-калфа говорил мне: “Дорога, слава Аллаху, надежная, но на всякий случай закрывайся чадрой. У тебя не такое лицо, которое можно всегда держать открытым. Понятно, милая?” И вот теперь, стоило мне заметить кого-нибудь вдали, я тотчас вспоминала наставления Хаджи-калфы и закрывала лицо.
     Шли часы. Дорога была безлюдна, уныла. Наша телега грустно поскрипывала. И кто ее только придумал!.. На склонах гор, в ущельях скрежет ее колес о камни порождал эхо, которое звучало в ушах человека как утешение. А когда мы ехали среди скал, мне вдруг почудилось, будто за грудой черных, словно обожженных, камней вьется невидимая тропинка, а по тропе бежит женщина, всхлипывая и причитая жалостливым голосом.
     Приближался вечер. Солнце медленно уползало за горные склоны. Ущелья начинали наполняться сумраком. А дороге конца-краю нет. Кругом ни деревни, ни деревца.
     Постепенно в сердце мое начал заползать страх: что, если мы до ночи не попадем в Зейнилер? Вдруг нам придется заночевать среди этих гор!
     Время от времени возница останавливал телегу и давал лошадям передохнуть, разговаривая при этом с ними, как с людьми.
     Наконец, когда мы остановились опять среди скал, я не выдержала и спросила:
     - Много ли еще осталось?
     Возница медленно покачал головой и сказал:
     - Приехали уже...
     Будь это не пожилой человек, я бы подумала, что он надо мной смеется.
     - То есть как приехали? - удивилась я. - Кругом ни души... Деревушки нигде не видно...
     Старик снял с телеги мои пожитки.
     - Надо спуститься по этой тропинке. Зейнилер в пяти минутах ходьбы отсюда. Телегой тут не проедешь.
     Мы стали спускаться вниз по тропинке, крутой, словно лестница на минарете. Вскоре сквозь вечерние сумерки я разглядела внизу темные силуэты кипарисов и несколько деревянных домишек среди жалких садов, огороженных плетнями.
     На первый взгляд деревня Зейнилер производила впечатление пожарища, над которым еще кое-где поднимались струйки дыма.
     Обычно при слове “деревня” мне представлялись веселые опрятные домишки, утопающие в зелени, как уютные голубятни старых особняков на Босфоре. А эти лачуги походили на черные мрачные развалины, которые вот-вот рухнут.
     У покосившейся мельницы нам встретился старик в бурке и чалме. Он тянул за собой на веревке тощую коровенку, у которой ребра, казалось, выпирали поверх шкуры, и безуспешно пытался загнать ее в ворота. Увидев нас, он остановился и внимательно пригляделся.
     Старик оказался мухтаром <Мухтар - староста.> Зейнилер. Возница знал его. Он в нескольких словах объяснил, кто я такая.
     Под простым черным чаршафом и плотной чадрой трудно было угадать мой возраст. Несмотря на это, мухтар-эфенди недоуменно посмотрел в мою сторону; очевидно, нашел меня слишком разряженной. Поручив корову босоногому мальчишке, он попросил нас следовать за ним.
     Мы очутились в лабиринте деревенских улочек. Теперь можно было лучше рассмотреть дома. На Босфоре в районе деревушки Кавак стоят ветхие рыбачьи хибарки, перед которыми разбросаны сети. Хибары скривились под ударами морского ветра, насквозь прогнили и почернели под дождем. Домишки Зейнилер напомнили мне эти лачуги. Внизу - хлев на четырех столбах, над ним жилище из нескольких комнат, куда надо забираться по приставной лестнице. Словом, селение Зейнилер ничуть не походило на те деревушки, о которых я когда-то читала и слышала, которые видела на картинках.
     Мы остановились перед красными воротами сада, окруженного высоком деревянным забором. На первый взгляд деревня Зейнилер показалась мне сплошь черной, вплоть до листьев. Поэтому я немало удивилась, увидев эти красные доски.
     Мухтар принялся стучать кулаками. При каждом ударе ворота сотрясались так, словно готовы были развалиться.
     - Наверное, Хатидже-ханым совершает вечерний намаз, - сказал он. - Подождем немного.
     У возницы не было времени ждать. Он оставил мои вещи у ворот и простился с нами. Мухтар сел на землю, подобрав полы своей бурки. Я примостилась на чемодане. Завязался разговор.
     Я узнала, что Хатидже-ханым очень набожная женщина и состоит в какой-то дервишской секте. Она навещала больных, читала “Мевлюд” <“Мевлюд” - проповедь, повествующая о рождении пророка Мухаммеда.>, расписывала невестам лица, поила в последний раз умирающих священной водой земзем <Земзем - Колодец в Мекке, воду которого мусульмане считают целебной.>. Ей же приходилось обмывать тела усопших женщин и заворачивать их в саван.
     Мухтар-эфенди походил на человека, который окончил духовное училище. Я поняла, что он хочет воспользоваться случаем и сделать мне несколько наставлений. Он не выступал противником новой системы преподавания, но жаловался, что в современных школах совсем забыли о Коране. Из его рассказа я узнала, что в школе Зейнилер сменилось несколько учительниц, но, увы, ни одна из них не знала хорошо Корана и ильмихаль <Ильмихаль - учение о религиозных обязанностях мусульман.>.
     Мухтар-эфенди весьма доброжелательно отзывался о Хатидже-ханым. Я поняла, что, если предоставлю этой “добродетельной, благоразумной, благочестивой и богомольной” женщине обучать детей Корану и ильмихалю, а сама буду вести остальные уроки, вся деревня будет очень довольна.
     Наставления мухтара-эфенди были прерваны стуком деревянных башмаков, который донесся из-за забора. Мы со стариком поднялись на ноги. Загремел засов. Грубый голос спросил:
     - Кто там? /
     - Свои, Хатидже-ханым... Из города приехала учительница.
     Хатидже-ханым оказалась высокой семидесятилетней старухой с крупными чертами лица. Волосы ее были выкрашены хной и повязаны зеленым платком. Ее сутулые плечи облегало темное ельдирме <Ельдирме - род женской легкой верхней одежды.> с накидкой, какие носят набожные старухи.
     На грубом, словно высеченном из камня, лице, смуглом и морщинистом, выделялись удивительно молодые глаза и ослепительно белые зубы.
     Пытаясь разглядеть под чадрой мое лицо, она сказала:
     - Добро пожаловать, ходжаным, входи!
     Опершись рукой о притолоку ворот и не переступая порога, словно ей было запрещено выходить на улицу, Хатидже-ханым подхватила мои вещички, заперла опять ворота на засов и повела меня за собой.
     Мы миновали сад, и я увидела здание школы, “отстроенное заново ценой больших жертв”. Оно точь-в-точь походило на все остальные лачуги Зейнилер, с той лишь разницей, что доски, набитые внизу вокруг столбов и образующие какое-то подобие класса, не успели еще почернеть.
     Я хотела было уже войти в дверь, но Хатидже-ханым схватила меня за руку.
     - Погоди, дочь моя.
     Я даже испугалась. Старуха пробормотала короткую молитву и сказала:
     - Ну, дочь моя, теперь произнеси “бисмиллях” <“Бисмиллях” (арабск.) - “Во имя Аллаха”, традиционное начало многих мусульманских молитв.> и ступи сначала правой ногой.
     В нижнем этаже было темно, как в пещере. Старуха, не выпуская моей руки, потащила меня по узкому каменному коридорчику. Мы поднялись по темной лестнице, ступеньки которой от ветхости ходили ходуном. Верхний этаж представлял собой убогую прихожую и огромную комнату с наглухо закрытыми деревянными ставнями. Это была та самая удобная квартира для преподавателей, которой поспешил меня обрадовать заведующий отделом образования.
     Хатидже-ханым поставила мой чемодан на пол, вытащила из старой печки в углу, заменяющей шкаф, лампу и зажгла ее.
     - В этом году тут никто не жил, - сказала она. - Потому так пыльно... Но ничего, если Аллаху будет угодно, завтра чуть свет я приведу все в порядок.
     Выяснилось, что эта женщина прежде учительствовала в Зейнилер. После реорганизации школ вилайетский отдел образования пожалел старуху, не выбросил на улицу, а оставил по-прежнему при школе, положив оклад в двести курушей. Словом, это была наполовину учительница, наполовину уборщица. Хатидже-ханым сказала, что отныне она будет делать то, что я прикажу.
     Я понимала, бедная женщина побаивается меня. Как-никак я была ее начальницей.
     В двух словах я постаралась успокоить ее и принялась осматривать свое жилье.
     Грязные обои превратились от времени в лохмотья; черный деревянный потолок, сгнивший от сырости, прогнулся; в углу стояла ободранная полуразрушенная печь, а рядом - покосившаяся кровать.
     Итак, моя жизнь отныне должна проходить в этой, комнате!
     Мне было трудно дышать, словно я попала в подвал, где не хватало воздуха, руки и ноги зябли.
     - Дорогая Хатидже-ханым, - сказала я. - Помоги мне открыть окно. Одна я, кажется, не справлюсь.
     Старая женщина, видимо, не хотела позволять мне что-либо делать. Повозившись с щеколдой, она распахнула ставни. Я глянула, и у меня волосы встали дыбом от ужаса.
     Перед домом было кладбище. Среди кипарисов, верхушки которых еще озарялись вечерним светом, красовался лес надгробных камней. Чуть подальше тускло поблескивало болотце, поросшее камышом.
     Старая женщина глубоко вздохнула:
     - Человек еще при жизни должен привыкнуть, дочь моя... Все мы там будем.
     Сказала ли это Хатидже-ханым без всякого умысла или хотела успокоить меня, заметив на моем лице страх и смятение, не знаю. Я постаралась взять себя в руки. Надо было быть мужественной, и я спросила как можно спокойнее, даже с наигранным весельем:
     - Значит, здесь кладбище? А я не знала...
     - Да, дочь моя, это кладбище Зейнилер. Осталось с прежних времен. Теперь покойников хоронят в другом конце деревни. А здесь уже вроде историческое место. Пойду зажгу светильник у гробницы Зейни-баба. Сейчас вернусь.
     - Кто такой Зейни-баба, Хатидже-ханым?
     - Святой человек был, да благословит Аллах его имя. Покоится вон под тем кипарисом.
     Бормоча молитвы, Хатидже-ханым направилась к лестнице. До сих пор я не знала, что во мне живет страх перед такими вещами. Но в ту минуту мне почему-то стало страшно оставаться одной в темной комнате, наполненной запахом кипарисов.
     Я кинулась вслед за старой женщиной.
     Можно и мне пойти с вами?
     - Пойдем, дочь моя, так будет еще лучше. Очень хорошо, что ты сразу по приезде посетишь благословенного Зейни-баба.
     Через черный ход мы вышли на кладбище и двинулись среди надгробных камней.
     Иногда во время рамазана <Рамазан - девятый месяц арабского лунного года, месяц поста.> или накануне праздников тетки водили меня на наше семейное кладбище в Эйюбе. Но только здесь, на темном кладбище Зейнилер <Зейнилер - форма множественного числа от имени Зейни, т.е. последователи дервиша Зейни, основателя секты.>, я впервые в жизни поняла: смерть - это нечто страшное и трагическое.
     Надгробные камни тут были совсем иные, чем я видела прежде. Они стояли очень ровно, словно шеренги солдат:
     высокие, прямые, с гладкими плоскими верхушками, совершенно черные. Прочесть надписи на них было невозможно. Только кое-где я различала крупные буквы: “О Аллах...”
     В детстве мне приходилось слышать сказку. За далекими горами двигалось древнее войско, чтобы похитить какого-то юного султана. Днем солдаты прятались в пещерах, а ночью продолжали свой путь. Чтобы их не заметили в темноте, солдаты плотно закутывались в черные саваны. Так они шли многие месяцы. Наконец в ту ночь, когда войско должно было напасть на город, Аллах пожалел юного султана и превратил всех солдат, готовых двинуться на штурм под покровом ночи, в черные камни.
     Глядя на черные надгробные столбы, выстроившиеся рядами, я вспомнила эту старую сказку.
     “А вдруг это и есть та самая сказочная страна, где солдаты, закутанные в черные саваны, превратились в камни?” - мелькнуло у меня в голове.
     - А кто такие эти Зейнилер, Хатидже-ханым?
     - Я тоже не знаю, дочь моя. Когда-то эта деревня принадлежала им. Сейчас от них не осталось ничего, кроме минарета. Да благословит Аллах их память. Они были добродетельные люди. Главным у них был Зейни-баба. Сюда приносили больных, которых никто не мог исцелить. Я знаю одну женщину, которая была разбита параличом. Сюда ее принесли на руках, а ушла она собственными ногами.
     Усыпальница, в которой лежал Зейни-баба, была сооружена под огромным кипарисом в конце кладбища. Каждую ночь Хатидже-ханым зажигала здесь три лампадки. Первую - на ветке кипариса, вторую - возле двери усыпальницы, третью - у самой гробницы.
     Усыпальница представляла собой глубокую яму, сверху засыпанную землей. В этой яме, как говорили здесь, Зейни-баба томился семь лет, не видя солнечного света. Когда он умер, никто не посмел прикоснуться рукой его священному телу. Уже потом над его останками соорудили гробницу.
     Хатидже-ханым зажгла два светильника и показала мне лестницу с несколькими ступеньками, которая вела в яму.
     - Спустимся вниз, дочь моя, - сказала она. Я никак не могла решиться. Хатидже-ханым повторила:
     - Спускайся, дочь моя. Коль ты пришла сюда, грешно не войти. Если у тебя в сердце есть какое-нибудь желание, попроси Зейни-баба, и оно исполнится.
     Спускаясь по лестнице, я дрожала как осиновый лист. Если бы мертвецы, спящие в могилах, обладали способностью что-либо ощущать, они, конечно, поняли бы мое состояние в эту минуту.
     В нос ударил запах сырой и холодной земли.
     Гробница святого Зейни-баба была обита цинковой жестью, выкрашенной в зеленый цвет. Из рассказов Хатидже-ханым я узнала, что Зейни-баба всю свою жизнь провел в нужде и лишениях и не пожелал, чтобы после смерти его останки были закутаны в пышные, расшитые шелком покрывала. Иногда кто-нибудь приносил в усыпальницу разукрашенные покрывала, но они не могли пролежать и неделю, гнили, превращались в черные лохмотья. Бормоча молитвы, старуха подлила масла в лампадку, горевшую у изголовья святого, потом обернулась ко мне:
     - Когда наступает смертный час кого-нибудь из жителей деревни, Азраил <Азраил - ангел смерти.> прежде всего посещает святого Зейни-баба, и тогда эта лампадка гаснет сама собой. А теперь, дочь моя, попроси у Зейни-баба, чтобы твое заветное желание исполнилось.
     У меня подгибались колени. Я едва держалась на ногах.
     Прислонившись пылающим лбом к прохладному надгробию, я зашептала тихонько, не столько губами, сколько своим израненным сердцем:
     - Мой дорогой Зейни-баба, я всего-навсего только маленькая невежественная чалыкушу. Не знаю, как с тобой разговаривать, как тебя умолять. Извини, меня не научили ничему, что могло бы тебе понравиться. Слышала, что ты семь лет провел в этом подземелье, не видя солнечного света. Может, и ты убежал от неверности людей, от их жестокости. Мой дорогой Зейни-баба, хочу попросить тебя о великой милости. В течение этих семи лет были минуты, когда ты тосковал по солнцу, по ветру. Пошли и мне этого ангела терпения, который помогал тебе в твоем одиночестве. Я тоже хочу без стонов и слез переносить свою пытку.

0

50

     Я одна в своей комнате. Хатидже-ханым предоставила меня самой себе, удалившись в каморку, похожую на подвал, в нижнем этаже школы. Там она до полуночи молилась, перебирая четки.
     Вот уже два часа я пишу эти строки при свете коптилки. Издали доносится журчание родника. Иногда потрескивают доски потолка. Я прислушиваюсь к ночным звукам. Холодеет сердце, дрожат губы. Где-то еле слышно разговаривают странные голоса. Лестничные ступеньки тихо скрипят В коридоре раздаются таинственные шорохи, похожие на человеческий шепот.
     Не трусь, Чалыкушу, ложись спать. Чего бояться каких-то ночных таинственных голосов. Они не причинят тебе столько зла, сколько принесли слова “желтого цветка” тогда, в теткином доме.

0

51

Зейнилер, 20 ноября

    Сегодня утром я подсчитала: прошел почти месяц, как я приехала в Зейнилер. А мне кажется, я живу здесь уже много лет. До этого дня мне не хотелось притрагиваться к дневнику. Вернее, я боялась... Первые дни я пребывала в страшном унынии и отчаянии, и кто знает, какую чепуху могла написать. Сейчас я уже привыкаю к здешней жизни.
     У сестры Алекси было любимое изречение: “Девочки мои, от безнадежных болезней и неизбежных бедствий есть только одно лекарство: терпение и покорность. Но несчастья обладают тайным состраданием. Кто не жалуется и встречает их с улыбкой, к тому они менее жестоки”.
     Обычно у Чалыкушу эти слова вызывали только смех, Но сейчас она считает их правильными и уже не смеется.
     После приезда в Зейнилер у меня бывали такие часы, когда я чуть не сходила с ума. “Сопротивление бесполезно, - твердила я, - все равно ты не выдержишь”.
     В такие минуты мне на помощь приходили мудрые слова сестры Алекси. Душа моя обливалась слезами, а лицо смеялось, и я начинала петь, насвистывать, чтобы обмануть себя притворным весельем, и сердце мое, трепеща, оживало, как увядший цветок, поставленный в воду.
     Я искала утешение в окружающих меня мелочах: будь то свежесорванный зеленый листок, случайно попавшийся мне в руки, которым я водила по лицу, или тощий котенок, найденный в саду, которого я прижимала к груди, согревая своим дыханием. А когда было совсем невмоготу, говорила себе: “Не хандри, Феридэ, крепись! Ты ведь знаешь, у тебя ничего не осталось в жизни, кроме веселого лица и смелости”.
     И пусть мое веселье было наигранным, мимолетным, но разве луч света, пробившийся в темное подземелье, или жалкий цветок, распустившийся среди камней у разрушенной стены, не есть признаки жизни, несущие человеку надежду и утешение?
     Сегодня пятница <В султанской Турции, как и во многих мусульманских странах, пятница была нерабочим днем.>. Занятий в школе нет.
     Дождь, ливший несколько дней подряд, наконец прекратился. За окном осень устраивает свой последний, прощальный, праздник. Кажется, что и горная цепь вдали, и болотце, поросшее камышом, весело улыбаются солнцу. Даже кипарисы и надгробные камни на кладбище потеряли свою строгость, перестали наводить страх.
     Я заглядываю в глубину своего сердца и чувствую, что уже начинаю успокаиваться, привыкать к новой жизни и даже понемногу любить этот темный, тоскливый край.
     К занятиям в школе я приступила на следующее утро после своего приезда. Этот день не забудется никогда.
     Утром я лучше разглядела класс, ремонт которого стоил заведующему отделом образования из Б... “больших жертв”. Прежде тут, очевидно, был хлев, потом настелили пол, расширили окна, вставили и застеклили рамы. Обои на стенах были чернее сажи. У двери косо висела карта, рядом три учебных плаката; на одном был изображен скелет человека, на другом - крестьянская ферма, на третьем - змея. Очевидно, это и был “новый школьный инвентарь”.
     Около стены, со стороны сада, еще сохранилась кормушка для скотины - память о хлеве. Ее не выбросили, а прибили сверху деревянную крышку: получилось нечто вроде сундука. Сюда ученики складывали свою провизию, учебники, а также вязанки хвороста - его собирали в горах для отопления школы.
     Хатидже-ханым мне объяснила, что в сундук иногда сажают шалунов, которых не может образумить палка. Младший сын старосты Вехби почти все время проводил в этом сундуке. Напроказив, мальчуган сам забирался в сундук, ложился там на спину, как покойник в гробу, и собственноручно опускал крышку.
     Я удивленно спросила у Хатидже-ханым:
     - А мухтар не сердится?
     Хатидже-ханым покачала головой.
     - Мухтар-бей бывает только доволен. Он сказал мне:
     “Молодец, Хатидже-ханым, хорошо, что надоумила. У нас дома тоже есть сундук. Теперь, если негодник набедокурит, я буду сажать его туда”.
     - Хороший метод воспитания. Значит, в школе есть и мальчики?
     - Да, несколько человек. Но взрослых ребят мы посылаем в мужскую школу в деревню Гариблер.
     - А где находится деревня Гариблер?
     - Вон за теми скалами. Видишь, белеют вдали?
     - И не жалко ребят? Как же они ходят туда зимой, в снег?
     - Привыкли. Когда нет слякоти, они добираются туда меньше чем за час. Но в дождь, грязь или буран им приходится туго.
     - Хорошо, а почему вы их не учите здесь?
     - Разве можно, чтобы мужчины и женщины занимались вместе?
     - Какие же это мужчины?
     - А как же, дочь моя! Это уже большие парни, им по двенадцать-тринадцать лет. - Хатидже-ханым на мгновение запнулась, видно, хотела сказать что-то еще, но не решалась. Потом пересилила себя: - Особенно это невозможно теперь...
     - Почему?
     - Ты слишком молоденькая учительница... Вот поэтому, дочь моя.
     Стамбульцы говорят: “Честная женщина и от петуха бежит”. Очевидно, наша Хатидже-ханым была как раз из такой породы.
     Я промолчала и занялась делами.
     Важной частью школьного инвентаря, добытого заведующим отделом образования “ценой больших жертв”, было также и несколько старых безобразных парт. Но странно! Они были свалены в углу класса, и никто, видимо, не считал нужным ими пользоваться.
     - Почему вы это сделали, Хатидже-ханым? - полюбопытствовала я.
     - Это сделала не я, а прежняя учительница, дочь моя. Дети не привыкли сидеть за партами. Наука не идет в голову человеку, когда он восседает на возвышении, словно на минарете. Учительница побоялась выбросить парты из школы, мог ведь приехать инспектор или еще кто-нибудь из начальства. Новичков мы сажаем все-таки сначала туда. А потом, когда они начинают учиться, пересаживаем вниз, на циновки.
     Я попросила Хатидже-ханым помочь мне. Мы вымыли пол, убрали циновки, расставили парты, и хлев стал хоть немного походить на класс.
     По лицу Хатидже-ханым было видно, что она недовольна. Но возражать старая женщина не осмеливалась и делала все, что я говорила. Мне хотелось поскорее управиться с уборкой.
     Я еще не успела вымыть руки, как начали сходиться ученицы. Девочки были одеты бедно; убого. Почти все были без чулок, на голове - плотно повязанные старые, драные тряпки бязи. Стуча деревянными сандалиями, одетыми прямо на босу ногу, они подходили к дверям класса, снимали свои деревяшки и ставили рядком у порога.
     Увидев меня, девочки пугались и, смущенные, останавливались в дверях. Я попросила их подойти ближе, но они закрывали лица руками и прятались за дверь. Мне пришлось за руки насильно втаскивать их в класс.
     Подходя ко мне, они закрывали глаза и целовали мою руку. Это было так потешно, что я чуть не рассмеялась. Очевидно, так было принято в деревне.- Каждый поцелуй сопровождался сметным причмокиванием, и рука моя становилась мокрой от их губ.
     Стараясь подбодрить девочек, я говорила каждой несколько теплых, ласковых слов, но все мои вопросы оставались без ответа. Дети упрямо отмалчивались. Было от чего Прийти в отчаяние. Они долго кривлялись и ломались, но под конец мне все-таки удалось узнать их имена: -
     - Зехра...
     - Айше...
     - Зехра...
     - Айше...
     - Зехра...
     - Айше...
     Господи! Сколько в этой деревне девочек по имени Зехра и Айше!
     Смешного во всем этом мало, но невольно в голову мне приходили забавные мысли. Например, приедет инспектор и захочет познакомиться с моими ученицами. Я моментально ему доложу: “В классе девять Айше и двенадцать Зехра”. А можно сделать так: всех Айше посадить по одну сторону класса, а Зехра - по другую. Или вот еще... Когда мы будем играть в мячик (а я решила устраивать на переменах для детей игры в саду), можно быстро разделить класс на две группы, стоит только крикнуть: “Все Айше - направо, все Зехра - налево!”
     Я не могла удержаться, чтобы не позволить себе новое развлечение. Когда приходили новые девочки, я спрашивала:
     - Дочь моя, ты Зехра или Айше?
     Очень часто мои вопросы попадали в цель. Смелее всех оказалась маленькая черноглазая девчушка с пухлыми щеками. Она взглянула на меня удивленно и спросила:
     - Откуда ты знаешь, как меня звать?
     Я рассадила своих учениц по партам и попросила их хорошенько запомнить, кто где сидит. Надо было видеть бедняжек, как беспомощно болтались их ноги, какие у них были странные позы! Казалось, они сидели не за партами, а на ветке дерева или скате крыши. Когда я отходила к кафедре, они, не спуская с меня глаз, медленно подтягивали под себя свои грязные ноги, напоминая мне черепашек, прячущих лапы в панцирь.
     Что поделаешь? Постепенно привыкнут. Одно меня сильно поразило: девочки были очень застенчивы. От них, как от деревенских невест, невозможно было добиться ни одного слова. Но стоило моим ученицам открыть учебники, как класс огласился громкими воплями.
     Оказалось, они привыкли читать хором, не жалея горла. В класс приходили все новые и новые ученицы, шум усиливался, и голова моя пошла кругом. Я спросила у Хатидже-ханым:
     - Они все время так занимаются, надрывая глотки? Какой ужас! Разве можно это выдержать?
     Хатидже-ханым удивленно посмотрела на меня.
     - Ну конечно. А как же иначе, дочь моя? Это школа. Можно ли обтесать бревно, не взмахнув топором? Чем громче они кричат, тем лучше усваивают урок.
     Уже почти все парты были заняты. Я что было силы стукнула рукой по кафедре, которая, пожалуй, была единственной новой красивой вещью в школе, хотела приказать, чтобы дети занимались молча. Однако никто не обратил на меня внимания, никто не поднял головы. Наоборот, класс загудел еще громче, точно улей, потревоженный камнем:
     “...Эузюбил-ляхи-эбджед-хеввез-хутти-джим-юстюн, дже-джим-эсре-джи...”
     Я поняла, что мне предстоит изрядно помучиться, пока удастся перевоспитать ребят. Но я не сомневалась, что добьюсь успеха.
     - Хатидже-ханым, - обратилась я к старой женщине, - занимайся с ними сегодня как обычно. Я не приступлю к занятиям, пока не наведу порядок в классе.
     Хатидже-ханым настороженно посмотрела на меня.
     - Дочь моя, я учу детей тому, что вижу. Откуда нам знать то, что знаешь ты? У меня ведь нет школьного образования...
     Только потом я сообразила, что хотела сказать бедная женщина. Она решила, что ей устраивают экзамен. Старушка так боялась потерять свои двести курушей!..
     Хотя день был солнечный, некоторые девочки явились в школу, закутавшись с головой в старые покрывала. Я спросила у Хатидже-ханым, зачем они так сделали. Этот вопрос опять удивил старуху.
     - Господи, дочь моя, да ведь они уже взрослые, невесты. Нельзя же им ходить по деревне с открытыми головами.
     Боже! Как можно этих десяти-двенадцатилетних детей, похожих на поблекшие осенние цветы, называть взрослыми да еще невестами? Действительно, куда я попала? Что за край?
     Но в то же время я обрадовалась. Если уж таких малюток здесь называют невестами, то я всем покажусь старой девой, засидевшейся дома, и никто надо мной не будет смеяться, считая ребенком.
     Позже всех в школу пришли мальчики. Они наравне со взрослыми работают дома по хозяйству, таскают из колодца воду, доят коров, ходят в горы за дровами.
     Хатидже-ханым попросила ребят обождать немного за дверью и робко обратилась ко мне:
     - Ты, кажется, забыла надеть платок, дочь моя?..
     - Неужели это необходимо?
     - Э... По правде говоря, конечно, необходимо. Впрочем, это не мое дело... Но ведь грех вести урок с непокрытой головой.
     Мне стыдно было признаться, что я не знаю этого,
     Покраснев, я солгала:
     - Оставила платок дома, когда уезжала...
     - Хорошо, дочь моя, я дам тебе кусочек чистого батиста, - предложила Хатидже-ханым.
     Она пошла в свою каморку, достала из сундука, который отчаянно скрипел, когда его открывали, зеленый батистовый платок и принесла его мне.
     Приходилось терпеть. Я накинула платок на голову, завязав его под подбородком, как это делали молоденькие цыганки-гадалки на стамбульских улицах.
     Стекло в окне, прикрытом наружным ставнем, вполне могло заменить тусклое трюмо. Я незаметно подошла к нему и начала любоваться собой. Получив назначение в Зейнилер, я заранее обдумала свой учительский костюм. По моему мнению, учительница при исполнении своих обязанностей не имеет права одеваться, как остальные женщины. Мое изобретение было очень просто: платье до колен из черного блестящего сатина, на талии тонкий кожаный поясок, ниже два маленьких кармашка - один для платка, другой для записной книжки. Оживить это черное одеяние должен был широкий воротничок из белого полотна. Я не люблю длинные волосы, но учительнице не подобает быть коротко остриженной. Уже месяц, как я не подстригалась, но мои волосы не достигали даже плеч.
     Собираясь на первый урок, я оделась именно так и долго приглаживала щеткой упрямые кудри, чтобы они не лезли мне на лоб.
     В зеленом батистовом платке Хатидже-ханым, прикрывавшем мои короткие волосы, которые, избавившись от щетки, тотчас восстали, в черном блестящем платье я выглядела так нелепо и курьезно, что едва не расхохоталась.

0

52

     Представлю вам своих учеников-мальчишек, из-за которых мне пришлось повязать голову зеленым платком.
     Прежде всего маленький Вехби, который, словно мышь, сидел все время в нашем сундуке. Он действительно походил на забавного мышонка: черные блестящие глазки, точно бусинки, хитрое личико, острый подбородок. Вехби был первый озорник в школе.
     Черный арабчонок Джафер-ата, круглый, как волчок, он отчаянно сверкал белками глаз, ослепительно белыми зубами, ярко-красными губами, улыбался, широко растягивая губы. Тем, кто называл его просто Джафер, он в школе не отвечал, а на улице забрасывал камнями.
     Десятилетний Ашур, тощий как скелет, изможденное грязное лицо его было изрыто оспой.
     И, наконец, самая замечательная личность в классе - Нафыз Нури. Ему минуло едва десять лет, но лицо у него было сморщенное, как у семидесятилетнего старца. Под подбородком красовалась большая золотушная болячка, которая только недавно затянулась, голая шея походила на ободранную ветку; больные, припухшие веки были без ресниц, на яйцеобразной голове красовалась белая чалма. Словом, это странное существо можно было показывать за деньги.
     В то утро Хатидже-ханым положила возле себя длинные прутья, только что срезанные на кладбище, и принялась по очереди вызывать учеников. В то время как один отвечал задание, весь класс по-прежнему галдел ужаснейшим образом.
     Помню, когда шум на уроке начинал беспокоить сестру Алекси, она скрещивала на груди свои желтые, похожие на тонкие свечи пальцы, поднимала кверху ясные голубые глаза, копируя изображение святой Девы Марии, и говорила: “Вы заставляете меня испытывать муки ада”. И, конечно, зачинщиком всякого беспорядка в классе была обычно Чалыкушу. А теперь ей самой приходится страдать от подобных шалостей.
     Две недели я билась над тем, чтобы искоренить этот одуряющий шум, заставить учеников работать молча, выслушивать задание, которое давалось одновременно всему классу.
     Ну что ж, мои труды не пропали зря. Правда, в первые Дни я не могла справиться с ребятами, несмотря на все мои старания. После розог Хатидже-ханым, которые свистели в классе, словно змеи, мой голосок казался им таким слабым... Порой, когда мне становилось невмоготу, я, обернувшись к двери, кричала:
     - Иди сюда, Хатидже-ханым!
     Старуха врывалась в класс, словно ведьма на метле, и помогала мне навести порядок.
     Но в конце концов я вышла победителем в этой борьбе: класс перестал галдеть. Теперь дети научились сидеть спокойно, понимать человеческое слово. Даже Хатидже-ханым, которая считала, что чем громче класс кричит, тем лучше усваивается урок, была довольна.
     Она то и дело повторяла:
     - Да наградит тебя Аллах, дочь моя! Отдохнет теперь моя головушка...
     Однако это было не все, чего я добивалась: мне хотелось сделать детей более веселыми, жизнерадостными. Но я часто теряла веру в то, что мне это удастся.
     На детях этой деревни, как и на ее домах, улицах, могилах, лежит печать черной тоски. Бесцветные губы детей не знают улыбки”, в их неподвижных, всегда печальных глазах, кажется, навечно застыла дума о смерти.
     Может быть, и я сама постепенно начинаю уподобляться им? Прежде я думала о смерти совсем иначе: человек работает, бегает, развлекается пятьдесят - шестьдесят лет, словом, пока не выбьется из сил; но потом глаза его начинают слипаться, испытывая потребность в сладком сне; тогда человек ложится в белоснежную постель, сон охватывает его тело, и он, улыбаясь, словно в сладостном опьянении, постепенно засыпает. Белый мрамор, ослепительно сверкающий в солнечных лучах, усыпан цветами; на мраморную плиту опустилось несколько птиц, чтобы напиться из маленьких ямочек.
     Такая приятная, даже радостная картина рисовалась в моем воображении при упоминании о смерти. А сейчас я почти на вкус испытываю горечь смерти, вдыхая ее своими легкими вместе с запахом земли, алоэ и кипарисов.
     В том, что дети угрюмы, невеселы, есть большая вина и Хатидже-ханым. Бедная женщина считает, что основная обязанность педагога заключается в том, чтобы убить в детских сердцах все земные желания. При каждом удобном случае она старалась свести малышей лицом к лицу со смертью. По ее мнению, несколько анатомических плакатов, висевших на стене, были присланы в школу именно для этой цели. Она заставляла весь класс хором читать мрачные и торжественные религиозные стихи:
     Никому не останется этот тленный мир,
     Проходи, наша жизнь, наступай, смерти пир!
     Хатидже-ханым повесила на стену плакат с изображением человеческого скелета и рассказывала ученикам об ужасах смерти, о загробных муках:
     - Завтра, когда мы умрем, наше мясо сгниет и от нас останутся вот такие высохшие кости...
     По мнению старой женщины, все таблицы предназначались приблизительно для таких же целей. Например, показывая на плакат, где была нарисована крестьянская ферма, она говорила:
     - Создав этих овец, Аллах думал: “Пусть мои рабы едят мясо и молятся мне...” Мы пожираем, отправляем в наши недостойные утробы этих овец... А платим ли мы Аллаху свой долг? Где уж там!.. Но когда мы завтра уйдем в землю, когда возле нас с огненными булавами встанут Мюнкир и <Некир Мюнкир и Некир - ангелы, которые, по представлению мусульман, допрашивают умерших об их земных поступках.>, что мы будем говорить? - И Хатидже-ханым снова принималась за бесконечные описания смерти.
     А плакат с изображением змеи Хатидже-ханым использовала в лечебных целях, она заявила, будто это Шахмиран <Шахмиран - царь змей.>, и царапала на животе змеи имена больных.
     Чего только я не придумывала для того, чтобы хоть чуточку развеселить бедных детей, рассмешить их! Но все мои старания пропадали зря. Перемены в школе я сделала обязательными, каждые полчаса или час выходила с детьми в сад. Я старалась научить их веселым, интересным играм. Но малышам почему-то они не доставляли никакого удовольствия. Тогда я предоставляла их самим себе и отходила в сторону.
     У этих маленьких девочек с потухшими глазами и усталыми лицами, как у взрослых людей, измученных страданиями, оказалось любимое развлечение: забившись в какой-нибудь укромный уголок сада, они начинали распевать религиозные гимны, без конца повторяя слова “смерть”, “гроб”, “тенешир” <Тенешир - стол для смывания покойников.>, “Зебани” <Зебани - ангел, мучающий в аду грешников.>, “могила”. Одна песня была особенно жуткой. Когда я слушала хор их дрожащих голосов, у меня волосы вставали дыбом:
     Словно воры, разденут тебя они,
     И в пустой гроб положат тебя они.
     И от смерти жестокой пощады не жди...
     Они завывали, и перед моим взором возникали картины похоронной процессии.
     Чаще всего мои ученики играли в похороны. Эта игра устраивалась главным образом во время длинных обеденных перемен. Она походила на театральное представление. Главными актерами были Нафыз Нури и арабчонок Джафер-ага.
     Джафер-ага заболевает. Вокруг него собираются девочки, читают хором Коран, льют ему в рот священную воду земзем. После того как малыш, закатив глаза, “испускает дух”, девочки, причитая, подвязывают ему челюсть платком. Затем Джафера клали на тенешир и обмывали.
     Дети украшали зелеными платками доску, выломанную из ворот, получался гроб, который мало чем отличался от настоящего страшного гроба.
     У меня мурашки бегали по спине, когда Нафыз Нури пронзительным, зловещим голосом звал к проводам покойника, выкрикивая эзан <Эзан - призыв к намазу” молитве.>, читал заупокойный намаз. А у могилы, приступая к обряду развода, он восклицал:
     - Эй, Зехра, супруга Джафера!..
     Несколько раз эта картина даже снилась мне. Как я уже сказала, в этой деревне человеку всегда чудится запах смерти, особенно ночью, когда каждый час тянется нескончаемо долго и томительно... Пережить кошмары этих ночей было очень трудно.
     Однажды ночью в горах завыли шакалы. Я очень испугалась и решила сбежать вниз, к Хатидже-ханым. Однако, переступив порог ее комнатушки, пропахшей плесенью и похожей на подвал, я увидела картину, показавшуюся мне в сто раз страшнее, чем завывание шакалов. Закутанная с головы до ног в белое покрывало, старая женщина сидела на молитвенном коврике и, перебирая длинные четки, раскачиваясь из стороны в сторону, бормотала что-то глухим голосом, точно была без сознания.

0

53

У меня в Зейнилер три привязанности.
     Первая - родник под моим окном, чье неумолчное журчание помогает коротать томительное одиночество.
     Вторая - маленький Вехби, тот самый шалун, который во времена царствования Хатидже-ханым все время в классе проводил на дне сундука, отбывая наказание. Я очень полюбила этого проказника, ничем не походившего ни на одного из своих сверстников.
     Он смешно картавил, но говорил свободно, весело, непринужденно.
     Однажды в саду Вехби пристально глянул на меня, прищурив свои блестящие глазки.
     - Что смотришь, Вехби? - спросила я. Вехби ни капли не смутился и ответил:
     - Какая ты красивая девушка! Давай я тебя возьму в жены моему старшему брату, станешь нашей невесткой. Брат купит тебе туфли, платья, гребешки...
     Все в Вехби замечательно, все мне нравится, вот только считаться со мной он никак не желает. Даже когда я, рассердившись, тихонько дергаю его за ухо, он не обращает на это никакого внимания. Но, может быть, именно поэтому я и люблю его.
     Услышав от Вехби столь фамильярное предложение, я нахмурилась.
     - Разве можно своей учительнице говорить подобные вещи? Вот услышат взрослые - ох и зададут тебе жару! Вехби ответил, как бы потешаясь над моим простодушием:
     - Вот уж дудки! Разве я скажу еще кому-нибудь такое? Господи, ну и болтун же этот деревенский мальчик с пальчик.
     А Вехби с той же непринужденностью продолжал:
     - Я буду называть тебя: “Моя стамбульская невестка. ” Буду приносить тебе каштаны. Брат повесит тебе на шею ожерелье из золотых монет.
     - Как, разве у тебя еще нет невестки?
     - Есть. Но это темная девушка. Мы ее выдадим за чабана Хасана.
     - А кто же твой брат?
     - Жандарм.
     - А что делают жандармы?
     Вехби задумался, почесал голову и сказал:
     - Режут гяуров <Гяур - неверный, немусульманин.>.
     Мне нравится, что Вехби горд, упрям и независим. Он задирает нос, совсем как взрослый мужчина. Когда я на уроках поправляю его, Вехби смущается, злится и ни за что не хочет исправить ошибку. А если я настаиваю, мальчик презрительно глядит мне в лицо и говорит:
     - Ты ведь женщина... Твой ум не понимает...
     Что касается моей третьей привязанности - это маленькая девочка-сирота.
     Кажется, шел уже пятый день занятий. Я окинула взглядом класс, и вдруг мое сердце взволнованно забилось. На самой задней парте сидела девочка с красивым матовым личиком, пушистыми русыми, почти белыми волосами. Она улыбалась мне, обнажив блестящие, точно жемчужины зубы. Кто эта девочка? Откуда она вдруг появилась?
     - А ну-ка подойти сюда! - поманила я ее пальцем. С легкостью птички она вскочила и вприпрыжку, совсем как я в пансионе, подбежала ко мне.
     Она была очень бедно одета. Ноги босые, волосы всклокоченные, сквозь дыры выцветшего ситцевого платья проглядывала нежная белая кожа.
     Я взяла ее маленькие руки и сказала:
     - Посмотри мне в лицо, крошка.
     Девочка робко подняла голову, и из-под длинных пушистых ресниц на меня взглянули блестящие темно-синие глаза. < Невзгоды и тяжкая жизнь, с которой я столкнулась в Зейнилер, не смогли заставить меня плакать, но, если быв этот момент я не взяла себя в руки, я разрыдалась бы - так меня тронули эти прекрасные глаза полуголой девочки, две жемчужные нити зубов и улыбка алых губ. Я погладила девочку по щеке и спросила:
     - Тебя звать Зехра, крошка, или Айше?
     - Меня зовут Мунисэ, ходжаным, - ответила девочка приятным голоском на чистом стамбульском наречии.
     - Ты учишься в этой школе?
     - Да, ходжаным.
     - А почему ты не ходила столько дней?
     - Аба <Аба - искаженное “абла”, т. е. Старшая сестра.> не пускала меня, ходжаным. У нас была работа. Но теперь я буду ходить.
     - А мама у тебя есть?
     - У меня есть аба, ходжаным.
     - А где твоя мама?
     Девочка потупилась и не ответила. Мне вдруг показалось, что я нечаянно задела тайную рану в сердце ребенка, поэтому не стала повторять вопрос и заговорила о другом:
     - Это ты вчера под вечер пела песни, Мунисэ?
     Вчера вечером я слышала, как в соседнем саду кто-то пел тоненьким детским голоском. Голос был такой мягкий и так не походил на голоса, которые мне приходилось слышать до сих пор в Зейнилер, что я высунулась в окно, закрыла глаза, и в течение нескольких минут мне казалось, будто я нахожусь совсем в другом месте, в какой-то волшебной, неведомой стране.
     Сейчас я была уверена, что никто, кроме этой девочки, не мог так петь.
     Мунисэ стыдливо кивнула.
     - Да, это была я, ходжаным.
     Я разрешила ей вернуться на место и приступила к уроку. На душе у меня почему-то сделалось удивительно светло и радостно. Казалось, сердце мое ощутило вдруг теплое дыхание весны. Глаза этой девочки согрели меня, как согревает солнечный луч птенцов, замерзающих в снегу. Дрожащая в холодном неуютном гнезде, спрятав голову под крыло, слабая, больная Чалыкушу начала постепенно оживать, обретать прежнюю жизнерадостность. Мои жесты и движения стали более уверенными и даже чуть кокетливыми. В голосе появились теплые, веселые нотки.
     Во время уроков я невольно поворачивалась к Мунисэ. Она тоже не спускала с меня глаз. Любуясь ее жемчужными зубами, приятной улыбкой, темно-голубыми глазами, которые мне так хотелось поцеловать, я впервые в жизни ощутила в своем сердце радость материнской любви.
     Ах, если бы у меня была такая малютка! Ведь мне предстоит жить одной! Как жаль, что это неосуществимо.
     От Хатидже-ханым о Мунисэ мне удалось узнать очень немногое. Оказывается, женщина, которую она называла аба, была ее мачеха. Отец девочки прежде служил чиновником в лесничестве. Его вторая жена была родом из Зейнилер, потому, уйдя на пенсию, он обосновался здесь. У жены был дом и участок земли; к тому же они имели около десяти курушей в месяц пенсионных.
     Я сказала Хатидже-ханым:
     - По твоим рассказам, семья должна жить не так уж бедно. Почему же за девочкой не смотрят?
     Старая женщина нахмурилась.
     - Спасибо, что хоть так смотрят. Другая бы вовсе на улицу выбросила..
     - Почему?
     - Мать этой девочки - скверная женщина, дочь моя. Не помню хорошо, кажется, это было лет пять назад, она убежала с жандармским офицером. Мунисэ была тогда совсем маленькой. Потом офицер ее бросил и уехал в другое место. О ней стали поговаривать плохо, молодые парни увели ее в горы и там развлекались. Словом, она сделалась распутной женщиной.
     - Все это так, Хатидже-ханым, но чем виновата девочка?
     Старая женщина покачала головой. Лицо ее выражало фанатичную жестокость.
     - Что же ты хочешь? Ведь не станут они одевать ребенка такой женщины в шелковые платья?
     Мунисэ не могла посещать школу каждый день. Когда я спрашивала у нее, почему она отсутствовала, девочка отвечала: “Аба заставила стирать белье...”, “Аба заставила мыть пол...” или: “Аба послала за дровами в горы...”
     Другие школьницы относились к Мунисэ довольно холодно, держались от нее подальше, старались при случае обидеть исподтишка, довести ее до слез. В этой неприязни была отчасти виновата и я, так как не могла скрыть своей любви к маленькой девочке. Дети видели, что я обращаюсь с ней особенно ласково, в саду подзываю к себе и разговариваю с ней, и это сердило их.
     Однажды, во время перерыва, из сада донесся плач Мунисэ, я услышала, как она умоляла кого-то:
     - Что я вам сделала? Что я вам делаю плохого? Не надо!..
     Я выглянула в окно. Девочки, набрав из родника в рот воды, гонялись за Мунисэ и обливали ее. Бедняжка с плачем металась по саду, пыталась закрыть руками лицо и шею. А мои ученицы” эти безмолвные, робкие, с застывшими глазами девочки, превратились вдруг в охотничьих собак, преследующих раненую лань. Словно воронье над добычей, они с дикими криками прыгали и кружились вокруг Мунисэ, то прижимали мою любимицу к забору, то валили на землю или, набрав полный рот воды, обливали ее лицо и раскрытую грудь.
     Кровь бросилась мне в голову. Как безумная, выскочила я из комнаты и побежала вниз. Я так торопилась, что проломила ногой прогнившую ступеньку лестницы и застряла в дыре. Когда я влетела в сад, то увидела, что дело приняло новый оборот, У Мунисэ оказался защитник, такой же маленький, как она, но сильный и проворный. Это был проказник Вехби.
     Никогда не забуду этого отважного мальчугана. Вехби залез в грязную лужу, куда стекала вода из источника, и, брызгаясь, как утка, забрасывал обидчиц Мунисэ комьями жидкой грязи. Он так перемазался, что походил на чертенка. Его пронзительный голос, словно пастушья дудка, покрывал голоса девчонок:
     - Эй вы, дети гяуров!.. Оставьте в покое Мунисэ!.. А то всех вас перережу!..
     Под таким натиском девочки были вынуждены отступить. Я взяла на руки обессиленную Мунисэ и перенесла ее к себе в комнату.
     Невозможно описать, что я чувствовала, обнимая это маленькое красивое существо. Сердце наполнялось волнующей теплотой, словно в глубине моей души забил горячий источник. Этот жар разливался по всему телу, меня охватывала сладостная истома, от которой на глазах навертывались слезы и было тяжело дышать.
     Мне показалось, что я уже испытывала когда-то такое странное опьянение. Но когда?.. Где?..
     Сейчас, когда я пишу эти строки, мое сердце снова замирает. Я пристально вглядываюсь в прошлое и думаю:
     “Да, где?.. Когда?..” Наверное, это воспоминания о каком-то далеком, забытом старом сне, потому что в этом странном, неопределенном чувстве есть что-то такое, чего не может постичь ум. Мне начинает казаться, будто я лечу в воздушной пустоте. Мимо несется ноток из листьев, которые шуршат, задевают мое лицо, волосы... Где это было? Нет, нет, все это выдумка, ничего подобного никогда не было в моей жизни. Это чувство я испытываю впервые.
     В тот день я забыла о своих учениках и занялась только Мунисэ: обмыла ее милое тельце, напоминавшее мне белую лилию, измученную бурей, расчесала ее русые, почти льняные волосы.
     Бедняжка долго не могла успокоиться и плакала навзрыд. Ах, эти слезы! Мне казалось, они текут не по лицу девочки, а по моему израненному сердцу.
     Постепенно мне удалось успокоить ее. На скорую руку я стала переделывать для нее одно из своих старых платьев. А Мунисэ, пока я возилась с платьем, как котенок, терлась головой о мою юбку и серьезно смотрела мне в лицо своими блестящими глазами.
     Как и во всех детях, слишком рано познавших трудности и несправедливые удары жизни, в Мунисэ было много от взрослого человека. Ей давно были известны такие вещи, которые я начала понимать всего лишь несколько месяцев назад. Вся забота о младших братьях лежала на ее плечах. Но разве угодишь мачехе? Бедной Мунисэ по нескольку раз в день приходилось отведывать палки.
     Неделю назад в их сад забрела соседская корова. Пока Мунисэ выгоняла ее, самый младший братишка вывалился из люльки. За это мачеха сильно отколотила девочку, заперла в хлеву и три дня ничего не давала есть, кроме сухих хлебных корок.
     Мунисэ показала мне на своем белом, как слоновая кость, теле ссадины и синяки - следы побоев. Я не удержалась и спросила:
     - Хорошо, Мунисэ, разве отец тебя не жалеет?
     Девочка пристально глянула мне в лицо, словно поражаясь моей наивности, потом улыбнулась.
     - И он меня жалеет, и я его... Ведь у нас с ним ничего нет...
     Сказав это, она вздохнула и развела в стороны крошечные руки, как бы подчеркивая безнадежность своего положения. У меня даже защемило сердце.
     Какое удовольствие я получила, наряжая Мунисэ! Можно было подумать, что играла в куклы. Я подвела девочку к небольшому зеркалу. Она вспыхнула от радости, зарделась. Но я заметила в ее глазах что-то похожее на испуг. Иначе и не могло быть, - коротенькое платье us синей шерсти, длинные черные чулки, розовая лента в волосах, заплетенных в две косички, все было для нее чужим.
     Как я потом узнала, наряд Мунисэ стал на много дней поводом для всевозможных сплетен в Зейнилер. Некоторым моя забота пришлась по душе, но очень многие остались недовольны. По их мнению, ни к чему было проявлять сострадание к “змеенышу”, мать которого развлекается в горах. Нашлись и такие, которые считали, что наряжаться подобным образом - грех, другие утверждали, что эта “роскошь” может только испортить девочку и она пойдет по дурному пути своей матери.
     Бедняжке Мунисэ недолго пришлось наслаждаться своей розовой лентой и хорошеньким синим платьем. Мачеха, неизвестно что подумав, спрятала все эти наряды в сундук. Через Два дня девочка пришла на урок в прежнем тряпье.
     Мунисэ посещает школу очень редко. Вот уже три дня, как я ее не вижу. Интересно, что случилось? Завтра я расспрошу о ней маленького Вехби.

0

54

Зейнилер, 30 ноября

     Я с каждым днем все больше и больше привыкаю к школе. Некогда заброшенный класс стал чистым и опрятным. Мне удалось даже немного украсить его.
     Дети, в первое время казавшиеся мне такими дикими и чужими, теперь стали близкими и милыми. Я ли к ним привыкла, или они благодаря моим неустанным усилиям начали постепенно перевоспитываться - не знаю. Наверно, тут сказывается и то и другое.
     Я много работаю. Больше для себя, чем для них. Я тружусь, не жалея сил, чтобы только убежать от постоянной тоски, которую порождают бездеятельность и одиночество. Сталкиваясь с неудачами, я не унываю. Радуюсь, если чувствую, что мне удается в этих ребятах с тусклыми, застывшими глазами и мрачной душой пробудить вкус к жизни, желание думать.
     Иногда кто-нибудь из односельчан заходит ко мне в гости. Эти люди не очень любят говорить и совсем не умеют смеяться. Наверно, они меня стесняются и даже избегают. Я понимаю, что, как ни старалась я проще одеться в первые дни, все равно они считали меня слишком разряженной и не одобряли моих “туалетов”. Жена мухтара несколько раз даже делала обидные намеки.
     Изо всех сил я старалась понравиться крестьянам, угодить им. Некоторым оказывала мелкие услуги: писала письма, шила платья. Сейчас я чувствую, что мнение обо мне несколько изменилось.
     Позавчера ко мне опять приходила жена старосты и передала привет от мужа. Мухтар-эфенди просил сказать мне следующее: “Когда я увидел учительницу в первый раз, она мне не очень понравилась. Но Аллах видит, девушка она неплохая. Управляет школой, как хорошая хозяйка. Если ей что понадобится, пусть даст мне знать”.
     Разумеется, я поблагодарила жену мухтара за столь неожиданное внимание и любезность.
     Есть еще одна значительная персона, которая мне здесь симпатизирует и часто навещает, - это деревенская повивальная бабка Назифе Молла. Так как ее звать не Зехра и не Айше, думаю, она родом из других мест, что подтверждает также и ее чрезмерная болтливость.
     Я стараюсь никого ни о чем не расспрашивать, не хочу, чтобы думали, будто я собираю сплетни. Но эбе-ханым <Эбе - повивальная бабка, акушерка.> сама мне рассказывает о всех любопытных и забавных происшествиях в деревне. Она по-своему не лишена сообразительности и деликатности. Как-то раз очень снисходительно и даже с жалостью рассказала мне о матери Мунисэ. Говорила она почему-то шепотом, словно боялась, что нас могут услышать, хотя в комнате мы были одни. А под конец, покачав головой, добавила:
     - Виноват простофиля-муж. Это он должен ответить за ее грех. Только смотри, доченька, не вздумай кому-нибудь передать мои слова. Здесь за это человека камнями до смерти изобьют.
     У Назифе-ханым есть сынок, слывущий хафизом <Хафиз - человек, знающий наизусть весь Коран.>.
     Сейчас он уехал на рамазан в Б... собирать джерр <Джерр - подаяние, собираемое муллами во время рамазана.>. Очевидно, его дела идут успешно, так как он еще не вернулся.
     Назифе-ханым собиралась в этом году, “если Аллаху будет угодно”, поженить своего отпрыска. Пользуясь каждым удобным случаем, она расхваливала хафиза, подмигивая мне при этом многозначительно и обнадеживающе. Это должно было означать, что, если мне удастся соблюсти некоторые условия, я буду удостоена чести стать супругой хафиза-эфенди.
     Словом, Назифе Молла меня очень развлекает. Вот и сегодня утром она пришла ко мне и спросила, могу ли я читать “Мевлюд”. Оказывается, в ближайшие дни предполагается свадьба, а на свадьбах в Зейнилер вместо музыки читают “Мевлюд”.
     Я прикусила губу, чтобы не рассмеяться, и сказала:
     - Читать могу, но у меня нет голоса, эбе-ханым.
     Назифе Молла выразила сожаление и сказала, что одна из прежних учительниц очень хорошо читала “Мевлюд” и благодаря этому зарабатывала немалые деньги.
     Но главная цель сегодняшнего визита эбе-ханым оказалась совсем другой. Девушка, которую выдавали замуж, была очень бедна. Соседи решили сделать благое дело и собрали ей небольшое приданое: несколько кастрюлек и постель. От меня крестьяне хотели получить какое-нибудь старое платье для свадебного наряда. Выяснилось, что девочка не такая уж чужая мне, - одна из моих учениц.
     Это известие удивило меня.
     - Но ведь среди моих учениц невест нет, эбе-ханым. Самой старшей двенадцать лет.
     Назифе Молла засмеялась.
     - Моя божественная дочь, разве это мало - двенадцать лет? Когда меня выдавали замуж, мне было пятнадцать, и считалось, что я засиделась дома. Правда, сейчас отменены старые обычаи, но у бедной сиротки никого нет.
     Совсем на улице, можно сказать, осталась. У нас есть один чабан, Мехмед. За него отдаем. Как бы там ни было, хоть кусок хлеба у нее будет.
     - А кто эта девочка, эбе-ханым?
     - Зехра...
     В классе у меня было шесть или семь девочек по имени Зехра. Поэтому такой ответ мне ничего не говорил. Но когда Назифе Молла объяснила, какая именно Зехра выходит за чабана Мехмеда, я остолбенела. Девочка была слабоумной и вдобавок невообразимо уродливой. Такая приснится - испугаешься. У нее были лохматые, жесткие, как кустарник, волосы, словно крашенные хной, серое восковое лицо, усыпанное темно-коричневыми веснушками, и выпученные глаза под узким лбом.
     Еще при первом знакомстве с ней я поняла, что эта девочка душевнобольная. Она совсем не разговаривала в классе, и только когда ей хотелось что-нибудь спросить или надо было прочесть урок, она начинала вдруг истерически вопить пронзительным голосом.
     Одного я никак не могла постичь. По арифметике и там, где приходилось запоминать наизусть, Зехра была первой ученицей в школе.
     Как в классе, так и в саду, она всегда держалась особняком и не принимала участия ни в “веселеньких” религиозных песнопениях о гробах и тенеширах, ни в “жизнерадостной” игре в похороны.
     У Зехры была своя собственная игра, которой она очень увлекалась и которая наводила на меня ужас больше, чем все забавы остальных моих учениц. Она останавливалась посреди сада и, казалось, прислушивалась к какому-то небесному голосу, затем закатывала глаза и начинала пыхтеть, точно самовар, издавая странные, неприятные звуки. Потом ею овладевал еще больший экстаз. Красные волосы вставали дыбом” на губах появлялась пена. Девочка с криком начинала вертеться на одном месте.
     Несомненно, это была игра. Не знаю почему, но когда я глядела на ее дикую пляску, меня начинала бить дрожь.
     Теперь эбе-ханым рассказала, что Зехра должна стать женой чабана, и я подумала про себя: “Господи, а что, если экстаз овладеет ею в первую брачную ночь и она захочет продемонстрировать эту игру своему мужу?.. Бедный Мехмед!”
     Когда Назифе Молла ушла, я распорола еще одно старое платье и принялась мастерить для Зехры свадебный наряд. Что поделаешь? Надо хоть немного приукрасить несчастную девочку, чтобы чабан Мехмед не сбежал от нее в первый же день.

0

55

Зейнилер, 1 декабря
     Вчера ночью в доме мухтара сыграли свадьбу. Зехра стала женой чабана. Чтобы Мехмед не грустил, на Площади пищали зурны, били барабаны, боролись несколько пар пехливанов <Пехливан - борец.>. Женщины тоже устроили себе кына-геджеси <Кына-геджеси - “ночь хны”. Так называется торжественный вечер, который устраивают женщины во время свадьбы или чаще за два дня до нее.>, где читался “Мевлюд”.
     Свадебное платье, подаренное мной невесте, показалось старикам “слишком уж на европейский манер”. До моих ушей отовсюду долетали обрывки фраз: “...завтра на том свете...”, “Мюнкир... Некир...”, “...раскаленная булава...” и так далее. Но зато у молодых женщин от зависти текли слюнки. Кажется, некоторые из них даже хотели бы оказаться на месте невесты.
     Вечером я немного развлеклась. Жена мухтара приготовила великолепное угощение. По разговорам, которые велись во время “пиршества”, можно было заключить, что все эти жертвы принесены не столько ради Зехры, сколько для того, чтобы пустить пыль в глаза “стамбульской учительнице”.
     Перед тем как вручить невесту чабану Мехмеду, была разыграна смешная церемония - воздание почестей старшим. Среди рук, которые застенчивый деревенский парень поцеловал зажмурившись, была и моя. И оказывается, это не потому, что я учительница, а потому, что они считали меня чуть ли не матерью.
     Во время этой церемоний произошла комическая сцена, на которую почти никто не обратил внимания, но которую я никогда не забуду. Пять-шесть пожилых женщин, в их числе жена старосты и Назифе Молла, сидели рядышком на длинном тюфяке. Я еще не привыкла сидеть, поджав ноги, и примостилась у печки на краю сундука с бельем.
     Чабан Мехмед, не смевший поднять глаза от пола, сначала не заметил меня. Тогда эбе-ханым показала парню на меня рукой и сказала:
     - Мехмед, сынок, поцелуй руку и учительнице...
     Чабан смущенно подошел ко мне. Я с серьезным видом подала ему руку. Но едва бедняга прикоснулся к моим пальцам, как тут же отпустил их, глупо тараща глаза, словно не верил, что это человеческая рука.
     Стараясь удержаться от смеха, я сказала:
     - Целуй, сын мой...
     Бедняга опять схватил мою руку и, забыв про стеснение, поднял голову. Наши глаза встретились. Как на беду, в этот момент в печи вспыхнуло пламя и осветило мое лицо. Чабан увидел, что я смеюсь. В жизни не встречала более потешной и растерянной физиономии!
     После церемонии целования рук жениха отвели в комнату, где сидела невеста. В новом платье, с красивой прической моего изобретения Зехра могла сойти почти за хорошенькую. Но так как по здешним обычаям ее не покрыли дуваком <Дувак - вуаль, покрывало невесты, которое жених снимает в брачную ночь.>, а просто сунули с головой во что-то похожее на мешок из зеленого шелка, я не смогла видеть, какое впечатление она произвела на чабана Мехмеда.

0

56

Зейнилер, 15 декабря

     Проснувшись сегодня утром, я почувствовала какую-то перемену, чего-то недоставало. Я принялась думать, искать и наконец поняла: не слышно родника, который журчал в. саду под окном, напевая по ночам грустную колыбельную песню.
     Я вскочила с постели, хотела открыть деревянные ставни, но они не поддавались. Я с силой тряхнула их. Из щелей посыпалось что-то белое...
     Ночью выпал снег. Деревня Зейнилер изменилась до неузнаваемости.
     Хатидже-ханым говорила мне, что стоило здесь выпасть снегу, как он уже не тает, лежит до самого апреля. Как чудесно! Значит, весна в этом скучном темном краю, где даже листья кажутся черными, наступает зимой. Я очень люблю снег, он напоминает мне цветение миндаля весной. В детстве никакие праздничные развлечения не могли заменить мне удовольствия поваляться в чистой, белой и мягкой снежной постели у нас в саду. И еще... Какая прекрасная возможность отомстить тем, кого ты ненавидишь! В нашем пансионе училась девочка, с которой мы враждовали. Она до смерти боялась снега. Я неожиданно налетала на нее и совала снежный ком за джемпер, плотно облегающий тонкую нежную шею. Ее губы, посиневшие от мороза, дрожали, она менялась в лице, а я приходила в восторг.


[align=center]Зейнилер, 17 декабря[/align]

Снег все в1алит и валит. Зейнилер утопает в сугробах. Дороги занесены. Многие моиученики не могут добраться до школы.
     Сегодня самый горький, самый печальный день в моей жизни. Утром девочки принесли страшное известие. Накануне вечером Мунисэ чем-то прогневила свою абу. Мачеха кинулась на нее с поленом, и девочка выпрыгнула через окно. Родители думали, что она не сможет пробыть долго на улице ночью, в такую метель, скоро вернется и попросит прощения. Но шли часы, а девочки все не было. Сообщили соседям. Деревенские парни с горящими лучинами в руках прошли по улицам, но девочку не нашли.
     Бедняжку Мунисэ жалели даже те ученицы, которые ее не любили. Сегодня к вечеру обшарили все закоулки в деревне. Мухтар-эфенди, зная мою привязанность к Мунисэ, несколько раз в течение дня присылал маленького Вехби сообщить, что поиски пока не дали результатов.
     Сегодня Вехби выглядел огорченным и серьезным, как взрослый мужчина. Он разводил руками, показывая мне посиневшие от холода ладони, и говорил:
     - Пропала бедная девочка. Наверно, ее съели волки.
     К вечеру сомнение Вехби передалось и взрослым” “В такую непогоду ребенок не мог уйти в другую деревню, - говорили крестьяне. - Или она замерзла под снегом, или ее разорвали волки”.
     Когда на снежную бурю, в которой нельзя было различить человека, черным туманом опустилась ночь, мной овладели безнадежность и отчаяние. Я впервые согласилась с людьми, которые говорили, что жизнь полна зла и несправедливости, впервые роптала на нее. У меня щемило сердце, захватывало дыхание, горело лицо. Я рано легла в постель. Потушила лампу - от света болели глаза.
     А буран за окном бушевал все сильнее. Ставни сотрясались от его мощных ударов.
     Кто знает, где сейчас лежит моя бедная девочка?.. Кто знает, в какой тьме она погребена?.. Мне мерещились ее льняные волосы; на холодном ветру они трепетали, словно лунные блики на листве.
     Не помню, сколько часов прошло. В такие минуты человек теряет способность ощущать время. Вдруг мне показалось, что кто-то внизу царапается в дверь, выходящую на кладбище. Что это могло быть? Ветер? Нет, это было непохоже на порыв ветра. Я приподнялась на локтях, прислушалась. В ночной тьме мне почудился глухой стон. Я вскочила с постели, накинула на плечи платок и бросилась вниз к Хатидже-ханым. Но, оказывается, старая женщина тоже слышала этот стон и вышла в коридорчик со свечным огарком в руке.
     Мы никак не могли решиться отодвинуть засов. К тому же и за дверью уже было тихо.
     Грубым мужским голосом Хатидже-ханым закричала:
     - Кто там?!
     Никто не отозвался.
     Старая женщина крикнула еще раз. И тут сквозь завывание ветра мы опять услышали слабый стон.
     - Кто там? - снова загремела Хатидже-ханым. Но я уже узнала этот голос.
     - Мунисэ! - закричала я и рванула железный засов. Дверь распахнулась, нас обдало порывом холодного снежного ветра. Свеча Хатидже-ханым погасла. В темноте прямо ко мне на руки упало маленькое, холодное как лед тело.
     Пока Хатидже-ханым пыталась зажечь огарок, я прижимала к себе Мунисэ и плакала навзрыд.
     Девочка лежала у меня на руках без сознания. Силы оставили ее. Лицо ее посинело, волосы были растрепаны, платье в снегу...
     Я раздела Мунисэ, уложила в свою постель и принялась растирать куском фланели, которую Хатидже-ханым нагревала над мангалом.
     Первые слова девочки, когда она открыла глаза, были:
     - Кусочек хлеба...
     К счастью, у нас оказалось немного молока. Мы согрели его и принялись из ложки поить беглянку.
     Шли минуты. Лицо Мунисэ розовело, в глазах появился свет. Она без конца вздыхала и заливалась горючими слезами.
     Ах, это выражение признательности в глазах бедной девочки! Нет в мире прекраснее чувства, чем ощущение, что ты сделал людям хоть каплю добра!
     Моя темная комнатушка сотрясалась под ударами бури, словно потерпевший крушение корабль. Но сейчас в красных отблесках пламени от печки она показалась мне таким уютным и счастливым гнездом, что стало стыдно за недавнее недоверие к жизни.
     Наконец девочка обрела дар речи. Спрятав ручонки у меня на груди, она смотрела мне в глаза и медленно отвечала на вопросы. Вчера вечером, когда мачеха перепугала ее, Муниеэ убежала из дома и спряталась за околицей в сарае с соломой. В соломе было тепло, как в постели. Но утром девочка сильна проголодалась. Она знала, что, если выйдет наружу, ее поймают и отведут домой, поэтому решила ждать наступления темноты. Myнисэ надеялась на меня, целый день она утешала себя словами: “Учительница обязательно накормит”.
     Вдруг я заметила, что блестящие глаза девочки затуманились печалью, оживление и радость встречи пропали. Я не стала спрашивать причину. Тот же страх объял и мое сердце: завтра утром Мунисэ должна будет вернуться домой.
     Нельзя сказать, что у меня в душе не теплилась слабая надежда. Иногда в нас живет мечта - слишком прекрасная, чтобы казаться осуществимой...
     Я сказала Хатидже-ханым тихо, чтобы не взволновать Мунисэ:
     - Раз девочку не любят, может, родители разрешат мне удочерить ее? Ведь у меня тоже нет никого на свете. Клянусь, я буду любить ее как свою собственную дочь. Может, отдадут?
     Потупясь, я протягивала дрожащие руки к старой женщине, словно осуществление моего желания зависело от того, что она сейчас мне скажет.
     Хатидже-ханым задумалась, устремив взгляд на печь, потом медленно закивала головой:
     - Что ж, было бы неплохо. Завтра посоветуемся с мухтаром. Если он согласится, мы уговорим и отца. Вот и выйдет по-твоему.
     Не помню, чтобы мне еще когда-нибудь в жизни приходилось слышать такие прекрасные обнадеживающие слова. Я молча прижала Мунисэ к своей груди. Девочка целовала мне руки и шептала плача:
     - Моя мамочка, моя мамочка!

0

57

     Когда я пишу эти строки, Мунисэ спит в моей постели. На ее белокурой головке дрожат отблески веселого пламени, что пляшет в печи. Иногда девочка тяжело вздыхает и кашляет.
     Господи, как я буду счастлива, если мне ее отдадут! Тогда в моей душе не будет страха ни перед ночью, ни перед бурей, ни перед нищетой. Я воспитаю ее, сделаю счастливой. Некогда я вот так же мечтала, тогда я думала о других малышах... Но однажды под вечер они сразу, все вместе, умерли в моем сердце.
     Я опять помирилась с жизнью, я снова люблю весь мир. Кямран, это ты в тот вечер убил бедных малюток, похороненных в моем сердце. Но сегодня я уже не испытываю к тебе ненависти, как прежде.


Зейнилер, 18 декабря


     Этой ночью я, наверно, опять не сомкну глаз. Счастливым, как и больным, ночи кажутся долгими...
     Наутро вместе с Хатидже-ханым мы пошли к мухтару. Старик решил, что я пришла к нему за новостями о Мунисэ, и сразу начал утешать меня:
     - Пока не нашли, но я надеюсь... Поищем еще кое-где... Я рассказала старосте о ночном происшествии. Сердце мое билось, в глазах темнело. Под конец, сжав на груди руки, словно умоляя о чем-то несбыточном, я пробормотала:
     - Отдайте мне эту маленькую девочку... Я прижму ее к своему сердцу. Это будет мой ребенок! Вы же видите, несчастная погибнет в доме мачехи...
     Мухтар-эфенди закрыл глаза и задумался, теребя бородку.
     Наконец он сказал:
     - Хорошо, дочь моя. Ты действительна совершишь благое дело.
     - Значит, вы отдаете мне Мунисэ?!
     - Ее отцу трудно прокормить четверых детей, он будет вынужден отдать. В конце концов мы можем заплатить им пятьдесят курушей...
     Удивляюсь, как в ту минуту я не сошла с ума от радости. Могла ли я надеяться, что моя мечта сбудется так легко!.. Я всю ночь придумывала ответы на возможные возражения, приготовила речь, которая должна была смягчить их сердца. Если бы и это не помогло, я готова была пожертвовать несколькими драгоценностями, доставшимися мне от матери. Можно ли было употребить их на большее дело?.. Ведь я спасла бы маленькую несчастную пленницу.
     Но, оказалось, в этом нет никакой необходимости. Мне отдавали Мунисэ, дарили, как живую игрушку.
     У каждого человека свои странности. Когда у меня большая радость, когда я очень счастлива, я не могу выражать свои чувства словами. Мне хочется непременно броситься на шею того, кто возле меня, целовать, сжимать в своих объятиях.
     Мухтару-эфенди тоже грозила подобная опасность, но он отделался только тем, что я поцеловала его сморщенную руку.
     Часа через два староста привел ко мне в школу отца Мунисэ. Я представляла его неприятным человеком с жестоким, страшным лицом, а увидела жалкого, болезненного старичка.
     Он рассказал мне, что он тоже уроженец Стамбула, но вот уже около сорока лет не был на родине. Неуверенно, словно вспоминая далекий запутанный сон, говорил о Сарыйере, Аксарае.
     Он соглашался отдать мне Мунисэ, но видно было, ему нелегко расставаться с дочерью. Я обещала ничего не жалеть для счастья девочки, сказала, что они всегда будут видеться.
     Я уверена, что бедная, мрачная школа Зейнилер со времени своего основания не была свидетелем такого радостного праздника. Мы с Мунисэ сходили с ума от счастья, нам было тесно в этом доме. Откуда-то сверху тоже доносились веселая возня и щебетание. Казалось, наш смех будил воробьев, дремавших на карнизах крыши.
     Мунисэ превратилась в маленькую барышню. Я чуть укоротила свое красное фланелевое платье, которое уже не носила, и получился нарядный детский туалет. В этом наряде (не знаю, как и передать!) Мунисэ стала похожа на шоколадную конфету - из тех, которые начинают таять сражу же, едва попадают в рот.
     Снег за окном продолжал падать, хотя и не так сильно, как день назад. Под вечер я вышла с Мунисэ в сад. Мы бегали друг за другом, играли в снежки среди могильных камней, резвились до тех пор, пока Хатидже-ханым ни вышла зажигать светильники для Зейни-баба.
     Наша радость вызвала ласковую улыбку даже на суровом лице этой старой женщины.
     - Идите, идите домой. Хватит. Замерзнете, заболеете еще...
     Замерзнуть? Замерзнуть, когда в сердце у тебя горят миллионы солнц?!
     В этот вечер небо показалось мне деревом, раскинувшим во все стороны свои ветви, огромным жасминовым деревом, которое, тихонько покачиваясь, осыпает нас белыми цветами.

0

58

Зейнилер, 29 января


     Вот уже месяц, как я не бралась за дневник. У меня есть более важные дела, чем марать бумагу. Да и что расскажешь о счастливых днях?
     Все это время я наслаждалась глубоким душевным покоем. Жаль только, что такое состояние продолжалось недолго. Проезжавшая два дня назад почтовая повозка оставила для меня четыре письма. Едва я взглянула на конверты, меня сразу же бросило в жар. Еще не зная точно, от кого они и что в них, я подумала: “Ах, лучше б они пропали в дороге, не добрались до меня!”
     Я не ошиблась. Почерк на конверте был мне знаком: письма были от него. Пока они нашли меня в Зейнилер, им пришлось много раз переходить из рук в руки. Конверты были испещрены голубыми и красными подписями, заляпаны печатями. Не решаясь взять письма в руки, я прочла адрес: “Учительнице центрального рушдие города Б... Феридэ-ханым - эфенди”.
     Скомкав конверты, я швырнула их на книжную полку, висевшую у печки. Потом подошла к окну, прижалась лбом к стеклу и долго задумчиво смотрела вдаль.
     - Абаджиим, ты нездорова? - забеспокоилась Мунисэ. - Ты так побледнела!
     - Я попыталась взять себя в руки и улыбнулась.
     - Нет, все в порядке, дитя мое. Немного болит толова. Пойдем погуляем с тобой в саду, и все пройдет.
     Ночью я долго лежала без сна, устремив глаза в темноту, страдала, мучилась. Нерешительность раздирала мое сердце. Кто знает, что бессовестный злодей посмел написать мне? Не раз я порывалась зажечь лампу и вскрыть письма, но пересиливала себя. Прочесть их - какой позор, какое унижение!
     Прошло два дня. Письма по-прежнему лежали на полке и, казалось, отравляли воздух ядом, заставляли меня мучиться. Мое состояние передалось и Мунисэ. Бедная девочка понимала, почему я страдаю”- и смотрела на полку, где лежали конверты, принесшие в дом горе, с ненавистью и отвращением.
     Сегодня вечером я опять стояла в задумчивости у окна. Мунисэ робко подошла ко мне и нерешительно сказала:
     - Абаджиим, я что-то сделала... Но не знаю, может, ты рассердишься?
     Я резко обернулась и невольно глянула на полку: писем на месте не было. Сердце мое тоскливо сжалось.
     - Где письма? - спросила я. Девочка потупила голову.
     - Я сожгла их, абаджиим. Думала, будет лучше... Ты так страдала!..
     - Что ты наделала, Мунисэ! - воскликнула я. Девочка испугалась и задрожала, думая, что сейчас я схвачу ее за плечи, начну трясти. Но я закрыла лицо руками и беззвучно заплакала.
     - Абаджиим, не плачь! Я не сожгла письма. Я сказала так нарочно. Вот если бы ты не огорчилась, тогда сожгла бы. Вот они...
     Мунисэ гладила меня по голове и в то же время старалась всунуть письма в руку.
     - Возьми их, абаджиим. Они, наверно, от человека, которого ты очень любишь!
     Я вздрогнула.
     - Что ты говоришь, негодница?
     - Не сердись, абаджиим... Если не от любимого человека, разве ты бы плакала так?
     Как она все поняла! Ее слова пристыдили меня, стало досадно за эти слезы. Надо было как-то кончать всю эту историю.
     - Ах, крошка моя, лучше бы ты ничего не говорила! Но что поделаешь... Смотри, я докажу тебе, что письма совсем не от любимого человека. Иди сюда, мы вместе сожжем их.
     В комнате было темно. Только в печке порой вспыхивал догорающий хворост. Я швырнула в огонь первое письмо. Конверт занялся пламенем, съежился, покоробился и мигом превратился в пепел. Тогда я швырнула второе письмо, третье...
     Мунисэ стояла рядом, прижимаясь ко мне, охваченная каким-то непонятным волнением. Пока письма горели, мы молчали, словно у изголовья умирающего.
     Очередь за четвертым... Сердце мое наполнилось невыразимой горечью и раскаянием. Три письма уже сгорели... Могла ли я оставить это? Ах как мне было тяжко! Сердце разрывалось на части, но я швырнула в огонь и последний конверт.
     Он не вспыхнул сразу, как первые три, а задымился с одного конца, потом медленно загорелся. Конверт скорчился, потом раскрылся, и я увидела, как огонек перебежал на бумагу, исписанную знакомым мелким почерком. Я не могла больше выносить этой пытки, но Мунисэ, словно угадывая мое состояние, вдруг быстро нагнулась, сунула руку в печь и выхватила из пламени обгоревшее письмо.
     Я решилась прочесть его только лишь после того, как уложила Мунисэ спать. Сохранилась небольшая часть письма: “...Сегодня утром мама посмотрела мне в лицо и заплакала. Я спросил: “Что случилось, мама? Почему ты плачешь?” Сначала она не хотела ничего говорить, отнекивалась: “Так... Сон приснился..,.” Я настаивал, молил, ей пришлось открыться. Тихонько плача, она рассказала.
     “Сегодня мне приснилась Феридэ. Я бродила по каким-то темным развалинам и спрашивала встречных: “Здесь ли Феридэ? Скажите ради Аллаха...” Вдруг женщина с закутанным лицом схватила меня за руку и втолкнула в какую-то мрачную комнату, похожую на келью дервиша: “Феридэ покоится здесь. Умерла от дифтерита...” Вижу, мое дитя лежит с закрытыми глазами. А лицо даже не изменилось... Плача, я проснулась, сердце болело... Говорят, покойник во сне - это к встрече... Не так ли, Кямран? Я скоро увижу свою Феридэ. Ведь верно, сынок?..”
     Это подлинные слова мамы. О себе уже не говорю. Но разве справедливо - заставлять плакать старую женщину, которая была тебе матерью? Теперь этот печальный сон стал и моим постоянным сновидением. Стоит мне только Лечь, сомкнуть веки, и я начинаю видеть тебя в каком-то далеком краю, в темой комнате с закрытыми глазами. Твои черные волосы, твое нежное лицо...”
     На этом месте письмо обрывалось. Так я и не узнала ни о чем, кроме переживаний и тоски своей тетки.
     Кямран, ты видишь, нас разлучает буквально все. Мы с тобой даже не враги, а просто люди, которые никогда-никогда не увидят друг друга.

0

59

3ейнилер, 1 февраля
     Вчера ночью со стороны болота послышались выстрелы. Я испугалась, а Мунисэ как ни в чем не бывало объяснила:
     - Так часто случается, абаджиим. Это жандармы ловят разбойников.
     Выстрелы с небольшими паузами раздавались минут десять.
     Наутро мы узнали подробности. Слова Мунисэ подтвердились. Ночью произошло сражение между шайкой бродяг, ограбивших почту, и жандармами. Один из жандармов был убит, другого в тяжелом состоянии доставили в Зейнилер. Сейчас он находился в доме для приезжих.
     Около полудня в школу, задыхаясь, влетел маленький Вехби и схватил меня за руку:
     - Девушка! Учительница! Быстрей надевай свой чаршаф! Идем! Тебя зовут в дом для приезжих.
     - Кто зовет?
     - Доктор. Отец велел передать.
     Я накинула чаршаф и пошла за Вехби.
     Дом для приезжих представлял собой ветхую хибару в две маленькие комнатушки и покосившуюся веранду с лестницей. Сюда порой заглядывали проезжие, которых настигала в пути ночь, метель или болезнь. Здесь их даже иногда кормили.
     У ворот красивая лошадь била землю копытом. Из ноздрей у нее шея пар. Я погладила ее морду и вошла во двор, освещенный фонарем. Было довольно темно, хотя сумерки еще не спустились. На ступеньках лестницы сидел толстый военный доктор в огромных сапогах и плотной шинели. Он что-то писал и одновременно разговаривал с людьми, которые находились тут же во дворе. Я глядела на доктора сбоку. У него были пышные седые усы, лохматые брови, живое, приятное лицо. Но, Господи, переговариваясь с жандармами, он употреблял такие грубые, неприличные выражения, что я на мгновение даже подумала, не уйти ли мне.
     Вот доктор снова раскатисто захохотал, собираясь опять сказать что-то неприличное, грубое, и поднял голову. Тут он увидел меня и осекся. Потом обернулся к человеку в сером кителе с огромной черной бородой и крикнул:
     - Эй, капитан, ты не обижайся, но я считаю, тебе правильно дали кличку “дядя медведь”. У нас тут женщина, а из-за тебя я говорю черт знает что... - Он повернулся ко, мне: - - Извините, сестрица, я не заметил, как вы пришли. Постойте, сейчас спущусь. Лестница еле дышит. Двоих нас ей не выдержать!.. Ну а теперь проходите, я спускаюсь.
     Перепрыгивая через ступеньки, я взбежала наверх. Мне было слышно, как старый доктор продолжал издеваться над человеком, которого назвал капитаном.
     - Мой капитан, эта учительница приехала из Стамбула. Ты удивляешься, как я догадался, не так ли? Ах, мой капитан, ты ведь на все, что творится в нашей Вселенной, смотришь недоуменно, словно глупый баран. Да, я понял по тому, как она взбежала по лестнице. Ты видел? Она летела, как куропатка. А теперь хочешь, я отгадаю ее возраст? Этой женщине, как там ни крути, а сорока еще нет...
     Меня всегда забавляли подобные разговоры. Улыбнувшись, я подумала: “А вот тут ты ошибся, доктор-бей!”
     Через пять минут, сотрясая своими сапожищами лестницу, старый доктор поднялся наверх и заговорил со мой:
     - Как видите, ханым-эфенди, у нас раненый. Опасного ничего нет, но он нуждается в уходе. Я скоро должен уехать. Что надо делать? Небольшие перевязки. Но боюсь, больной может получить заражение крови. Здешний народ не очень верит докторам, и при случае крестьяне тотчас прибегают ко всяким знахарским снадобьям. Им ничего не стоит залепить рану какой-нибудь дрянью. Вы все-таки женщина образованная. Сейчас я вам объясню, что надо делать. Будете ухаживать за больным, пока он не встанет на ноги. Только не знаю, сумеете ли вы выдержать эти...
     - Выдержу, доктор-бей. У меня крепкие нервы. Я ничего не боюсь.
     Старик удивленно взглянул на меня.
     - А ну-ка открой лицо, я посмотрю, какая ты есть. В бесцеремонных словах доктора было что-то подкупающее, искреннее...
     Я не стесняясь подняла чадру и даже легонько улыбнулась.
     Лицо доктора выразило изумление; он всплеснул руками и вдруг залился смехом.
     - Что ты делаешь в этой деревне?
     Я даже растерялась. Может, этот человек знает меня? Мне захотелось все превратить в шутку. У доктора было лицо, внушающее доверие и располагающее к себе.
     - Надеюсь, вы не станете утверждать, доктор, что знаете меня?
     - Тебя - нет, но подобных тебе людей, такую разновидность я очень хорошо знаю. К сожалению, они начали вымирать, да, исчезать с лица земли.
     - Как мамонты, эфендим?
     Моя склонность к шуткам, которую я уже пять месяцев держала под замком, вдруг прорвалась наружу. Сестра Алекси всегда говорила, что меня нельзя баловать, так как я тотчас начинаю шалить, беситься, коверкать слова, в общем, вести себя, как малое дитя.
     Доктор производил на меня впечатление человека мудрого, с чистым сердцем. Он опять громко расхохотался и сказал:
     - Ах ты, изящное, маленькое, веселое существо, совсем непохожее на огромных и безобразных предков теперешних слонов! Я стар и поэтому могу добавить еще эпитет “красивое”. Так вот, красивый благородный ребенок, отвечай мне, как ты сюда попала?
     Под грубым словцом, под раскатистым хохотом уездного военного врача нельзя было не уловить едва заметного а сострадания.
     Стараясь быть серьезной, я ответила:
     - Я учительница, доктор-бей. Хотела служить своему делу. Вот меня и прислали сюда. Мне все равно. Я могу работать везде.
     Пока я говорила, доктор пристально рассматривал мое лицо.
     - Значит, ты приехала сюда только для того, чтобы служить своему делу? Только ради просвещения, ради деревенских детей, не так ли?
     - Да, это моя цель.
     - В таком возрасте? С такой внешностью?! Лучше скажи правду. А ну посмотри мне в глаза. Вот так... Ты думаешь, я так и поверил тебе?
     Веселые, милые глаза доктора с белесыми ресницами, глубоко запрятанные между пухлых щек, казалось, читали у меня в душе.
     - Нет, дочь моя, - продолжал он. - Это не главная причина. Дело и не в том, чтобы добыть себе средства к существованию. Сейчас, когда ты пытаешься скрыть, я вижу еще лучше. Разумеется, если я спрошу, кто ты, из какой ты семьи, где твой дом и так далее, ты мне ничего не ответишь? Вот видишь, вот видишь, как я все знаю. Здесь какая-то тайна. Но я не собираюсь копаться. Мне достаточно маленькой детали.
     Мы оба замолчали. После некоторого раздумья старый доктор сказал:
     - Не позволишь ли ты мне оказать тебе маленькую услугу? Хочешь, я устрою тебя на более хорошее место? У меня есть кое-какие связи в министерстве образования.
     - Нет, благодарю вас, я довольна своим местом.
     Доктор опять улыбнулся, пожал плечами и шутливо сказал:
     - Замечательно! Превосходно! Но знай, самопожертвование - это не так просто, как ты думаешь! Если тебе когда-нибудь придется туго, напиши мне несколько строк. Я оставлю тебе свой адрес. Не бойся, я поступаю так из самых чистых побуждений...
     - Благодарю вас...
     - Итак, с этим покончено. Теперь приступим к нашему делу. Объясню тебе твои обязанности.
     Старик открыл дверь в соседнюю комнату. На покосившейся кровати лежал раненый, покрытый с головой солдатским плащом.
     Доктор позвал:
     - Ну как, Молла, тебе лучше?
     Раненый откинул плащ, хотел приподняться.
     - Лежи, лежи, не шевелись. Болит у тебя что-нибудь?
     - Нет, большое спасибо... Вот только скула немного ноет...
     Доктор опять рассмеялся:
     - Эх вы, дорогие медведи мои! Коленную чашечку он называет скулой, думает, что желудок на пятке. Но тем, кто станет у него на дороге, он спуску не даст. Заживет, Молла, все будет хорошо! Благодари Аллаха, что пуля не прошла чуть левее. Хочешь через неделю выздороветь, встать на ноги? Не выйдет... Впрочем, если полежишь здесь, тогда другое дело. Тут тебе хорошо! Смотри только исполняй все, что тебе скажет эта девушка. Понятно? Она теперь твой доктор, перевязывать тебя будет. Не вздумай делать глупости, пить какие-нибудь домашние лекарства или еще какую гадость, тогда пеняй на себя!.. Клянусь Аллахом, я приеду и изрежу твою ногу на куски.
     Доктор принялся разматывать бинты. Когда он прикасался к ране, больной вскрикивал: “Ах, бей!”
     - Ну, ну, замолчи, - -ворчал доктор. - - Какой же ты мужчина? Не стыдно тебе! Смотри, какие огромные усы и бородища, а кричишь в присутствии крошечной девочки! У тебя пустяк, а не рана. Если бы я знал, что попаду к такой славной сестре милосердия, сам бы себе нарочно что-нибудь продырявил!..
     Час спустя старый доктор и бородатый капитан покинули деревню.
     На первый взгляд кажется: еще одна обыкновенная встреча в жизни. Не так ли? Но не помню, чтобы еще когда-нибудь подобные мимолетные встречи с людьми производили на меня такое незабываемое впечатление.

0

60

Зейнилер, 24 февраля

     Говорят, весна в этом году ожидается ранняя. Вот уже неделю стоит ясная погода. Все кругом залито солнцем.
     Если бы не снег на горных вершинах, можно было подумать, что наступил май.
     Сегодня пятница. После обеда я начала рисовать акварелью портрет Мунисэ. Вдруг открылась дверь, и в комнату вошла Хатидже-ханым. Платок ее сбился на шею, она тряслась. Я никогда не видела ее такой взволнованной и обеспокоенной.
     - Аман <Аман - междометие: ох, о Боже!>, ходжаным, там, внизу, пришли какие-то два эфенди. Один из них как будто заведующий отделом образования. Приехал ревизию устраивать... Быстрей спускайся. Я боюсь с ними разговаривать.
     Торопливо облачаясь в чаршаф, я улыбалась сама себе. Невиданное дело: король лентяев, который в кабинете боялся лишний раз шевельнуть пальцем, решился приехать сюда!..
     Внизу, около двери в класс, я увидела двух мужчин.
     Один был очень высокий, другой - совсем маленький.
     Пока я искала глазами заведующего отделом образования, маленький мужчина подошел ко мне. В темноте трудно было различить черты его лица, я только заметила, что в глазу у него поблескивал монокль.
     - Вы учительница? Честь имею... Я новый заведующий отделом образования Решит Назым. Почему здесь так темно? Не школа, а настоящий хлев!
     Я распахнула классную дверь и сказала:
     - Здесь немного светлее, эфендим.
     Маленький господин как-то странно переступал. Для такого крошечного роста походка его была чересчур важной. Переступив порог, он остановился и, размахивая рукой, словно на митинге, заговорил:
     - Мон шер <Мой дорогой (от фр. mon cher)>, ты посмотри! Какой мизер <Нищета (от фр. misere), какой мизер! Нужны тысячи свидетелей, иначе не поверят, что это школа. Каким надо быть радикалом!.. Ну, ты видишь, я тысячу раз прав, когда говорю: “Или все, или ничего!”
     Теперь я разглядела гостей получше. Новый заведующий отделом образования, который на первый взгляд показался мне мальчишкой, каким-то новоиспеченным денди, был человеком лет пятидесяти, без всяких признаков растительности на лице. Он все время играл бровями, вертел глазами, при каждом слове его сморщенное личико принимало новое выражение.
     Что касается второго, то это, напротив, был высокий сухощавый мужчина с тоненькими усиками. Он был такой длинный, что невольно горбился.
     Заведующий отделом образования опять обратился ко мне:
     - Ханым-эфенди, позвольте представить вам моего друга. Мюмтаз-бей - инженер губернского правления общественных работ.
     Я ответила, чтобы хоть что-нибудь сказать.
     - Вот как, эфендим?.. Очень приятно...
     Заведующий отделом образования бродил по классу, притопывал ногами, словно испытывая прочность пола, и концом своей тросточки дотрагивался до парт и учебных плакатов.
     - Мой дорогой, у меня великие прожекты. Я все разрушу и заново построю. Это будут школы чистые, светлые! Горе тем, кто не даст мне ассигнований, которые я прошу! Я приехал в этот край, имея кое-что про запас. Стамбульская пресса, как артиллерийская батарея, находится в боевой готовности. Стоит мне подать маленький сигнал - и бах!.. бух!.. Начнется страшная бомбардировка. Ты понимаешь? Или я претворю в жизнь все планы, которые у меня в голове, или покину этот пост!
     Без сомнения, все эти красивые слова говорились только для того, чтобы пустить пыль в глаза мне, бедной деревенской учительнице.
     Решит Назым поправил монокль и спросил:
     - Сколько у вас учеников?
     - Тринадцать девочек и четыре мальчика, эфендим...
     - Хм, на семнадцать человек одна школа? Странная роскошь... Ты осмотришь здание, Мюмтаз?
     - К чему?.. И так все видно.
     Я заметила, что, пока заведующий отделом образования распространялся о своих грандиозных “прожектах”, Мюмтаз-бей украдкой поглядывал на меня. И вдруг он заговорил на ломаном французском языке - очевидно, чтобы я не поняла.
     - Послушай, дорогой... Заставь учительницу под каким-нибудь предлогом откинуть чаршаф. Сквозь чадру ее лицо сверкает, словно звездочка. Как она сюда попала?
     Заведующий отделом образования пытался сохранить невозмутимость, но слова приятеля, кажется, покоробили его. Он ответил на еще более скверном французском языке:
     - Прошу тебя, мой дорогой... Мы ведь в школе. Будь серьезным.
     Решит Назым оттянул морщинистую кожу на подбородке, словно это была резина, и задумался о чем-то. Наконец он решительно обернулся ко мне:
     - Ханым-эфенди, я закрываю эту школу.
     - Почему же, бей-эфенди? - удивилась я. - Что-нибудь случилось?
     - Ханым-эфенди, детей невозможно воспитывать в таком безобразном здании. Да и учеников мало... Пока я работаю в вилайете, все мои усилия будут направлены на то, чтобы большинство школ имели дешевые, но изящные, безупречные в санитарном отношении и модернизированные, то есть современные здания. А сейчас, будьте добры, дайте мне кое-какие пояснения...
     Он вытащил из кармана визитки роскошную записную книжку, задал несколько вопросов о школе, записал мои ответы и сказал:
     - Что же касается вас, ханым-эфенди... Вас я переведу в более подходящее место. Как только получите приказ о закрытии школы, немедленно выезжайте в Б... и мы все устроим. Ваше имя, пожалуйста...
     - Феридэ.
     - Ханым-эфенди, в Европе - прекрасный обычай: каждый человек к своему имени прибавляет имя отца. Получается более ясное, более определенное имя. Вы, учителя, должны применять эти новшества. Например, в классном журнале вместо того, чтобы писать про свою ученицу: “Меляхат, отец, - Али Ходжа”, вы напишете: “Меляхат Али”, и все. Договорились, ханым-эфенди? Так как имя вашего папаши?
     - Низамеддин.
     - Ханым-эфенди, мы будем вас величать Феридэ Низамеддин. Сначала вам это покажется странным, но потом привыкнете. Что вы кончали?
     Я постеснялась назвать свой пансион; инженер Мюмтаз-бей мог бы сконфузиться за свою вольность, услышав, что я знаю французский язык. Поэтому я ответила так:
     - Эфендим, у меня специальное образование.
     - Как я вам сказал, по приезде в Б... вы тотчас посетите меня. Мы поищем вам подходящее место. Идем, Мюмтаз, у нас по плану еще две деревни.
     Инженер сидел на парте и размахивал своими длинными тоненькими ножками.
     На том же “великолепном” французском языке он ответил:
     - Это лакомый кусочек... Оставь меня и иди. Я обязательно найду способ и заставлю ее открыть лицо.
     Заведующий отделом образования опять сконфузился. Видимо опасаясь, чтобы я не заподозрила их в чем-либо, он сказал по-турецки:
     - У нас еще есть время... Свой ответ вы напишете после. Итак, прошу вас... - и двинулся к выходу.
     Инженер пошел на крыльцо и, делая вид, будто рассматривает крышу и окна, ждал, когда я выйду. Я же нарочно задержалась в коридоре, повернувшись к нему спиной.
     Проходя садом, бедняга еще несколько раз обернулся, а выйдя из ворот, зашагал вдоль деревянного забора, поднимаясь на цыпочки и заглядывая внутрь.
     Известие в один миг облетело деревню. Несмотря на пятницу, и ученики, и их матери прибежали ко мне. Как они были огорчены тем, что школа закрывается! Я тоже расстроилась, девочки, которые раньше, казалось, были совершенно равнодушны к школе и ко мне, теперь плакали и целовали мои руки.
     Хатидже-ханым повязала голову огромным платком и удалялась к себе. Меня ожидали новые трудности, но, по правде говоря, положение этой несчастной было во много раз хуже.
     Под вечер ко мне зашли жена старосты и эбе-ханым. Обе женщины были печальны, особенно эбе-ханым. Она многозначительно поглядывала на меня и говорила, вздыхая:
     - У меня были совсем другие планы, но такова, видно, воля Аллаха.
     На это мне оставалось только грустно ответить, потупив глаза:
     - Что поделаешь, эбе-ханым? Видно, не судьба...
     Короче говоря, маленький господин с моноклем одним словом взбудоражил всю деревню. Крестьяне были очень огорчены.
     Хотя я знала, что трудно найти худшее место, чем Зейнилер, но их настроение передалось и мне. Одна лишь Мунисэ была исключением. Шалунья радовалась, казалось, у нее выросли крылья.
     - Когда же мы уедем, абаджиим? - приставала она ко мне. - Через два дня уедем?

0