Перейти на сайт

« Сайт Telenovelas Com Amor


Правила форума »

LP №05-06 (618-619)



Скачать

"Telenovelas Com Amor" - форум сайта по новостям, теленовеллам, музыке и сериалам латиноамериканской культуры

Информация о пользователе

Привет, Гость! Войдите или зарегистрируйтесь.



Гардемарины (сериал) снят по романам Нины Соротокиной (Россия)

Сообщений 61 страница 80 из 204

61

17
   Гавриле не надо было долго объяснять, кто он и зачем пожаловал. Как только он назвал себя лакею, его сразу схватили с двух сторон под руки и поволокли по длинной анфиладе комнат. Алексей еле поспевал за бегущими гайдуками. Маленькая заминка у высокой двери, и Гаврила уже стоит на коленях перед крытым ковром возвышением, увенчанным креслом и восседающей на нем роскошной барыней.
   — Встань! — раздался сверху зычный крик и сразу заполнил собой всю комнату, словно не из женской гортани выходил этот голос, а сам Зевс-вседержитель гаркнул под небесными сводами на провинившихся смертных. Но дальнейшие фразы утратили грозную торжественность первого окрика. Ругань, настолько цветистая и смелая, что могла бы украсить любого забулдыгу и пирата, но никак не трон, на котором восседала велеречивая княгиня, полилась на Гаврилу сплошным мутным потоком. Потом тяжелый вздох, минутная пауза, и голос опять обрел царское спокойствие.
   — Мне уже лучше. Помогла твоя мазь. Почему сразу не приехал?
   — Узнав о великой беде вашего сиятельства, — голос Гаврилы слегка дрожал, но держался он с полным достоинством, — я с помощником, — небрежный кивок в сторону оробевшего Алеши, — сразу же пошел в лоно лесов, дабы собрать нужные для лечения противоядия. — И он выразительно встряхнул в руке холщовую сумку. — Теперь я приехал, дабы находиться в доме неотлучно до полного выздоровления вашего сиятельства. — И Гаврила осмелился взглянуть на княгиню Черкасскую.
   На него в упор смотрели отекшими веками блестящие темные глаза. Лицо, обычно худое и смуглое, а теперь одутловатое и болезненно красное, напоминало маскарадную маску. На иссиня-черных взбитых волосах топорщился кружевной чепец.
   Худой фигуре было очень просторно не только в кресле, но и в самом золототканом, жестком, сильно декольтированном платье.
   На ступеньках у барских ног сидела карлица с иссохшим телом, маленькими ручками и огромной, казавшейся еще больше из-за кудрявого рыжего парика, головой. Лицо карлицы было тоже отечным и язвенным — видно, зловредные румяна коснулись и ее морщинистых щек.
   — И меня, батюшка, полечи, — сказала карлица, притворно шепелявя, и стрельнула в Гаврилу озорными синими глазами.
   Княгиня дернула ее за рыжие кудри, и та рассмеялась весело.
   Гаврила не обратил внимания на игривые слова карлицы, он был весь сосредоточен на что-то злобно бормочущей княгине. «Я тебе поору, бесстыдница, — думал он, твердо выдерживая горящий, с сумасшедшинкой взгляд. — Ты-то мне никак не нужна, а я — спасение твое. Ишь как личность-то покорежило!» Страх совсем пропал, будто его и не было. Гаврила встал на ноги и спокойно, по-домашнему, сказал:
   — Спускайтесь вниз, ваше сиятельство. Лечиться будем. Вам лечь надо, а платьице это златотканое — снять. Тяжел наряд, когда покой нужен.
   — Мне платьице снять? — захихикала карлица.
   — Цыц! Тебя и так вылечим, — злым шепотом сказал Алексей. Карлица еще звонче захохотала.
   — Какой же ты пригоженький!
   — Помолчи, старая…
   Но, видно, не обидное для себя, а что-то доброе услыхала синеглазая карлица в отрывистых этих словах, потому что перестала гугнить и хихикать, а подперла щеку маленьким кулачком и затихла, i грустно глядя на Алексея.
   — Пойдемте в спаленку, ваше сиятельство, — продолжал давать распоряжения Гаврила. — Да пусть принесут туда горячей и холодной воды.
   Мосластая рука княгини цепко схватила колокольчик, зазвонила.
   — Ванька, Санька, Шурка, Варька…
   Вокруг трона столпилась дворня, появились обитые бархатом носилки. На них с величайшими предосторожностями, невообрази — k мым гвалтом и даже потасовками между старухами-приживалками усадили княгиню и торжественно, словно царицу Египетскую, повлекли из комнаты.
   — Почему их сиятельство на носилках несут? — спросил Алексей шепотом карлицу.
   — Ножки у нее не ходят, — ответила та серьезно и печально. Пока княгиню раздевали, укладывали на огромную кровать, Алексей стоял подле карлицы и обдумывал, как бы половчее спросить про князя. Аглая Назаровна ругалась, стонала, приживалки вопили на все лады, горничная разбила кувшин с водой, облила барский подол, за что тут же была награждена пощечиной. Ни секунды не медля, горничная передала этот подарок сенной девке, та вручила пощечину казачку…
   «Вот дурной дом», — подумал Алексей и тихонько тронул карлицу за плечо.
   — А почему у их сиятельства ножки больные?
   — Отнялись, — с готовностью объяснила карлица. — Когда батюшку-князя десять лет назад подвели под розыск, с нами и приключилась эта беда. Наша барыня отчаянная, — продолжала она, словно гордясь парализованными ногами хозяйки. — Батюшку-князя посадили в арестантскую карету, а она, горлица, под ту карету и бросилась, чтоб остановить лошадей. Колеса по их ножкам и проехали. Очень она батюшку-князя любила.
   — А где сейчас князь Черкасский? — поспешно, забыв о всякой предосторожности, спросил Алексей, испугавшись этого «любила» произнесенного в прошедшем времени.
   — На своей половине, где ж ему быть, — ответила карлица, с любопытством глянув на юношу. — Только ты, милок, лишних вопросов не задавай. У нас этого не любят.
   Княгиня, наконец, улеглась, затихла, передохнула от крика и наполнила легкие новой порцией воздуха.
   — Прошка!
   Карлица метнулась к изголовью. Гаврила кончил выгружать на стол банки, пузырьки и травы, потом оглянулся на помощника:
   — Ну, Алексей Иванович, — встретив укоризненный Алешин взгляд, он встряхнулся испуганно, — Алексашка! — Приступим… — и засучил рукава.

0

62

18
   — Лукьян Петрович! Сашенька воротился, живой! Радость Друбарева и Марфы не поддается никакому описанию. Сашу обнимали, орошали слезами, робко упрекали в безответственности, а потом, ничего не объясняя, втолкнули в белую Марфину светлицу и плотно притворили двери.
   На лежанке сидела молодая особа в русском платье: повойнике, зеленой епанче, и испуганно таращилась на Сашу, не произнося ни слова.
   — Не узнаете, что ли? — пролепетала она наконец. — Я Лиза, камеристка Анастасии Павловны.
   — Быть не может… — Саша дрогнувшей рукой пододвинул стул, сел, не спуская глаз с камеристки. — Ну?..
   Лиза тотчас заплакала, но уже без горя, а больше по привычке.
   — Уж как я к вам добиралась-то… Ужас, ужас! Заболела в дороге, в беспамятство впала. Люди помогли! А теперь кто я? Беглая!
   Саша, не вникая в смысл этих воплей уже потому, что в них не было имени Анастасии, схватил Лизу за плечо и стал трясти ее, приговаривая:
   — Барышня твоя жива? Да перестань реветь! Анастасия жива?
   — Они мне вольную хотели дать, да где уж… — твердила Лиза. — А чья я теперь?
   Потом она словно опомнилась, выпростала плечо из Сашиной руки.
   — Да живы они. Что им сделается-то? Отвернитесь… Она распахнула епанчу, запустила пальцы за лиф и вытащила мелко сложенную записку.
   — Вот.
   «Голубчик мой, Саша! Не хотела навлекать на тебя беду, да, видно, судьба моя такова — нести близким моим печаль. А ты — близкий, верь слову. Встречу нашу на болотах никогда не забуду. Но знай, тебе угрожает страшная опасность, какая — у Лизы спроси. Береги себя, а то некому будет по мне в России плакать. А в католички не пойду. Буду жить в вере истинной, а там… что Господь даст. А».
   Он прочитал все одним взглядом, половины не понял, буквы прыгали по бумаге, словно рысью скакали, перо продырявило бумагу и рассыпало бисер клякс. Стремительное письмо, на одном вздохе писано. Одно ясно — не пойдет она за Брильи. Грусти, француз! Саша перевел дух, поцеловал записку и принялся теперь уже внимательно разбирать фантастический Анастасьин почерк.
   — Где это писано?
   Лиза вполне оправилась и даже удовольствие стала находить в своем положении. Уж, наверное, этот молодой красивый человек сможет как-то определить ее судьбу.
   — Писано это в трактире… то есть в гостинице на границе, — сказала она степенно. — Утром я причесываю барышню…
   — Где сейчас Анастасия?
   — Далеко. Наверное, в самом Париже. Француз-то вначале воротиться хотел. Назад! В Петербург! Бесчестье! Ровно сбесился, ногами топал. Я барышню причесываю…
   — Что ты заладила… причесываю… Ты дело говори! Лиза поджала губы и невозмутимо продолжала:
   — Утром я причесываю барышню, а он ворвался. Бледный, без парика, в одной руке камзол, а в другой страницы, из книги вырванные. Анастасия Павловна вроде бы удивились, но спокойно так спрашивают: «Сережа, ты ошалел?»А француз камзол ей под ноги бросил, а сам читает страницы: «Что это? Во имя всевышнего… Золу видеть — болеть от простуды! Зонтик потерять — обманутые надежды!» Анастасия Павловна страницы из его рук вынули и читают: «Зрачок видеть — попасть впросак». Сережа, по-моему, это сонник «.
   Несмотря на драматизм ситуации Саша принялся истерически хохотать, представленная Лизой картина встала перед глазами, как живая. Девушка тоже хихикнула, уважая Сашино состояние.
   — Француз кричит:» Я этого дела Лес… Лек… Лестоку не прощу! Он украл бумаги, а взамен это подсунул! «А барышня с сомнением спрашивает:» Но откуда Лесток взял сонник? «А Брильи:» Бумаги похитили в охотничьем особняке. А похититель — последний русский, вот кто! Он — лестокова ищейка. Мы едем в Петербург! «А барышня как ножкой топнут:» А меня куда? Лестоку? В обмен на бумаги, которые ты вез? «Потом у них истерика, француз ножки им целовал…
   — И она позволила? — ревниво воскликнул Саша.
   — Мы француза выгнали, — с кокетливым смешком продолжала Лиза, — сами сели письмо писать. На словах барышня велели сказать, что еще угрожает опасность тому юноше, что в театре у Анны Гавриловны лицедействовал.
   — До этого юноши Лесток не доберется. — Саша спрятал записку на груди и сразу стал озабоченным: — Вот что… Здесь тебе оставаться нельзя. Я должен нанести визит одной даме. Пойдешь со мной. Ты знаешь госпожу Рейгель?
   — Веру Дмитриевну?
   — У нее тебе будет спокойнее, а там что-нибудь придумаем. Оденься только поприличнее. Уж больно наряд-то тебе велик.
   Саша прошел в кабинет Друбарева. Старик поднялся к нему навстречу, ожидая объяснений, но вместо этого услышал деловым тоном произнесенную фразу:
   — Посоветуйте, как я могу похлопотать аудиенцию у вицеканцлера Бестужева?
   И тут Саша увидел, что выражение» глаза полезли на лоб» отнюдь не гипербола, потому что если глаза Лукьяна Петровича остались на месте (при этом они как-то уменьшились и потемнели), то очки сами собой подпрыгнули и уместились на высоком морщинистом лбу их владельца.
   — Да зачем тебе, прыткий юноша, вице-канцлер? С какими такими вопросами ты предстанешь перед их милостью?
   — В этом свидании вице-канцлер заинтересован не меньше меня, поверьте. Замятин мог бы помочь? Лукьян Петрович, батюшка, я вам вручаю судьбу мою.
   Услышав «батюшка», Друбарев сморщился и полез в карман за платком. Он долго кашлял, сморкался, очки сползли на переносицу, но выражение оглушенности так и осталось на лице доброго старика.
   — Драгуны ведь с обыском приходили, Сашенька. Кричали:
   «Арест!» Потом еще наведывался Лядащев-господин. Вот ведь дал господь фамилию!
   — Не могу я от вас съехать, — сказал Саша удрученно. — Я подписку давал.
   — Во-она… съехать! И думать забудь! Я побеседую с Замятиным. Однако ж никакого обнадеживания дать не могу…
   Саша низко поклонился и поцеловал пухлую, усеянную коричневыми крапинками руку Друбарева. Первый шаг сделан. Может, и не шаг еще, а только нога занесена для этого шага. Но коли занесена, так и опустится, сделал один шаг, сделаешь и другой. Так и дойдешь до светлых чертогов вице-канцлера.
   А пока в другие чертоги к милейшей госпоже Рейгель. В целях конспирации Саша шел порознь с Лизой, бедная камеристка бежала по другой стороне улицы, очень боясь потерять резвого гардемарина в толпе.
   Саша был принят сразу и весьма милостиво. Здоровьем ли госпожа Рейгель была крепче или меньше холила щеки косметикой, но Гавриловы румяна произвели на ее лице куда меньше разрушений, чем на ланитах княгини Черкасской.
   Разговор Саша начал с просьбы приютить до лучших времен эту милую девицу. Да, да… вы правы, это камеристка Анастасии Ягужинской, которая бежала в Париж, но не захотела навязывать чужую страну этой милой девушке. Пытаясь объяснить, почему именно он, Белов, привел девицу к Вере Дмитриевне, Саша напустил такого туману, так часто повторял слова «роковая случайность»и «государственная тайна», что бедная вдова совершенно смешалась и только кивала.
   — Пройдет время, и я смогу все объяснить вам, — веско закончил Саша, — а пока я связан подпиской о неразглашении. Храните и вы эту тайну.
   Вера Дмитриевна дала самые твердые обещания. Лизу увели во внутренние покои, и разговор потек по менее извилистому руслу. Теперь Саша играл роль светского человека и пел панегирик Гавриле.
   — Так вы знали этого парфюмера еще в Москве? Бог мой, как тесен мир… — Вдова все еще не могла прийти в себя от первой новости и поэтому лепетала как-то невпопад. — Но я очень рада, что он хороший лекарь. Меня огорчила не столько болезнь, — она осторожно потрогала щеки, — сколько невозможность исполнить просьбу милейшего графа Никодима Никодимыча. Помните, вы встретили его в моем доме? Он послал своему племяннику посылку и письмо.
   — Василию Федоровичу? — воскликнул Саша с восторгом. — Я ведь был ему рекомендован. Если болезнь мешает вам принять господина Лядащева, я охотно доставлю ему все, что вы пожелаете, — истовб протараторил Саша и запоздало подумал: «Болван, что говоришь-то,? Вот уж ни к чему сейчас встречаться с Лядащевым».
   Но Вера Дмитриевна решительно отклонила предложение Саши, сказав, что ей необходимо самой увидеть господина Лядащева, что это непременная просьба графа, и галантно принялась вытягивать из юноши сведения касательно петербургского племянника.
   — Умен! — упоенно кричал Саша. — Красив! Смел! Проницательный молодой человек скоро понял, что неспроста госпожа Рейгель так интересуется его знакомцем. «А не жужжат ли в этой комнате амуровы стрелы? — подумал он, наблюдая легкое смущение и томность, окрасившие поведение вдовы. Наметки мыслей, предтечи будущих размышлений, вихрем пронеслись в голове:
   » Может быть, мне суждено быть сватом? Зачем?.. А вдруг пригодится? «
   Голос Саши приобрел бархатистость и вкрадчивость.
   — А как Василий Федорович обходителен… как добр. Каждому готов прийти на помощь.
   — Вот как? — Вера Дмитриевна кокетливо улыбнулась и прикрыла рот веером. — А какой у него чин?
   — Он поручик, сударыня. Поручик гвардии. Это самый замечательный поручик, которого я знал когда-либо. Он служит в Тайной канцелярии, — не задумываясь, выпалил Саша и тут же прикусил язык. Зачем он про канцелярию-то брякнул? Мог бы догадаться, что этот вид государственной службы не пользуется популярностью у невест.
   Вдова как-то кисло, то ли недоверчиво, то ли испуганно, посмотрела на Сашу, лицо ее покраснело, и на нем явно обозначились следы недавней косметической хвори.
   — Знаете, Александр Федорович, я, пожалуй, воспользуюсь вашим предложением. — Она встала, прошла в соседнюю комнату и вскоре вернулась с маленькой, туго спеленутой посылкой и письмом. — Передайте, пожалуйста, Василию Федоровичу вот это.
   — О, сударыня! Нет! Он сам придет за посылкой. Я приведу его к вам, когда вы только пожелаете. Через три дня ваше лицо станет прекраснее прежнего. И ради бога, не забудьте наш уговор про Лизу. Разрешите откланяться.
   Сашу словно ветром сдуло, только легкий сквозняк поколебал шторы на окнах и взвинтил газовый шарф на шее вдовы. Вера Дмитриевна задумчиво посмотрела на посылку, потом позвала горничную.
   — Спрячьте куда-нибудь подальше… Знаешь, где служит этот Лядащев? В Тайной канцелярии.
   — Оборони нас. Господь, — перекрестилась горничная. Именно это мудрое замечание помешало Вере Дмитриевне разнести по всему городу новость об Анастасии Ягужинской. Память о недавнем заговоре была еще слишком свежа. Страшно брать в дом камеристку заговорщицы, но ведь не гнать же ее на улицу. Приютить страждущего — дело божеское, и потом Лиза волосы укладывает как француз парикмахер, а тайну сохраним, будьте покойны.
   Саша вышел из дому госпожи Рейгель в сияющем настроении. Все складывалось, как нельзя лучше. Спрятанная на груди записка от Анастасии была не мечтой, но реальностью! Правда, некоторое беспокойство доставляло воспоминание об обыске, который случился в доме Друбарева в его отсутствие. Но до бестужевских бумаг Лестоку не добраться, они спрятаны надежно, в тайнике за Шекспиром.
   — Смотрите, — сказал Никита друзьям, пряча бумаги, — вынимаешь» Леди Макбет «, нажимаешь вот эту дощечку… Об этом тайнике знают только отец и Гаврила.
   Воспоминание о тайнике подсказало Саше здравую мысль, а почему бы ему не пожить какое-то время у Никиты? Мало ли какую гадость может придумать Лесток, вдруг за домом на Малой Морской учинена слежка? И не заходя домой, Саша пошел на Введенскую улицу.
   Вечерело… Народу на улицах было мало, начал кропить теплый дождик. Завтра вечером они пойдут на свидание с Алексеем, и куда лучше просидеть весь день в библиотеке с книгой в руке, чем ждать драгун, вздрагивая от каждого крика за окном.
   Саша уже подходил к дому Никиты, когда из-за угла выскочила чья-то стремительная карета. Сторонясь ее, он прижался к стене, оглянулся и увидел Лядащева. Тот стоял чуть поодаль на другой стороне улицы и, как показалось Саше, внимательно смотрел в его сторону. Это продолжалось всего мгновение, когда карета промчалась мимо, под деревьями уже никого не было.» А может, это и не Лядащев был? Темно ведь… А хоть бы и Лядащев… Что в этом? «— уговаривал себя Саша, но какое-то неприятное чувство бередило душу. Почему ему всюду мерещится Лядащев?
   Сегодня утром, когда, ссадив Алешу и Гаврилу на задах усадьбы Черкасского, они с Никитой ехали в карете к Синему мосту, ему тоже померещился Лядащев. Правда, он видел его со спины, а мало ли в Петербурге рыжих париков да коричневых кафтанов с золотыми позументами?

0

63

19
   В первоначальном, прикидочном варианте время свидания было назначено на двенадцать часов. Полночь как бы символизировала единоборство Алеши со всякой нечистью, открывающей в этот час вежды свои. Но после детальной разработки всего плана уговорились встретиться в девять, подчеркивая этим менее романтический, но более деловой характер операции. Для свидания выбрали дальний уголок парка, там, где чугунная ограда сбегала прямо в воды Фонтанной речки. Место было глухое, болотистое, непроходимый кустарник тонул в зарослях дудника и крапивы. Трудно было сыскать более таинственное и неудобное место для встречи.
   Пароль, произнесенный срывающимся от волнения голосом:
   — Жизнь Родине…
   — Честь никому, — прокричали в ответ Никита и Саша.
   — Тише вы. — Алеша просунул через решетку руку для пожатия.
   — Как там Гаврила? Его не били?
   — Только нам забот про Гаврилу справляться? — проворчал Саша.
   Встреча была короткой. Нет, Гаврилу не тронули, он вообще сейчас первый человек на половине княгини. Дом, сэры, странный, проще говоря — дурной. Все криком, боем, руганью… Вся усадьба поделена невидимой чертой на две части. У князя свои прислуга, кухня, кареты, конюшня. Дворня княгини носит одежду белого цвета, у князя все одеты в синее. Белые и синие не то, чтобы враждуют, но не общаются. Нет, Котова он не видел. Отлучиться на свидание было крайне трудно, потому что все друг за другом следят. Все, сэры, пока… могут хватиться. Встретимся послезавтра в это же время…
   И Алеша скрылся за деревьями.
   — Никита, — сказал Саша другу после ужина. — Я хочу прочитать бестужевские бумаги. Ты не составишь мне компанию?
   — Нет. Я предпочитаю черпать знания из книг, а не из личной переписки вице-канцлера. Не обижайся. Я все равно ничего не пойму в этих бумагах. Да мне и неинтересно.
   — Как знаешь, — согласился Саша.
   Бронзовый арап поднял правую руку, настороженно блеснул кофейно-желтыми глазами, бронзовая собака встала на задние лапы, готовая нарушить тишину библиотеки громким лаем — часы били двенадцать.» Леди Макбет «, прошуршав переплетом, послушно вылезла из своего гнезда, и неутомимый рыцарь интриги принялся за дело. Сверток писем приятно тяжелил руку. Александр с трепетом развязал ленту.
   Перлюстрация писем… В этом нет ничего постыдного! На изучении чужой переписки держится великая наука — дипломатия. Глаза обшаривают бумаги пока торопливо, бессистемно. Письмо на немецком языке, на французском, цифры, счета, долговая расписка английскому двору. А вот письмо на русском языке… Бог мой, что это?
   Полночь — роковое время. Видно, и впрямь вылезает из всех щелей нечистая и носится в воздухе, заигрывая с бодрствующими людьми. На твердой, как пергамент, бумаге Александр с удивлением и благоговением перед великим божеством — СЛУЧАЕМ, прочитал знакомую фамилию, снабженную, чтобы не могло выйти путаницы, именем и отчеством, и подтвержденную должностью — Смоленский губернатор. Внизу бумаги стояла дата-ноябрь 1733 года и подпись. Буква» Ч» была написана уверенно, с крутым нажимом, также явственно были очерчены первые буквы, а потом рука словно притомилась, перо вильнуло вверх-вниз и, совсем обессилев, кончилось безвольной загогулиной. Сомнений не было — в руках у Александра было собственноручное письмо князя Черкасского к герцогу Голштинскому.
   Александр пытался сосредоточиться, но никак не мог прочитать все послание целиком, глаза выхватывали только отдельные фразы.
   «… На Руси нет места честному человеку… пропадаем все… вся смоленская шляхта присягает сыну Вашему Петру, а Елизавете Петровне регентшей при нем сподручно быть…»
   На обороте бумаги четким острым почерком было написано:
   «Красный-Милашевич, бывший камер-паж Макленбургской герцогини Екатерины Иоанновны, преступные действия губернатора смоленского Черкасского подтверждает». И подпись г — /Aлeкceй Бестужев.
   Неясный шорох заставил Александра прикрыть письмо рукой и испуганно оглядеться. Окна библиотеки смотрели в сад, круглый месяц с радужным венчиком выбелил листву, тени от деревьев были черны и четки — никаких следов злоумышленников.
   Что-то мягкое коснулось ноги. Черт побери! — Черный кот неслышно вытек из-под стола, мягко подпрыгнул и уселся на подоконник, обернув лапы хвостом.
   — А, это ты? Знаешь, приятель, десять лет назад наш вицеканцлер помешал Елизавете Петровне взойти на трон русский, — сказал Александр и прикрыл рот ладонью. Кот сидел неподвижно, вперив в Александра зеленые, светящиеся глаза.
   — Шел бы ты отсюда, приятель. Я не хочу оскорбить тебя гнусным подозрением… Вряд ли ты шпион Тайной канцелярии, но мои откровения не для твоих ушей. Топай, топай…
   Александр растворил окно, и кот, вняв доброму совету, спрыгнул на заштрихованную тенями землю.
   Вернувшись к столу, Александр уверенно макнул перо в чернила и приступил к составлению копий. Только под утро кончил он свой труд и, переписав все до буковки, вдруг усомнился в правильности своего поведения.
   Все письма были серьезными уликами против Бестужева. Выходило, что вице-канцлер обманщик, вероотступник, взяточник и… много всего такого, чего лучше бы не знать скромному курсанту навигацкой школы. Александр понял, что бремя лишних знаний лишит его покоя на многие годы. За одну ночь пропала спасавшая его наивная уверенность в своей абсолютной правоте. Теперь он не сможет без, боязненно смотреть в глаза и не удивится, если его арестуют — есть за что…
   Александр почувствовал себя приобщенным к некой тайной клике, члены которой по виду респектабельные светские люди, а на самом деле — лихие пираты и разбойники. Излишнее любопытство, может быть, еще не сделало его членом этой шайки, но это — первый шаг, и занесена уже нога для другого шага, и недалек тот час, когда он выйдет на большую дорогу светских интриг, сжимая в руке нож.

0

64

20
   — Ну, Алексей Иванович, — начал Гаврила мрачно, — работы нам здесь, как в холерном бараке. Не в барских прыщах дело. Здесь всех надо лечить от душевного смятения. Никита Григорьевич рассказывал, что есть такое место в Лондоне — Бедлам. Так мне думается, что этот дом тому Бедламу вполне может дать сто очков вперед.
   Разговор происходил ночью, когда Алексей вернулся со свидания с друзьями.
   — Не знаю никакого Бедлама, — сказал он, зевая. — Давай спать.
   — Лучшее средство против истерик, бессонниц и судороги — корни валерьяны. Но валерьяна в их парке не растет, а растет в больших дозах пустырник, иначе — собачья крапива. Пустырник тоже отличное средство…
   — Уймись, Гаврила. Поздно уже. Завтра поднимут ни свет ни заря.
   — Спокойной ночи, Алексей Иванович.
   Но не тут-то было… Далекий гвалт родился где-то в недрах второго этажа, набирая силу покатился по лестнице и закончился под их дверью звонким хоровым выкриком:
   — Лекаря!
   — По ночам спать надо, — пробовал сопротивляться Гаврила.
   — Вот именно — спать, — разводили руками приживалки. — А у их сиятельства бессонница. Ведено лекарю находиться неотлучно.
   Гаврила выругался, натянул рубаху и ощупью нашел «Салернский кодекс здоровья», чтением которого он развлекал княгиню. Как только дверь отворилась, в Гаврилу вцепились чьи-то руки, сразу поднялся невообразимый галдеж, который, постепенно затихая, двинулся назад к источнику своего зарождения.
   Княгиня Аглая Назаровна была барыней очень больной, очень капризной, вздорной и отходчивой. Паралич ног сделал ее навсегда пленницей собственного дома, но кипучая энергия, которой обременила судьба ее бестелесную фигуру, нашла выход в своем обычном и чрезвычайно утомительном для домочадцев и прислуге способе познания большого мира.
   Она решила создать в своем двухэтажном особняке, вернее в восточной его половине, некое микрогосударство. Приживалки, шутихи, плаксивый и вредный паж-юнец, забытая родней француженка в должности косметички, управляющий, он же дворецкий и обер-камергер, прислуга и дворня — пятьдесят человек мужчин и женщин — стали материалом для ее эксперимента. Жизнь в этом государстве виделась княгине полнокровной, ангельски доброй и сатанински злой, украшенной приключением и опасностью, верностью и предательством. Пусть подданные ее живут щедро и весело, а она, правительница, ^дет следить за каждым их шагом и, если надо, судить, наказывать и миловать во имя торжества справедливости и всеобщего счастья.
   Аглая Назаровна умела подчинить людей своей воле, завести, закрутить, истовая страстность ее была заразительна. За несколько лет неустанной работы ей удалось создать такую сложную модель человеческих отношений, что без всякого урона для «торжества справедливости» можно было заменить белые одежды ее придворных (как правильно понял Гаврила) смирительными рубашками.
   Склоки, интриги, раздоры… Бесконечные, какие-то ненатуральные драки, в которых куда активнее работали голосовые связки, чем мускулы рук и ног. То кто-то бился на заднем дворе кольями и… никаких телесных повреждений, то приживалка, камер-фрау, поспорила с шутихой, камер-фрейлиной из-за нарядов и обварили друг дружку кипятком — и никаких ожогов, то отравили дворецкого, а вот он — жив-здоров… Кухня враждовала с конюшней, шталмейстеры и подручные были готовы в любой момент идти врукопашную на лакеев. Щедрая и веселая была жизнь!
   А княгина судила и наказывала. Судилище происходило в большой горнице, прозванной «тронной залой». Сама того не ведая, Аглая Назаровна предвосхитила сложную систему судопроизводства будущего. По учиненному княгиней тестаменту опрашивались свидетели, был и обвинитель — верзила-паж, главный ябедник и фискал, роль адвоката, защитника правых и виновных, неизменно играла карлица Прошка, чуть ли не единственное в доме разумное, не опаленное барским исступлением существо.
   Словно в отместку, что судьба обделила ее обычной женской долей, где счастье — муж, семья, дети, синеглазая карлица была насмешницей, охальницей и веселой хулиганкой, знала множество анекдотов, загадок и прибауток, которыми так и сыпала на забаву барыне, внося в нестройную картину суда еще большее оживление. Иногда суд, благодаря карлице, кончался всеобщим громоподобным хохотом, и только сама Прошка оставалась при этом невозмутимой.
   На суде каждый имел право орать до одури, биться в истерике, падать в обморок. Гайдуки, игравшие роль полиции, не поддерживали даже видимости порядка. После того, как свидетели, истцы и обвиняемые окончательно теряли голос и глохли, Аглая Назаровна оглашала приговор, и хоть приговоры княгини не могли соперничать в мудрости с решениями царя Соломона, надо быть справедливым, она никогда не присуждала ни кнута, ни плетей, ни розог. Телесные наказания не были популярны в ее государстве.
   Дворня вошла во вкус. Ничто так не жаждет справедливости, как неиспорченное демократией русское сердце!
   Каждый — конюх, мальчик-казачок, девка-скотница — могли написать справедливый донос, открытый или анонимный. Только поголовная неграмотность подданных защитила шкафы Аглаи Назаровны от богатого кляузного архива. Да и то ненадолго. Сыскались писари, готовые за плату воссоздать на бумаге истинную картину событий или по желанию заказчика очернить и оболгать кого угодно. Наперекор здравому смыслу выявились феномены, которые во имя справедливости (а может, скаредность, сыграла здесь не последтою роль — писари брали за донос сдельно, за каждую букву) выучились грамоте и строчили кляузы собственноручно.
   Каждое утро Аглая Назаровна с Прошкой и фавориткой Августой Максимовной, толстой, глухой и ленивой старухой, разбирали многочисленную корреспонденцию, сортировали и не откладывали в папку до тех пор, пока в тронной зале не произойдет нелепая и страстная пародия на суд.
   Иногда подданным справедливого государства становилось тесно в своих границах, и они пытались приобщить к правде «синих», как называла прислуга восточной половины дома прислугу западной его части, но вылазки на чужую территорию не имели успеха в сердце властительницы. По придворному этикету считалось зазорным не только вести перебранку с синими, но даже судачить о жизни на западной половине. Невидимая стена, воздвигнутая в доме, оберегала достоинство и независимость княгини.
   Гаврила, спокойный, немногословный, уверенный в себе, сразу нашел свое место в доме.
   — Тихо ты! — не уставал он повторять. — Хабэас тибиnote 30, понял?
   — Чего? — почтительно замирая, спрашивал придворный.
   — А то, что неча глотку по-пустому рвать, — делал Гаврила вольный перевод латыни. — Замучили барыню, оглашенные…
   Работы было невпроворот. У Аглаи Назаровны то озноб, то жар, то кашель начнет рвать легкие, то главная болезнь — жажда деятельности — доводит до судорог.
   — Ваше сиятельство, оптимум мэдикамэнтум квиэс эстnote 31, — увещевал Гаврила. — Манэ ат ноктэ!note 32
   Княгиню очаровывали, гипнотизировали непонятные слова, и она покорно ложилась в постель, но, как деревянный ванька-встанька, не могла долго удержать свое тело в горизонтальном положении.
   Гаврила прибегнул к крайней мере — влил в хилое тело Аглаи Назаровны лошадиную дозу настойки пустырника и, дабы усилить действие лекарства, принялся без устали читать, словно отходную молитву, «Салернский кодекс здоровья».
   Грудь очищает от флегмы трава, что зовется иссопом, Легким полезен иссоп, если он с медом отварен, И, говорят, что лицу доставляет он цвет превосходный. Черную желчь изгоняет с полей, с вином поглощенный, И застарелую, говорят, унимает подагру.
   Аглая Назаровна слушала с радостным, просветленным лицом, но даже пустырник, даже мудрость Арнольда из Виллановы оказались бессильными против укоренившейся привычки — княгиня дня не могла прожить без скипетра и державы правосудия. Очередное судилище состоялось.
   В тронной зале собралась вся дворня. Княгиня в кресле на возвышении, Прошка у ног, вокруг статские чины — приживалки, у стен воинские — гайдуки. Гаврила и Алексей стояли позади дворни, как почетные иностранные гости.
   Паж, тщедушный и длинный, как выросший в тени подсолнух, вышел на середину залы и огласил очередной справедливый донос. Минутная тишина… потом общий гвалт. От стены отлепился высокий чернобровый гайдук и пал перед барыней на колени, заголосила девка в белом вышитом сарафане, из-за трона выбежала француженка и театральным жестом стащила с головы парик, явив миру куцую безволосую голову. Суть дела состояла в том, что француженка завела бурный роман с гайдуком, а невеста гайдука, не будь дура, повторила подвиг Далилы — обстригла сонную француженку наголо. Кто был истец, кто обвиняемый — непонятно. И невеста, и француженка, и гайдук завели нескончаемое жалобное трио, словно в опере, когда все поют страстно, никто никого не слушает и каждый прав.
   — Да что же это? — причитал скорбно Гаврила. — Что они все воют? Валериану им надо пить, а не судиться. Еще цветы ландыша помогают, и цветы боярышника. Но самый золотой компонент — пустырник. А барыню-красавицу надо бромом накачать. Крепка…
   Тем временем карлица Прошка начала свою адвокатную деятельность и, поскольку дело касалось любви, повела защиту так прямо и забористо, что подданные грохнули хохотом, а Алексей покраснел и хотел было оставить помещение суда. Но его удержали чьи-то руки: «Не уходи. Придет и твой черед».
   «Какой еще черед?»— подумал недоуменно Алексей, сбрасывая с плеча тяжелую руку.
   Княгиня решила дело просто: «Поскольку любовь лишь Амуру подвластна и дело сугубо интимное и только двух касаемое, то пусть француженка обстрижет девке косы, но не наголо, поскольку девка под париком спрятаться не может. А после этого пострижения пусть все сами разбираются. А если ничего путного не выйдет — пусть пишут, в справедливости не откажем».
   Принесли ножницы, и француженка с важностью, словно игуменья, совершающая великий постриг, вцепилась ножницами в тугую необхватную косу. Девка молчала, ненавистно косясь на гайдука. А вокруг все бесновалось!
   — Сейчас мы ее в постельку, — потирал руки Гаврила, глядя на краснолицую, до предела возбужденную барыню. — Хватит бедламного дела!
   Но суд, оказывается, не прекратил своей деятельности, а вступил в новую фазу. Опять на середину залы вышел паж и принялся читать бумагу. Алексей с ужасом и удивлением услышал, что героем очередного доноса является он сам. Он и представить себе не мог, что за три дня пребывания в доме Черкасских успел натворить столько подсудных дел.
   — … у карлицы Прошки спрашивал, где, мол, сейчас князь обретается. И спрашивал пажа любопытно, когда, мол, их сиятельство из дома уезжает и когда возвращается. У конюха Федота узнавал, кто, мол, ходит у синих за лошадьми и не обретается ли у них учитель какой в конной езде. У Августы Максимовны посмел интересоваться, есть ли у их сиятельства секретарь, а если есть, то какой, мол, с виду.
   Судя по выразительности, с какой паж выкрикивал одно за другим обвинения, автором доноса был он сам. Да, Алексей был преступником. Он интересовался делами синих, и не только прислугой, а посягнул в своем любопытстве на самого князя.
   Алексея вытолкнули к самому трону, надавили больно на плечи, и он бухнулся на колени. Дело было настолько необычным, что княгиня пренебрегла опросами свидетелей и приступила прямо к опросу обвиняемого.
   — Зачем тебе надо это было знать? — Голос Аглаи Назаровны был металлически тверд и хрустально чист.
   — Да просто так. Интересовался… — лепетал Алексей.
   — Как же ты, мелкий человек, посмел интересоваться князем?
   — Да я про их сиятельство не спрашивал, — пробовал выкручиваться Алексей. — Меня их секретарь интересовал. Может статься, что знаком я с их секретарем… или с берейтором…
   — Как же зовут твоего знакомого? — с усмешкой спросила княгиня, уверенная, что обнаружила прямую ложь. Алексей посмотрел в ее горящие, темные глаза и неожиданно для себя негромко сказал:
   — Котов его фамилия.
   Стало очень тихо. В этой непривычной, тяжелой, одуряющей тишине Алексею стало так плохо, так страшно, что он совсем склонился долу, уткнув лоб в ворсистый ковер.
   — Дурень ты дурень, — тихонько прошептала карлица Прошка. — Нашел о ком любопытствовать.
   — Котов? — спокойно переспросила княгиня. — Ты говоришь — Котов? — И вдруг рванулась, ударилась головой о высокую спинку кресла и трубно, нечеловечьи завыла. На Аглаю Назаровну обрушился припадок.
   Видно, это было вполне привычно, потому что Аглаю Назаровну сразу подхватили, положили на пол, откуда-то появились подушки, Прошка метнулась к барыне и принялась оглаживать потное лицо. Про Гаврилу в суете и не вспомнили, но он протолкался сам вперед и, глядя, как выгибается в руках гайдуков тело княгини, как пузырится у бескровных губ пена, «подвел черту»:
   — Падучая… Держите барыню крепче. Алексей Иванович, живо! В красной банке настойка дурмана. Несите сюда. Надо три капли… нет, лучше пять в ложку с водой, — и добавил с удивлением: — Ноги-то у нее почему двигаются?
   Когда Алексей принес настойку и ее в нужной пропорции с трудом влили в сведенный судорогой рот Аглаи Назаровны, Гаврила перевел дух.
   — За дело, Алексей Иванович! Я тут с ними поговорю, как сумею, а вы достаньте серп да идите на задворки парка пустырник жать. Сок из него будете давить, и поить начнем всех принудительно. Пустырник отвадит доносы писать!
   — Иду, Гаврила. — Алексей испуганно огляделся. Вокруг, словно призывая его на подвиг, кричало, вопило и бесновалось население справедливого государства.
   Алексей выбежал из дома так стремительно, словно там бушевал пожар. Вместо серпа он прихватил на кухне длинный, с изогнутым лезвием, нож. Только когда стемнело, и уже нельзя было отличить лопух от крапивы, а куча нарезанного пустырника соперничала в размерах со стогом, Алексей сел на землю и утер пот со лба.
   «Ну и дела… А Котова в этом доме знают. Хорошо знают, И похоже, не любят. Где ты, штык-юнкер? Защищайтесь, сэр! Я вышибу дух из вашего хилого, поганого тела, сэр!»
   Луна поднялась высоко над деревьями, засеребрила воды Фонтанки и влажную от испарений чугунную решетку. Алеша направился к месту встречи. Он не заметил, конечно, как мелькнула за кустами фигура в белом — тихий садовник Мятлев торопился по своим делам. Вначале он шел осторожно, пригнувшись, но выйдя к ограде, припустился бегом. У скрытой плющом калитки он остановился, ржавый ключ с трудом повернулся в замке. В парк проскользнул человек в плаще и сразу исчез за деревьями.
   — Крапива, черт! — выругался Никита, забыв произнести пароль. — Алешка, наконец-то!
   — Гардемарины, у нас тут такие события! Брому надо, много!
   — Зачем?
   — Гаврила велел. Они здесь все помешанные.
   Трудно было Алексею объяснить друзьям особенности быта в доме Черкасских, но когда понимание было достигнуто, Никита посоветовал — пока не поздно, дать деру!
   — Нет, — сказал Алеша.
   — А если тебя начнут расспрашивать, откуда, мол, знаешь Котова и все такое? Княгиня его не любит, а князь? Может быть, Котов его доверенное лицо. Закуют тебя в колодки…
   — Нет, — упорствовал Алексей.
   — Я тебе принес кое-что, — сказал молчавший до сих пор Саша. — Одно старое письмо. Оно послужит тебе пропуском.
   — Какое еще письмо?
   — Бери, бери, — подтвердил Никита. — Это из бестужевских бумаг. С этим письмом можешь идти прямо к Черкасскому.
   Раздался какой-то невнятный шорох, кажется, совсем близко зашумели верхушки деревьев. Друзья замерли, напряженно вслушиваясь. Никита сделал несколько шагов в темноту.
   — Никого нет. Ветер.
   — Так ты понял, Алешка?
   — Легко сказать — иди к князю, — проворчал Алексей, пряча бумагу на груди. — А где его найти? На половину синих не пускают. И потом мне завтра весь день сок из пустырника надо давить. Гаврила велел.
   — А местная болезнь заразная, — разозлился Саша. — Ты тоже ополоумел. Ты зачем в дом этот пришел? Врачеванием заниматься? Ладно, ты руками-то не маши. Нечего оправдываться… Письмо носи на себе. Ему цены нет. Да прочти его, прежде чем нести к Черкасскому.
   — До завтра, сэры! Честь никому!..
   Алексей вернулся на поляну, ухватил сколько могли обнять руки «с-собачьей крапивы» (он не забыл второго названия пустырника! ) и направился к дому.
   Трава была тяжелой, колола руки. Алексей шел, ногами ощупывая дорогу, стараясь, не натолкнуться на дерево и не угодить в яму. С-собачья крапива за все цеплялась и норовила выскользнуть из рук. Он и не заметил, как сбился с дороги.
   «Где это я? Кажется, на территории князя. Не могли указующие таблицы поставить! Черт их разберет! Кленовая аллея принадлежит» белым «, липовая — —» синим «, это я помню… Но кому, ради всех святых, принадлежат елки? Сэры, я заблудился…»
   Он поднырнул под колючую крону, продрался через сухие ветки и неожиданно очутился на липовой аллее. Куда: направо, налево? Он пошел направо к фонтану, освещенному слабым светом фонаря.
   — Чей это фонтан? Чей фонарь? Если мне не изменяет память, у фонтана сходятся все аллеи, — сказал Алексей вслух и тут же спрятал лицо в охапку травы.
   По ту сторону фонтана стояли люди, и одежда их была не белого цвета, их было трое. Казалось, никуда они не торопятся, никого не ждут, стоят неподвижно, молча, как духи.
   Вот один из них медленно подошел к фонтану, наклонился и стал пить воду, тонкой струйкою бьющую из трубки. Потом распрямился, отер рукавом губы и, закинув голову, посмотрел на луну выпуклыми тусклыми глазами. Алешины руки сами собой разжались, и, слабо охнув, он повалился на охапку пустырника.
   Сомнений не было. Этот бородатый, худой, медленный в движениях человек был не кто иной, как штык-юнкер Котов.

0

65

21
   Саша стоял в тени собора Святого Исаакия и всматривался в прохожих. Он знал обыкновение Лукьяна Петровича прогуливаться вечерком в хорошую погоду и надеялся встретить его, успокоить, а также напомнить об обещании похлопотать об аудиенции у вицеканцлера.
   Прошедший день был не по-осеннему жарок, и теперь прогретые камни собора дарили прохладному вечеру свое тепло. Огромный, немосковского толку собор возвышался над площадью, как опаленный в борьбе с неприятелем корабль. Когда-то били на его башне куранты с музыкой. Государь Петр купил эти часы в Амстердаме и очень гордился этой покупкой. Со временем собор обветшал, и для укрепления стен к нему пристроили крытые деревянные галереи. Лучше бы не укрепляли соборные стены, потому что случилась гроза, рядом в дерево ударила молния, и из-за этой самой галереи случился великий пожар. Дотла сгорели стропила, перегородки, кровля и амстердамские часы с курантами. Собор поправили, покрыли медными листами крышу, но и по сию пору видны кое-где следы пожара, а главное, собор онемел, у казны не было ни денег, ни охоты покупать в Амстердаме новые часы. Да и зачем считать время? Пусть себе течет… Его не остановить.
   Однако не идет Лукьян Петрович. Саша еще раз обошел вокруг собора, и вдруг крик:
   — Белов!
   Господи, неужели это Ягупов? Саша настолько привык видеть этого матерого преображенца в поношенном мундире и сивых скособоченных сапогах, что не сразу признал его в разодетом самодовольном франте. Ягупов был роскошен. Ярко-красный кафтан, горчичного цвета камзол с золотыми галунами. Пышное, заколотое брошью жабо кокетливо пенилось вокруг могучей шеи. Он был пьян, благодушен и разговорчив.
   — Женюсь, братец! Хорошо, а? И посмотри, каков я на вид! — Крепкий удар по плечу заставил Сашу слегка присесть.
   — Очень рад. Поздравляю.
   — Угадай, кто моя невеста? Фея северной столицы, очаровательная амазонка Елена Николаевна. — Второй удар пришелся по спине и вернул Саше прямое положение тела: — А ты что пасмурный такой? Опять крест надо в крепость передать? Это мы мигом!
   — Нет, что вы? Благодарю вас. И не надо об этом так громко.
   — Да плевать я хотел на всех любопытных! Пусть слушают. У меня Леночка согласие дала. 0 — го-го! — закричал он вдруг на всю площадь, захохотал, утирая выступившие от смеха слезы огромным, атласным футляром. — Надька вот только хворает. Я ведь от нее письмо получил. Не письмо, записочку передали верные люди. Застудили ей легкие в крепости. У них там сыро, холодно, мышей полно. , И в ссылке, думаю, не лучше. — Ягупов скрипнул зубами. — Я сегодня этого пакостника встретил, курляндца. Ходит гоголем, мундир внакидку. У него, вишь, шпагой плечо проткнуто. Всем и каждому болтает, что дрался на дуэли и заколол обидчика. Я думаю — врет. Этакого труса на дуэль надо связанным вести, а то и на руках волочить, он будет в обмороке и в мокрых штанах.
   — Это вы о ком? — насторожился Саша.
   — Да Бергер… Сущая каналья! Где-то болтался в последнее время, видно его не было, а теперь, дерьмо, опять всплыл.
   «Бергер… приехал, значит. Отлежался в охотничьем особняке, пережил бурю и явился. А что за этим последует? Незамедлительный вызов к Лестоку… вот что последует…»
   — Белов, ты что молчишь-то? — Саша почувствовал, что Ягупов трясет его за плечо. — Я говорю, Васька Лядащев о тебе справлялся, мол, давно ли видел… и все такое. Это не к добру, когда Ваське кто-то нужен. Человек-то он неплохой. Да мы все хорошие, откуда только подлецы берутся? Ты к Ваське не ходи. Ну его к черту…
   — Да, да, конечно… Прощайте, Ягупов. Извините, очень тороплюсь. — И Саша чуть ли не бегом поспешил домой, как он мысленно называл жилище Друбарева.
   Только бы старика не взяли… Драгуны вполне могли потребовать его к ответу за отсутствие постояльца, и хоть известил его Саша запиской о месте своего пребывания, старик, святая душа, ни за что не откроет на допросе этой тайны. И вообще, как могла прийти ему в голову эта шальная, подлая мысль — уехать к Никите на целых три дня и подставить под удар Друбарева?
   К счастью, Сашины страхи были напрасны, в доме на Малой Морской царили тишина и покой. В гостях у Лукьяна Петровича был Замятин. Старики сидели в большой горнице за столом, заваленным бумагой, перьями. Бутылочка с чернилами была уже наполовину опорожнена. Видно, старики не теряли времени даром.
   — Сашенька, как хорошо, что ты наведался! — обрадовался Друбарев. — Мы тут послание от твоего имени составляем.
   — Ага, депешу, — подтвердил Замятин.
   Он как всегда был значителен и громогласен, но легкое смущение, какая-то суматошность проскальзывали в его поведении. То перья начнет чинить — бросит, то съемы схватит, чтоб снять нагар со свечей, хоть в этом нет никакой необходимости.
   — Какое послание, какую депешу? — не понял Саша.
   — Их сиятельству вице-канцлеру. Вот смотри. Здесь разные варьянты. Выбери, какой понравится.
   «Всемилостивейшее сиятельство! — начал читать Саша. — С глубочайшим, преисполнившим сердце холопа вашего благоговением и, ощущая крайнее смущение и слабость в телесах, исспрашиваю — благоволите холопа вашего…» Нет, это не подойдет.
   — Вот эту почитай. — Замятин протянул следующую бумагу. «Всемилостивейший князь и сиятельство! Издревле верный холоп ваш с великим обрадованием, стараясь показать сиятельству вашему истинное свое почтение и любовь, которое всегда к вам имел, дерзнул из глубины сердца своего припасть к ногам вашим. Прилежно стараюсь и тщусь довести до вашего сведения, что я наг и бос, сир и убог…»
   — Это совсем невозможно, — взмолился Саша. — Я вовсе не сир, не убог!
   — Надо почтительно, Сашенька, — сказал Друбарев, укоризненно покачав головой.
   Саша вдруг разозлился.
   — Да разве с таким письмом получишь скоро аудиенцию? Читать противно.
   Замятин запыхтел, стол под ним заходил ходуном.
   — Я про тебя говорил кой-кому, — сказал он, стараясь не смотреть на молодого человека. — И этот кой-кто посоветовал написать объяснительное письмо. И чтоб как подобает, с подробностями! А что я еще могу? Я человек маленький, — видно, трудно дались Замятину эти уничижительные слова, и чтоб скрыть неловкость, он добавил ворчливо: — Юность, прости господи… Все ей просто. А каково мне объяснить, что мальчик-курсант желает встретиться с вицеканцлером? И зачем ему сия встреча?
   — А затем, — вскипел Саша, — что меня сегодня опять на допрос поволокут.
   — Какой допрос? — Иван Львович всем корпусом повернулся к Друбареву, но тот опустил глаза и ничего не ответил.
   — И вообще, — продолжал Саша, — не вовремя мы затеяли эту писанину. Все сжечь и немедля, Марфа Ивановна, голубушка, растопите печь!
   Голос Саши звучал так уверенно, что ни у кого и мысли не возникло ослушаться. Друбарев поспешно унес в свою комнату письменные принадлежности, Иван Львович свалил в корзину черновики бесполезных посланий и депеш, а Марфа Ивановна ловко свернула их в жгуты, чтобы использовать в качестве растопки.
   — Шел бы ты, Иван Львович, домой от греха, — сказал Друбарев.
   Замятин погрозил ему кулаком, и у тебя, мол, завелись тайны, но расспрашивать не стал и величественно удалился.
   Саша как в воду смотрел, в одиннадцать часов явились драгуны. Все подробности — и волнение Лукьяна Петровича, и грубость солдат, и плач Марфы Ивановны в чулане, и неторопливое шествование к дому на Красной улице — повторились как в несколько раз виденном, набившем оскомину, сне. Небольшим отличием, просмотренной ранее деталью, хотя она словно незримо присутствовала на каждом допросе, была скульптурно окаменевшая позади кресла Лестока фигура Бергера.
   Лицо его, обычно багряно-раскрашенное румянцем, было бледным. Саша еще раз поразился, как странно преображает бергерову физиономию ощущение опасности: глаза, узкий нос, острый подбородок словно сгрудились, сбились в кучу, и всей поверхностью лица завладели круглые, мучнисто-белые, словно непропеченные булки, щеки. Бергер смотрел прямо перед собой не мигая. На появление Саши он никак не отреагировал, словно видел его впервые.
   — Ну! — сказал Лесток.
   Это «ну» относилось явно не к Бергеру, но тот, словно спина царского лекаря подала ему тайный знак, весь встрепенулся, пошел волнами, и Белов понял, что его бывший попутчик смертельно напуган, а появление Саши напугало его еще больше.
   «Нам устраивают очную ставку, — подумал Саша, — иначе зачем вся эта кутерьма?»
   — Повтори, курсант Белов, что тебе известно о бумагах, которые де Брильи вез в Париж, — произнес Лесток хмуро.
   — Ничего не известно, — скороговоркой сказал Саша. — Одно могу присовокупить… Вот они, — кивок на Бергера, — говорят французу:
   бумаги в обмен на паспорта! И еще сказали: отдашь бумаги, кати с девицей в Париж.
   — А дальше что было?
   — Де Брильи выхватил шпагу, — Саша с деланной наивностью повторил этот жест, — и началась битва.
   Видимо, Бергер опять принял от спины Лестока только ему видимый сигнал, потому что вдруг боком, мелкими шажками начал обходить кресло сиятельного следователя, шаркая, приблизился к Белову и замер рядом с ним.
   — Ну? — Окрик, как щелчок кнута.
   Бергер поспешно переступил с ноги на ногу, набрал в грудь воздуха:
   — Я, ваше сиятельство… Обыск, ваше сиятельство… Не было бумаг! Де Брильи без сознания… Я в доме туда, сюда! Все перерыл. — Бергер отчаянно жестикулировал, и не из его бессвязной речи, а из пластичной игры рук и ног, которым отнюдь не мешало раненое плечо, Саша с удивлением узнал, что Бергер ранил француза, что пока шевалье был без сознания наш герой, превозмогая боль в проколотом плече, сделал полный обыск в доме и что только жесточайшая горячка, помутившая разум смельчака, позволила де Брильи и девице Ягужинской беспрепятственно бежать из особняка на болотах.
   Этот полный самой бессовестной лжи и искренне сыгранного драматизма рассказ совершенно подорвал как физические, так и моральные силы Бергера. Ноги его странно обмякли, согнулись в коленях, щеки стали сизыми. Злорадно ожидая, что курляндец не устоит и по-детски сядет на корточки, Саша подумал: «Ну, каналья, сейчас я расскажу, как ты там делал обыск!»
   Он уже сделал шаг вперед, чтобы Бергер понял и, боже, избавь, не оперся об него своим тряпичным телом, и уже подыскивал гневные слова правды, как чей-то голос (неужели это был он сам? ) твердо сказал:
   — Ваше сиятельство, господин Бергер рассказал все совершенно правдиво. Де Брильи напал первый. Битва была жестокой. Бергер дрался, как лев, он мог бы убить француза!
   — Этого еще не хватало, — проворчал Лесток.
   — Обливаясь кровью, ваше сиятельство, Бергер делал в доме обыск очень тщательно. Он не мог исполнить лучше вашего приказа, он сделал все, что было в человеческих силах.
   — Что ж ты раньше молчал об этом? — насмешливо спросил Лесток.
   — Я полагал, что это привилегия господина Бергера — рассказать о себе. Моя роль в этих событиях слишком ничтожна.
   Лесток хмыкнул, откинулся в кресле, достал маленькую табакерку и стал неторопливо запихивать в ноздрю большого мясистого носа табак. Глаза его светились откровенной иронией, и Саша живо представил, как лейб-медик с такими вот ироническими глазами насмешничает со всем миром — азартно играет в карты, пьет, угодничает с дамами, кляузничает на всех императрице. Видно было, что он давно понял — бестужевских бумаг нет и не будет, и теперь забавлялся, глядя, как два плута выгораживают друг друга. По каким-то своим законам этикета человеческих отношений Лесток не только не осуждал Белова и Бергера за вранье, но даже признавал такое поведение единственно возможным, считая, что честность в данной ситуации была бы только помехой. И еще Лесток думал: «Нет, Шетарди, вам не удастся свалить на меня свои просчеты и ошибки! Я хотел одного — арестовать беглянку Ягужинскую, но агенты мои оказались жалкими трусами. И более, господа французы, я никаких интриг не затевал…»
   Саша оглянулся, желая посмотреть, что выражает физиономия Бергера — удовлетворение, насмешку, благодарность? Лицо Бергера ничего не выражало. Глаза его раздвинулись, облегчив переносье, щеки поджались и покраснели. Он был спокоен.
   В какой-то момент Саше стало смутно и пакостно, но он прогнал это ощущение. Он пытался нащупать в глубине души если не угрызения совести, то хотя бы легкое неудобство от того, что стал помогать Бергеру. Бергеру! — который уже давно опростал свою совесть, выкинув на свалку такие понятия, как «порядочность», «честь», да, он, Александр Белов, теперь в одной упряжке с Бергером, а что делать, если жизнь такова?
   Но, видно, рано Саша успокоился и занялся анализом души своей. Лесток вдруг встал, запахнул золотой халат и прошелся по комнате.
   — Скоро в Москве будет еще один свидетель… — сказал он жестко, — сам Шетарди. А потому разговор наш не окончен. Вам известно, что такое дыба, юноша, — спросил он Сашу почти добромжелательно.
   — За что, ваше сиятельство? — пролепетал тот.
   — Я просто хочу, чтобы вы поняли важность предстоящего вам разговора. И ты тоже! — крикнул он злобно Бергеру. — Из Петербурга не выезжать!
   Когда Саша выходил из комнаты, раздался неожиданный грохот, всхлип, и все стихло. Нервы Бергера не выдержали, он упал в обморок.
   В предрассветной мгле Саша дошел до дома. Друбарев не спал.
   — Милый Лукьян Петрович, простите меня. Простите, что навлек беду на ваш дом. Простите, что… — У Саши не было сил продолжать, ком стоял в горле.
   — Да будет тебе, — как-то буднично сказал Друбарев, поправляя ночной колпак и надевая халат. — Ты лучше скажи, как драгун от дома отвадить?
   — Возьмите перо… бумагу…
   Старик покорно исполнил Сашино приказание.
   — … и пишите самым красивым почерком. «Ваша милость! — продиктовал Саша. — Я имею сделать вам чрезвычайно важное сообщение касательно событий, приключившихся с некими документами в июле сего года». Подписи не надо.
   Рука Друбарева дрожала, и немало испортил он бумаги, прежде чем написал подобающим образом короткую записку.
   — Письмо это,, — продолжал Саша, — хоть подкупом, хоть обманом должно лечь на стол Бестужева сегодня… завтра… ну, одним словом, как можно быстрее. Иначе я погиб!
   — Через час… нет, через два, а то уж больно рано, я буду у Замятина.
   Саша провалился в сон. Спать… и не чувствовать ни страха, ни злобы, ни тоски, ни угрызений совести, и не дергайте меня за плечо, дайте, наконец, отдохнуть!
   Саша открыл глаза. Рядом на стуле сидел Лядащев.
   — Поздно же ты встаешь!
   Саша сел, подтянул одеяло до подбородка.
   — Я ночью у Лестока на допросе был, — сказал он, ожидая расспросов, но Лядащев ни о чем не спросил, посмотрел на Сашу задумчиво и коротко бросил:
   — Бумаги давай.
   — Какие бумаги? — опешил Саша.
   — Не валяй дурака, Белов, бестужевский архив у тебя, я знаю.
   — Какой еще архив? С чего вы взяли? — прошептал Саша, пытаясь унять дрожь.
   — Не будем играть в прятки.
   Коротко и четко Лядащев пересказал разговор с Алешей у решетки усадьбы Черкасских.
   — Одно письмо ты уже передал по назначению. А где другие? Саша молчал, кусая губы.
   — Спрятаны, — сказал он, наконец.
   — Где?
   — В саду. Зарыты. Не здесь же мне их хранить! Вдруг обыск.
   — Лесток не знает, где эти бумаги?
   — Ни боже мой…
   — Одевайся, пойдем…
   — Куда?
   — В сад. Письма отрывать. Саша перевел дух.
   — Отвернитесь, Василий Федорович. Я встану, рожу хоть ополосну. Про сад, это я так,.. сболтнул со страху… Кто ж бумагу в землю зарывает? Этих бумаг, Василий Федорович, нет в Петербурге. Да не смотрите на меня так! Мы их достанем. Я намедни в деревню к другу ездил… В Холм-Агеево… можете проверить… так бумаги там. Спрятал их от греха. — Саша говорил быстро, словно невпопад, а сам натягивал чулки, кюлоты, волосы приглаживал гребенкой. — Только зачем вам эти бумаги-то? Им в Тайной канцелярии не место. Сами говорили, одно дело кончается, другое начинается. Так? Бестужева хотите под розыск подвести?
   — Не распускай язык!
   — А кому вы вообще служите, Василий Федорович; Я понимаю — государству Российскому… Но государство из разных людей состоит…
   — А сам под розыск не хочешь, Белов? Вот там, на дыбе, все и выяснишь. Кому я служу… кому ты служишь…
   Саша сгорбился под мрачным взглядом Лядащева.
   — Простите, Василий Федорович… Ну, сболтнул лишнее. Я ведь по гроб жизни должен быть вам благодарен. Принесу я вам бумаги. Завтра. Утречком съезжу за ними, а вечером принесу. А сегодня вы исполните одну мою просьбу.
   — Просьбу? Ах ты, щенок…
   — Погодите вы, не горячитесь. Видите ли, я обещал представить вас одной даме.
   — Какой еще даме? — заинтересовался вдруг Лядащев.
   — Госпоже Рейгель. Она приехала из Москвы с единственной целью увидеть вас. Я давно знаком с этой удивительной женщиной. Умна! Хороша собой! Добра! Богата!
   Лядащев ошалело смотрел на Сашу.
   — Ну и ну… Иногда мне кажется, Сашка, что ты на службе у сатаны. Только Вельзевул мог уполномочить тебя стать посыльным госпожи Рейгель. Я согласен пойти с тобой к этой даме. Но после визита… — Глаза у Лядащева сузились, приняв нехорошее, злобное выражение.
   Господи! Спаси и оборони! Что им всем от меня надо? И Лестоку, и Бергеру, и Лядащеву? Я еще пытался, как дурак, угрызаться совестью, что помогал Бергеру, что лгал на допросе… Я обману целый мир, если обманом надо мостить дорогу к тебе, Анастасия!

0

66

22
   Аглая Назаровна простила Алексею упоминание роковой фамилии, а может быть, просто забыла об этом после жестокого припадка. Приживалки и прислуга если и вспоминали последнее судилище, то совсем по другому поводу.
   Все они находились в шоковом состоянии после произнесенного Гаврилой заключительного слова. Он оглядел тогда панораму суда и горестно возопил над распростертым на полу телом Аглаи Назаровны: «Православные, пожалейте барыню!» Потом поднялся на тронное возвышение, воздел руки. Речь его была короткой, страстной и абсолютно непонятной. Последнюю фразу он, правда, перевел на человеческий язык.
   — Пэрэат мундус, фиат юстициа!note 33 — выкрикнул он с жаром. — Так говорили люди поумнее нас, и слова эти значат: «Сдохни, но чтоб мне было тихо!»
   Святая ли вера, с которой Гаврила выкрикивал свои призывы, или привычка подчиняться всем приказам, произнесенным с амвона тронного зала, но жители шумного государства вдруг затихли и, забыв на время свою любимую игру в справедливость, ходили по дому на цыпочках.
   Три случившихся за день драки произошли в полном безмолвии, словно и драчуны и зрители внезапно онемели, правда, некоторые подстраховали себя, зажимая рот ладонью. Перед каждой трапезой Гаврила вставал в дверях своей комнаты с ведром лечебного питья — разведенного водой и сивухой сока пустырника — и торжественно вливал в глотки обитателей дома горьковатое, бражное питье.
   Алексей спрятался в полутемном чулане и целый день без устали резал и давил пустырник. На ладонях образовались волдыри, спина деревенела, и руки не слушались, но он даже был рад тяжелой работе. В чулане он был скрыт от чужих глаз, никто не мешал ему обдумать последние события.
   А думать было о чем. Как попал в сад Котов? Кто были его спутники? Они тогда постояли у фонтана минуту-две, потом повернулись, как по команде, и медленно ушли в сторону дома, а испуганный Алексей так и остался лежать на охапке пустырника, не в силах подняться на ноги.
   Встреча с Котовым необычайно возбудила Алексея. Не то, чтобы прежние страхи вернулись, — нет. Приключения двух последних месяцев излечили его от ужаса перед этим человеком, но столь осязаемая близость штык-юнкера призывала к немедленным действиям.
   «Думай, думай! — стучало в мозгу, как молотком по наковальне. — Думай, как встретиться с Черкасским? Как обезвредить Котова? Неужели всю жизнь на твоей дороге пугалом будет торчать этот человек?» Алексей с такой исступленной яростью резал и давил собачью крапиву, словно под ножом лежали его собственные сомнения и нерешительность.
   Но он так ничего и не придумал до вечера. Когда наконец пришло время идти на свидание с друзьями, Алексей вздохнул с облегчением — уж они-то дадут дельный совет. Он оттер от зеленого сока нож, сунул его за пояс вместо шпаги, нахлобучил на голову шляпу с полями, накинул темный плащ и выскользнул через подвальную дверь в парк.
   Посыпанную гравием площадку он прошел во весь рост походкой делового человека, но у первых деревьев чувство страха опалило его знойно и пронзительно, ноги само собой подломились, и он упал в траву. Плащ мешал ползти, пеленал ноги и цеплялся за кустарник. Еще хуже вел себя нож. Он все время поворачивался ребром, норовя изрезать одежду и поранить живот. Совершенно измучившись, Алексей подвязал полы плаща у пояса, нож взял в зубы и, извиваясь ужом, пополз дальше.
   Если бы вместо плаща Алексей накинул на плечи белую простыню и шел, горланя песни, он был бы в безопасности абсолютной. Двое, случайно вышедших в парк синих просто не заметили бы его. Но как не обратить внимание на темного, воровато ползущего человека? Как не насторожиться при виде ножа, который подобно зеркалу пускал во все стороны лунных зайчиков? Один из синих, прячась за деревьями, продолжил путь за Алексеем, а другой побежал за подмогой.
   Когда наш герой почувствовал опасность, было уже поздно — он был окружен. Скажи он: «Я лекарь госпожи», и его бы оставили в покое. Князь строго приказал не чинить никакого препятствия любым выходкам белой дворни. Надо княжескому лекарю ползать на брюхе по мокрой траве — ползай, дьявол с тобой! Надо кухонный нож в зубах держать — хоть сжуй его, может, ты лицедей! Но Алексей встал во весь рост, замахнулся кухонной утварью и крикнул: «Прочь, окаянные!»
   Через минуту его с крепко привязанными к туловищу руками, избитого, с кроваво сочащимся носом, проволокли по покоям князя и, как полено, положили у высокой, украшенной изразцами печи.
   Алексей с трудом отлепил лицо от ковра и поднял голову. Небольшой, обитый темным деревом кабинет, письменный ореховый стол, украшенный наборным орнаментом, над столом портрет Петра» Великого в мундире Преображенского полка, в углу — чудо искусства — изразцовая печь. На каждом изразце был изображен синий корабль на закрученной бубликом волне. Корабли были разные: шнявы, бриги, барки… Алексей изогнулся, пытаясь получше рассмотреть судна, и неожиданно для себя перевернулся на спину. При этом голова его задела чугунные каминные шипы, и они ловко ударили его по темени. Последнее, что поймал затуманенный взгляд, была хрустальная люстра — паникадило, которая падала прямо на него, чтобы вонзиться острием в распятую грудь. Алексей потерял сознание.
   — Вот, ваше сиятельство… Полз… Должно разбойник, а, может, и того хуже — шпион.
   Голоса доносились издалека, словно Алексей нырнул на самое дно реки, а люди на берегу бормочут, гудят неясно. Потом он почувствовал дурноту и медленно всплыл.
   — Развяжите его, — раздался спокойный властный голос. Алексей, не открывая глаз, покорно позволил вертеть свое тело, но когда цепкая, бесцеремонная рука гайдука полезла за пазуху и потянула за привязанный к нательному кресту документ, он быстро и безошибочно поймал эту руку и сдавил изо всех сил. Удар! — И он опять, не ощущая боли, стал тонуть, как вдруг мысль, спокойная и ясная: «Вот ты и у князя, гардемарин!»— остановила дальнейшее погружение.
   — Перестаньте его бить. Он совсем мальчишка. Где я видел лицо?
   — Дак ведь больно, ваше сиятельство! Кровь же идет! Он мне, шельма, жилу прокусил. Еще улыбается!
   Алексей действительно улыбался, потом с трудом разлепил губы:
   — Ваше сиятельство, князь Черкасский, меня привела в ваш дом любовь. А бумага на груди — мой пропуск.
   «Как хорошо, я у князя… Только почему меня так качает? Словно на волне…»
   — Посадите его в кресло. Нашатырь к носу. Надо же так исколошматить мальчишку? А бумагу давайте сюда. Про какой пропуск он бормочет? — Князь развернул сложенную вчетверо бумагу. — Господи, что это?..
   Это полное изумление и даже испуга восклицание окончательно вернуло Алексея к действительности.
   — Сергей, вина! — обратился князь к лакею. — Это его подбодрит. Что ты делал в моем парке, юноша? И откуда у тебя мое послание.
   — Сложными путями, ваше сиятельство, попал ко мне в руки этот документ. Его похитили из личного архива вице-канцлера.
   — Бестужева? — с удивлением переспросил князь. — А при чем здесь любовь?
   Алексей начал говорить увлеченно и торопливо, боясь, что князю наскучит слушать. Вначале он представился, даже низко поклонился, не вставая с кресла. Рассказ свой он начал с описания встречи в охотничьем особняке. Он поведал и про Анну Гавриловну, и про ее дочь, объяснил, как и зачем попал на половину Аглаи Назаровны, но когда наконец дошло до того, чтобы назвать истинную причину и освятить именем Софьи свой невероятный рассказ, ор смешался и умолк.
   — Все это весьма интересно, — задумчиво проговорил князь, — но при чем здесь я.
   — Я пришел просить вас о помощи дворянину Георгию Зотову. В глазах князя, черных, по-монгольски разрезанных, промелькнуло что-то диковатое, свирепое, но потом выражение усталости и какой-то изнуренной печали приглушило этот внезапный всплеск.
   — Зотову уже не нужна моя помощь.,
   — Он умер? — скорее утвердительно, чем вопросительно, прошептал Алексей. — Когда?
   — Два года назад, в Верховенском остроге под Иркутском.
   — Но у Зотова осталась дочь, ваше сиятельство. В прошлом году умерла ее мать, и Софье грозит монастырь. За девушку некому заступиться.
   — Монастырь! — закричал князь так гневно, что Алексей забыл про боль в голове, вскочил на ноги и вытянулся перед князем, словно был в чем-то виноват. — В наше время девице опять грозят монастырем?
   Черкасский с трудом встал, оттолкнул кресло и быстро заходил по кабинету. Восемь шагов в одну сторону, восемь в другую. Он хромал, и его припадающая на левую ногу фигура нелепо раскачивалась, как сбившийся с ритма маятник, фразы, отрывочные, рубленые, подтвержденные решительным взмахом руки, словно подгоняли его ходьбу. Слова о доносах и предательстве сыпались на Алешу, как неприятельские ядра на палубу корабля.
   — Сейчас кого ни спроси — Красный Милашевич предал! Он, мол, негодяй, клятвопреступник. А что Милашевич? Пешка, вздорный человек. Его страсть ослепила. Ты вот тоже говоришь — любовь! Она так хороша была — фрейлина Ева. О, боже мой… Что о Милашевиче вспоминать? Он от Бога уже получил по заслугам. Главный-то разрушитель — Бестужев. Это я еще тогда понял. На меня он зла не имел и до смоленской шляхты ему дела не было. Но возжаждал власти! А хочешь служить России — выслужись перед Бироном. Сейчас Бестужев вице-канцлер и боится об этом вспоминать. Недаром все мое послание держал он в тайне. Но я напомню… Документик-то на руках! А, может, и не напомню. Зачем? Пошевелишь мозгами, так и выходит, что не очень-то Бестужев виноват. Кто в России более всех повинен в пытках да казнях? Рабский дух — вот кто. Он-то и рождает шпионов и доносчиков всех мастей. А чем больше шпионов и доносчиков, тем крепче рабский дух. Каков круговорот? Черкасский вдруг умолк и без сил свалился в кресло:
   — Помоги, курсант, болит, проклятая. В камере застудил. Алексей подбежал к князю и проворно подсунул под левую ногу обитую войлоком скамеечку.
   — Так, хорошо. Теперь дай вина. Полней наливай. Я помогу дочери Зотова. Софья ее зовут? А почему ты просишь за нее?
   — Она моя невеста, — еле слышно прошептал Алеша.
   — Ах да, любовь. Хорошая партия. — Князь выпил вино, отер губы и поморщился, словно от вина остался горький привкус. — И приданое богатое — могила матери, каторжник отец, у которого и могилы не сыскать. И послание это — тоже приданое. Мы его вместе с Зотовым сочинили. Слог у него был легкий. Больше всего любил в шахматы играть, все меня обыгрывал. Вот и доигрался до каторги. Человек он был богатый, но родословную имел не ветвистую. Потому я жив, а он умер, заступиться было некому. Заговор наш был игрушечный, да наказали по-настоящему. А кто за эти ужасы платить должен? Милашевич казнен, Бестужев высоко, до него не допрыгнешь. Но у меня есть для тебя подарок. Хочешь отомстить за свою невесту?
   — Да1 — воскликнул Алексей пылко. — Что я должен делать?
   — Поступай, как найдешь нужным. Слушай. Написали мы с Зотовым послание, и шляхта его подтвердила. А дальше дела так разворачивались. Милашевич был еще на пути в Киль, только задумал предательство, а Тайной канцелярии было уже все известно. Был человечек, небольшой, тихий, отцом моим обласканный. Считали верным. Но подвела его привычка. Рабский дух… Крикнул он сам себе «слово и дело», да и отнес списки смоленских шляхтичей куда следует, фамилия Зотова в этом списке стояла одна из первых. Доноситель хорошо знал отца невесты твоей и не любил. Оба они друг друга не любили.
   — Где этот человек? — нетерпеливо крикнул Алексей.
   — Он ждет тебя.
   — Владеет ли он шпагой?
   — Шпа-а-гой? — переспросил князь, словно не понимая. — Ты хочешь с ним драться на шпагах? Впрочем, воля твоя. Шпаги на полке в футляре. Нашел? Ну что ж… Пошли.
   Черкасский осторожно опустил на пол левую ногу, рывком встал и, почти не хромая, подошел к простенку между двумя книжными шкафами. Неуловимое движение рукой, и деревянная панель открылась куда-то в темноту.
   — Иди. Там лестница. Внизу дверь. Вот ключ. Помни, я разрешаю тебе оставить одну шпагу у входа.
   — Сударь, — проговорил Алексей укоризненно.
   — Таких давить надо! — закричал князь свирепо. — Ладно. Поступай с ним как хочешь. Этот человек тоже приданое твоей невесты.
   Алексей стал ощупью спускаться по лестнице. Было слышно, как князь ходит по кабинету — восемь шагов к окну, поворот, восемь шагов до середины кабинета, поворот… Видно, на всю жизнь остался он пленником каменной, тесной, тухло-промозглой камеры, длину которой пересчитал бессчетное количество раз, шагая из угла в угол.
   Ключ сразу попал в замочную скважину. О, как ненавидел Алексей того, кто стоял сейчас за этой дверью. Будь он проклят! Пусть он будет великан, Голиаф, пусть он будет коварен, силен, искусен в шпажной борьбе. Он победит его и убьет, во имя правды!
   — Защищайся, мерзавец! — Алексей с силой распахнул дверь, не глядя, швырнул вперед шпагу и непроизвольно зажмурился от яркого света.
   Подземелье светилось от множества лампад. На вбитых в стену крюках, предназначенных для окороков и прочей домашней снеди, висели иконы, но ни на одной из них не было всепрощающего лика Богородицы. На полу стояли зажженные свечи. Нигде ни стола, ни лежанки.
   В углу под иконой скрючившись сидел человек. Медленно повернул он бородатое лицо, и на Алексея глянули красные глаза штыкюнкера Котова. Видно было, что он узнал своего недавнего врага и ничуть не удивился этой встрече. Он долго и внимательно рассматривал Алексея. Вдруг его фигура распласталась на каменном полу, и он пополз к двери.
   — Прости, черт попутал. Прости Христа ради… — услышал Алексей такой знакомый и чужой голос.
   Своды гулко откликнулись на его мольбу, и эхо заметалось от стены к стене, от иконы к иконе.
   Алексей медленно опустил шпагу. Он смотрел на Котова в оцепенении, и страшно ему было оттого, что Котов приближается, что этот жалкий человек сделает сейчас что-то совсем не то, что нужно от него Алексею.
   — Прости меня жалкого, — скулили и хныкали стены. — Черт попутал…
   В этом «прости» не было и тени раскаяния, а только заученность потерявшей смысл фразы и тупая усталость, а уничижительная поза была не более чем покорно разыгранным спектаклем.
   «Это ужасно… Это мерзко! Зачем это лицедейство? Ведь он ничего не понял, не устыдился. Видно, непосилен для его мозгов труд уразуметь, что писать доносы — грешно. Даже Иуда понял, что он предатель, а этот… нет. Он словно сочувствия к себе выпрашивает. Бедный ты бедный, скудоумный рабский дух. Не приближайся ко мне…»
   Котов дополз до Алексея, встал на колени и замер, словно забыв, зачем он здесь и кто перед ним стоит, потом встрепенулся и потянулся к Алешиной руке губами. Этого юноша уже не мог вынести и опрометью бросился вон из подземелья.
   — Ну что? Дрались? — спросил Черкасский, когда Алексей вернулся в кабинет.
   Тот отрицательно мотнул головой. Язык был словно чужой, к горлу подступила тошнота, а рана на голове, нанесенная гайдуками князя, раскалывала голову надвое.
   — Шпага у него осталась? Алексей кивнул.
   — Хоть бы закололся, что ли… — сказал князь с тоской. — Я уж ему и веревку подбрасывал. Там крюков набито для всех котовых земли русской. Духа у него не хватает. Не герой… Что с ним делать? Я его вой уже слышать не могу.
   Алексей хотел было сказать, что хорошо знаком с Котовым, но собственные беды показались ему такими маленькими, что он промолчал. Как накажешь штык-юнкера Котова, доносчика не по расчету или принуждению, а по раболепной любви к порядку в той грозной машине, необходимым винтиком которой он являлся, машине по имени Государство Самодержавное?
   Если бы он был молод и, полон сил, если бы его взяли ночью, не объясняя вины, били, пытали, а, потом засадили в темницу восемь шагов длины и сгноили заживо…
   — Если бы он мог повторить путь Георгия Зотова… — хмуро сказал Алексей.
   — Вспомнил, где я тебя видел! — воскликнул вдруг Черкасский. — Не убегай ты тогда в женском платье, я бы не нашел Котова.
   — Так вы были тогда в театре, ваше сиятельство?
   — Приходи завтра. Лакей пустит тебя в любое время. Софье напиши, пусть приезжает в Петербург. Я все сделаю для дочери Георгия Зотова и твоей невесты. А сейчас иди. Устал…
   Этой же ночью от дома
   Черкасских отъехала карета с задернутыми шторами.
   — Ну, Петр, путь долгий, — сказал князь старому слуге. — Жду тебя через год. Устрой своего подопечного в Козицкий монастырь. — А про себя добавил знакомую формулировку: «В котором содержать его вечно и в монастырских трудах никуда неотлучно».
   Забегая вперед, скажем, что служивый человек князя Черкасского не довез Котова до суровой обители, потому что арестант умер на подъезде к Тобольску от непонятной болезни.

0

67

23
   Измученный, худой человек смотрел из зеркала на Бестужева:
   под глазами чернота, кожа сухая, нездоровая, шея торчит из жабо, как у недоросля в кафтане с чужого плеча. Он скосил глаза и увидел свой профиль, обвислый нос вызвал в памяти образ парусов в штиль, никуда не плывет его корабль, на месте болтается. Приемная императрицы поражала обилием зеркал, себя можно было увидеть и сзади, и спереди, да не одного, а сразу нескольких.
   По зеркалам прошло движение — яркие, павлиньи краски, это из спальни императрицы неслышно вышла статс-дама Мавра Егоровна, первая интриганка и сплетница при особе императрицы, она имела с вице-канцлером свои отношения. Пакостив ему по мелочам, она умело играла почти доброжелательность, мол, я-то за вас, Алексей Петрович, всей душой, но обстоятельства велят скрыть мое хорошее к вам отношение. Муж Мавры Егоровны — достойный Петр Иванович Шувалов — был откровенно враждебен к Бестужеву. Он пока только действительный камергер и лейтенант лейб-медик, но недалек тот час, когда взлетит он очень высоко.
   — Ее Императорское Величество не могут вас принять. — Лицо Мавры Егоровны словно украшено маской-улыбкой — надменной, хитрой и угодливой.
   — Я пытаюсь попасть к государыне третий день. А на сегодня их величество сами назначили аудиенцию, — раздраженно сказал Бестужев.
   — Матушка-государыня в постелях… с грелкой…
   — И Лесток при ней? — не удержался от вопроса вице-канцлер.
   — Так где ж ему быть, как не при особе императорской, если у нас колики?
   Бестужев напряг лицо, боясь, что прошедшая по нему судорога станет слишком заметной. Мавра Егоровна бесстрастно улыбалась, и только когда дверь за вице-канцлером захлопнулась, она рассмеялась в голос, заранее предвкушая, как будет описывать мужу эту сцену.
   А у государыни Елизаветы действительно болел живот, в этот момент ей было не до государственных дел.
   Желание немедленно увидеть императрицу было вызвано у Бестужева сообщением о скором приезде Шетарди. Еще месяц назад русский посол Кантемир депешировал из Парижа: «Министерство здешнее вложило себе в мысль, что после открытия вредных и богомерзких умыслов маркиза Ботты присутствие Шетардиево при дворе вашего величества признают весьма нужным…»
   Императрица отнеслась к этому посланию весьма благосклонно. Ее не столько интересовал приезд Шетарди — хоть кавалер он отменный и в комплиментах мастак, сколько приятны были оценки французского двора этого негодяя Ботты.
   Как стало известно Бестужеву, Шетарди выехал из Парижа тайно и без верительных грамот. Чтобы решиться на такую поездку, надобно иметь все козыри на руках, а козыри — это, конечно, бестужевский архив. Еще знал Бестужев, что посол Дальон взбешен приездом Шетарди. Уж кто-кто, а бывший посол умел присваивать себе чужие победы.
   Бестужев приготовился к худшему, а пока решил представить Елизавете экстракты из перлюстрированной иностранной корреспонденции. Послы английский, шведский, австрийский весьма не жаловали Шетарди и отзывались о нем крайне откровенно. Но к Елизавете не попасть. Лесток поставил заслон и, конечно, употребит все свое усердие, чтобы продержать Елизавету в постели как можно дольше, болтая ей всякий медицинский вздор.
   А, может, и минует вице-канцлера беда. Проныра Яковлев божится, что архив не попал в руки его врагов, что-де это доподлинно известно. Языком-то молотить нетрудно, особливо если хочешь себя обезопасить, оправдать денежки, которые каждый месяц получаешь в счет будущих заслуг.
   Пока ждал парома, пока плыл через Неву, глядя на неустанную, бестолковую работу волн, Бестужев несколько успокоился, прошло бешенство, и навалилась привычная тоска, серая, как это низкое, осеннее небо. А, может, не тоска это, а страх? Сколько же может человек существовать в этом изнурительном страхе?
   Яковлев встретил его спокойно, без подобострастия глядя в глаза, последнее время он все словно по углам жался, а сегодня вдруг успокоился, словно имеет на это право.
   Как только вице-канцлер сел за стол, он положил перед ним небольшую, каллиграфически написанную записку. Бестужев пробежал ее глазами и молча посмотрел на своего секретаря.
   — Письмо получено не почтой. Чиновник из отдела перлюстрации писем передал… и без всяких объяснений. Он сам толком ничего не знает.
   — Где он? — Вице-канцлер постучал пальцем по записке.
   — Этот человек просит аудиенции на завтра.
   — Найдите его сегодня. Найдите его сейчас. Бестужев еще раз перечитал записку. Спокойный, деловой тон, ни тени заискивания и уничижения. Кто он? Наверное, иностранец… Хотя для иностранца он слишком искусен в русском языке. Может быть, кто-то из секретарей английского или венского кабинетов подслушал или подсмотрел что-то в бумагах и теперь хочет продать? Может быть, Тайная канцелярия заигрывает с ним и посылает своего агента? А может быть, одна из ищеек Лестока переметнулась во вражеский стан, чувствуя, что хозяин проигрывает дело? Непонятно… Во всяком случае это человек не без достоинства…
   Когда в кабинет вошел Белов и почтительно замер у двери, вице-канцлер несколько поморщился — в такую минуту отрывать от дел! В этом испуганном, ярко одетом мальчике он увидел очередного просителя, которые, несмотря на бдительность Яковлева и на строгий запрет самого Бестужева, как-то просачивались сквозь плотно закрытую дверь. Сейчас эта фигура надломится, упадет на колени, и польется слезливый рассказ об отце, сложившем голову за государство, о безвинно пострадавших родственниках.
   — Что тебе? — грозно крикнул вице-канцлер.
   А мальчишка вдруг изящно переступил ногами, и где только русские франты учатся западной куртуазности, глубоко поклонился, выждал паузу и быстрым жестом вынул откуда-то из-под мышки туго спеленутый сверток. Ничего не объясняя, он снял со свертка лоскут материи, положил его на стол и почтительно отступил, опустив глаза в пол, словно остерегаясь подсматривать за вице-канцлером в столь важный момент.
   Бестужев только мельком взглянул на сверток, и вся душа его рванулась к этим желтым от времени, пыльным, иззубренным по краям бумагам — он узнал их. Легкая дрожь, как в любовной истоме, ознобила спину — они, похищенные… вернулись к хозяину. Боже мой, неужели? Но откуда они у этого франта?
   Словно ожидая ответа на этот немой вопрос, Бестужев поднял глаза, и посетитель сразу откликнулся ответным взглядом. Как насторожены и любопытны глаза у этого мальчишки! Бестужев нахмурился, и молодой человек, стараясь быть почтительным и скрыть неуемное любопытство, чуть сузил глаза, чуть прикрыл их веками, и складочка наметилась меж бровей, взрослая, умная складочка, которая никак не вязалась с по-детски пухлым ртом. И Бестужев понял, что этот юнец отлично понимает его состояние, знает, что он принес, и предлагает с этими бумагами себя в придачу.
   — Кто ты? Род, звание?
   — Курсант московской навигацкой школы Александр Белов, — звонко крикнул юнец, щелкнув, как констаньетами, каблуками модных с крупными пряжками туфель.
   — Что хочешь за это? — Бестужев скосил глаза на лежавшие перед ним бумаги.
   — Служить России, — также звонко крикнул Белов, еще больше вытянулся и добавил: — В лейб-гвардии… а также на дипломатическом поприще.
   Вице-канцлер усмехнулся, у мальчишки губа не дура, и с неожиданным для себя удовольствием он увидел, что рука Белова, лежащая на эфесе шпаги, мелко дрожит. Бестужеву даже показалось, что он слышит, как учащенно бьется сердце под модным камзолом.
   — Откуда у тебя эти бумаги?
   — Они были у кавалера де Брильи и предназначались во Францию. Анастасия Ягужинская, родственница вашей милости, похитила их и передала мне.
   — Почему она тебе их передала?
   — В надежде иметь от вашего сиятельства помощь пострадавшей матери ее, а также в уповании, что ваша светлость и ее, Анастасию Ягужинскую, не оставите своей заботой.
   — Где ты видел Ягужинскую?
   — Был послан Лестоком в особняк на болотах для опознания кавалера де Брильи.
   — А теперь расскажи все подробно и с самого начала. Белов был откровенен в своем рассказе, почти откровенен. Выслушав его, вице-канцлер долго молчал. Наконец снял с бумаг засаленную ленту, пробежал глазами по одному письму, по другому, потом рассеянно обвязал бумаги все той же лентой и спрятал в стол.
   — К сохранению и передаче сего пакета, — Белов испытующе глянул на Бестужева, — причастны также друзья мои, — опять секундная пауза, — Корсак Алексей и Никита Оленев.
   Нерешительность Саши была вызвана тем, что Никита накануне настойчиво внушал ему не называть вице-канцлеру их фамилий. «Нам от Бестужева ничего не надо. А ему нужны ли лишние свидетели в столь тайном деле? — твердил он. — Как бы не случилось лишних неприятностей!» Вице-канцлер, однако, рассеял опасливые сомнения.
   — И все они курсанты навигацкой школы? — спросил он с неожиданной на его сером лице улыбкой, благодушной и чуть задорной, не иначе как собственная молодость промелькнула перед ним вдруг яркой кометой.
   — Точно так.
   — Значит, не зря государь наш Петр основал сию школу, — сказал он уже серьезно. — Ты достоин лейб-гвардии. А девице Ягужинской передай…
   — Как же я передам? — воскликнул Саша, перебивая сиятельного собеседника. — Она же в Париже…
   — Съездишь в Париж. Дело молодое… Мы и поручение тебе припасем для русской миссии. Отдохнешь от лестокова любопытства.
   Саше хотелось колесом пройтись по комнате, крикнуть чтонибудь в голос, он даже взмок от невозможности выплеснуть радость и прошептал размягченно:
   — О, ваша светлость!.. Я передам Ягужинской все, что вы пожелаете…
   — Пусть возвращается в Россию. Будет жить на деньги, завещанные ей отцом — прокурором Павлом Ягужинским.
   Когда за взъерошенным, хмельным от счастья молодым человеком закрылась дверь, Бестужев подумал со вздохом: «Что ни говори, но творить добрые дела весьма сладостно. Жаль только, что редко злая судьба шлет нам сию возможность…»

0

68

24
   — Никита Григорьевич, проснитесь! Князь Григорий Ильич из Киева вернуться изволили.
   Никита промычал что-то, не открывая глаз, и сунул голову под подушку. Степан принес лохань для умывания, поставил на рукомой. От воды валил пар. Лука величественно кивнул. Пока дармоеда Гаврилы дома нет, можно барину и теплой водой умыться.
   — Батюшка ваш письмо прислать изволил. — Лука осторожно дотронулся до плеча Никиты. — А на словах передали, что ожидают вас к завтраку.
   Когда смысл последних слов достиг понимания Никиты, он проворно вскочил.
   — Гаври-и-ла! — крикнул он во весь голос, но встретив укоризненный взгляд дворецкого, рассмеялся. — Ах, да… Я со сна ошалел совсем.
   Через полчаса в самом нарядном камзоле, в легкой открытой коляске, улыбаясь во весь рот, Никита ехал к отцу. Дома двигались ему навстречу, дорога послушно втекала под копыта лошадей, небо сияло чистыми красками, и люди махали ему вслед.
   «Сколько, однако, на свете счастливых, — размышлял Никита. — Вон старуха квасом торгует — какое приветливое у нее лицо. Вон баба идет с коромыслом, бадейки-то, видно, пудовые, а идет улыбается. Спасибо тебе, красавица, за полные ведра. Франт с девицей… Девица хорошенькая, ямочки на щеках. Рядом с ней каждый будет счастлив. А вон толстяк в окне. Голубчик, что ты такой сердитый? — Никита помахал ему рукой. — Пусть удача тебе сопутствует, мрачный господин!»
   Коляска въехала на понтонный мост, лошади пошли шагом. Никита откинулся на подушки и неторопливо, со вкусом принялся изучать знакомую панораму города.
   А мрачный господин отошел от окна, опустил штору и со вздохом приступил к неприятному разговору:
   — Господин Лядащев, я беру за горло врожденную деликатность, чтобы напомнить вам, что уже семь месяцев, семь! господин Лядащев, я не получаю от вас квартирной платы.
   — Что? — Лядащев лежал в любимой позе — ноги поджаты, рука под щекой — и внимательно изучал рисунок отставшей от стены обойной ткани.
   «Мог бы встать, — с неприязнью подумал Штос, — или хотя бы повернуться ко мне лицом».
   — Но я готов простить вам половину долга, если вы согласитесь помочь мне. О, это не составит вам труда!
   Лядащев повернулся на спину и сосредоточенно уставился в потолок.
   — Речь идет о моем племяннике. Я буду краток. Он приехал пять лет назад из Вюртемберга. Я надеялся, что он станет моим компаньоном. Но он предпочел военную карьеру. Надо отдать должное, в этом он преуспел. Сейчас он поручик Измайловского полка. У него светлая голова и деликатное сердце, господин Лядащев. Но Россия сгубила его. Он стал пьяницей, как все русские. Он играет в карты. Он завел роман с весьма высокопоставленной дамой. Он стал необуздан и дик. Месяц назад его послали для усиления караула… — Штос сделал неопределенный жест рукой, подбирая нужное слово, — в застенки Тайной канцелярии. Он пробыл в карауле не более суток и попал под домашний арест, потому что напился и стал прямо в застенках выкрикивать разные непристойности, ругая излишнюю, как ему казалось, жестокость тюремщиков.
   — Так это был ваш племянник? — Лядащев оторвал взгляд от потолка и покосился на Штоса.,.
   — Да, да, — оживился тот, видя, что Лядащев проявюЦКекоторое любопытство. — Каким-то образом ему тогда удалось избежать наказания, но вчера он ввязался в драку на улице и теперь опять сидит под домашним арестом. Причем дрался он на стороне русских офицеров, они били какого-то курляндца. Я навел справки. Начальство собирается понизить его чином, а может быть, потребует его отставки. Ему припомнили давешние высказывания в застенках Тайной канцелярии.
   — Что вы заладили про застенки? Других слов, что ли, нет?
   — Я неправильно выражаюсь по-русски.
   — Выражаетесь-то вы по-русски, но думаете по-немецки. Дальше…
   — Два года назад я был бы рад этой отставке. Я взял бы его в дело. Сейчас это невозможно. Он умеет только пить и приговаривать при этом дурацкие пословицы. Я никогда не знал столько пословиц, немецких, я имею в виду, про вино. Немцы — трезвая нация!
   — С чем я вас и поздравляю!
   — Если он выйдет в отставку, то должен будет вернуться домой. Но родина его не примет. Зачем родине русский пьяница? Россия его споила, она должна и содержать его.
   Лядащев поднялся на локте и сказал, чеканя каждую фразу:
   — Во-первых, у России достаточно собственных дел, кроме заботы о спившихся немцах. Во-вторых, сидели бы вы дома в своем Вюртемберге. В-третьих, не вам бы. Штос, ругать Россию…
   Штос испуганно попятился и сказал проникновенно, прижимая к груди толстые руки:
   — Я готов простить вам весь долг, если Тайная канцелярия снимет с Густава свои обвинения. Мальчишка просто глуп, господин Лядащев. Так молод и так испорчен! Посудите сами, какое ему дело до русских дрязг, а? Я вижу, что утомил вас…
   — Идите. Я подумаю, — сказал Лядащев холодно и строго, словно он был не должником, а прокурором по делу немца Штоса, квартиродателя.
   Ушел. Слава Богу…
   Лядащев лег поудобнее, закинул руки за голову, закрыл глаза. Так как все это было? Каждая деталь не просто важна — обязательна, иначе не восстановить в памяти всю картину целиком.
   Итак… Слуга — морщинистые щеки, старый, засаленный паричок, загнутый, как клюв у попугая, нос. Что он говорил? Обычные лакейские слова: барыня весьма рады… сейчас выйдут… Ну все, и довольно про слугу. Теперь представим ее гостиную. Дядюшка писал, что она мотовка, бросает деньги на ветер. Какая чушь! Правда, ремонт бы этой гостиной не помешал. О чем ты, глупец? Вспоминай, расставь мебель по местам. Стол не на середине комнаты, а ближе к простенку, где иконы. На окнах были занавески сиреневые с желтым. Красивые занавески, правда, выцвели. И всюду полно подсвечников и канделябр! В этом доме не любят сидеть в темноте. Это очень хорошо! На поставце курильница — изящная штучка, сверху прорези для выхода благовоний. Это, конечно, замечательно — курильница, лучше бы, правда, это серебряное сооружение было бульоткой. Ну дальше, дальше… Дверь открывается. Она! «Посмотрите, господа, что за прелесть мне прислали из Дрездена…» Пальчик надавил на черепаховую крышку, и сразу хрустальный звон. Ногти у нее в белых крапинках, на указательном пальчике колечко, изумрудик, как листик…
   — Василий Федорович!
   — Кто опять?
   — Это я, Саша Белов.
   — Ну, что тебе, Саша Белов?
   — Я пришел сказать, что счастье сопутствовало мне. Вчера я был на приеме у вице-канцлера Бестужева. Через неделю я гвардеец с чином.
   — Я в тебе не ошибся…
   — Василий Федорович, — продолжал Саша еще более торжественно, — некие бумаги, о которых давеча разговор был, не могут быть вам представлены. Я отдал их по назначению.
   Лядащеву ли не знать об этом, если весь предыдущий день он, как привязанный, ходил за Сашей, не ходил — бегал: от дома Друбарева к дому Оленева, от дома Оленева опять к дому Друбарева и, наконец, сопровождал молодого человека до самой канцелярии Бестужева, опасаясь, что он выкинет какой-нибудь фортель и не донесет бумаги до их хозяина.
   — Сашка, пошарь там под иконой на полочке. Да, да, за занавеской. Там вино и чудесная закуска. Да, груши. Мне их дядюшка презентовал. Отменная закуска! Жестковаты только. Я вчера чуть зуб не сломал.
   Лядащев встал с кушетки, потянулся, хрустнув суставами, крепко растер ладонью лицо.
   — Полней наливай. Ну, за твои успехи!
   Саша не спеша выпил, взял сморщенную грушу за хвостик и медленно сжевал. Эта неспешность движений, замедленность во всем появилась у Белова сама собой, как только он закрыл дверь кабинета Бестужева. Он словно получил приказ свыше — не спешить, осмотреться, дать душе и телу привыкнуть к новому положению.
   — Василий Федорович, я должен нанести визит одной известной вам даме, чтобы представиться ей в новом качестве. Не будет ли поручений?
   — Есть поручение, — твердо сказал Лядащев, достал из бюро разрисованный незабудками и розами конверт и протянул Саше: — Передай Вере Дмитриевне со всеми подобающими словами. А теперь иди. Дел по горло. Подумать надо, поработать…
   Ушел. Слава богу…
   Лядащев лег на кушетку, отвернулся к стене. «Так о чем я?»А может, пока не поздно?.. Нет, братец, поздно, назад тебе пути нет. Женюсь и уеду из этого города к… очень далеко. Значит так… Дверь открыл похожий на попугая слуга… «
   Оставим Лядащева одного в приятных мечтаниях и последуем за Сашей Беловым к причалу на Дворянской набережной, где его без малого час ожидает Алексей. На причале разгружались пришедшие из Новгорода струги. Грузчики таскали мешки с мукой, скрипели и прогибались сходни, ветер раскачивал провисшие снасти и трепал красные флаги на мачтах.
   — Что Лядащев? — спросил Алексей, когда они двинулись вдоль по набережной.
   — Лядащев? Кто бы мог подумать?.. Я ведь Василия-то к Вере Дмитриевне словно на аркане тащил. Всю дорогу он бубнил, что бабы дуры непутевые, что у них фарфоровые глаза, что все эти Веры, Надежды, Любови… черт их разберет, только и думают, как бы на себе человека женить, а сами человеческого языка не понимают. И госпожа Рейгель, мол, не лучше. Здесь он, может, и прав. Вера Дмитриевна, когда узнала, где Лядащев служит, надулась, как мышь на крупу, и такая надменная стала, словно Василий не поручик гвардии, а лютый убийца и вор. Тоже мне, святая… Да второй такой сплетницы и болтуньи по всей Москве не сыскать! Пришли… Сидим в гостиной в ожидании, разговариваем о том о сем. Вдруг Лядащев замер — прислушивается… Дверь отворилась, и хозяйка-красавица боком, прямо-то идти фижмы не пускают, вплыла… А уж надушилась, нарумянилась, нарядилась! Платье нового фасону, все в блондах…
   — В чем?
   — В блондах. Кружева такие — легкие, золотистые, безумно дорогие. Да и достать их невозможно — французские! Платье в блондах, прическа в локонах, в ушах изумрудные одинцы, такие Анастасия любила носить. Я поклонился, приложился к ручке, представил Лядащева, а тот стоит истуканом и смотрит в пол. Я думал, он дамский угодник, всегда таким щеголем ходит! А он, оказывается, дамский пол боится, как огня. Тут музыка заиграла.
   — Какая музыка?
   — Шкатулка музыкальная из Дрездена, маленькая, чуть больше мушечницы. Сейчас это модно — под музыку разговаривать. Но наш разговор не клеился. Сидим, молчим и пялимся на эту шкатулку, как на икону. Потом я не выдержал:» Простите, — говорю, — сударыня, дела… «, а сам думаю:» А ну как Лядащев тоже вскочит, а только на порог, опять с ножом к горлу — бумаги давай! «Но он даже не заметил моего ухода. Он в этот момент над шкатулкой вздыхал. Я полагаю, они до вечера музыку слушали.
   — А дальше что?
   — А вот что. — Саша достал разрисованное цветами письмо и насмешливо его понюхал. — Знаешь, чем пахнет? Свадьбой… Влюбилась Тайная канцелярия! — Он остановился, осмотрелся кругом: Давай посидим. Лужок и вяз зеленый. Совсем как в Москве на Сретенке.
   — Только это речка Карповка.
   — Пусть будет Карповкой. Давай никуда не торопиться. Вечно мы куда-то спешим…
   — В три я должен быть у Черкасского. Он обещал устроить меня в Петербургскую Морскую Академию. Я ему паспорт должен отнести.
   — Ну и отнесешь. Ты лучше скажи, когда невесте представишь? Алексей только вздохнул.
   — Князь жалует Софье свою мызу на Петергофской дороге. Но я бы хотел, чтоб до свадьбы она с матушкой в Перовском жила.
   — Три года большой срок.
   — Огромный! — воскликнул Алеша с горечью и подумал:» Не просто огромный, а бесконечный. И сколько их еще будет — разлук. Учись ждать — так, кажется, говорили древние «.
   Саша, не глядя, сорвал какую-то травку, пожевал листок. Мята…
   — Гаврилы нет. Узнал бы сейчас, как мята действует на человека.
   — Ветрогонно и потогрнно, — серьезно сказал Алексей. — Холодит во рту, но разогревает желудок. Незаменимое средство против спеси у новоиспеченных гвардейцев. Сашка, а не боишься — одному, в Париж?..
   — Я ничего не боюсь. Лукьяна Петровича только жалко, опять будет переживать. Знаешь, Алешка, он меня любит…
   — Догадливый.
   — Я серьезно. Меня никто никогда не любил — так, чтоб всем сердцем. Детство свое я ненавижу. Я на родителей не в обиде. Раздели-ка любовь на девятнадцать душ! Да еще внуки, невестки, снохи, зятья! В книге, которой отец снабдил меня перед разлукой, не записан ни один брат, ни одна сестра. Отец понимал, что на их помощь я не могу рассчитывать. Все мы, Беловы, — каждый за себя.
   — Ты приятное исключение.
   — Вы иронизируете, сэр! Это недопустимо, сэр! Защищайтесь, сэр!
   — Сашка, лежи тихо.
   — Ладно, шут с тобой. Мир перевернулся, и все стало на свои места. Я еду в Париж, Софья под опекой Черкасского, Тайная канцелярия влюбилась, а посему Лядащев простил мне бестужевские бумаги.
   — Забудь ты про эти бумаги! Их уже нет. А что еще может потребовать у тебя Лядащев?
   — Он может потребовать у меня все, что угодно: мысли, соображения, голову, наконец. Он страж государства, столп Российской империи. Какое счастье, что и в столпов попадают стрелы Амура! На что еще могут надеяться подследственные? А кто мы все — население необъятной России? Мы все подследственные, господа. И да защитит нас Любовь!

0

69

25
   А вечером… Вечером должен был прозвучать заключительный аккорд многоголосой симфонии под названием» Ганнибал не пройдет «, а именно — похищение Гаврилы.
   После недельного пребывания в доме Черкасских, Гаврила окончательно утвердился в положении строгого и весьма почитаемого божества. Этому положению немало способствовали роковые слова, произнесенные во время припадка Аглаи Назаровны:» А ноги-то двигаются! «Слова эти он сказал чуть внятно, но и этого оказалось достаточным, чтобы чуткое ухо Прошки уловило их. Слова были мгновенно поняты.
   — Значит, барские ножки можно вылечить?
   На следующий день эти слова повторила сама княгиня.
   — Не знаю, не умею, — взмолился Гаврила.
   — А нам не к спеху, — спокойно сказала Аглая Назаровна. — Подождем…
   Так Гавриле была уготовлена роль вечного пленника. Княгиня догадывалась, что лекарь не дорожит своим положением в доме и готов в любую минуту сменить нимб святого на камердинерскую ливрею в пенатах, и потому строжайше наказала всем жителям своего государства не спускать с Гаврилы глаз ни днем ни ночью.
   Когда Алексей поздним вечером пришел в комнату Гаврилы, тот сидел за столом и составлял счет. Окончательная цифра выглядела баснословной, только божеству приличествующей.
   — Пора, — сказал Алексей.
   Гаврила поднял от бумаги задумчивый взгляд и опять углубился в расчеты.» Может, нуль приписать? «— разговаривал он сам с собой. — Ведь все компоненты им оставляю…»
   — Гаврила, бросай все! Неровен час…
   — Ага. — Камердинер поборол искушение удесятерить счет, но чтоб не было разночтении, крупными буквами написал сумму прописью и фамилию начертал. — Теперь все. С богом, Алексей Иванович.
   У двери их остановил гайдук.
   — Куда, Гаврила Ефимович?
   — В парк, за дурманом.
   — Я с вами, — с готовностью согласился гайдук.
   — Дурман надо собирать в полнолуние и непременно в одиночестве. А то лекарство силы иметь не будет.
   Гайдук попробовал было что-то объяснить, тыча пальцем в Алексея, но Гаврила повысил голос.
   — Я буду в одиночестве, и он будет в одиночестве. Понял? И чтоб тихо! Хабэас тибиnote 34, понял?
   Гайдук не осмелился переспросить и остался на посту. Коридор беглецы миновали беспрепятственно, а как вышли на лестницу — Прошка.
   — Траву собирать, пустырник, — опередил Гаврила вопрос. — Алешка собирает, да все не то. Сам должен полазить по кустам.
   — Ночью-то? — печально спросила карлица. — Еще вернетесь когда, Гаврила Ефимович?
   — Ты лечи барыню. Дурманом лечи, как велено. Я еще компонентов пришлю. Ваш дом в моей книге на первом месте. Прошка послушно кивала головой.
   — Пустырник лучше на кладбище бери. Там у него лист сочнее и стебли крепче.
   — На закраине парка, где болотисто, тоже хороший пустырник, — вмешался Алексей.
   Гаврила посмотрел на него как-то странно и неожиданно погла дил по плечу: «Эх, Алексей Иванович…»И, устыдившись этой неположенной по чину ласке, опять нагнулся к Прошке:
   — Следи, чтоб не орали. Чуть что — пусть настойку пьют. Августе Максимовне чай из тысячелистника заваривай. Она желудком мается. Француженке бородавки выведи, знаешь чем. Красивая девица, а все руки в пупырях.
   — Гаврила, идем! — требовательно сказал Алексей, уловив внимательным ухом, как наверху началось какое-то предгрозовое громыхание. Задвигались стулья, кто-то визгливо запричитал. Когда беглецы достигли первых деревьев, на втором этаже распахнулось окно, и Августа Максимовна истошно завопила: «Лекаря!»
   — Гаврила, бежим! Что есть духу, слышишь?
   Ноги сами находили дорогу, деревья расступились перед беглецами, мраморные нимфы вставали на пути, чтобы лилейной ручкой указать верное направление.
   — Не могу я бегать, — хрипел Гаврила за спиной у Алеши. — У меня от бега колотье в боку. Ох, господи…
   А в доме хлопали двери, метался в окнах свет и вопили, стенали, орали, блажили человеческие глотки. Даже западная половина дома пришла в некоторое волнение: «А вдруг пожар?»И вот уже «белые»и «синие» войска, вооружившись фонарями, двинулись сомкнутыми рядами в парк, неся, как победный клич: «Лекаря! Лекаря!»
   «Во орут», — подумал даже с некоторым уважением Алексей.
   И профессиональная обида обожгла сердце — словно не жал он для этих малохольных колючий пустырник, словно не вливал в эти дурные глотки сок благородной травы. И понял Алексей, что не пустырник, а сам Гаврила, как благородный дух, держал этот дом в безгласном повиновении, а теперешние вопли и крики — это полная страстного томления тоска по безвозвратно ушедшему покою.
   Последние метры Алексей проволок Гаврилу на себе. Никита и Саша ждали их, как было договорено, в обычном месте встреч.
   — Наконец-то! Все сроки прошли. Лезьте сюда. Что с Гаврилой? Тебя не избили? Кто там кричит?
   Никита через решетку поспешно ощупал полуживого камердинера.
   — Скажешь тоже — избили! Он у них вроде бога. Туземцы проклятые! Это они за нами гонятся, — проговаривал Алексей, силясь оторвать от земли раскисшее тело Гаврилы, подсадить его и какнибудь перекинуть через высокую ограду. Гаврила слабо помогал Алешиным усилиям, но мелькнувший меж деревьев свет совершенно парализовал его волю, и он смирился с неизбежностью:
   — Все… Конец… Не уйти. Бросьте меня. Хоть сами-то спасетесь!
   — Ты бредишь, Гаврила? Нам-то от кого спасаться? — закричал Саша, остервенело дергая камердинера, пытаясь протащить его сквозь узкие зазоры решетки.
   — Сашка, он же не может расплющиться! — пробовал угомонить друга Никита.
   — Тогда вплавь! — И Алеша решительно толкнул податливую фигуру в воду.
   Раздался легкий всплеск…
   — Я плавать не умею, — только и успел крикнуть Гаврила и покорно пошел ко дну, но рука Алексея ухватила его за воротник, подняла над водой облепленную тиной голову. Несколько сильных гребков, и они благополучно вылезли на берег по другую сторону злополучной решетки.
   Друзья подхватили безжизненное тело алхимика и бегом бросились к стоящей на верхней дороге коляске.
   Когда коляска отъехала настолько, что не стало слышно криков погони, Гаврила очнулся, брезгливо снял со лба липкие водоросли.
   — Вина бы, господа, — пробормотал он зябким голосом.
   — Пожалуйста. — Саша услужливо вложил в онемевшую от холода руку бутылку токайского.
   Гаврила сделал большой глоток и протянул бутылку Алексею.
   — Такого помощника, как Алешенька, мне никогда не найти, — сказал он грустно.
   Сидящий на козлах Никита оглянулся, блеснул в улыбке зубами.
   — Я выучусь, Гаврила. Не робей! Мы едем в Сорбонну!
   — Прямо сейчас? Куда ж я в мокром-то? И компоненты надо уложить. У них там в Париже ни пустырей, ни болот.
   — Не волнуйся, еще успеешь обсохнуть, — успокоил камердинера Никита. — Батюшка назначен во Францию посланником. Нас он берет с собой, а выезд не раньше, чем через неделю.
   — А там, смотришь, и я к вам наведаюсь, — рассмеялся Саша.
   — Кхе… О, Париж! О, Сорбонна! — Гаврила приосанился и неожиданно тонким и скрипучим фальцетом запел: «Гаудеамус, игитур, ювенэс дум сумус…» note 35
   — Таврила, ты пьян! Ради всего святого — не надо латыни!
   — Пусть поет! — Никита щелкнул кнутом. — На этот раз латынь вполне к месту. Будем веселиться, пока мы молоды… Вперед, гардемарины!

0

70

ЭПИЛОГ
   Новый 1744 год друзья наши встретили врозь.
   Алексей Корсак — в Петербурге в Морской академии. Начальство оного заведения учинило ему дотошный экзамен, нашло его знания весьма удовлетворительными и зачислило на последний курс.
   Софья по приглашению князя Черкасского приехала в Петербург и, проведя месяц в его дому, совершила вещь невозможную — помирила Аглаю Назаровну с мужем. Новые отношения супругов не изменили распорядка их дня, однако дворня стихийно стерла невидимую черту, деляющую усадьбу на два клана. Меньше стало крику и ору, а в тронной зале в поисках справедливости теперь присутствуют как «белые», так и «синие». Впрочем, чистый цвет редко теперь у них встретишь, смотришь, панталоны белые, а камзол синий или наоборот, однако все это мелочи…
   По отбытии из дома Черкасских Софья поселилась под Петербургом на дарованной ей мызе. Вера Константиновна оставила до срока Перовское и стала жить вместе со своей будущей невесткой. Как ни старался князь, ему не удалось вернуть завещанное монастырю богатство Зотовых, но тетушка Пелагея Дмитриевна после продолжительной беседы с Черкасским устыдилась и в его присутствии начертала завещание, где отписала все племяннице. Событие это было вполне своевременно, потому что важная помещица, хоть и лежала в шелках и бархате с французским романом в изголовье, была очень плоха — водянка раздула живот и ноги.
   Софья стала богатой наследницей, но это мало ее занимает. Другими заботами заполнен день — сидеть подле маменьки Веры Константиновны у окошка, читать и всматриваться прилежно в летний туман и зимнюю вьюгу — не зачернеется ли карета, везущая Алешеньку на вакацию — хоть на неделю, хоть на денечек! И как бы ни была счастлива последующая жизнь Софьи, удел ее — ждать.
   Саша Белов встретил Новый год в карете по дороге домой, если быть точным — в Польше. Прибытие его в Париж, а тем более отъезд требуют, по нашему мнению, куда более пространного рассказа, но бумаги в России работают до сих пор мало и плохого качества, а посему автор, уступая настоянию трезво мыслящих людей, довольствуется одним абзацем.
   Дипломатическое дело, порученное Саше Бестужевым, носило чисто курьерский характер и было выполнено с честью. Месяц его жизни в Париже пролетел как миг и кончился ночным тайным отъездом в карете, данной князем Оленевым. Таинственность эта была. вызвана не только зашифрованной почтой к вице-канцлеру, которую Саша вез на груди, но и присутствием в той же карете счастливой и перепуганной Анастасии Ягужинской. Саша выкрал ее почти изпод венца, и немалую помощь в этом оказали ему Никита и верный их Гаврила.
   Де Брильи долго не мог выяснить, кто совершил сей дерзкий поступок, а когда узнал наконец то поклялся лишить жизни этого щенка, этого негодяя Александра Белова, но пока не видно, чтобы жизнь предоставила кавалеру эту возможность. Венчание Саши и Анастасии прошло незаметно, ни двор, ни «Ведомости» не уделили их свадьбе должного внимания.
   Никита и Гаврила в канун Нового года вступили на землю Геттингенского университета. Их вояж в Саксонию предворил некий разговор, случившийся в Париже.
   — Батюшка, я хочу сказать вам, что не только желание быть рядом с вами привело меня во Францию. Я хочу учиться.
   — Вот как? Чему?
   — Всему! — беспечно отозвался Никита. — В навигацкую школу я не вернусь и хотел бы поступить в Сорбонну.
   — В Сорбонну? — Князь с величайшим удивлением посмотрел на сына. — Ты хочешь заняться богословием? Неплохая карьера для князя Оленева — стать капуционом!
   — Но я вовсе не хочу заниматься богословием. — Никита был смущен. — Я думал, что Сорбонна и университет — это одно и то же. Гаврила уверял…
   — Гаврила… — Князь рассмеялся. — Десять лет назад Гаврила чуть было не поехал со мной в Париж и после этого уверен, что знает французов. Сорбонна в силу старых традиций руководит университетом, но учит только схоластике и теологии. Да и весь университет здесь проникнут средневековыми традициями. Медикам там читают римскую хирургию. Мало того, что хирургия эта безнадежно устарела, так еще лекции читаются по латыни.
   — Я знаю латынь, — быстро сказал Никита.
   — И я… — прошептал подслушивающий под дверью Гаврила.
   — Латынь — это неплохо, но просвещенному человеку в XVIII веке надо еще знать английский и немецкий. И не римская хирургия нужна, а механика, история, архитектура и география! Может, определить тебя в Коллеж де Франс? — сказал князь задумчиво. — Его посещал великий Рабле…
   Здесь Гаврила не выдержал, вломился в комнату, повалился князю в ноги. В его слезливой и бессвязной речи, произнесенной, как думал Гаврила, на латыни, только одно слово было понятно — Геттинген. Князь высказал одобрение поездке в Германию. Годы учения были весьма интересными и уже потому счастливыми для Никиты, а тем более для Гаврилы. Он не только преуспел в химии, медицине и парфюмерии, но и сколотил изрядный капитал.
   Однако вернемся в Петербург 1743 года. Шетарди приехал в ноябре и был принят милостиво государыней Елизаветой и всем двором. Но Дальон страшно негодовал из-за появления на политической арене своего соперника. Первый же их разговор начался с брани, а кончился пощечиной, которой «бесхарактерный» посол наградил посла подлинного. Тот не остался в долгу и проткнул Шетарди ладонь. Маркиз потом долго похвалялся перевязанной рукой, объясняя всем и каждому, что повредил ее в боях за русское дело. Под флагом все тех же «русских интересов» он возобновил вкупе с Лестоком лютую борьбу с Бестужевым.
   Шетарди работал не покладая рук, подкупал лиц духовных и светских, сколотил французскую партию, всюду совал свой нос, стелился перед государыней, играя почтение, восторг, обожание… Однако миссия его протекала очень негладко, и он каждую неделю писал шифрованные депеши в Париж.
   Шетарди писал, а Бестужев перехватывал письма, ключ давно был у него в руках. Академик Гольбах каждую неделю приносил вице-канцлеру расшифрованные депеши, Яковлев делал нужные выписки, а Бестужев складывал их стопочкой и ждал своего часа.
   И час настал. Связан он был с интригой, возникшей с недавним приездом двух цербстских принцесс: четырнадцатилетней СофьиАвгусты-Фредерики (будущей Екатерины II) и ее матушки, великой интриганки, а попросту говоря, шпионки прусского короля. «Цербстская матушка» сразу стала врагом вице-канцлера, а потом своим неумным и вызывающим поведением восстановила против себя государыню.
   В разгар дворцовых склок Бестужев и подал Елизавете экстракты из шетардиевых депеш, в коих особенно выделил места, касающиеся Елизаветы лично: дескать, ленива, беспечна, к делам имеет отвращение, пять раз в неделю платья меняет, а Бестужева потому близ себя держит, что боится, как бы дельный министр, назначенный вместо него, не помешал бы ее распущенности.
   Елизавета пришла в великий гнев. Шетарди был выслан из России в двадцать четыре часа. Он пробовал защищаться, но ему представили его собственные письма. Франция не простила Шетарди вторичного поражения, король отставил его от дел и сослал в Лимозин.
   Кажется, эта история должна была послужить Лестоку хорошим уроком, но он не внял голосу свыше. Привычка к интриге и неуемная ненависть к Бестужеву, которая тем ярче разгоралась, чем неуязвимее был вице-канцлер, привела к тому, что четыре года спустя, а именно в 1748 году, Лесток был арестован, судим и сослан в Устюг.
   Бестужев стал великим канцлером и, не имея соперников, шестнадцать лет правил Россией сообразно своим способностям и понятиям долга, пока не уподобился судьбы своих предшественников — отставки от дел и ссылки.
   Лядащева я, каюсь, потеряла из виду. Одно точно — он женился и уехал в Москву, а вот бросил ли он службу окончательно или вернулся к ней, озверев от семейной жизни, этого я с уверенностью сказать не могу. Бывший сослуживец Лядащева некий N… рассказывал, что, встретив Василия Федоровича на Тверской и задав ему радостный вопрос: «Ну как живешь?», получил крайне невразумительный ответ: «Вас ис дас? Кислый квас…»И еще Лядащев поинтересовался, не слыхать ли чего в Петербурге про Сашку Белова. Потом вспомнили они былое, и Лядащев ушел с грустью в глазах, бросив на прощание: «Такая жизнь, брат… На одном гвозде всего не повесишь…»
   В год падения Лестока умер в Сибири Степан Лопухин, супруга же его Наталья и сын Иван — незадачливые виновники раздутого до невероятных размеров «лопухинского дела»— прожили в ссылке долгие годы в немоте и лишениях и были возвращены в Петербург Петром III.
   Анна Гавриловна Бестужева не дождалась освобождения. Все годы ссылки она прожила в Якутске, имела собственный дом и друзей, с которыми хоть и с трудом, но могла разговаривать. Много лет спустя писатель А. А. Бестужев, более известный под псевдонимом Марлинский, был сослан по делу декабристов в Якутск. Он разыскал там могилу своей родственницы и с грустью написал об этом родне, хранящей в памяти своей образ прабабки, как скорбный и достойный самого глубокого уважения.
   И еще несколько слов… Когда иду я по весеннему Петербургу, вдыхая запах травы и распустившихся тополей, когда смотрю в воду каналов на гофрированные отражения шпилей и куполов, вижу сбегающую в воду решетку и ялики у Летнего сада, меня зримо и явственно обступает XVIII век.
   Какие они были — Елизавета, Лесток, Шетарди, Бестужев?..
   Можно по крохам собрать материал, есть архив, письма, дипломатические депеши, можно сходить в Эрмитаж и свериться с портретами Кваренги. Каждое время дает свою оценку тем далеким событиям и людям, игравшим немаловажную роль в русской истории.
   Но они все умерли, умерли очень давно, и даже теней их я не могу различить в сегодняшнем городе. Но остановись в тени старого собора Симеона и Анны. Не слушай звон трамвая, забудь про асфальт под ногами и провода над головой, сосредоточься…
   И вот он выходит из-за угла, придерживая треуголку от ветра, и останавливается недалеко от меня под деревьями. Мундир поручика Преображенского полка ладно сидит на фигуре, движения его уверенны, взгляд заносчив.
   Птицы завозились в листве. Я поднимаю голову, и Саша Белов смотрит туда же — скворцы, как звонко они судачат! Мне приятно думать, что я так хорошо знаю этого молодого человека, знаю, зачем он пришел сюда и кого ждет.
   — Сэры! Ну сколько можно торчать столбом в этом месте! Я думал, вы никогда не придете. Заблудились, что ли?
   Да, это они, Алеша Корсак — мечтательный путешественник, и Никита Оленев — умница и поэт. Они обнимаются, хохочут радостно и уходят по улице Белинского. Но не навсегда…
   Они вечны, дорогие моему сердцу герои, потому что они — сама молодость, потому что звучит еще их призыв: «Жизнь Родине, честь никому!»
   Счастья вам, мои гардемарины!

0

71

ПРИМЕЧАНИЕ:

Note1
   Крюйт-камера — каюта на корабле, где хранится боезапас.

Note2
   Любовь побеждает все! (лат.).

Note3
   О, сударыня, простите мою нескромность… Это счастье даровано мне самим Богом… (фр.).

Note4
   Катулл. «Что за черная желчь, злосчастный Равид…»

Note5
   Катулл. «В час, когда воля народа свершится…» (пер. А. Пиотровского).

Note6
   Катулл. «Эй вы. Порций с Сократием…» (пер. А. Пиотровского).

Note7
   Катулл. «Ну-ка, мальчик-слуга…» (пер. С. Ошерова).

Note8
   Катулл. «Вновь повеяло теплом весенним…»

Note9
   Посмотри, что с ней (фр. ).

Note10
   Couvent — монастырь (фр. ).

Note11
   Быть под розыском — т. е. под пыткой.

Note12
   Здесь» прелесть « — обман, ересь.

Note13
   Белица-девушка, живущая при монастыре, но не принявшая пострижение.

Note14
   Ристать — бегать, носиться.

Note15
   Опреснок — пресный хлеб.

Note16
   Как ты смеешь, мужик, рвань? (фр. ).

Note17
   Что хочет от меня этот негодяй? (фр. ).

Note18
   Стигмы — пятна на теле верующего, которые появляются сами собой, как подобие ран Христа.

Note19
   Катулл. «Как! Иль страшилище ливийских скал…» (пер. Л. Пиотровского).

Note20
   Народная французская песня XVII века (пер. И. Эренбурга).

Note21
   В глупую голову хмель не лезет (нем. ).

Note22
   Смерть — общий удел (лат. )

Note23
   Глухая исповедь — обряд отпущения грехов человеку, который находится без сознания.

Note24
   Терциум нон датур — третьего не дано (лат. )

Note25
   Ману проприа — собственноручно (лат. )

Note26
   Ганнибал у ворот (лат.).

Note27
   Хорошо размешать… хорошо перетереть (лат.).

Note28
   Кислота.

Note29
   Врач лечит, природа исцеляет.

Note30
   Держи про себя (лат.).

Note31
   Наилучшее лекарство — покой (лат.).

Note32
   Днем и ночью (лат.).

Note33
   Пусть свершится правосудие, хотя бы погиб мир (лат. ).

Note34
   Держи про себя (лат. ).

Note35
   Начало известной студенческой песни (лат. ).

0

72

КНИГА 2
Свидание в Санкт-Петербурге
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

1
   В апрельский день, с которого мы начнем наше повествование, Никита Оленев направился на службу пешком, отказавшись не только от коляски, но и от Буянчика, который, по утверждению конюха, стер то ли холку, то ли ногу, молодой князь не захотел вдаваться в подробности.
   Погода была серенькая, влажная, петербургская. Никита вглядывался в озабоченные лица ремесленников, торговцев с лотками, военных и все пытался понять — чего ради у него с утра хорошее настроение и что он ждет от сегодняшнего дня?
   Да ничего особенного, господа! Все будет как обычно: бумаги, груды бумаг — прочти, отложи, выскажи мнение в письменной форме, хотя заведомо знаешь, не только твое мнение об этой бумаге, как устное, так и письменное, никому не интересно, но и саму бумагу никому не взбредет в голову читать. После часа сидения, когда весь становишься, как отсиженная нога, можно потянуться и выйти в коридор, чтобы с озабоченным видом пройтись мимо начальства, если таковое окажется на месте. Потом можно переброситься словом с переписчиками, посплетничать.
   В зимние дни, когда на столах зажженные свечи и шуршание деловых бумаг напоминает мышиную возню, Никиту все это злило несказанно, а сейчас он прыгал через лужи и снисходительно усмехался над бессмысленностью своей службы.
   В конце концов. Иностранная коллегия ничуть не хуже и не лучше прочих сенатских канцелярий. Сановитые члены ее хлопают Никиту по плечу и говорят с отеческими интонациями: «По стопам батюшки пошел? Молодец, молодец…»
   Никуда он не шел, ни по каким стопам, все получилось само собой. Просидев три года в лекционных залах Геттингенского университета, Никита отчаянно затосковал по дому. А тут письма от отца одно другого решительнее: «Хватит портки просиживать! Сколько можно баловаться химиями да механиками? Языки изучил, и хорошо… Пора послужить России…» Ну и все такое прочее.
   Приехал, поселился в милом сердцу особняке, который порядком пообветшал в отсутствие хозяина. Стены, колонны, службы стояли, правда, в полной целости, их даже побелкой пообновили, но внутри… Только библиотека осталась в неприкосновенности, а в прочих комнатах мебель переломали, паркет залили какой-то дрянью, в Гавриловой горнице все колбы перебили и тараканов развели.
   Но Гаврила где горлом, где подзатыльником быстро навел порядок. Главное качество княжеского камердинера — деловитость. Ему дворня в рот смотрит. Если Никита что прикажет казачку, конюху, официанту, они так и бросаются исполнять, а потом исчезнут на час. С камердинером этот номер не проходит, его показным усердием не обманешь. Да и какой Гаврила камердинер? Он и дворецкий, и староста, и алхимик, и врач, и ближайший к барину человек, и еще черт знает кто… На все руки.
   О, воздух Родины, небо Родины, о, дорогие сердцу друзья! С Алешей Корсаком встретиться не удалось, он находился на строительстве порта в городе Рогервик, зато Белов был в Петербурге. Отношения с Сашей быстро вошли в привычное русло, и зажили бы они припеваючи, как некогда под сводами навигацкой школы, если бы не был друг женатым человеком, а главное, не сжирай у него все время служба. Словом, Никита даже обрадовался, когда отец перед очередным отъездом в Лондон определил сына в хорошую должность в Иностранную коллегию, ведавшую сношениями России со всем прочим миром.
   По регламенту коллегии президентом ее был сам канцлер Алексей Петрович Бестужев, вице-канцлерскую должность исправлял вице-канцлер Воронцов. Оба были первейшие в государстве люди, а посему в коллегию являлись чрезвычайно редко. За три месяца службы Никита не видел их там ни разу. Коллегия сочиняла грамоты, ведала почтой, содержала в своих недрах тайный «черный кабинет» и, кроме того, управляла калмыками и уральскими казаками.
   «При чем здесь калмыки?» — неоднократно спрашивал себя и прочих Никита и, как водится, не получал вразумительного ответа, кроме как: «Калмыками занимаемся по старой традиции с года основания коллегии, а именно с 1718-го».
   Пусть так… И почему бы Никите не ведать делами калмыков, если для этого вообще ничего не надо делать, кроме как вскрывать тридцатилетней давности, украшенные плесенью дела и констатировать, что податель сего за давностью лет уже не ждет указаний от петербургского начальства.
   Иметь двадцать три года отроду, прослушать курс у профессоров Штрудерта и Кинли, читать Демокрита и Джона Гаркли, обожать Монтеня, ощущать себя склонным к ваянию и быть в душе пиитом, а при этом сочинять пустые бумажки — это ли не мука, господа? Никита пытался искать сочувствия у коллег, но не был понят. Их мир вполне умещался между канцелярскими столами, страсти порхали по служебным коридорам и находили богатую и достаточную пищу для игры ума. И жить интересно, и платят хорошо!
   Здесь бы взвыть волком, но нетерпеливая юность защищена, а может, вооружена верой. И Никита верил, что служба эта временная. Придет срок, когда призовет его Россия к другим подвигам, а давать всему оценки и подводить итоги — это удел сорокалетних, занятие старости.
   Никита был уже рядом со зданием коллегии, когда глазам его предстало грустное зрелище: полицейская команда высаживала на пристань испуганных, промокших людей, нарядно одетую девушку и двух мужчин, по виду слуг. Один из них, старик, громко и надрывно причитал. «За что молено арестовать эту милую черноокую девицу?» — подумал Никита, невольно замедляя шаг.
   Недоразумение быстро разъяснилось. Это был не арест, а подоспевшая вовремя помощь. Лодка девицы столкнулась с проплывающим мимо стругом, и хотя утлое суденышко не перевернулось, но получило пробоину. Все натерпелись страху, слуги потеряли весла. Теперь потерпевшим грозила разве что простуда: вода в Неве была ледяной, а сухими на девушке остались только капор и накидка.
   — Сударыня, могу ли я быть вам чем-либо полезным? — спросил Никита участливо.
   — Можете, — кивнула головой девушка, запихивая под капор волосы и пританцовывая от холода. — Самое полезное для меня сейчас — это сочувствие. Посочувствуйте моей глупости! А ведь папенька предупреждал!..
   Она подняла назидательно палец, потом постучала себя по лбу. По-русски девушка говорила совершенно свободно, но с легким иностранным акцентом. В ней не было и тени смущения, только лукавство — и этот пальчик, и ямочки на щеках, и смуглая, неприкрытая косынкой шея.
   Никита рассмеялся, снял плащ и набросил его на плечи девушки.
   — Ничего, в карете отогреются, — сказал один из полицейских, — сейчас мы их мигом к папеньке доставим.
   Боясь быть навязчивым, Никита откланялся,
   — Но как вам вернуть плащ? — крикнула девушка вдогонку.
   — Пусть это вас не заботит, сударыня. Оставьте его себе на память о происшествии, которое кончилось так благополучно.
   Полицейская карета подхватила девушку с ее спутниками и покатила в сторону понтонного моста.
   Коллегия встретила Никиту особым запахом бумажной пыли, только что вымытых полов и озабоченным, несколько непривычным гулом, сложным, как морской прибой, звучащий в раковине.
   «Опоздал», — было первой мыслью Никиты, которая ничуть его не взволновала. — «Что-то случилось», — вторым пришло в голову, и он поспешил в свой кабинет.
   В комнате, кроме копииста и переписчика, никого не было, оба были крайне взволнованны, но деловиты и весьма споры, перья так и строчили по бумаге, что не мешало им обмениваться короткими фразами.
   — Где экстракты из министерских реляций? Позвать сюда тайного советника Веселовского! — явно передразнивая кого-то, шепелявил копиист. — Да где их взять, ваша светлость, если они не в Присутствии? — слезливо вторил ему переписчик, время от времени взрываясь коротким хохотом.
   В кабинет заглянул обер-секретарь Пуговишников, лицо его было красным, парик как-то вздыбился и сполз на правое ухо.
   — Пришел? — гаркнул он Никите. — Чем занят? Никита молча показал глазами на бумаги. Он уже успел принять крайне озабоченный, канцелярский вид, при таком выволочку делать — только от работы отвлекать. Пуговишников окинул комнату зорким взглядом и исчез, хлопнув дверью.
   А в коллегии поутру произошла вещь совершенно из ряда вон — заявился вдруг сам канцлер Алексей Петрович. Вид измученный, речь несвязная, и весь гром и молния. Подробности копиист пересказывал уже шепотом. Зачем Бестужев заявился с утра — было непонятно, но выходило, что именно затем, чтоб никого на месте не застать и устроить большой разнос. Воспаленные глаза канцлера говорили о многотрудной ночной работе на пользу отечества, но жизненный опыт копииста подсказывал, что столь же вероятна была большая игра в доме Алексея Григорьевича Разумовского, где канцлер спускал большие тыщи за ломбером и разорительным фаро. О последнем предположении копиист, естественно, не сказал прямо, и если б кому-то вздумалось призвать его к ответу и заставить повторить рассказ слово в слово, то, кроме утверждения, что у Разумовского играют по-крупному, а об этом каждая петербургская курица знает, ничего бы из него не выжали.
   Целый час после отъезда канцлера коллегия работала как левой, так и правой рукой, каждый напрягал оба полушария канцелярского мозга, а потом вдруг как отрезало, пошли обсуждать, жаловаться, воздевать руки, обижаться: здесь, понимаешь, работаешь до пота… Даже приезд тайных советников Веселовского и Юрьева никого не остудил, только повернул в другое русло обсуждение проблемы.
   Оказывается, среди прочих упреков канцлер выкрикнул слова об излишней болтливости чиновников, более того, болтливости злонамеренной, то есть разглашении какой-то государственной тайны. Кем, кому, о чем? На всю коллегию пало подозрение.
   А в самом деле, что есть светский разговор, а что суть опасная болтовня и разглашение? Наиважнейшее, всех взволновавшее событие в апреле, это поход русской армии к Рейну на помощь союзникам, то есть австрийцам и англичанам. Какая цель этого похода? Либо прижать хвост прусскому пирату, читай Фридриху II, и пресечь войну — сей Фридрих уже Силезию разорил, вошел в Саксонию, посягнул на Дрезден! — либо влить новые силы в европейские армии и разжечь войну с новой силой, дабы опять-таки прижать хвост Фридриху II. Что же в этих рассуждениях есть разглашение тайны, если сам Господь еще не знает, как повернутся события?
   Оказывается, государственная тайна состоит в том, что наши войска вообще куда-то двинулись. Да об этом весь Петербург судачит в каждой гостиной! Да и как не судачить, если любимой сплетней чуть ли не целых два года были рассказы о том, как Бестужев настаивал подписать военный договор с Австрией и как государыня от этого отказывалась. А уж сколько бумаг об этом писано в Иностранной коллегии!
   Чего ради государыне Елизавете благоволить к Австрии? Королева Мария-Терезия соперница в женской красоте, и всем памятно ее коварство, когда посол австрийский Ботта вмешался в заговор против государыни. И если кто и пустил тихонький слушок, что лопухинский заговор дутый (каков смельчак!) и что Ботта не имеет к нему отношения, то это ложь, потому что сама Мария-Терезия пошла на уступки, сняв полномочия с негодного посла и заключив его в крепость.
   Пересказывали любопытные анекдоты, например, случай с осой. Договор лежит наконец перед государыней, и она готова его подписать, но в тот момент, когда она поднесла перо к бумаге, на это перо, пачкая крылышки в чернилах, села оса. Естественно, государыня с криком и самыми дурными предчувствиями откинула перо вон, под-писание договора отложилось еще на полгода.
   Обер-секретарь Пуговишников, хоть он и есть самый главный сплетник, бьет кулаком по столу: «Разболтался народ! Все языком ла-ла-ла… Да при Анне Иоанновне, царство ей небесное, за такие-то речи!..» Сейчас, конечно, мягкие времена, но ведь и народ не глуп, он всегда каким-то нюхом, кончиком, третьим зрением знает, о чем можно болтать, а о чем нельзя… при свидетелях.
   От дела Никиту оторвал окрик из коридора: «Тебя секретарь Набоков искал…» Замечательно, если кому-то понадобился. Как приятно разогнуть спину! Можно было бы сказать: «А что меня искать? Вот он я…» — и с новым рвением приняться за работу, но Никита предпочел немедленно предстать пред очами Набокова.
   Секретаря не было на месте, и Никита пошел бродить по комнатам четвертой экспедиции первого департамента. В первом кабинете о Набокове сегодня слыхом не слыхали, во втором «он был только что, но куда-то вышел». Наконец Никите указали на комнатенку переводчика, куда Набоков должен был непременно заявиться в ближайшее время.
   Комната переводчика была пуста. Никита сел за стол, заваленный бумагами, пачками, и словарями. В забранное решеткой, давно не мытое окно заглянуло апрельское солнце. По словарю путешествовала ожившая от весеннего тепла муха. Удивительно, что лакомого находят эти жужжащие твари в Иностранной коллегии? Муха достигла края словаря и беспомощно свалилась на украшенную длинной витиеватой подписью бумагу, затрепетала крылышками, пытаясь перевернуться.
   Именно из-за мухи Никите вздумалось проветрить это бумажное, пыльное, провонявшее табаком царство. Окно, видно, уже открывали. Шпингалет был поломан, и оконную ручку плотно приторочили веревкой к косо вбитому гвоздю. Он размотал веревку. В этот момент какой-то болван, перепутав комнаты или просто из любопытства, открыл дверь. Он ее тут же захлопнул, но этого оказалось достаточно, чтобы оконная рама рванулась из рук Никиты, а сквозняк разметал по комнате все бумаги. Чертыхаясь, он набросил веревку на гвоздь и бросился собирать бумаги. Последней он поднял с пола ту самую, украшенную длинной подписью: «Остаюсь ваша любящая дочь, их императорское величество, великая княгиня Екатерина».
   Никита не верил своим глазам — неужели это ее почерк? И какие аккуратненькие буковки! Никита посмотрел в начало бумаги. Это было письмо к герцогу Ангальт-Цербстскому. «Милостивые государи родитель мой и родительница! Здравствуйте с дорогими моими братьями и прочими родственниками! Объявляю вам, что сама я и царственный супруг мой Петр Федорович по воле Божьей обретаемся в добром здравии…»
   Никита перевел дух, положил письмо на стол и отвернулся в нерешительности. Несколько вопросов сразу, теснясь и оттого сбивая со смысла, вертелись в голове. Первый, а может, и не первый, но главный — отчего великая княгиня пишет письмо в Германию по-русски? И с какой стати, скажите на милость, царственное письмо объявилось в Иностранной коллегии — ошибки в нем, что ли, выправляют? Понимая, что читать чужие письма дурно, и оттого кляня себя за неуемное любопытство, Никита опять потянулся к письму взглядом. В коридоре послышались шаги. Никита успел прочитать одну фразу: «Государыня велела говеть» — и быстро отошел к окну. В комнату вошел Набоков.
   — А… князь, вот кстати. Пойдем ко мне.
   Разговор с секретарем был коротким. В другое время Никита наверняка бы обрадовался, что его переводят в паспортный подотдел, все-таки живая работа, но сейчас ему более всего хотелось остаться одному, подумать…
   — …будешь в числе прочих оформлять выездные паспорта для подданных государства Российского и въездные для иностранных…
   Никита согласно кивал, а сам думал о недавней встрече с великой княгиней, пусть косвенной, через письмо, но ведь можно представить, как макала она перо в чернильницу, как проверяла, нет ли волоска на кончике, как писала потом, склонив голову набок.
   — Ты что улыбаешься? — спросил Набоков.
   — Радуюсь за калмыков и уральских казаков. — Никита стал серьезным. — Их судьбы попадут в более профессиональные руки.
   Набоков рассмеялся.
   — Поздравляю, князь, с новым назначением. Поверь, это полезная работа. К делу приступить немедля.
   Кабинет в новом подотделе ничем не отличался от прежнего: те же окрашенные в неопределенный цвет стены, те же преклонного возраста столы — поизносились в канцелярских потугах, те же разговоры, и в то же время все было другим, потому что новое назначение так мистически совпало с чтением письма знатнейшей дамы. «Государыня велела говеть…» О, милая, милая… Вспоминать о ней тяжкий грех, но ведь вспоминается. Перед глазами стоит зимняя дорога, крутятся колеса, дует ветер, метя поземку… Или вдруг затихнет все, и на лес хлопьями посыплется снег. Красота вокруг такая, что хочется плакать и молиться.
   У знатной дамы много имен — Софья, Фредерика, Августа и, наконец, Екатерина, но есть еще одно имя, сейчас наверняка забытое окружающими ее царедворцами — Фике, Так звали худенькую девочку в заячьих мехах. Она очень спешила в Россию, что не мешало ей мило переглядываться и кокетничать со случайным попутчиком — геттингенским студентом.
   Первой бумагой, которую Никита оформил в этот день, был паспорт на имя Ханса Леонарда Гольденберга, дворянина, представленного прусскому послу. Дворянин прибыл в Россию по делам купеческим, а именно: для купли пеньки и парусины.
   Счастливых вам дел, Ханс Леонард…

Отредактировано 77pantera777 (20.06.2013 18:46)

0

73

2
   Слешу предупредить читателя, что глава эта носит чисто справочный характер, а то, что имеет отношение к сюжету, умещается в конце ее в четырех абзацах. Дать краткую историческую справку о событиях, предшествовавших нашему повествованию, автора понуждает быть может излишняя добросовестность, а скорее наивная вера, что это интересно.
   Если читатель придерживается другого мнения, то он смело может опустить эту главу, помня, что, встретив в тексте незнакомые имена, он должен вернуться на несколько страниц назад и найти требуемые пояснения.
   Заранее прошу прощения за рассыпанные там и сям сведения о политической жизни XVIII века. Эти справки замедляют развитие сюжета, но они дают возможность автору перевести дух, а также объяснить себе самой внутреннюю логику мыслей и поступков своих персонажей.
   Итак… В XVIII веке одним из самых важных вопросов внутренней русской политики был вопрос о престолонаследии. Виной тому было то, что государь наш Петр Великий (или Петр Безумный, как по сию пору называют его в мусульманском мире) имел соправителя, и хоть брат его Иван был от природы «скорбен головою» и умер в тридцатилетнем возрасте, потомство его по русским законам обладало такими же правами на престол, как и дети самого преобразователя.
   При жизни Петр I имел неоспоримую политическую силу и мог не считаться с конкурирующей великокняжеской ветвью. Будь сын его Алексей способен продолжить дело, начатое отцом, старая традиция престолонаследия была бы продолжена: от отца к старшему сыну, то есть по прямой нисходящей линии. Но Алексей был отцу врагом. Чем кончилась их распря, известно каждому, и только о способе убийства несчастного царевича спорят до сих пор историки.
   Дело преобразователя, как он его понимал, было главным в жизни Петра, и он не мог позволить себе передать трон русский в случайные руки. Поэтому и появился указ, по которому наследник назначался самим правителем.
   Вполне разумный указ, беда только в том, что Петр, всем сердцем радея о соблюдении этого указа и понимая всю его значимость, так и не успел при жизни назначить себе наследника. В предсмертный час он прохрипел только: «Оставляю все…» — и умолк навсегда. Наверное, это только легенда, за правдивость которой нельзя поручиться, но даже теперь, два с половиной века спустя, больно и досадно думать, что пошли природа сил государю еще на минуту, и выдохнул бы он всеми ожидаемое имя, и не было бы всей последующей чехарды, которая образовалась потом вокруг русского трона.
   Хотя, по зрелому размышлению, будь у Петра эта лишняя минута, будь даже лишний предсмертный час, он бы и его употребил не на точное указание имени наследника, а на выбор, который мучил его не только последние годы, но и секунды.
   Меншиков с гвардейцами посадил на престол царственную супругу — Екатерину-шведку, которая через два года преставилась от желудочной болезни. Злые языки говорили, что она была отравлена засахаренной грушей-конфетой, что были расставлены на подносах по всему Летнему дворцу.
   А дальше на русском троне сидела поочередно молодая ветвь то Ивана, то Петра, и все, вроде, Романовы. Петр II — внук Петра Великого и сын названного Алексея, дальше — Анна Иоанновна, вторая дочь «скорбного головой» Ивана. Анна Леопольдовна, регентша, — тоже Иванове семя, его внучка, и сам царствующий младенец Иоанн, свергнутый Елизаветой, хоть и носил фамилию Брауншвейгский, занимал трон вполне законно, потому что приходился правнуком слабоумному Ивану Романову.
   Для всей России Елизавета, Петрова дочь, была давно ожидаемой государыней, и закон закрыл глаза на то, что этих прав она не имела. Даже русская церковь словно забыла, что родилась Елизавета за три года до брака родителей, а что для церковников есть более презренное, чем внебрачное дитя?
   Но то, что закон не был строг, а церковь забывчива, было во благо России. Ложь во спасение? Может быть, и так. Правда иногда бывает так страшна и остра, что не лечит, а убивает душу. Да и кому была нужна на престоле кровавая Анна Иоанновна с ее верным Бироном, и чего хорошего можно было ждать от жалкой, ненавистной народу Брауншвейгской фамилии? Свергнутого младенца Иоанна с семейством отправили вначале в Ригу, затем порешили сослать в Соловки, но ввиду трудности транспортировки задержали в Холмогорах, что в семидесяти верстах от Архангельска.
   Взойдя на престол, Елизавета сразу позаботилась о назначении наследника. Государыне тридцать два года, она молода, здорова и вполне способна к деторождению, но по мудрому совету своего окружения она не хочет обзаводиться мужем, дабы не делить с ним многострадальный трон русский.
   Положение усугубляется еще тем, что и по петровской линии Елизавету нельзя признать законной наследницей, первой в очереди на трон. Существует Тестомент о престолонаследии, подписанный 14 лет назад ее матерью Екатериной I. По этому Тестоменту взошел в свое время на трон Петр II, который после четырех лет умер от оспы. «…А ежели великий князь без наследников преставится, — говорилось в Тестоменте, — то имеет по нем права Анна Петровна (старшая дочь Петра Великого) со своими десцидентами, однако ж мужского пола наследники по женской линии пред женскими предпочтение имеют…»
   Анна Петровна умерла, но ее десциденты, а именно сын Карл Петр Ульрих, обретающийся в Голштинии, имел куда больше прав на престол, чем его царственная тетка. Карл Петр Ульрих Голштинский — Романов по матери, немец по происхождению и воспитанию. Кроме того, в силу родственных связей он имеет одинаковые права как на русский, так и на шведский трон. Но не шестнадцатилетнему мальчишке выбирать, где ему править, за него все решает Елизавета. Она вызывает его в Россию и назначает своим наследником.
   Распорядившись таким образом судьбой двух законных претендентов на престол, Елизавета предоставила своему окружению развернуть письменную и устную кампанию для упрочения своего политического положения. С амвонов зазвучали проповеди, с театральных подмостков потек елей, поэты и лиры славословили Лучезарную.
   «О, матерь своего народа! Тебя произвела природа дела Петровы окончать!» Это Сумароков, он высказал главное из того, что ждала от Елизаветы Россия. Государыня не только дочь Петра, но и продолжительница деятельности его. Образ Петра был канонизирован, все, что он делал, думал, собирался делать, было верно, прекрасно и неоспоримо. Годы после смерти Петра расценивались однозначно как времена упадка, страданий, мрака и застоя.
   На празднике коронации Елизаветы было дано роскошное театральное действо «Милосердие Титово».
   Начиналось все трагически. На сцене плакали дети и девы в «запустелой стране», рыдала лютня, надрывалась флейта: «О, как нам жить в этом хаосе и мраке?» Но всплывала в сопровождении «веселого хора и поющих лиц» на облаке прекрасная Астрея — она спасет несчастную страну! Астрею сопровождали пять добродетелей государыни: Храбрость, Человеколюбие, Великодушие, Справедливость и Милость. Можно продолжать, подробно пересказать все действо, найти в нем и величественные и смешные стороны. Хотя не стоит излишне насмешничать, все понимают, что бироновщина — это плохо, а Елизавета — хорошо.
   Вернемся к наследнику Карлу Петру Ульриху. Он приехал в Россию, кляня и ненавидя все русское, король прусский — его кумир. Подражая Фридриху II, он играет на скрипке, на флейте и в войну, правда, пока еще оловянными солдатиками.
   Очень скоро двор и сама Елизавета убедились, что великий князь и наследник — юноша ума недалекого, образования скудного, характер имеет вздорный, а также излишне привержен Бахусу, то есть пьет без меры в компании самых непотребных людей, егерей да лакеев, и быстро пьянеет.
   Но выбор был сделан, и выбор законный. Голштинского князя обратили в греческую веру, нарекли Петром Федоровичем и занялись поиском невесты, дабы «не пресеклась его линия и дала свои десциденты».
   Выбор невесты и привоз ее в Москву — это целая глава в русской истории. Бестужев настаивал на браке наследника с Марианной Саксонской, желая упрочить этим союз с Саксонией и прочими морскими державами, читай — с Англией. Елизавета медлила и размышляла. Какая Марианна, почему Марианна?
   Надо сказать, что Елизавета, доверив Бестужеву руководство страной, по-человечески его недолюбливала. Она ценила его ум, отдавала должное его умению вести политическую интригу, защищала от наветов, которых было великое множество во все семнадцать лет его правления. Историки писали, что в середине XVIII века вся европейская политика, казалось, была помешана на том, чтобы правдами и неправдами свергнуть русского канцлера. Фридрих II с негодованием заявлял, что даже если Елизавета откроет заговор Бестужева против нее, то и тогда будет его защищать.
   Все это так, но канцлер столь часто раздражал Елизавету, настолько часто смел быть скучным, назидательным, неизящным, что уж если появилась возможность проявить свою волю в таком женском деле, как выбор невесты, то она с удовольствием этим воспользовалась. Кандидатура Марианны была не единственной. Противники Бестужева — лейб-медик Лесток и воспитатель великого князя швед Брюммер — имели свои планы относительно выбора невесты великого князя Петра Федоровича.
   Надо ли объяснять, что брак наследника — вещь наиважнейшая, в каком-то смысле он надолго определит политику не только в России, но и повлияет на дела в Европе. Креатура Лестока — Брюммера — четырнадцатилетняя девица из маленького городка Цербст под Берлином. Софья-Августа-Фредерика — дочь прусского герцога Христиана Ангальт-Цербстского и жены его Иоганны, особы шустрой, пронырливой, словом, интриганки международного масштаба. Почему удалось Лестоку и Брюммеру уговорить государыню на этой девочке остановить свой выбор?
   Родство с немецким домом было в традиции русского двора, традиция эта была заложена Петром I. Кроме того, нищая и незаметная невеста, по мысли Елизаветы, не могла иметь своего лица и не могла стать исполнителем чьей-либо чуждой России воли. Но чуть ли не главным было то, что Софья Цербстская была племянницей покойного, но, как казалось государыне, еще любимого жениха Карла Голштинского.
   Жениха выбрал Елизавете отец — Петр I. Между молодыми людьми возникли самые теплые чувства. Уже и свадьба была назначена, и вдруг накануне важного события принц Карл умирает от оспы. Юная Елизавета была безутешна, даже теперь, по прошествии почти двенадцати лет, при воспоминании о женихе на глаза ее навертываются слезы.
   Софья Цербстская с матерью Иоганной была вызвана депешей в Россию. Им надлежало ехать скрытно под именем графинь Рейнбек, дабы шпионы прусские и прочие, а особливо чуткие уши Бестужева, которые и на расстоянии тысячи километров улавливали нужный звук, не услыхали до времени важной тайны.
   В любом учебнике истории можно найти дату путешествия графинь Рейнбек — январь 1744 года, из дневников и писем можно установить, как бедствовали они в дороге, ночуя на убогих постоялых дворах, как боялись угодить в полыньи при переезде рек, как страшились разбойников.
   Забытым осталось только маленькое дорожное происшествие, а именно — случайное знакомство с русским студентом, который в зимние вакации путешествовал по Германии. Студент прилично изъяснялся по-французски и отлично по-немецки, вежливым поведением смог угодить маменьке и, конечно, пленился очаровательной дочкой. Она выглядела старше своих лет — шестнадцать, а может, и все семнадцать, стройная, оживленная, веселая.
   Светло-карие глаза ее в еловых лесах, словно вбирая в себя цвет величественных «танненбаум» (ах, как прелестно звучало это в ее устах!), становились зелеными, остренький подбородок нетерпеливо вскидывался вверх — она словно торопила карету: скорей, скорей! Молодой студент и сам не понял, как изменил маршрут. Вместо того, чтобы своевременно повернуть к Геттингену, он увязался за каретой и следовал за ней до самой Риги, и только здесь у городской ратуши он узнал, в кого сподобила судьба его влюбиться. Для всех эта девушка, бывшая графиня Рейнбек, стала принцессой Цербстской, а молодой студент все еще таил в душе очаровательное прозвище Фике, губы помнили вкус ее губ, и смех звучал в ушах, словно колокольчики в музыкальной шкатулке.
   Никита не поверил. Здесь ошибка, недоразумение, сплетня, если хотите! Никакая она не невеста, а если и везут ее с маменькой в Петербург в царской роскошной карете, так только потому, что они гостьи государыни. В сопровождении негодующего Гаврилы Никита поспешил в Петербург, — им надо объясниться! Пусть Фике сама скажет, что предназначена другому, а вся их дорожная любовь — только шутка, каприз!
   Он прожил в Петербурге месяц или около того, так и не встретившись с юной Фике. Государыня и весь двор находились в Москве, туда и поехала Иоганна Ангальт-Цербстская с дочерью.
   Никита терпеливо ждал их возвращения, хотя надежд на встречу не было никаких. Теперь он точно знал, что познакомился в дороге не просто с чужой невестой, но невестой наследника.
   Каким-то неведомым способом его дорожное приключение стало известно отцу: наверное, Гаврила проболтался. Князь Оленев не стал устраивать сыну разнос, не попрекнул его за беспечность, но сделал все, чтобы Никита как можно скорее вернулся в Геттинген и продолжил учение.
   Тайная любовь Никиты стала известна друзьям. Саша не удержался от того, чтобы не позубоскалить: «Много насмотрено, мало накуплено…» Он не желал относиться серьезно к увлечению друга. «Считай, что она умерла, и дело с концом!» — таков был его совет. Алеша был деликатнее, никаких советов не давал. «Вот ведь угораздило тебя…» — и весь сказ. Он считал, что любовь Никиты сродни болезни — лихорадке или тифу, и втайне надеялся, что время — лучший лекарь.
   Четыре года — большой срок. У Никиты хватило ума поставить на своих воспоминаниях жирный крест, но с самого первого дня возвращения домой он ждал, что судьба пошлет ему случай встретиться с бывшей Фике, ныне Их Величеством, Великой Княгиней Екатериной.
   О возобновлении каких бы то ни было отношений не могло быть и речи, но ведь он клятву давал на постоялом дворе близ Риги. Забытая Богом дыра среди снегов, жалкая халупа, где герцогиня Иоганна, Фике и вся их челядь вынуждены были ночевать в одной кое-как протопленной комнате. За окном выл ветер, в соседней горнице плакали дети, собака надрывалась от лая, чуя волков, а Никита и Фике целовались в холодных сенцах.
   — Будете моим рыцарем? — Она спрашивала очень серьезно. — Будете верны мне всю жизнь?
   — Да, да… — твердил Никита восторженно, стоя перед ней на одном колене.
   Холодная ручка коснулась его лба, словно благословляя. Потом раздался пронзительный, резкий голос матери: «Фике, где вы?» И девушка исчезла.
   Наверное, великая княгиня забыла эту клятву, а может быть, ни секунды не относилась к ней всерьез — игра, шутка… Это ее право. А право Никиты помнить о клятве всегда и при первом зове прийти на помощь, даже если этот зов будет опять пустым капризом.

0

74

3
   Сашу Белова, блестящего гвардейского офицера, флигель-адъютанта генерала Чернышевского и мужа одной из самых красивых женщин России — Анастасии Ягужинской, нельзя было назвать в полной мере счастливым человеком. Правда, вопрос о счастье, тем более полном, уже таит в себе некоторое противоречие. Полностью счастливы одни дураки, а на краткий миг — влюбленные. Жизнь же умного человека не может состоять из сплошного, косяком плывущего счастья, потому что она складывается из коротких удач, мелких, а иногда и крупных неприятностей, неотвратимых обид, хорошего, но и плохого настроения, дрянной погоды, жмущих сапог, перманентного безденежья и прочей ерунды, вопрос только — вышиты ли эти, выражаясь образным языком, составляющие бытия по белому или черному фону.
   Если бы нищий курсант навигацкой школы увидел в каком-либо волшебном стекле, какую он за пять лет сделает карьеру, он бы голову потерял от восторга, а теперь он подгоняет каждый день кнутом, чтоб быстрей пробежал, чтоб выбраться наконец из будней для какого-то особого праздника, а каким он должен быть — этот праздник, Саша и сам не знал.
   Простив Анастасию за мать, которая участвовала в заговоре, а теперь, безъязыкая, томилась в ссылке под Якутском, государыня сделала Анастасию своей фрейлиной, а после замужества с Беловым — статс-дамой. Простить-то простила, а полюбить — не полюбила. Жить Анастасии Елизавета назначила при дворце в небольших, плохо обставленных покойцах, и новоиспеченная статс-дама никак не могла понять, что это — знак особого расположения или желание видеть дочь опальной заговорщицы всегда на глазах. Возвращенный дом покойного отца ее — Ягужинского, что на Малой Морской, по большей части пустовал, потому что Саша имел жилье в апартаментах генерала Чернышевского, у которого служил, и только изредка, когда удавалось сбежать от бдительного ока гофмейстерины — начальницы, Анастасия встречалась в нем с мужем, чтобы пожить пару дней примерными супругами.
   Чаще Саша виделся с женой во дворце, в знак особой милости ему даже разрешалось пожить какой-то срок в ее не топленных покоях, но что это была за жизнь! Ему казалось, что каждый их шаг во дворце просматривается, как движение рыб в аквариуме. Кроме того, сам дворец с его беспорядочным бытом, сплетнями, наушничеством, мелочными переживаниями, мол, кто-то не так посмотрел или не в полную силу улыбнулся, претил Саше. Он с удивлением понял, что рожден педантом и привержен порядку: чтоб есть вовремя и спать семь часов — не меньше.
   И получилось так, что замужество их стало еще одной формой ожидания тех светлых дней, когда сменятся обстоятельства и они наконец станут принадлежать друг другу в полной мере. Добро бы Анастасия жила постоянно в Петербурге, ан нет… Государыня ненавидела жить на одном месте, как заведенная ездила она то в Петергоф, то в Царское, то в Гостилицы, к любимому своему фавориту Алексею Разумовскому, то на богомолье, и Анастасия, в числе прочей свиты, повторяла маршрут государыни. Так прошел год, другой… А потом стало понятно, что так жить чете Беловых на роду написано и этим радостям им и надлежит радоваться.
   Философически настроенный Никита, выслушав в очередной раз не жалобы, а скорей брюзжание друга, ответил ему вопросом: «А может быть, оно и к лучшему? Любовь не переносит обыденности, утреннего кофе в неглиже, насморка и головной боли, безденежья и враз испортившегося настроения, а вы с Анастасией — вечные молодожены!» «Тогда, пожалуй, я не завидую молодоженам», — ответил ему Саша.
   Еще служба его дурацкая! Генерал Чернышевский, человек в летах, по-солдатски простодушный, вознесенный коллегией на высокий пост за прежние, еще при Петре I оказанные государству услуги, искренне считал, что флигель-адъютанты придуманы исключительно для исполнения его личных желаний, которых несмотря на возраст у него было великое множество, и не последнее в них место занимали амурные. Почти все ординарцы и адъютанты должны были жить при особе генерала, у него же столовались в общей, казенного вида комнате. Помещение это, продолговатое, с узкими, на голландский манер окнами, с литографиями на стенах и длинным столом с каруселью чашек и вечно кипящим самоваром, было всегда полно людей. Кто-то очень деловито входил и выходил, лица все имели важно прихмуренные и обеспокоенные какой-то важной мыслью. Генерал любил эту комнату и часто в нее захаживал, чтобы запросто попить чайку с подчиненными. Выражение постоянной озабоченности на лицах очень ему нравилось, наводя на мысль, что это не просто столовая, а штаб-квартира.
   День начинался с того, что Саша бегал по государеву двору, чтобы расспросить у челяди, какое ныне у матушки-государыни настроение и не ждут ли генерала Чернышевского немедленно ко двору. Ответ был всегда один — государыня еще почивает, генерала не ждут, а коли будет в нем надоба, то будет прислан особый курьер.
   Каждое утро Сашу терзала одна и та же мысль — не ездить никуда, а соснуть в соседней комнатенке, чтоб через час предстать пред генералом все с той же фразой: «Почивают, а коли будет нужда…» и так далее, но у него хватало ума этого не делать. Еще донесет какой-нибудь дурак, а генерал усмотрит в Сашином поведении чуть ли не измену Родине.
   Далее целый день мотаешься по курьерским делам или бежишь подле колеса генеральской кареты. Визиты, черт их дери… К вельможам, к фаворитам и родственникам государыни, к послам иноземным и лицам духовным, а также ко вдовушкам, чьи покойные мужья воевали когда-то в начальниках ныне здравствующего генерала. Во время визитов адъютантам надлежало терпеливо ждать в прихожих на тесных буфетных и благодарить судьбу, если там были канапе или хотя бы стулья.
   Служба эта, однако, считалась престижной, и многие завидовали Саше за связи при дворе и благорасположение к нему сильных мира сего.
   Унылость службы и вечное безденежье пристрастили Сашу к картам. Впрочем, играли все, а уж гвардейскому офицеру не играть — это все равно, что иметь тайный порок вроде мужского бессилия или скаредности. Хотя бережливость не в чести у русского человека. Если в католических или лютеранских странах мот осуждается не только церковью, но и общественным мнением, потому что мотовством своим вредит душе, разоряет наследников и тем наносит вред государству, то в России безудержное мотовство называется широтой натуры, почти удалью, и вполне приветствуется.
   Саша умел считать деньги, говоря при этом, что он не скуп, но бережлив, а что думают по этому поводу окружающие, ему было наплевать. Всем играм он предпочитал ломбер, в игре был сдержан, чувствовал противника, ставки не завышал и почти всегда был в выигрыше. Удача его в картах вызывала не только восхищение, но и зависть.
   Неожиданно разразился скандал. Собрались в Красном кабаке, старомодном притоне, который еще со времен Петра I облюбовали гвардейцы. В этот вечер Саша играл особенно удачно. И нашелся болван, скорее негодяй, из штафирок, который в сильном подпитии, трезвым бы он не осмелился, громко выкрикнул предположение — а не играет ли Белов порошковыми картами?
   Негодяй был немедленно призван к барьеру, и здесь же на болоте, что отделяет Красный кабак от Петербурга, ранним утром произошла дуэль. На этой дуэли надо остановиться подробнее, потому что она сыграла роковую роль в Сашиной судьбе.
   Игра в ту ночь была трудной, не было настоящего веселья, не было азарта, все как будто работу справляли, а тут еще следящий за каждым Сашиным движением мрачный, подвыпивший тип. Бледное лицо его с кислым выражением и прилипшими к потному лбу волосами показалось Саше знакомым, но в кабаке было темно, чадно, дымно, где тут разглядишь. И только когда были брошены оскорбительные слова и Саша схватился за шпагу, чей-то рассудительный голос прошептал в ухо:
   — Не связывайся! Дай в рожу кулаком, с него довольно будет. Это же Бестужев!
   — А по мне хоть королева английская! К барьеру! — крикнул Саша, он был в бешенстве.
   О непутевом графе Антоне, единственном сыне всесильного канцлера, ходила по Петербургу дурная слава. Давно подмечено: если судьба не может отомстить человеку лично, она мстит ему через детей. Много сил, времени, денег потратил канцлер для устройства карьеры сына. Он сделал его камергером при дворе, подыскал блестящую невесту — графиню Авдотью Даниловну, племянницу Разумовских. Год назад он отправил молодую чету в Вену с почетной миссией — поздравлениями по случаю рождения эрцгерцога Леопольда.
   Но благодетельствовать Бестужева-младшего — это лить воду в бездонную бочку. Граф Антон был необразован, груб, самонадеян, а хуже всего — пил горькую и был скверен во хмелю. Жену он тиранил, вечно ввязывался в скандальные истории, с отцом был крайне непочтителен, а из Вены привез такие долги, что, говорят, папенька учил его подзатыльниками.
   Все это было известно Саше, а не признал он сразу эту пьяную рожу только потому, что никогда не общался с графом коротко и видел его только издали. Венская поездка, а скорее беспробудное пьянство, внесла в лицо и фигуру молодого графа свои коррективы — он как-то странно ссутулился, словно носил на спине непосильную поклажу, руки обвисли, и подбородок сам собой утыкался в грудь, шея отказывалась держать эту хмельную, дурную голову.
   Саше предстояло выбрать оружие, он остановился на шпагах. Бестужев не возражал, только встряхивал головой, словно от мухи отбивался.
   Пока дошли по осклизлой тропочке до лужайки, где не одно поколение гвардейцев сводило счеты, графа совсем развезло, он успел упасть, вымазав в грязи не только руки и одежду, но и лицо.
   — Бестужев, ты на ногах не стоишь! Проси прощения или отложи дуэль! — предложил один из секундантов.
   Тот опять встряхнул головой и прохрипел только одно слово: «Пистолеты…»
   Саша ненавидел этого человека! Нет большего оскорбления, чем обвинение в шулерстве, но, скрипя зубами от ярости, он сказал, что согласен на пистолеты, но лучше все-таки перенести дуэль на завтра — не стрелять же в эту беспомощную скотину, пародию на род человеческий. Граф Антон опять забубнил что-то нечленораздельное. Смысл речей нельзя было понять, но тон их был оскорбительный.
   Секунданты отмерили шаги. Прежде чем идти на условленное место, Саша оглянулся на обидчика и поймал его взгляд. В нем были ненависть, тоска, но он был вполне осмыслен, и, что удивительно, главным его выражением было любопытство. Можно было подумать, что у графа имеются к Саше какие-то свои счеты, чем-то он ему интересен, а обвинение в шулерстве только предлог, чтобы обидеть посильнее.
   Саша выругался негромко. Какое дело графу Антону до его. Сашиной жизни? А может быть, это папенька все подстроил; желания канцлера неисповедимы. Саша решил, что не будет наказывать графа смертью. Для этих дел надобно, чтобы противник был трезв, иначе противу правил чести дворянской.
   — Падаль… — прошептал Саша, вскинув пистолет. — Пальну в воздух. — Он сам себе не хотел сознаться, что граф вызывает у него не только брезгливость, но и жалость.
   Снег на лужайке уже стаял, обнажив глинистую, поросшую жухлым бурьяном почву, в овраге шумели холодные ручьи. Саша готов был поклясться, что выстрелил уже после того, как граф рухнул в грязь, может быть, на доли секунды, но после. Отчего же он кричит таким страшным голосом? Мало того, что он дурак и скандалист, так он еще и трус!
   Секунданты бросились к графу. Пуля прошла через ладонь, камзол и лицо его были испачканы кровью. Может, он сам в себя выстрелил? Саша медленно приближался к лежащему, как груда тряпья, графу, и в тот самый момент, когда секунданты подняли его на руки, граф извернулся и сделал ответный выстрел. Словно свежий ветер дунул в Сашину щеку, от смерти его отделял вершок, не больше.
   Далее события развивались следующим образом. Наутро, протрезвев и увидев свою стянутую бинтами руку, граф Антон вместо того, чтобы раскаяться в пьяной болтовне, сел к столу и корявым почерком накатал бумагу по инстанции с жалобой.
   По петербургским гостиным пошли оживленные разговоры. Конечно, все общество осуждало пьяного дуэлянта, но более все развлекались. Слышали новость? Бестужев-сын учинил скандал, устроил дуэль, а теперь жалуется. Ну, ему это не впервой… Казалось, общество радуется, что есть на свете такие негодяи, что готовы дворянскую честь запихнуть в канцелярскую реляцию, читай — донос. А вы слышали, куда он ранен? В ладонь… Не иначе, он пытался поймать пулю, чтобы спасти свою замечательную жизнь! Вот канцлеру-то радость… ха-ха-ха…
   Но Саше было не до смеха. Самое меньшее, что ему грозило после разбора дела, это ссылка в дальние тобольские степи или астраханские лиманы.
   Белов жил, как в чаду. Генерал Чернышевский хлопотал за своего подопечного, Анастасия ломала в отчаянии руки. Она хотела броситься к ногам государыни, но умные люди отсоветовали ей делать столь опрометчивый шаг. Возможно, Елизавета еще и не знает ничего. А потому не стоит лить масло в огонь, всем известно — государыня строжайше запретила дуэли.
   Никита узнал о злополучной дуэли не сразу, Саше стыдно было исповедоваться перед другом в том, что связался с дрянью и стал участником фарса. Никита, однако, отнесся к событиям весьма серьезно, а точнее сказать — пришел в бешенство. Он встретился с графом Антоном на улице, поклонился вежливо.
   — Мы не представлены… Но для того, что я имею вам сообщить, это и не важно.
   Бестужев молча и внимательно смотрел на молодого человека, видно было, что он знает, кто его остановил.
   — Если Белов будет разжалован и сослан, — продолжал Никита, — вам предстоит драться со мной.
   Граф скривился, придержал забинтованной рукой треуголку, которую трепал ветер, и молча проследовал дальше.
   Никита ничего не сказал Саше об уличном разговоре, он был противником дуэлей, но случаются в жизни и безвыходные положения.
   Вот в эти-то дни и вынырнул из своего московского небытия на петербургские просторы Василий Федорович Лядащев. Они столкнулись с Сашей на Невской першпективе, зашли в герберг, выпили виноградного вина, вспомнили былые времена, а потом сразились на бильярде. Оказывается, Лядащев объявился в Петербурге месяц назад, приехал в столицу в размышлении, как жить дальше. Держался он с Сашей дружески, словно они всегда были на равной ноге и только вчера расстались. Однако Саша не поверил ни в случайность этой встречи, ни в болтовню Лядащева. Естественно, Саше и в голову не пришло жаловаться на неприятности. Лядащев незаметно выведал у него все сам, но только поставив точку в рассказе, Саша понял, что старому приятелю и благодетелю известно все до мелочей, и, заставив Сашу повториться, он вел себя как меломан, пожелавший услышать знакомую мелодийку в исполнении автора.
   — Большего скандала, чем был, уже не будет, — подытожил Лядащев их разговор. — Все уйдет в песок. Поверь старому волку.
   Слова Лядащева оказались пророческими. Скандал вдруг рассосался. Еще вчера судачили в гостиных, сегодня вдруг смолкли. Написанная по инстанции бумага куда-то пропала, а граф Антон тихо отбыл в свою загородную усадьбу.
   Отъезд графа выглядел вполне естественно — на фоне сельских пейзажей раны затягиваются не в пример быстрее, чем в городских ландшафтах, но злые языки поговаривали, что граф сослан из-за плохого отношения к жене: нажаловалась-де Авдотья Даниловна государыне, и та топнула ногой — доколе граф Антон будет позорить двор? Саше, однако, представлялась совсем другая картина. Из головы не шла встреча с Лядащевым, и, зная прежнее могущество этого человека, он не мог избавиться от мысли, что именно Василий Федорович надавил на скрытые пружины придворной жизни и тем спас своего молодого друга от неминуемой кары. Ординарец генерала Чернышевского совершенно определенно намекнул Саше, что Лядащев вернулся на службу в Тайную канцелярию, но скрытно от всех, работая по особо важным поручениям. Это была сплетня, но Саше хотелось в нее верить, и он в нее поверил.
   Проклятая дуэль состоялась полмесяца назад или около того, а сейчас апрельским вечером Лядащев и Никита сидят за столом в доме на Малой Морской, приветливо улыбаются хозяину, а Саша из кожи вон лезет, чтобы придумать, о чем с ними говорить. С каждым в отдельности — о чем угодно, слова сами с языка летят, и всегда времени не хватает, чтоб исчерпать все темы, но когда гости смотрят в разные стороны и даже не пытаются замять неловкость, а всем видом выказывают свою неприязнь друг к другу, то здесь хозяину надо находить выход из положения.
   Они пришли вдвоем, и поначалу Саша удивился, решив, что у Лядащева и Никиты появились какие-то общие дела. Недоразумение быстро разрешилось: они столкнулись у подъезда, холодно, но вежливо раскланялись, одновременно осведомились у лакея, дома ли хозяин, и молча друг за другом прошли в комнату.
   Лядащев наконец пришел Саше на помощь, заинтересовался часами на камине и начал болтать по-светски, вызывая Никиту на беседу.
   — Забавно… У древних тоже было в сутках 24 часа, но в течение дня они распоряжались этими часами как им захочется, то есть брали время от рассвета до заката и делили его на двенадцать. Поэтому летние часы днем были очень длинны, а зимние совсем коротки. Помимо солнечных, о которых все знают, существовали еще водяные часы. — Он принял мечтательный вид. — Дева бросила жемчужину в сосуд, чтобы остановить время…
   Никита глянул на него диковато.
   — Какая дева?
   — Из древней поэмы. По бассейну плавал сосуд с крохотной дырочкой в дне, наполняясь, он отмерял секунды. Остроумно… Это уже потом появились колеса, маятники и, наконец, пружина…
   — Лядащев, я вас не узнаю! — вмешался Саша. — Вас интересуют часы?
   — Не столько часы, сколько время.
   — Пятнадцать минут девятого…
   — Они, кстати, отстают, но я не об этом. Я говорю о времени как о понятии. Обычно, это не занимает молодых.
   — В тридцать с гаком вы причислили себя к старикам? — рассмеялся Саша.
   — Все зависит от того, какой гак, — с насмешливой улыбкой отозвался Лядащев, рассматривая Никиту, словно дразня.
   — Время бывает несовершенное и совершенное, — сказал тот ворчливо и, понимая всю неуместность такой интонации и злясь на себя, отвернулся.
   — И наше время, конечно, несовершенное?
   — Василий Федорович, при чем здесь политическая оценка? Никита пишет стихи.
   — А ты не подсказывай, — бросил Никита другу. — Наше время и с грамматической точки зрения несовершенное… Мы пытаемся жить в настоящем времени, живем на самом деле в прошедшем, все Петра-батюшку поминаем, хотя должны были бы задуматься о будущем, вот. — И тут же мысленно одернул себя: «Ну зачем я добавил это дурацкое „вот“, мальчишество, честное слово. И зачем говорю эдак красиво? И кому? Сыщику…»
   Лядащев добродушно рассмеялся. Саша успел заметить за ним особенность, которой ранее не было: к месту и не к месту высказывать мысли нравоучительного или познавательного свойства. Странно, что Никита так неохотно поддерживает беседу, он обожает познавательные разговоры.
   Появился лакей в камзоле с галунами и шелковых чулках: подавать ужин? Лядащев, глядя на лакея, поцокал языком, мол, широко живешь, Белов, по средствам ли?
   Да, да, поторопитесь с ужином… Саша немедленно отправил лакея с глаз. Ишь вырядился! В отсутствие хозяев челядь ходила в немыслимых одеяниях, головы забывали чесать, а здесь господский парик натянул на уши, знает, негодяй, что не получит за это взбучки, лакей — лицо дома! Только бы ужин подали приличный. Впрочем, Иван парень расторопный, догадался, наверное, сбегать в трактир за провизией.
   — Я слышал, вы служите в Иностранной коллегии? — спросил Лядащев, закидывая левую ногу на правую.
   — Именно, — коротко буркнул Никита.
   — И как же ваша доблестная коллегия трудится в делах иностранных?
   — Без удовольствия. Шпионов ищет. Хотя это вовсе не входит в круг ее обязанностей.
   — Вы меня обнадежили, князь. — Лядащев ловко перекинул правую ногу на левую. — Коли есть шпионы, мое бывшее ведомство не останется без работы.
   Тон у Лядащева стал нескрываемо язвительный, слово «князь» он произнес с особым вкусом, словно позванивая мягким «з». У Саши окончательно испортилось настроение. Только бы Никита не решил, что это намек на его происхождение. Старый Оленев усыновил Никиту, сделав его своим наследником, но тот по-прежнему очень болезненно реагирует на подобные замечания. И что Лядащев к нему привязался?
   — На Святой Руси да без Тайной канцелярии, — усмехнулся Никита. — Не будет работы, так вы сами ее себе придумаете.
   — Остроумная мысль, а? — Лядащев повернулся к Саше. — Ты как на это смотришь, Белов?
   — А я на это вообще стараюсь не смотреть, — поторопился с ответом Саша и, желая прекратить словесную перепалку, обратился к Никите дружеским тоном: — Ты по делу пришел или просто так?
   — Просто так… И еще хотел узнать, не намечается ли на ближайшую неделю маскарад или бал? Я же ни разу во дворце не был!
   — Неужто и тебя потянуло на танцы? — рассмеялся Саша. — Однако сейчас во дворце не танцуют, а когда начнут плясать — неизвестно. Великая княгиня Екатерина больна.
   — Ка-ак? — В голосе Никиты прозвучало истинное потрясение. — Она же только что была здорова! Опасна ли ее болезнь?
   Лядащев посмотрел на него внимательно, и Саша по-своему истолковал этот взгляд.
   — Никита, не задавай лишних вопросов. Речи о здоровье особ царского дома караются по указу…
   — Да будет тебе, — перебил его Лядащев. — Здесь все свои. Никита все никак не мог прийти в себя, взгляд его словно заморозило, фигура окаменела, и только пальцы стучали по коленке перебором — от мизинца к указательному и обратно. Неожиданно он встал и направился к двери.
   — Я, пожалуй, пойду… Нечего жемчужиной, — скривился он в сторону Лядащева, — затыкать время.
   — А ужин? — Саша искренне огорчился. — Иван за шампанским побежал. Такая встреча!
   — В другой раз выпьем за встречу. Мне тоже пора, — сказал Лядащев, поднимаясь.
   В полном недоумении Саша проводил гостей до двери, отчетливо представляя, как они сейчас на улице раскланяются и разойдутся в разные стороны. Зачем приходил Никита — это ясно, снял с души запрет и решил хоть издали посмотреть на великую княгиню. А вот что Лядащеву понадобилось в его доме, Саша понять не мог. «Да ничего не понадобилось, — пытался он уговорить себя. — Шел мимо и подумал — дай зайду…»
   Кстати сказать, все именно так и было. Но Саша не мог принять столь простое объяснение, слишком уж значительно выглядела эта встреча. Словно сама судьба распорядилась столкнуть вместе Никиту и Лядащева и дать им внимательно посмотреть друг другу в глаза.

0

75

4
   Великая княгиня Екатерина лежала в жару за шелковым пологом алькова, лицо ее, руки и грудь покрывала мелкая сыпь, губы распухли и окантовались кровавой коркой. Горничные говорили, что от алькова тянет жаром, как от протопленной печки.
   Доктор Бургав определенно сказал, что это оспа. Лейб-медик императрицы Лесток предложил пустить кровь, что было сделано немедленно. Доктора объяснялись меж собой шепотом, но чуткое ухо Екатерины поймало страшное слово — оспа. Хирург Гюйон заметил, как она изменилась в лице, и тут же стал уговаривать докторов, что диагноз неточен, болезнь скорей всего напоминает краснуху или корь.
   Гюйон был личным хирургом Екатерины, профессором «бабичьего дела», как говорили при дворе. Он должен принять у великой княгини роды. И только он знал, что после пяти лет брака супруга наследника все еще оставалась девицей.
   Заверения хирурга и его ласковый взгляд несколько утешили Екатерину. Она закрыла глаза, худая рука ее в повязке после кровопускания казалась прозрачной, ногти потемнели. Доктора на цыпочках вышли из комнаты.
   Приставленная к великой княгине статс-дама Чоглакова, в девичестве Гендрикова, родственница самой Елизаветы, принесла чашку бульону, поставила на столик. Потом цыкнула на девочку-калмычку, сидевшую в изголовье Екатерины, и показала ей глазами на дверь. Девочка сделала вид, что не замечает приказа, и истово стала махать над головой больной веером.
   Чоглакова неодобрительно пожала плечами и поплыла к двери, поддерживая руками, словно драгоценный ларец, свой сильно выпирающий живот. Чоглакова всегда была беременна, а платья шила в тот короткий период, когда дитя еще не было зачато. Сейчас статс-дама выглядела ужасно — юбка без фижм, роба топорщилась, не в силах прикрыть объемные бедра, и в другое время Екатерина посмеялась бы всласть. Теперь ей было не до этого.
   Как только за Чоглаковой закрылась дверь, великая княгиня ощупала лицо. Лучше смерть, чем оспа. Царственный супруг до оспы вовсе не был уродлив, он даже был хорош собой… Когда они встретились в первый раз? Это было в Германии, в Гамбурге, в доме бабушки Альбертины-Фредерики Бален-Дурлахской, вдове Христиана Августа Голштин-Готторпского, епископа Любского. Бог мой, почему у немцев так много имен на одного человека? Как славно, что царственного супруга зовут просто Петр. Он тогда сказал: «Ах, милая кузина… Я очень рад видеть вас!» Сказал и чиркнул ногой по паркету, на нем были длинные лаковые башмаки с лиловыми бантами. В одиннадцать лет кожа у Петра была нежная, голубая и прозрачная, как у той принцессы из романа… Какого романа? Нет, не вспомнить, не важно… У принцессы была такая нежная кожа, что, когда она пила красное вино, на шее ее было видно, как оно течет… Кровавые струйки, кровавый поток… Куда он несет ее?
   Если оспа, то лучше умереть. Она очень изменилась за последний год и знает об этом. Мужчины провожают ее глазами и делают комплименты. Впрочем, только иностранные мужчины, русские не осмеливаются. Если русские мужчины оказывают ей знаки внимания, их немедленно переводят куда-нибудь подальше — в Казань, Углич, а то и в крепость.
   Екатерина заворочалась, пытаясь отлепить от простыни тело. Калмычка склонилась к самым ее губам, прислушалась, потом стремительно выбежала из комнаты.
   — Мадам спрашивает, какое сегодня число?
   — Что за вздор? — с раздражением ответила Чоглакова. — Уж не собралась ли она умирать?
   Рядом с Чоглаковой сидела камер-фрау Крузе. Немолодая, неряшливая, любительница выпить, она была добрее молодой статс-дамы.
   — Двадцатое апреля было с утра, — сжалилась Крузе. — А год она не спрашивает? Видно, бредит…
   — Бедная девочка, бедная Екатерина… — вздохнула Чоглакова. В словах ее не было фальши. Чоглакова знала, что Екатерина ее ненавидит, на все попытки наладить отношения отвечает высокомерным молчанием. Конечно, Чоглакова срывалась, но потом объясняла себе: «У тебя такая должность, ты перед государыней в ответе. Ведено оберегать великую княгиню от пустых разговоров и нежелательных общении — вот и оберегай, неси свой крест, а любить ее необязательно». Но иногда против воли в душе Чоглаковой появлялась жалость к юной супруге наследника. Без родителей, без друзей, отец год назад умер в своем Цербсте. Екатерина узнала об этом из депеши, опухла от слез, на люди показаться было нельзя. И еще на всех дулась, ото всех требовала участия. Государыня разгневалась:
   «Ведите себя сдержанно, дочь моя, и не пытайтесь выставлять напоказ свое горе! Мы не можем объявить траур. Герцог Ангальт-Цербстский не был королем».
   — Вот именно, — сказала себе Чоглакова, принимаясь за вышивание, и немедленно уколола палец. — Вот именно, — повторила она, слизывая кровь, — если пошла в жены к будущему императору, так веди себя, как подобает царственным особам. Никто тебя силой в Россию не тянул!
   Екатерина лежала с открытыми глазами, ожидая девочку, и когда та сообщила ей дату, повторив слово в слово фразу Крузе, она слабо улыбнулась, вернее поморщилась, не в силах разлепить опухшие губы.
   — Что, мадам? — прошептала калмычка.
   — Ничего…
   Значит, завтра с утра ей исполнится девятнадцать. Интересно, вспомнит ли кто-нибудь о дате ее рождения? В начале апреля царственная тетушка Елизавета помнила. Для Екатерины был заказан брильянтовый убор — ожерелье и диадема. Сейчас, когда она лежит в жару с подозрением на оспу, о дне рождения можно не вспоминать. Оспа так заразительна!..
   Интересно, подарят ли ей после выздоровления убор или тоже забудут? Хорошо, что Елизавета надумала подарить убор, а не деньги… Деньги непременно пошли бы в счет долга, оставленного матушкой. Отчего у других бывают матери, которые одаривают своих дочерей? Отчего у нее такая мать, которая только и делает, что тянет одеяло на себя, и все ей мало, мало… В бытность свою в России она у дочери подарки Елизаветы силой отнимала и не стеснялась показываться в общество в ее мехах и брильянтах.
   А в тайной записке, переданной Сакромозо, она опять просит — нельзя ли получить Курляндию для брата фрица? О, Господи, так не понимать ее жизни! Екатерина не видит императрицу месяцами, Бестужев ее ненавидит, супруг Петр — большой ребенок, что с него взять? Ее удел — книги, вышивание, скука, а теперь вот… оспа. Но она выздоровеет непременно. Организм переборет все — оспу, краснуху, нелюбовь Чоглаковой, глупость и пьянство Крузе. Вот только не следили бы за каждым шагом, не шпионили. Это Бестужев вбил в их глупые головы, что каждое, самое невинное слово, сказанное Екатериной кому-либо при дворе, — преступление.
   Мать волнуется, спрашивает, почему нет писем, почему дочь пишет редко и так холодно… Это не я пишу, маменька, это Иностранная коллегия пишет, потому что по измышлению все того же графа Бестужева — о! негодный человек! — вы, Иоганна-Елизавета герцогиня Ангальт-Цербстская — креатура короля Фридриха, попросту говоря — шпионка!
   Екатерина рассмеялась едко и закашлялась. Сразу заныли все суставы, кровавая пелена застила свет. Калмычка ахнула, бросила на пол веер и принялась поправлять подушки под головой великой княгини.
   Об этом, маменька, не говорят вслух, как вы понимаете, но нашлись люди, донесли до меня эти слухи. Лживые, да? Будем честны, я уже взрослая, маменька, я уже все понимаю. Вы сами виноваты, что чудовищная эта сплетня порхает по паркетам дворца тетушки Эльзы. Порхает, порхает по царским анфиладам…
   Когда Иоганна Цербстская приехала в Петербург, ей было тридцать три года. Никто не говорил, что герцогиня Иоганна хороша собой, но она умела нравиться. И потом — кого не красит успех? А Иоганна наконец дорвалась до почестей, славы, которые должен был ей обеспечить русский двор. Четырнадцатилетняя же дочь — гусенок с чрезмерно длинными шеей и носом — только помеха на балах и куртагах. Пусть играет в куклы со своим недоразвитым мужем — наследником, ее время еще не пришло.
   Но не за расточительство, не за скверный характер и не за бесцеремонное поведение выслана была в Германию Иоганна Ангальт-Цербстская, а за то, что позволила себе вмешаться в дела русского двора, смела плести интриги против канцлера Бестужева.
   Обо всем этом Екатерина узнала много позднее: юную особу в пятнадцать лет не волнует политическая трактовка событий. Как ни тяжело ей было с маменькой в Петербурге, после ее отъезда стало еще хуже. Провожая Иоганну, Екатерина даже себе самой боялась сознаться, как хотелось ей уехать вместе с матерью. Домой… в старый, бедный, но любимый замок. Как любила она издали свое детство!
   Но трезвый ум гнал от себя эти воспоминания. Дома Екатерину ничего не ждало, это был тупик, а здесь в России будущее хоть и неведомо, зыбко — зато есть о чем мечтать.
   Уже три года прошло, как матушка оставила Петербург. Уезжала она в конце сентября. Уже появились на березах желтые листья, закраснели осины и раскисли дороги, затрудняя продвижение карет. На радостях, что Иоганна, которую весь двор с издевкой называл «королева мать», лишает наконец всех своего общества. Елизавета подарила ей пятьдесят тысяч рублей и два сундука подарков. Екатерина видела эти китайские безделушки, сервизы, персидские шали и драгоценные ткани. Но Иоганна не обрадовалась подаркам, она ожидала большего. Пятьдесят тысяч — не деньги, они не покроют и половины долгов! И вовсе не дочери пришла в голову мысль взять на себя материнские долги. Иоганна прямо сказала: русский двор самый богатый в Европе, и только глупец здесь не разживется. Где в Германии взять деньги? Муж на службе у Фридриха, а король прусский беден и потому невозможно скареден.
   Екатерина проводила мать до Красного Села. На мызу приехали затемно. Свита расположилась ужинать, а великая княгиня, измученная, обессиленная от слез, еле добралась до кровати. Иоганна держалась гораздо лучше и, чтобы не растравлять себя сценой расставания, может быть, вечного, уехала поутру, не простившись с дочерью…
   В комнату вошел Лесток, склонился к изголовью больной. Калмычка выскользнула у него из-под руки, боясь, что он ее раздавит. Лейб-медик не замечал девочку вовсе, как мебель, как неживой предмет.
   — Рыцарь Сакромозо весьма опечален вашим нездоровьем, — прошептал он вкрадчиво. — Я могу что-либо передать ему от вашего имени?
   Екатерина не пошевелилась, не открыла глаз. Обеспокоенный Лесток взял ее за руку, пощупал пульс. Он был слабый и учащенный. Лейб-медик осторожно положил руку вдоль тела и вышел.
   — Утром еще раз пустим кровь, — донесся его голос из соседней комнаты. — И нельзя ли перевести их высочество в более теплое помещение? Здесь дует из всех щелей!
   Чоглакова что-то ответила невнятно.
   «Что можно ждать от женщины, которая зла от природы и которую к тому же всегда тошнит?» Это была последняя здравая мысль. Екатерина потеряла сознание. Она уже не видела, как к алькову приблизилась горничная-финка с большим тазом воды.
   — Господин Лесток велел сделать охладительные компрессы, — сказала она, ни к кому не обращаясь, и окунула полотенца в таз с ледяной водой. Девочка-калмычка смотрела на нее из-за канапе, куда она забилась от страха. Продолговатые глаза ее округлились, сквозь смуглость щек проступил румянец.
   Когда отжатое полотенце положили на лоб Екатерине, она вскрикнула. Компресс не принес облегчения, он обжигал. Ледяные струи потекли за уши, и она явственно увидела перед собой большой куб льда. Он был прозрачен, с острыми краями, правильными гранями, бирюзовые тени бродили в его загадочной глубине. Екатерине казалось, что ледяной куб надвигается на нее и неминуемо раздавит, если она не убежит. Но ни руки, ни ноги ей не повиновались. Екатерина вскрикнула и тут же рассмеялась своей наивности. Как же этот куб может раздавить ее, если он стоит на санях? Русские всегда зимой ездят на санях, это их линейный экипаж, поставленный на полозья. От лошадей валит пар, а на ледяном кубе, как на возу дров, сидит мужик в тулупе и хлопает от холода руками в больших рукавицах. Ледяной куб он выпилил в Неве, а теперь везет его в герберг, чтобы набить ледник.
   Но почему она едет рядом с этими санями? Куда? Ах, вспомнила, она едет на бал, на встречу с Сакромозо. Кто здесь давеча толковал про Сакромозо?
   Воспоминание о мальтийском рыцаре вывело ее на поверхность здравого смысла из того отвратительного небытия, где ледяной куб вот-вот должен был разбиться на тысячу вертящихся, острых кристаллов. Она вспомнила Лестока, который только что был в этой комнате и со значительным выражением лица толковал ей о рыцаре, чернобровом красавце с острова Мальта. Интересно, знает ли Лесток о его посредничестве в тайной переписке с матерью?
   Потом она долго, захлебываясь от жадности, пила клюквенный морс — восхитительный напиток! Может быть, из-за клюквы она и пропотела? Екатерине казалось, что она лежит в луже воды.
   А первая встреча с Сакромозо была не зимой, а в марте, везде вокруг были тогда ручьи и талая вода. Во время кадрили Сакромозо шепнул ей на ухо:
   — Я привез вам письмо от вашей матушки…
   Екатерина с ужасом прижала палец к губам, призывая его к молчанию, и осмотрелась — не слышал ли кто-нибудь этих крамольных слов. Только через десять фигур она смогла дать ему ответ:
   — Я не могу принять вас у себя. Мне запретили принимать кого бы то ни было.
   — Предоставьте действовать мне и ничего не бойтесь, — беспечно сказал Сакромозо и спокойно отвел ее к креслам. Он вел себя как истинный рыцарь, защитник обиженной и оскорбленной женщины.
   Екатерина не видела, как продолжался бал. Во время ужина она не могла есть и все время искала глазами Сакромозо, боясь, что он выкинет какую-нибудь небезопасную каверзу — он так смел и совершенно не представляет ее жизни во дворце.
   И когда она поняла, что роковое письмо не будет ей передано на этом балу и успокоилась, перед ней вдруг опять возник Сакромозо. Это было как раз в момент прощания с хозяевами, рядом стоял великий князь, Чоглакова, еще кто-то из русских.
   Сакромозо вначале приложился губами к руке великого князя, потом повернулся к Екатерине. На глазах у всех он вместе с платком вытащил из кармана крохотную записку, туго свернутую в трубочку, низко склонился и, прижавшись губами к руке великой княгини, вложил ей в пальцы записку. Никто внимания не обратил ни на платок, ни на трубочку из бумаги. У Екатерины так тряслись руки, что она чуть не уронила злополучную записку на пол, прежде чем сунула ее в перчатку, которую держала в руке. Проще было бы положить записку в карман, но она боялась, что Чоглакова заметит этот жест и вздумает обыскивать ее.
   Далее Сакромозо галантно повел Екатерину к выходу и, не скрываясь, сказал, что умоляет ее величество подумать и дать ответ в следующий вторник, на балу. И опять на это никто не обратил внимания. Мало ли какого ответа ждал от нее Сакромозо — может, он задал вопрос, касаемый русских обычаев, или они поспорили относительно строчки в сочинениях мадам Севинье.
   Ночью в туалетной, запершись на крючок, Екатерина прочитала записку от матери: вопросы, просьбы, тон тревожный и требовательный. Главное, объяснить им ее теперешнее положение, как они бестолковы там все, в Берлине!
   Но вот нелепица! Держать в руках путеводную нить для прямого общения с матерью и зависеть от таких мелочей, как бумага и чернила. Чоглакова, ссылаясь на Бестужева, запретила Екатерине держать в своих покоях письменные принадлежности. В конце концов в качестве бумаги был использован вырванный из книги передний чистый лист, а чернила тайком принес камердинер.
   Дважды отдавала Екатерина Сакромозо письма для матери. Как уж он переправлял их в Берлин, это его дело, но ответы от Иоганны она получила.
   Отношения с Сакромозо сложились самые дружественные. Они встречались на куртагах и в театре, премило беседовали, танцевали, иногда обменивались книгами. Бдительная Чоглакова всегда находилась рядом, и каждый час Екатерина ждала от нее нареканий, но почему-то не получала. Она относила это на счет Лестока. Наверное, он заступился за великую княгиню перед государыней.
   С приятными мыслями о Сакромозо Екатерина заснула. Ей приснился остров Мальта, такой, как о нем рассказывал рыцарь: высокие дома из желтого песчаника, скалы и очень мало земли в расщелинах, из которых пучками, как зеленые стрелки лука, растут пальмы. «Плодородную почву на Мальту привозят в мешках, — рассказал ей мальтиец. — Был даже обычай привозить землю в качестве пошлины». На Мальте было весело, никакой Чоглаковой, ни мужа, ни пьяной Крузе, только бабочки и удивительно синее море.
   Ночью был кризис. Медики столпились у кровати Екатерины и шепотом ругались по-латыни. Лесток горячился больше всех. По его настоянию явились горничные, переодели Екатерину в сухое белье, а потом перенесли в другую, более теплую комнату.
   На утро у больной еще был жар, но значительно более слабый, чем прежде. Гюйон оказался прав, это была не оспа, а корь — жесточайшая, но и она отступила. Хотя тело Екатерины ото лба до пяток было покрыто не просто сыпью, а пятнами, величина некоторых была с монету, за жизнь ее можно было не опасаться.
   Екатерина первый раз за эти дни поела и попросила переставить кровать к окну. Настроение окружающих заметно улучшилось. Все знали, что коревая сыпь не оставляет на лице рубцов и оспин.
   Когда слухи о выздоровлении Екатерины достигли ушей Елизаветы, она сама навестила больную, разговаривала очень милостиво и пробыла у постели около получасу.
   — В субботу в зимнем дворце будет маскарад. Вам надлежит блистать на нем.
   Екатерина хотела возразить, что вряд ли она оправится настолько, чтобы облачиться в костюм и танцевать, но государыня упредила ее слова:
   — Маскарад следовало бы дать в честь вашего дня рождения, но корь помешала это сделать. Но теперь мы устроим праздник в честь вашего выздоровления. Мы не будем объявлять об этом открыто, но и вы, и я будем знать — это бал в вашу честь!

0

76

5
   Герман Лесток, граф, действительный статский советник и глава Медицинской коллегии, стоял в гардеробной перед зеркалом, примеряя новый костюм. Рядом с ним, с зажатым в губах мелком, весь утыканный булавками — и на лацканах, и на рукавах — суетился модный портной Аманте.
   Платье сочиняли к летнему сезону. Штаны сидели отменно, камзол же, пурпурный с серебряным позументом, жал под мышками, и Лесток недовольно морщился, расправляя с показной натугой плечи.
   — Уж не хочешь ты ли сказать, что я располнел?!. — Далее шло весьма крепкое выражение.
   — Ни в коем случае, ваше сиятельство! — истово вскричал портной, быстро подпарывая рукава. — Моя вина! Не извольте беспокоиться. Мигом поправим!
   Про Аманте говорили, что он француз, только год как появившийся в России. Это было откровенное вранье. Заказчикам, что попроще, он замечательно дурил голову, коверкая русские слова и вставляя иностранные, может быть, и похожие на французские. С Лестоком портной не осмеливался вести подобную игру и говорил на чистейшем русском языке, из которого не мог, да и не старался убрать московский акцент.
   В кабинет заглянул долговязый, носатый, постный Шавюзо, по родственным отношениям — племянник, по деловым — секретарь Лестока.
   — Звали, ваше сиятельство?
   — Когда придет господин Сакромозо, проводи его в китайскую гостиную и сразу предупреди меня.
   Шавюзо понимающе кивнул. Лесток ждал мальтийского рыцаря с самого утра для важного разговора. Сакромозо появился в северной столице месяца полтора назад как частное лицо, но тем не менее был принят при дворе и обласкан государыней. Впрочем, о нем быстро забыли, а рыцарь не набивался к государыне за карточный стол, предпочитая быть незаметным.
   — Теперь не давит? — услужливо спросил портной.
   — А что пола торчит? Вытачки перепутал?
   — Последняя французская модель, — легким вздохом отозвался Аманте, мол, разделяю ваше негодование, но так вся Европа носит.
   — Может, на мальчишках, у которых фигура, как древко у знамени, это и хорошо сидит, а при моем телосложении…
   — Убавить?
   — Оставь.
   — Кафтан изволите сегодня примерить?
   Лесток вопросительно посмотрел на дверь в секретарскую, ожидая, что вдруг она откроется и ему доложат о прибытии мальтийского рыцаря. Часы отстукали пять, пропиликали дрезденскую мелодийку.
   — Давай кафтан.
   Кафтан был простой, суконный, дикого цвету, то есть серого с голубым оттенком, пуговицы и петли украшал черный гарус. Заказан он был с единой целью: если государыня вдруг изволит гневаться, что приближенные экономии не знают, а такое случалось, кафтан будет очень кстати.
   Когда вещь сидела не то чтоб плохо, а так себе, Аманте начинал суетливо одергивать полы и рукава. Здесь же он с достоинством отошел от Лестока, предоставив ему возможность без помех любоваться в зеркале своей величественной фигурой.
   — Хорошо, — сказал Лесток и, снимая кафтан, добавил, — а от желчегонной болезни одно средство хорошо — кровопускание.
   Это был запоздалый ответ на невинный, заданный час назад вопрос портного. Лесток любил примерки. Вид драгоценных тканей, кружев, разговор о форме обшлагов на рукавах и прорезных петлях на карманах повышал у него настроение, и он даже разрешал портному несколько фамильярное к себе отношение, которое выражалось в том, что Аманте как бы между прочим задавал вопросы касательно болезней и способов лечения оных. Беседа велась так, словно всем этим болел сам портной, и трудно было понять, желает ли он получить бесплатную консультацию, или, наоборот, пытается подольститься к вельможному лекарю.
   Когда за портным закрылась дверь, Лесток прошел в кабинет и сел за стол, намереваясь написать пару писем, но потом вдруг передумал и велел принести большую чашку кофе.
   «Зачем этому болвану знать про желчегонную болезнь? — думал он с раздражением, помешивая кофе. — В тридцать лет не болеют желчным пузырем. И почему я сказал ему про кровопускание? По привычке…»
   Что умел Лесток делать отменно, так это пускать кровь. Пиявок он не признавал. Легкий удар ланцетом, гнилая кровь спускается в таз, и облегченный организм сам легко перебарывает болезнь. Многие годы он пользовался привилегией пускать кровь только особам царской семьи.
   «Рудомет» Ее Величества! Вхож к государыне днем и ночью, а это значит — любой разговор доступен. Он пользовался неограниченным доверием Елизаветы еще и потому, что был в числе немногих, кто посадил ее на престол.
   Но прошли те времена, когда Лесток был советником в государственных делах, вел самые тайные переговоры, и хоть дорогой ценой (взятки в те благостные времена назывались пенсией), но добивался успеха там, где другой отступился бы, считая дело невозможным.
   Лесток был французом и хотел служить Франции, не напрямую, конечно, Боже избавь, ему нужна была дружба, самая тесная дружба между Францией и Россией. При такой ситуации он был бы на первых ролях в государстве.
   Пять лет назад французскую политику в России представлял маркиз Шетарди. Кроме обязанностей посла, в его задачу входило всеми силами ослабить Россию, дабы не вмешивалась она в политику Европы и не диктовала своих условий. Воцарение на престол Елизаветы тоже произошло не без участия Шетарди. Вдохновленные успехами маркиз и его правая рука Лесток были уверены, что смогут навязать России политику, угодную Франции.
   Все поломал Бестужев. Из-за него, тогда еще вице-канцлера, Шетарди не смог помешать России заключить мир со Швецией на выгодных для Франции условиях и был со скандалом отозван в Париж.
   Получив нарекание от кардинала Флери, фактического правителя Франции, Шетарди решил взять реванш и отправился в Россию второй раз, уже как частное лицо. Он не мог поверить, что не вернет расположение императрицы. Тем более (вопрос крайне деликатный) Елизавета не была равнодушна к чарам красавца-маркиза. Балы, танцы, карточная игра — все было пущено в ход. Шетарди сопровождал государыню на молебен, ездил с ней в Троице-Сергиеву Лавру, а поскольку Елизавета ходила в святые места пешком, путь этот занял не один день.
   Ошибка Шетарди состояла в том, что, не получив желаемое, то есть активного улучшения отношений России с Францией, он позволил себе в дипломатических депешах беззастенчиво жаловаться на Елизавету: она и ленива, и беспечна, помешана на своей красоте, чулках да бантах… Депеши попали на стол Бестужеву, как и прочая дипломатическая почта, были расшифрованы, отсортированы, подобраны в нужном порядке и поданы государыне.
   Шетарди был выслан из России в двадцать четыре часа. В документах сохранилась эта дата— 6 июня 1744 года. На квартиру Шетарди явились генерал Ушаков, князь Петр Голицын и чиновники Иностранной коллегии Неплюев и Веселовский. Они объявили Шетарди волю императрицы. Маркиз не поверил, изволил артачиться, тогда ему предъявили экстракты из его же собственных писем.
   Под конвоем из шести человек Шетарди повезли к границе. Последнее испытание ждало его в Новгороде. Специальный курьер с депешей от Бестужева потребовал, чтобы он вернул подарок государыни — усыпанную алмазами табакерку с ее портретом. Сей подарок Шетарди получил из царственных рук в самые дорогие для него минуты, в шелковом шатре, где он провел ночь с Елизаветой во время богомолья. Шетарди решил, что это подвох, что Бестужев нарочно хочет вырвать у него изображение государыни, чтобы потом вероломно сообщить Елизавете, что он сам отказался от дорогого подарка.
   Шетарди не отдал табакерку курьеру, сказав, что оставил ее на петербургской квартире, а сам тайно переправил ее Лестоку с надлежащими указаниями.
   Мы бы не останавливались на этой мелочи столь подробно, если б табакерка не сыграла в нашем повествовании отведенную ей историей роль.
   А пока она лежит под замком в кабинете Лестока, напоминая каждый раз о страшном поражении, которое потерпела в России французская политика.
   После падения Шетарди Лесток потерял прежнее влияние при дворе. Теперь Бестужев мог нашептать государыне все, что ему заблагорассудится, и в конце концов состоялся разговор, который можно было предвидеть. Бестужев всегда обвинял Лестока, что тот берет взятки и от французов, и от пруссаков, то есть ото всех, кто ему их предлагает. Знала об этом и Елизавета, но смотрела на иностранный пенсион своего лейб-медика сквозь пальцы. Пусть уж лучше получает чужие деньги (не обеднеют там — в Европе!), чем грабит русскую казну. Но на этот раз канцлер сумел убедить Елизавету, что подобная неразборчивость в выборе средств Лестоком — вещь опасная. Уж кто-кто, а Бестужев умел и мыслить логически, и придать разговору высокий политический смысл.
   — Никто не платит деньги просто так, — сказал он государыне. — Кто знает, каких услуг требуют от лейб-медика иностранные министры? — И добавил угрюмо: — В этой ситуации я не могу поручиться за ваше здоровье.
   И Елизавета уступила. Видно, пришло время пожертвовать человеком, который когда-то был ее верным другом, советником и, как утверждают некоторые документы, любовником. Лесток сделал последнее кровопускание, получил за это 5000 рублей, вдвое больше обычного, и вышел в отставку.
   Негодяй канцлер за каждым карточным столом, когда сводил их случай, глядя мимо Лестока, говорил с усмешкой: «Да, нет теперь достойных лекарей, все неучи и плуты, то ли дело покойный Блюментрост, врач Петра I». Лесток зубами скрежетал от негодования, но не возражал. Придет время, и он свое возьмет!
   Блюментрост, врачевавший по методу Парацельса, лечил металлами, и Лесток в свое время даже пробовал у него учиться и делал выписки из рукописного лечебника. Найти теперь эти выписки стоило большого труда, и Шавюзо переворошил груду старых бумаг. Зачем они понадобились, Лесток и сам толком не знал, но в глубине души теплилась надежда на внезапный недуг государыни. Новая, неведомая болезнь, и он будет признан, и предложит уже не кровопускание, нет, а совсем новую методу.
   Скажем, сердцебиение… Вот оно — толченое в порошок золото, давать его с рейнским или с водкой коричной по пять зерен. От лихорадки сухотной лечат составы олова, в рвотный порошок входит не только сулема ртутная, но и загадочный «меркуриум дулцие» и еще водка с лягушачьим млеком. Но где их взять, новые заболевания государыни? Разве что меланхолическая болезнь и печали, которые хоть и редко, но настигают ее среди пиров и маскарадов.
   Лесток не заметил, как стал искать в старых рукописях раздел «яды». Не для государыни, упаси Бог, но уж Бестужеву, доведись ему врачевать, он бы изготовил рецепт, даже если бы ему понадобилось не лягушачье млеко, а птичье. Но ядов в записках он не нашел, может, неприлежно учился, а может быть, у Блюментроста не было такого раздела в лечебнике.
   Правда, при дворе и по сию пору к его должности прибавляют приставку «лейб», но это только по старой привычке. Государыню теперь пользует голландец Бургав, а Лесток довольствуется практикой у великой княгини Екатерины и ее царственного супруга. Но Екатерина редко болеет, Петр предпочитает других лекарей, и теперь у Лестока масса свободного времени. День он начинает с проклятия Бестужеву, этим же и кончает его.
   Лесток не сдался, нет! Завел дружбу с прусским послом Финкенштейном, присланным в Россию вместо Мардефельда, изгнанного за шпионаж, женился на девице Менгден, с Екатериной он давно нашел общий язык, придворные продолжают быть почтительны… Он может появиться при дворе в любое время суток, вот только в покои государыни не смеет как прежде войти без стука. Но отношения у них остались теплые, Елизавета верит в его преданность, верит и, черт побери, в Бестужева!

0

77

6
   Мальтийский рыцарь Сакромозо появился только к вечеру, как раз к ужину, и Лесток пригласил его к столу. Тот охотно согласился: о поваре Лестока ходили по Петербургу легенды.
   Рыцарь был молод, хорош собой, во всем, что касается жизненных благ, обладал отменным вкусом. Благородная бледность лица и надменность его выражения придавали рыцарю загадочность, из-за которой Лесток при каждой встрече одергивал себя: «Друг мой Герман — осторожнее… Этот человек — черная лошадка!»
   Сакромозо был прямо нашпигован тайнами. При первом их свидании, фактически — знакомстве, рыцарь отвел Лестока за штору и вручил в несколько раз сложенную плотненькую записку, которая оказалась письмом от высланного из России Брюммера, бывшего воспитателя великого князя Петра Федоровича. Брюммер был выслан со скандалом, на имя его был наложен запрет, а теперь в письме он сообщал ничего не значащие банальности. Главным было то, что он рекомендовал господина Сакромозо как человека надежного и порядочного. Но помилуйте, зачем рыцарю Мальтийского ордена рекомендательное письмо, да еще вынутое из потайного кармашка?
   Двести лет назад родосские рыцари получили у Карла V во владение остров Мальту, дабы защитить в Средиземном море христианский мир от турков и африканских корсаров. Рыцари с честью выполнили возложенную на них задачу, слава Мальтийского ордена столь безупречна, что они не нуждаются в чьей-либо рекомендации, тем более в протекции бывшего обер-гофмаршала Голштинского двора. Лестоку пришла в голову мысль, что в недрах модного костюма Сакромозо кармашков не меньше, чем потайных ящиков в бюро, и что если славного рыцаря взять за ноги и потрясти, то на пол посыпятся не только записки из Германии или, скажем, Франции, но также от турок и африканских корсаров.
   То, что Сакромозо рыцарь, — это ясно, вот только с Мальты ли? Понять бы, чего он добивается, чего хочет? И какая ему может быть выгода от бывшего лейб-медика? Лесток сейчас не та фигура, на которую ставят в большой политической игре. Но очень скоро Лесток понял, что Сакромозо послан ему самим небом. Рыцарь был как раз тем человеком, через которого можно будет возобновить обрубленные связи с европейскими домами. Только надобно закрутить хорошую интригу и доказать Елизавете, что без его, лестоковых, услуг ей не обойтись. А если будет чуть-чуть шпионства, так это только во благо России.
   Пытаясь запродать себя подороже, Лесток так оформил их отношения, что рыцарь сам искал встреч с лейб-медиком, последнему оставалось только назначить час и место свидания.
   Между делом Лесток помог сближению рыцаря с молодым двором. Петр Федорович отнесся к далекой Мальте без должного интереса, зато юная Екатерина была в восторге от экзотического знакомства. Их живые беседы были посвящены тайнам мальтийского рыцарства: «А правда ли, что орден сказочно богат? А какие они, воины-иоанниты? Расскажите, расскажите о великом магистре Ла-Валетте!» И Сакромозо рассказывал…
   В иные минуты Лесток готов был поклясться, что рыцарь видел Мальту только во сне, а сведения о ней почерпнул из книг. Но с другой стороны… «Ах, Герман, — говорил он себе, — не доверяй интуиции, верь факту! Что ты знаешь о ближайших задачах ордена? Понять бы, кому Сакромозо служит?»
   Первый их разговор был посвящен Франции, О, искусство тонкой беседы, когда по гостиной порхают сама простота и доброжелательность, когда каждое слово собеседника воспринимают с восторгом и тут же дают понять, как он умен и остроумен, а тот, простак, и распахнет душу! В такой беседе Сакромозо был бесподобен. Но Лес-ток, старая лиса, сам играл с ним в поддавки. Еще только что говорили о том, как велики сосульки на здании сената, какой дивный экипаж у графа Разумовского и как искусно разрисован плафон в прихожей у Анны Алексеевны Хитрово, и вот уже Лесток должен ответить на невинный вопрос:
   — Правда ли, что Шетарди в бытность свою в Москве пробил бутылкой голову послу д’Аллиону? Говорят, посол прячет под париком огромный шрам.
   — Пустое, — рассмеялся Лесток. — У них действительно была ссора. Д’Аллион устроил из посольства мелочную лавку, накопил в нем товаров и принялся торговать. Шетарди возмутился этим, вспыхнула ссора, но в ход пошли не бутылки, а шпаги. Дуэли не получилось. Шетарди отвел шпагу рукой и поранил пальцы. Только и всего. Этой истории четыре года, она с бородой.
   — Но ведь Шетарди был выслан из России не за дуэль, не правда ли? Он был нескромен. Забыл, бедняга, что почта в России принадлежит Бестужеву, а потому письма его были вскрыты.
   — У нас, как и во всяком государстве, есть цензура, — холодно сказал Лесток.
   — Конечно, но отношения России и Франции оставляют желать лучшего, — вкрадчиво заметил Сакромозо. Лесток вздохнул.
   — В чем причина? — продолжал Сакромозо. — Неужели государыня Елизавета не могла простить Франции выходки Шетарди? Насколько я знаю, маркиз был примерно наказан дома. И потом, вы сами говорите, эта история с бородой…
   «Он служит Франции», — отметил про себя Лесток, вежливо улыбаясь и медля с ответом.
   — О! Если вам неприятен вопрос, я не буду неволить вас, В конце концов не пристало в частной беседе обсуждать политические тайны.
   — Никакой тайны здесь нет, — ответил наконец Лесток. — Государыня благоволит к д’Аллиону. Но Париж отказывает государыне нашей в императорском титуле. А как же обмениваться дипломатическими нотами при этаком неестественном положении? Людовик почему-то уперся, простите, как бык… У него, видимо, нет хороших советчиков.
   Лесток не грешил против истины, впоследствии именно эта причина выставлялась как главная при разрыве дипломатических отношений с Францией, но лейб-медик знал, что подобная информация малого стоит. Русские министры не делали тайны из неуважительного отношения Людовика XV к русской императрице.
   Второй разговор с Сакромозо произошел в доме прусского посла Финкенштейна, куда Лесток был приглашен на ужин. Встреча с рыцарем была полной неожиданностью, и как-то само собой получилось, что они уединились, пошли вдвоем смотреть персидские миниатюры. Оба, как выяснилось, были большие охотники до этого вида искусства — не корми, не пои, на месяц отлучи от карт, только дай всласть полюбоваться персидскими миниатюрами. Однако в отдаленной гостиной старые фолианты с персами были забыты, разговор прыгнул на лаковую живопись, вспомнили Монплезир, любимый дворец Петра.
   — А правда ли, что Петр Великий выменял у прусского короля Вильгельма, батюшки ныне правящего Фридриха, отряд гренадер на кенигебергский янтарь?
   — Святая правда, — согласился Лесток. — Янтарь понадобился государю для отделки кабинета. Вы его видели? Янтарная комната теперь — гордость Петровского дворца.
   «Он служит Пруссии, — с уверенностью подумал Лесток. — Как ловко он подобрался к сути вопроса!»
   Старая тяжба Елизаветы с Фридрихом о возвращении солдат-великанов на Родину вошла сейчас в новую стадию. Кроме гренадер, отданных на чужбину Петром, государыня пеклась о солдатах, попавших в Пруссию при содействии Анны Иоанновны. Елизавета говорила при этом высокие слова, но Лесток понимал: главное в этой тяжбе — насолить «Надиршаху», как прозвала Елизавета Фридриха, доказать этому прусскому вандалу, что не все ему позволено.
   — Государыня желает сейчас вернуть на Родину своих солдат, — значительно сказал Лесток, понимая, что именно этой фразы ждет от него рыцарь.
   — Но зачем?
   — Как зачем? Из человеколюбия. Старые воины не могут отправлять в лютеранской Германии свои православные обряды,
   — Но ведь совершали же. — Глаза Сакромозо смеялись. — Отчего же теперь не могут?
   Лесток оставил последнее замечание рыцаря без ответа и мельком глянул на его руки. Лицо его было бесстрастно, поза непринужденна, но руки выдавали его глубокий интерес. Очень подвижные, холеные, с длинными пальцами и розовыми ногтями, они жили своей жизнью — любопытствовали, недоумевали, удивлялись, а иногда верили.
   Интересно, о чем его сегодня будет выспрашивать рыцарь? Сладкое мясо ягненка, куропатки с трюфелями и гусиная, вымоченная в меду и молоке, печенка — прелесть какой паштет готовил из нее повар — помогут хорошо спланировать беседу.
   Пока шли из кабинета в столовую, разговор коснулся предстоящего маскарада.
   — Я не поеду туда, — несколько капризно заметил Лесток. — Государыня знает, что я нездоров.
   — Вы тоже больны, сударь? — участливо вскричал Сакромозо. — Только поднялась от болезни великая княгиня, как лихорадка свалила вас! Уж не заразились ли вы гнилой лихорадкой? Вам надо лежать, а я мучаю вас своим визитом!
   — Нет, нет… Я вполне пригоден для общения. И будьте спокойны, моя болезнь не заразительна. Просто… разыгралась желчегонная болезнь, Лесток не хотел ехать на бал, дабы не сидеть за карточным столом рядом с Бестужевым. Последнее время один вид канцлера — подозрительный и мрачный — вызывал в Лестоке такую ненависть, что у него и впрямь начиналась изжога.
   Пока лакей наполнял бокалы вином и обносил салатом, рыцарь продолжал сокрушаться по поводу гнилой лихорадки, которая косит Европу, но как только они остались вдвоем, без обиняков спросил:
   — И как продвигается дело с возвращением русских солдат?
   — Никак не продвигается, — несколько удивленно ответил Лесток, считая эту тему закрытой. — Такие вещи не решаются в один день.
   — Не отдает Фридрих солдат? — понимающе рассмеялся рыцарь, и Лесток понял, что Сакромозо известна эта история во всех подробностях.
   — Король прусский утверждает, что гренадеры сами не хотят возвращаться на родину, мол, они там, в Германии, семьями обзавелись. У некоторых даже внуки.
   — Их можно понять, — утирая рот салфеткой, проговорил рыцарь. — Зачем им возвращаться в эту варварскую страну? Чтобы воевать со своими детьми и внуками?
   — Почему воевать? В России, слава Богу, пока мир.
   — Мир? — искренне удивился Сакромозо. — А за какой надобностью тогда двинулась за пределы России армия князя Репнина? Какие другие планы могут быть у армии, кроме войны?
   — Ну, тридцать тысяч — это еще не армия, — бросил Лесток и понял, что попал в цель.
   Сакромозо сразу принял безразличный вид и даже спрятал руки под стол, но и без этой азбуки Лесток увидел — численность войска его весьма интересует.
   «На этом и будем строить игру, — подумал Лесток, — ему нужна армия, а кому он запродаст эти сведения — время покажет».
   Сакромозо стал вдруг очень серьезен, почти торжествен.
   — Перед отъездом в Россию я был на приеме у их величества короля Пруссии. Беседа была частной, но весьма плодотворной. Мальтийский орден принимает близко к сердцу дела Европы и, в частности, сложные отношения, возникшие между прусским и русским дворами.
   Лесток понимающе кивнул, пригубил вино.
   — В разговоре было упомянуто и ваше имя.
   — Фридрих передал мне привет? — весело спросил Лесток, но Сакромозо не отреагировал на шутку.
   — Их величество король Фридрих помянул о ваших заслугах в делах мира и понимания в отношениях прусско-русских и уполномочил меня передать вам старый долг — пенсию размером десять тысяч ефимков.
   «Ну и скор молодец!» — ахнул про себя Лесток. Ему очень хотелось спросить: «Деньги при вас?», — но вместо этого он сказал подчеркнуто вежливо:
   — В какой форме мне передать благодарность королю Фридриху — письменно или на словах?
   — На словах, — без тени улыбки ответил Сакромозо.
   Они отлично понимали друг друга.
   На сладкое был дивный ореховый торт, украшенный цукатами и инжиром. В отсутствие рыцаря Лесток отпробовал бы добрую половину этого кулинарного чуда, но здесь он решил быть сдержанным. Рыцарь с отвлеченным видом выковыривал из ломтика торта грецкие орехи.
   — Вчера у меня случился разговор с голландским посланником Шварцем, — сказал он наконец, делая какой-то неопределенный жест рукой, словно закручивая ее спиралью. — Посланник негодует, что армия Репнина застряла в Гродно. Репнин что — болен?
   — Генерал-фельдцейхмейстер не столько болен, сколько стар, — с готовностью ответил Лесток. — Армия действительно три недели проторчала в Гродно, но теперь она заметно продвинулась. К местечку Гура… это в десяти верстах от Гродно. А по договору с союзника-ми армия должна была на исходе апреля быть уже в австрийских владениях. А что барон Претлак? Вы с ним не разговаривали? Тоже, должно быть, негодует. А лорд Гринфред?
   Претлак был австрийским посланником, Гринфред — английским. Привлекая к разговору Австрию и Англию, Лесток расставлял все знаки препинания, называя союзников.
   — В Лондоне каждый день высчитывают, сколько миль в сутки проходит русская армия, — продолжал он насмешливо, словно и не разглашал государственной тайны, а мило острил по поводу человеческой глупости, — По моим сведениям, если пройденные мили разделить на дни, то получится, что наша армия уже повернула назад.
   — А это возможно? — быстро спросил Сакромозо.
   — Ни в коем случае! Она идет к Рейну. Зачем? Ах, сударь, я думаю, об этом не знает еще Господь Бог, настолько запутал Всевышнего канцлер Бестужев. В Иностранной коллегии запротоколированы все его противоречивые указания.
   — В Иностранной коллегии?
   — А где же еще? Этим занимаются тайный советник Веселовский, а также генерал-фельдмаршал Леси, вице-канцлер Воронцов и кригс-комиссар Апраксин. Армия идет через Литву на Краков, затем в Силезию. Идет одной дорогой, разделившись на три колонны. Платят, а также обеспечивают продуктами и фуражом англичане. Считается, что армия идет для восстановления мира в Европе. Однако, — Лесток поднял палец, — если для восстановления мира понадобится еще одна война, Россия пойдет на это, естественно, вместе с союзниками.
   — С кем именно?
   — По обстоятельствам, мой друг, — вздохнул Лесток и подивился внутренне, как естественно он назвал Сакромозо своим другом. — Одного боюсь, что Бестужев задержит продвижение нашей армии и этим спасет ее от неминуемого поражения.
   Рыцарь долго смеялся над удачной остротой, которая через день полностью вошла в депешу прусского посла своему государю в Потсдам. На все вопросы в этот вечер рыцарь получил ответ, время следующей встречи — оговорено, обещания кое-что узнать, вернее уточнить — даны. Ах, лейб-медик, налицо шпионская деятельность, но более всего Лесток пострадал именно за остроту в депеше Финкенштейна, которая была расшифрована в кабинете Бестужева, переписана и тяжелым грузом осела в досье на Лестока, которое собиралось канцлером уже много лет.

0

78

7
   На левом берегу Невы, выше впадения в нее Фонтанной речки, размещался район города, называемый ранее Московской стороной и переименованный впоследствии в Литейный по имени заводика, занимавшегося литьем пушек. Первоначально этот район города был задуман как аристократический, и Первой Береговой улице, по замыслу Петра, надлежало стать главной магистралью северной столицы. Архитектор Трезини строго распланировал улицы, вдоль набережной один за другим выросли дворцы для родственников Петра и самых именитых сановников. Здесь поселились Наталья Алексеевна, любимая сестра царя, и сын его Алексей Петрович, тогда еще наследник, и Марфа Матвеевна — вдовствующая государыня, супруга покойного Федора Алексеевича, и любимец царя Юрюс — генерал-фельдцейхмейстер и директор литейного завода. Дальше находился дом обер-гофмаршала Ливенвольде и роскошные палаты Кикина.
   Жизнь кипела в Московской стороне, но время забирает всех. Разной смертью ушли в мир иной обитатели аристократического квартала. Центр Петербурга переместился, и Литейная сторона зажила новой трудовой и озабоченной жизнью.
   Дворец Натальи Алексеевны со всеми подворьями был занят Канцелярией от строений и мастерскими департаментами. Дом Алексея Петровича перешел в ведение Дворцовой канцелярии, в нем стали варить различные пития для царского дома. В палатах покойной Марфы Матвеевны поселились архитекторы, в бывших амбарах оборудовали печи, и скульптор Растрелли принялся за отливку конной статуи императора. Палаты Кикина были отданы под Морскую академию, в которой проходили курс кадеты и гардема. Словом, сейчас, двадцать три года спустя после смерти Петра Великого, Литейная сторона совершенно изменилась против первоначального плана. Указ строить дома «вплоть нити», натянутой между вехами, здесь уже не соблюдался. В былые времена нарушителей, чей особняк выпирал из ряда или, наоборот, пятился в глубь улицы, или — еще того хуже — прятался за забором, мало того, что штрафовали, так еще лишали построенного жилья.
   Теперь же всюду царствовала живописность почти московская. Искрошив границы площадей, выстроились какие-то склады, палатки, пакгаузы, боком примкнули к улице какие-то новые рубленые хоромы, разрослась молодая роща, поглотив останки разрушенного, кое-где еще блестевшего позолотой дворца, сами собой бестолково и не к месту выросли заборы, вдоль них поднялся пышный пырей и прочий бурьян. Улицы стали изгибисты, пробираться по ним в карете стало сущим мучением, не забывайте еще про топкую, пропитанную влагой почву. Ближе к Фонтанке разместилась убогая слобода мастерового люда с хижинами, крытыми соломой и дранкой, рынок, прозванный Пустым, и наконец литейный завод с башнями и шпилями на них, которые наперекор окружающему пейзажу имели экзотический восточный вид.
   По соседству с Канцелярией от строений за типовым забором (впрочем, слово «типовой» тогда не применялось, говорили «повторный») разместился каменный двухэтажный дом с высокой с изломом кровлей и крыльцом по центру. Дом этот с садом и подворьями был откуплен у канцелярии неким весьма богатым иностранцем — ювелиром Луиджи, работавшим украшения для двора ее величества. Венецианец Луиджи займет особое место в нашем повествовании, а пока лишь скажем, что он же является хозяином небольшого флигелька с мезонином, стоящего в глубине сада.
   Флигелек два года назад был снят мичманом Корсаком с семейством. Дом этот, может быть, и не отвечал всем запросам молодого мичмана, он был мал и отнюдь не дешев, по весне подвалы его заливала талая вода, плодя целые сонмы лютых комаров, но сад и некая изоляция от большого города пленили жену его Софью и маменьку Веру Константиновну. Сам мичман находил удобство в том, что буквально в двух шагах находилась удобная пристань, к которой могли подходить катера, верейки и рябики. Кроме того, Морская академия была рядом. В академии Алексей Корсак учился два последних курса, имел добрые отношения с преподавателями, посему, хоть и служил теперь на флоте, был в палатах Кикина частым гостем.
   Спроси у Софьи любой — счастлива ли она в браке? — о, конечно, другого ответа нет и быть не может! У нее лучшие в мире дети, Николеньке уже четыре года, Лизанька — прелестный младенец. Вера Константиновна почти примерная свекровь. Время не охладило Алешиных чувств, не убавило нежности, и Софья ни в коем случае не завидует женам сухопутных мужей, которые видят своих супругов каждый день или хотя бы каждую неделю. Она жена моряка, и этим все сказано.
   Но одно дело, когда моряк в плавании, торговом или географическом, или, скажем, держава воюет. Но если флот русский пребывает в состоянии постоянного ремонта, если чинят и зимой, и летом, то можно, кажется, выкроить время для семьи. Три года Алеша с хмурым и решительным видом твердил, что эскадра давно бы вышла в море, если б не равнодушие Адмиралтейства, не происки чиновников Военной коллегии, месяцами пропадал в Кронштадте, словно купец, занимался покупкой такелажа и леса для мачт, а потом и вовсе отбыл в безвременную командировку в порт Регервик бить сваи. Теперь пишет письма и в каждом заверяет, что если к следующему месяцу не вернется, то непременно заберет Софью с детьми к себе. А зачем ей в Регервик, если и в Петербурге хорошо?
   Вера Константиновна в отличие от Софьи ко всему относилась спокойно. Удел мужчин — служить, удел женщин — ждать, она давно привыкла к отсутствию сына. На старости лет Господь подарил ей семью и сподобил жить в столице! Петербург поражал ее воображение. Проживя всю жизнь в псковской глуши, она не переставала восхищаться славным городом и удобством его быта, а что касаемо погоды и угрозы наводнения, то все в воле Господней, а дождь тоже божья роса.
   Внуки ее забавляли, но она не вмешивалась в их воспитание, не ссорилась с няньками, не выговаривала Софье, что гуляют много и лекарь у детей плох. Вера Константиновна вела хозяйство, и хоть в доме милостью благодетеля Софьи князя Черкасского был полный достаток, можно даже сказать — богатство, она экономила на каждой мелочи, находя невинную радость в том, чтобы набивать чулок монетами разного достоинства — «на черный день». Она сама ходила со служанкой на Пустой рынок, отчаянно торговалась в мясных рядах, и в овощных, и в рыбных, но совершенно теряла бдительность в посудной лавке, которая торговала раз в неделю.
   При виде пузатого молочника с цветком-колокольчиком или лопатки для пирога с длинным стеблем и львиной рожей на конце, или старинной чары в виде лебедя, она забывала, что «черный день» вполне может обойтись без подобных излишеств. Принеся посуду домой, она прятала ее в шкапчик под ключ, а потом, краснея, как девица, и кляня себя за расточительность, показывала покупки Софье. Та пожимала плечами: «Нравится, маменька, так и покупайте». Не таких слов ждала она от невестки. Софья должна была восхититься, потом узнать цену, потом порадоваться удаче, потом намекнуть — а не безумство ли это, тратить деньги на безделицы, и наконец простить свекровь за любовь к искусству. Равнодушие Софьи обижало, и Вера Константиновна зареклась — полушки медной не тратить больше на красоту! Но через неделю она попадала в посудную лавку и все начиналось сначала.
   Словом, жизнь в семействе Корсаков была тихая, размеренная, и, направляясь во флигель под кленами, Никита Оленев вполне предвидел, как трудно будет уговорить Софью поехать с ним на маскарад. Алеша аккуратно писал другу, и в каждом письме непременно просил позаботиться о жене. Свою заботу Никита видел не только в том, чтобы справиться о хозяйственных заботах и предложить свою помощь, но и в необходимости развлечь Софью, если представится случай.
   Бал-маскарад в зимнем дворце, что может быть восхитительнее! Там будут петь итальянцы и представлять живые сцены, сама государыня, наследник и великая княгиня предстанут перед публикой в маскарадных костюмах, весь Петербург будет там, чтоб танцевать до утра.
   Время от времени Никита опускал руку в карман и ощупывал пригласительный билет, отпечатанный в Дрездене на атласной бумаге, украшенный причудливым рисунком. Билет с великим трудом достала во дворце Анастасия: Саша не забыл просьбы друга.
   Сзади раздался гортанный крик, Никита поспешно отступил в сторону. На мост выскочила карета, и Никита увидел в окошке лицо мужчины, показавшееся ему знакомым. Встретившись с Никитой глазами, мужчина поспешно задернул шторку, словно намереваясь скрыть от постороннего взгляда соседа в треуголке.
   Карета благополучно миновала мост, выскочила на мощенную деревянными плашками мостовую, и вдруг — крак! — колесо попало в выбоину, здесь же, как на грех, подвернулся камень. Если бы не мастерство кучера, карета непременно завалилась бы набок. А здесь она каким-то чудом остановилась, и только колесо, соскочив с оси, продолжало самостоятельно катиться, поспешая к месту назначения.
   «Ax», «ox», «тудыть тебя» и прочий набор междометий! Кучер поймал колесо и застыл около кареты, почесывая затылок: одному, пожалуй, не управиться.
   Из кареты вышли двое, обругали кучера, но сдержанно, не по-русски, и быстро пошли прочь от кареты. На ходу тот, что задергивал шторку, оглянулся, и Никита его наконец узнал.
   Дворянин, приехавший в Россию по делам купеческим, — Ханс Леонард Гольденберг. Это был первый иностранец, кому Никита оформлял паспорт, и, конечно, он не запомнил бы Ханса, если бы обер-секретарь не торопил, прямо бумагу из рук рвал — скорей, дело важное. У Гольденберга была запоминающаяся примета — правая бровь рассечена шрамом и вздернута, словно в усмешке.
   Кучер, смачно ругаясь, ставил колесо, вокруг собрались зеваки. Спутника Гольденберга, высокого красавца в подбитом мехом плаще и треуголке с позументом, Никита раньше не видел. А почему, собственно, красавца? Может, у него нос длинный, как морковь, и косоглазие — что скажешь о человеке, видя его только со спины? Но рост, посадка головы, походка — все выдавало в незнакомце породу.
   Никита выпрямился, подобрав живот, изящным движением поправил шляпу и, копируя походку незнакомца, легко зашагал за ними вслед. Вот как нужно ходить! Тогда хоть со спины, но каждый скажет — вон красавец пошел…
   Видимо, двум мужчинам показалось, что их преследуют. Они прибавили шаг, а потом резко свернули за угол.
   Никита рассмеялся, позволил себе расслабиться и своей обычной походкой вошел в калитку сада господина Луиджи.
   Софья очень обрадовалась его приходу, потащила в детскую, наказала кухарке увеличить вдвое количество блюд к обеду — у нас гость дорогой! — но когда услышала про маскарад, категорически сказала — нет. Никита вздохнул и принялся уговаривать.
   Софья слушала его, насупившись. Куда ехать, если у Николеньки горло красное, а Лизанька с утра капризничает! И потом, с чего он взял, что она жертвует собой ради дома? Жертва — это когда на костер идешь, когда во имя высокого жизни не жалеешь, а отказ от всей этой мишуры — бала, танцев — помилуйте, это просто исполнение материнского долга.
   Тогда Никита повернул разговор на боковую тропочку, как бы к Софье отношения не имеющую.
   — Голубчик мой, Софья, пойми… Ты обяжешь меня на всю жизнь! Билет на две персоны. Я не могу ехать во дворец без дамы!
   С таинственным видом он начал намекать на некую интригу, в которой Софья могла бы ему помочь, говорил, что она должна заменить на балу Алешку, который уж точно никогда не отказал бы другу.
   — Но я замужняя дама, я не могу ехать во дворец с посторонним мужчиной!
   — Это я-то посторонний?
   — Я никогда не была в императорском дворце. Я не представлена ко двору!
   — Я тоже не был. Я тоже не представлен. Что из того? Маскарад не признает условностей!
   Дело решила Вера Константиновна. Она явилась в комнату, постояла в дверях, слушая их перепалку, и сказала решительно:
   — Непременно надо ехать. Это такая удача — билет во дворец. Если Софья не поедет, бери, Никита-друг, меня. Уж я-то найду, чем заняться на маскараде. — Она вскинула голову и ушла на кухню следить за кухаркой, чтоб та не извела лишних продуктов.
   — А костюм?
   Никита понял, что барьеры пали.
   — Через полчаса сюда приедут Сашка с Анастасией и привезут роскошный костюм!
   При упоминании о Белове Софья слегка нахмурилась. Нельзя сказать, чтобы она недолюбливала Сашу, скорее просто стеснялась — уж очень он был в себе уверен и еще скрытен, еще напыщен, а потом эта дурацкая манера острить и все осмеивать! Право, его насмешливость касалась до всего, он мог ерничать даже по поводу детских болезней. А его отношения с Алешей… «Твоя приверженность к русскому флоту просто смешна, — так он говорил. — Это безрассудство — любить то, чего нет!» Алеша относился к подобным замечаниям со смехом, он вообще прощал Саше любые слова и выходки, но Софья их прощать не хотела.
   Другое дело — его жена. Ее нельзя было назвать подругой, слишком они были разные, да и виделись крайне редко, но Анастасия любила их флигелек, часами могла слушать про детей, и Софья забывала, что она гордячка, что приближена к государыне и ведет жизнь совершенно отличную от ее собственной. Саша приехал один, был сух, официален, сказал, что Анастасии не удалось вырваться из дворца и что она их там встретит. Нахмуренное лицо его как нельзя шло к чопорному испанскому костюму: атласной, подбитой ватой куртке с неимоверно узкой — не вздохнуть — талией и короткими штанами-трубками.
   Костюм Никиты не имел названия, что-то средневековое, скажем, из одеяния алхимиков: бархатный плащ, берет с длинными, поднятыми вверх ушами и черная маска-лорнет.
   — А повеселее ничего не было? — спросил Никита, примеряя берет.
   — А чего тебе веселиться? — недовольно пробурчал Саша. — Ты мизантроп, И попробуй подобрать костюм на твой рост? А в этом берете ты похож на Эразма Роттердамского.
   — Такой же умный… — Никита скорчил рожу в зеркале. Но Софья… Приняв трепетными руками коробку с костюмом, она надолго исчезла из комнаты, а потом появилась в чем-то красном, сверкающем, флорентийском или венецианском. Голову ее украшал замысловато повязанный, прозрачный шарф с ниспадающими на плечи концами, на висках туго, как пружинки, вились локоны. Эта прическа делала ее похожей на одну из итальянских мадонн, а слабая озабоченность больным горлом Николеньки и капризами Лизаньки и, конечно, раскаяние, что она идет куда-то без мужа, выражались чуть заметной складочкой меж бровей, делая ее строгой и по-царски неприступной.
   — Богиня! — развел руками Никита.
   — Вам очень идет этот костюм, — согласился Саша, и в голосе его не было ни тени насмешки, а только улыбка и восхищение.
   Пестрая троица вышла в сад, смеясь и разговаривая. Когда они подошли к дому Луиджи, створки окна на втором этаже внезапно растворились и Саша встретился глазами с обладательницей черных глаз и темных локонов, перевязанных желтой лентой.
   — Какая пригожая девица!
   — Где пригожая девица? — встрепенулся Никита. — Обожаю смотреть на пригожих девиц.
   Однако в окне уже никого не было.
   — Наверное, это Мария, дочь Луиджи, — сказала Софья. — Она недавно приехала из Италии. Такая скромница… — добавила она насмешливо. — Воображаю, как удивил ее наш вид.
   Они обогнули дом. Для Марии этого времени оказалось достаточно, чтобы накинуть мантилью, бросить взгляд в зеркало, сбежать вниз по лестнице, выскочить в сад, а затем, сдерживая дыхание, чинно, как бы гуляя, проследовать навстречу Софье и ее гостям.
   — А вот и она, — негромко рассмеялась Софья. — Мария, добрый вечер! Позвольте представить вам моих друзей…
   Испанец Белов щелкнул каблуками неудобных туфель. Эразм Роттердамский, он же Никита Оленев, склонился в поклоне, помахивая беретом, словно пыль с дорожки сдувал перед очаровательной девицей. Мария присела, лукаво тараща на него округленные глаза,
   — Мне кажется, я вас где-то видел… — нерешительно промямлил Никита.
   — Я тогда была как мокрая курица, которую сунули в прорубь, — с удовольствием согласилась Мария. — Я вас сразу узнала. У меня остался ваш плащ. Я принесу… — Она сделала стремительное движение, но Софья удержала ее.
   — В другой раз, — сказала она непреклонно. — Никита частый гость в моем доме.
   — Да, да… А сейчас мы спешим на маскарад во дворец. — У Марии было такое выражение лица, что Никита невольно говорил извиняющимся тоном.
   Он не мог знать, что юная Мария, волнуясь и споря с собой, целых три часа, если не больше, не отходила от окна, ожидая его выхода из флигеля Корсаков. Кажется, чего проще, пойти к Софье и узнать, за какой такой надобой явился сюда красивый молодой человек. Но это было совершенно невозможно, ноги не шли. Что это — случай? Или он каким-то неведомым способом отыскал ее в огромном городе? Но все это не важно! Главное, что судьба, экономная хозяйка, на этот раз расщедрилась.
   У калитки Никита оглянулся и приветливо помахал девушке рукой.
   — Мы еще встретимся, князь, — прошептала Мария негромко.

0

79

8
   Парадный подъезд дворца был ярко освещен факелами. Карет было великое множество: больших и малых, скромных, кое-как покрашенных и роскошных, обитых бархатом с золотой бахромою, с зеркальными стеклами, с кучерами в буклях и треуголках, гайдуками и скороходами с традиционными булавами в руке. Скороходы в шапочках, курточках с бантиками явно мерзли и жались к лошадям, пытаясь похитить у них лишнее тепло.
   Суета, смех, разговоры… Дамы сбрасывали теплые плащи и епанчи прямо в каретах, феями выпархивали на мостовую, вскрикивая от восторга и холода — второе мая на дворе, а затем исчезали за высокими дверьми. Гвардейский караул нынче пропускал всех, и уже внутри, в большом вестибюле, приглашенные предъявляли билеты.
   Маскарады были любимым развлечением государыни Елизаветы, и она привила эту любовь вначале двору, а позднее и всему Петербургу, вменив особам двух первых классов давать поочередно костюмированные балы.
   Самые первые маскарады носили название «метаморфоз» и состояли в наивном и веселом переодевании мужчин в женские костюмы, а женщин в мужские. Государыне очень шел узкий мундир, который подчеркивал талию и крутые бедра, ботфорты удлиняли ноги, и во всем ее облике появлялось что-то озорное, юное. А как забавно выглядели ряженые старички и старушки, целый вечер можно было, надрываясь от смеха, рассматривать их нелепые фигуры и кособокую походку. Не являться в маскарад по именному приглашению было никак нельзя, мало того, что штраф за неявку высок, но еще и боялись обидеть государыню. Лучше пусть хохочет, чем хмурится.
   Позднее стали придумывать самые богатые и изысканные маскарадные костюмы. Завелись специальные мастерские и наконец появились публичные маскарады. Итальянец Локателли стал арендовать обширные помещения, в коих ставил оперы и устраивал маскарадные вечера. Накануне Невская першпектива пестрела афишами: «Сим объявляется, что для удовольствия знатного дворянства и прочего здешнего столичного города жителей…» Для обучения танцам дворянская молодежь посещала платные уроки, где постигала тайны изящного движения в «миноветах, контрдансах и верхних танцах».
   Кроме танцев, дворян учили, как поклониться, опрыскаться душистой водой, как пользоваться вилкой и нести в руках шляпу, чтобы с помощью оной показать свою воспитанность и галантность.
   Но самые торжественные и богатые маскарады давала сама государыня. На этот раз бал устраивался в только что отстроенной части деревянного зимнего дворца, где, по рассказам очевидцев, были роскошно декорированы залы и имелись новомодные немецкие сюрпризы. Обыватели долго ломали головы, что это за сюрпризы такие?
   В танцевальной зале уже гремела музыка полкового его величества Петра Федоровича оркестра, который должен был смениться со временем виолами и альтами.
   Анастасия — действительная статс-дама из свиты государыни, встречала именитых гостей. Издали увидев мужа, она подошла к компании, расцеловалась с Софьей, чуть присела в подобии книксена перед Никитой.
   Костюм ее назывался «Ночь»: черная, затканная серебром юбка была украшена звездами из фольги, маску заменяла черная вуаль, прикрепленная звездочками к лентам прически, которая была истинным чудом куаферного искусства и носила интригующее название «бандо д`амур», что значит «повязка любви».
   Саша не посмел поцеловать жену на виду у публики, которая все замечает и не терпит откровенных вольностей. Он только пожал ей руку и шепнул участливо:
   — Устала?
   — Устала, милый. Я давно устала, — отозвалась Анастасия, кланяясь кому-то с очаровательной улыбкой. — Государыня не в духе. На всех кричит. Санти отчитала, как мальчишку.
   Франсуа Санти, пьемонтец, занимавший при дворе Елизаветы высшую должность обер-церемониймейстера, был человеком весьма уверенным в себе. Весельем и остроумием он всегда умел завоевать расположение Елизаветы, и уж если на нем она решила сорвать зло, то дело, которое ее рассердило, было серьезным.
   — За что отчитала? — прошептал Саша, нежно глядя на Анастасию; уж ей-то, наверное, досталось больше, чем другим.
   — Потом. Сейчас идите в залу.
   — В чем будет государыня?
   — Голландский шкипер.
   — А великая княгиня?
   — Кто ж знает, в чем будет великая княгиня? — с досадой отозвалась Анастасия. — Из-за нее у нас сегодня и случился этот сыр-бор. Из-за ее непослушания… Ты что на меня так испуганно смотришь? — обратилась она вдруг к Софье. — Да вас это не касается. Никита, развесели Софью. — Она погрозила ему пальцем и вдруг, уловив знак обер-гофмейстерины, стремительно сорвалась с места и почти бегом, высоко подбирая юбку, устремилась в противоположный угол вестибюля.
   — Узнай про великую княгиню, — шепнул Никита Саше, — узнай, я тебя заклинаю! — И повел Софью вверх по лестнице.
   Как описать блеск и великолепие царского дворца? Лепнина карнизов, французская мебель, гобелены, хрустальные жирандоли и всюду зеркала, которые удваивали, утраивали, удесятеряли пространство, оно не имело границ, в каждом зеркале отражались свечи и отражения свечей, и еще раз жирандоли, и вот уже не одна ваза с нарисованной на ней яркой птицей, а целая стая птиц мечется в отраженном мире, и хоровод китайских фонарей в виде пагоды, а сверху, с плафона, заглядывает любопытствующий гриффон, нет, три гриффона, а еще маски, ряженые, феи, и кажется, сам смех и разговоры их тоже отражаются в зеркалах, превращаясь в какофонию звуков.
   Видя полную растерянность и смущение своей спутницы, Никита принялся за отвлеченный рассказ, пытаясь объяснить Софье происхождение слова «бал».
   — Это немецкий обычай. Бал — всего лишь мяч, понимаешь? Крестьянки на Пасху дарили своим недавно вышедшим замуж подружкам сплетенный из шерсти мяч.
   — А зачем они его дарили? — машинально спросила Софья, никак не вникая в смысл его слов.
   — Ну… это просто символ. Если тебе дарят мяч, ты должна устроить угощение и танцы.
   — Но у меня нет с собой денег, — испугалась Софья. Никита рассмеялся.
   — Это просто обычай такой. Здесь нас накормят задаром.
   — Ты прости, Никита. Я ничего не понимаю. Ты мне потом расскажешь. Ладно? — взмолилась Софья и замерла: перед ними был танцевальный, полный народу и музыки, зал: кавалеры и дамы уже выстроились в две шеренги. Пьемонтец Санти, маленький, важный, роскошный, взмахнул рукой, и тут же на нежнейшей ноте запели альты. Дамы присели в глубоком реверансе, кавалеры склонились в поклоне, а затем, возглавляемые придворным балетмейстером Ланде, поплыли в благопристойном менуэте. Об этом прекрасном танце недаром говорили; нижняя часть порхает, верхняя плывет.
   Никита только успел пробежать глазами по зале, найти в числе танцующих Сашу и Анастасию, как Софью увел в танце долговязый и печальный юноша в трико Амура и крылышками за спиной.
   Государыня тоже танцевала. Благодаря подсказке Анастасии Никита сразу увидел голландского шкипера. Простонародный этот костюм так ловко сидел на государыне, шерсть камзола так благородно ворсиста, что понятно было — здесь не обошлось без гоффатора, который поставлял лучшие товары из-за границы.
   Елизавета не любила этикета, не желала быть узнанной, но приглашенные, которые тут же осведомлялись, в каком она будет костюме, выказывали свое уважение в странной манере. Вроде бы и кланяться нельзя, а ноги сами подгибаются. Но Елизавета не замечала всех этих ужимок. Это маскарад, а не какая-нибудь скучная ассамблея, введенная батюшкой. И не чопорный бал Анны Иоанновны, на котором все тряслись от страха пред жестким взглядом государыни и ее внезапной, предвещающей опалу жесткой усмешкой. Это маска-рад, и главное, чтобы здесь было весело; наслаждайся жизнью, музыкой, светом, любовью — вот девиз Елизаветы.
   Мимо Никиты прошла в танце Софья, хорошенькая, возбужденная, в поднятой на лоб, похожей на бабочку маске. Печальный Амур был явно без ума от дамы, он даже устроил некоторую путаницу в фигурах, чтобы не разлучаться с прекрасной венецианкой. Никита искренне его пожалел.
   — А великая княгиня будет сегодня в розовом, — раздался над ухом шепот.
   Никита резко обернулся. Перед ним стоял слегка хмельной, насмешливый и счастливый Саша.
   — Фу ты, напугал!
   — В руках лук, в волосах месяц. Стало быть, она Артемида-охотница, — продолжал Саша, весьма довольный эффектом. — Воинственная дева! — Он поднял палец.
   — Среди танцующих ее нет. Я бы ее и под маской узнал…
   — О, нет… За четыре года она очень изменилась, — бросил Саша и опять куда-то исчез.
   Никита пошел бродить по анфиладам комнат. В китайской гостиной расположилась большая компания молодежи. Щупленький кавалер в огромном, не по росту парике, картавя и отчаянно жестикулируя, рассказывал пикантную историю. Каждая его фраза встречалась дружным хохотом. Какая-то парочка страстно целовалась за шторой. Стоящий навытяжку гвардеец внимательно прислушивался к жаркому влюбленному шепоту и косил глаза в ее сторону. В следующей гостиной у камина стояли двое мужчиной то, что они не кричали, не дурачились, а о чем-то негромко беседовали, придавало этой, наверное, самой банальной беседе, деловой и таинственный характер. При появлении Никиты они вдруг смолкли и принялись рассматривать стоящие на камине дивной работы часы, украшенные перламутром. Никита еще потому задержал взгляд на этой паре, что костюм на одном из них был очень похож на его собственный.
   Бархатный берет незнакомца был украшен сверху небольшой пуговкой, и Никита машинально ощупал свой берет: неужели и у него там пуговка? Так и есть, видно, костюмы были взяты в одной мастерской. Внезапно один из мужчин круто повернулся и вышел. Никита так и не увидел его лица, только запомнил широкую, обтянутую бордовым атласом спину и парик с темным бантом.
   Указанный в билете сюрприз находился в дальней гостиной. Им оказалась подъемная машина, которая с легкостью необычайной опускала на первый этаж изящный диван, на котором могли уместиться разом четыре человека. С хохотом маски усаживались на диван и проваливались вниз, в недра первого этажа. Оставшиеся наверху свешивали в дыру головы, кричали, смеялись. Потом раздавалось: «Готово!» Чья-то рука нажимала на рычажок, и диван поднимался вверх, чтобы принять новую компанию, желающую отпробовать царского сюрприза. Один из четверых, которые поехали вниз, был тот самый, в бордовом камзоле. И опять Никита не увидел его лица и даже поймал в себе некоторую досаду, что сей господин от него увертывается. Глупость какая! Зачем ему нужно видеть лицо бордового господина? Никита «прочитал» себе тираду о суетности и странных способностях пустого человеческого любопытства и пошел назад.
   Тем временем государыня, отплясав и менуэт, и катильон, и прочие танцы, почувствовала себя притомившейся и вспотевшей, а потому исчезла, чтобы появиться через десять минут в маске и костюме мушкетера. В этом наряде она была узнана только самыми близкими людьми, чей дотошный глаз вычислял ее в любой одежде, прочая же публика не менее часа рыскала по зале, выискивая голландского шкипера, и была немало раздосадована, когда выяснилось, что Елизавета поменяла костюм и давно уже сидит за карточным столом.
   Играли в голубой гостиной. Собственно, в голубой, названной так из-за обивки и облицованного лазуритом камина, разместились царская фамилия и близкие ко двору, а в соседней комнате, где столов было больше, ставки меньше и гвалт, как в порту, размещался прочий люд. Кабинет этот почему-то назывался «лакейской».
   Забредя в лакейский кабинет, Никита неожиданно увидел за столом Сашу. Он был по-прежнему весел, решителен, видимо, выигрывал. Увидев друга, он указал рукой за стену, громко, без опасения быть услышанным крикнул: «Она в голубой!» — и опять, как в пену морскую, погрузился в карточный азарт.
   Никакой бал в те времена не обходился без карточной игры в кампи, кадриль или пикет, а также в тресет, басет и прочая. Играли всегда на деньги и по крупной, мелкие ставки считались неприличными. К счастью, не все приглашенные были обязаны сидеть за зеленым сукном, но для особ первых классов, а также министров и иностранных послов игра с особами царской фамилии была обязательна. Боясь ввергнуть свои государства в лишние расходы, некоторые послы предпочитали сказаться больными и вообще не являться на бал, что, впрочем, было редкостью. За игрой с государыней послы если не слышали государственных тайн, то уж сплетни получали с избытком. А придворные сплетни высоко ценились. По случайным обмолвкам можно было понять, к какому двору, английскому или, скажем, прусскому, благоволит в данный момент государыня, куда направит она свои стопы через неделю — Ораниенбаум или Петергоф, кто ходит сейчас в ее любимцах, а там уж можно делать выводы о кознях Бестужева, за деятельностью которого следила вся Европа.
   Дверь в голубую гостиную поминутно открывалась, в нее входили люди, некоторые, нерешительно потоптавшись, тут же выходили вон, иные, выше рангом, брали на себя смелость следить за царской игрой.
   Государыня Елизавета в расстегнутом камзоле с несколько расстроенной, словно ожившей прической, что очень шло к ее милому, разгоряченному лицу, сидела за центральным столом и смеялась, прикрыв картами, как веером, полный подбородок.
   За правым столом с дамами играл в свое любимое кампи великий князь, за левым столом сидела великая княгиня Екатерина. Рядом восседали благодушного вида толстяк Лесток (он все-таки не отважился пропустить бал) и какая-то чопорная беременная дама. Никита мельком подумал: может, это костюм такой — с пристегнутой к животу подушкой, и тут же забыл о ней.
   Все его внимание сосредоточилось на Екатерине (какое чужое имя!). Великая княгиня, как и все здесь, была без маски, но, не будь в ее украшенных живыми розами волосах еще и полумесяца Дианы, Никита вряд ли узнал бы в этой кареглазой бледной красавице с пышными плечами хрупкую, веселую девочку Фике.
   Почувствовав на себе пристальный взгляд, Екатерина вскинула голову. Рука Никиты с маской опустилась вниз. Они встретились глазами, и он почувствовал вдруг, как взмокла у него спина. Екатерина ничем не выказала своего удивления, на секунду, может быть, на две, задержала на нем взгляд и вернулась к игре.
   Лесток оживленно и подобострастно вскрикнул — поставленная Екатериной карта выиграла. Она вспыхнула, засмеялась, довольная, и вдруг стало очень похожа на прежнюю Фике.
   Никита отклеился от дверного косяка, зажмурился и, пятясь, вышел в танцевальный зал. Не узнала… Нет, просто забыла. Он ей ничем не интересен. Какой-то русский студент, коряво и натужно предлагавший свою дружбу! Говорили, смеялись, целовались — не очень жарко, девочка не умела целоваться и приблизила свои губы к его губам одержимая не любовью, а простым любопытством. Девочки в четырнадцать лет очень любопытны, у них все впереди, и память удерживает только яркие, нужные встречи. Разве может он сам вспомнить хозяев постоялых дворов и смотрителей, которые меняют лошадей, или хорошеньких служанок, с которыми судьба сталкивала его в немецких гостиницах?
   Софья нашлась в обществе Анастасии и мило щебечущих, ярких и очень похожих друг на друга фрейлин. Она издали увидела Никиту, обрадовалась и побежала к нему через зал.
   — Я видела государыню и великого князя, мне показали… — Она вдруг посерьезнела. — Ты что такой… перевернутый?
   Никита неопределенно пожал плечами, стараясь, чтобы улыбка выглядела если не веселой, то хотя бы не жалкой.
   Часы пробили десять, и царская фамилия по обычаю двинулась в обеденный зал ужинать. Для них был накрыт стол, за стульями стояли камер-юнкеры, чтобы услужливо подать царской особе и их самым именитым гостям вино и сладкие напитки. Прочие гости ужинали в другой зале стоя. Уже потянулись официанты с подносами, заставленными вином бургундским и рейнским.
   Задев Никиту локтем, в обеденный зал проследовал великий князь Петр Федорович, фигура его в узком партикулярном платье казалась совсем мальчишеской. Он сдвинул на затылок шляпу, удлинявшую овальное, хрупкое, порченное оспой личико, и захохотал неприятно, словно зная, какой у него хриплый, неблагозвучный смех — пусть слушают черти-придворные и кланяются. В наступившей тишине резко прозвучал цокот его подбитых подковками каблуков и шпор.
   Перед великим князем расступились, и только одна старуха, словно сбившись с такта, хромая, торопилась освободить наследнику дорогу и быстро, словно улепетывая, прошла по этому коридору. Неожиданно для всех, а может быть, и для себя, Петр быстро пошел за старухой, копируя ее хромоту и нелепые ужимки, возникшие от излишней поспешности.
   Это было неприлично и очень смешно. В великом князе явно пропадал великий актер. Публика разразилась хохотом, а бедная старуха заметалась туда-сюда, желая скрыться, спрятаться. Сцена была комичной и жестокой, и Никита невольно отвернулся.
   — Не оглядывайтесь, князь, — раздался у него над ухом сдавленный, словно после быстрого бега, шепот, — и не пытайтесь говорить со мной. Это опасно.
   Екатерина задержалась подле него, поправляя привязанный к поясу колчан со стрелами. Никита застыл, как соляной столб. Вспомнила… Узнала… Но откуда это непонятное слово — «опасно»? Что может грозить владычице в ее чертогах? Именно такими словами он и подумал, и улыбнулся криво своей высокопарности. Стоящая рядом Софья с испугом смотрела на Никиту. Она не разобрала слов, брошенных великой княгиней, но увидела, как вжалась вдруг его голова в плечи, как застыл взгляд. Вся сцена была короткой, как вздох.
   — Я дам о себе знать. — И Екатерина быстро пошла вслед за мужем.
   Никита вдруг обмяк, Софья схватила его за руку, но ничего не успела спросить, к ним подошел Белов.
   — Я вас насилу отыскал. Как веселитесь? Софья, да какая вы хорошенькая! А ты что насупился? — Он проследил за взглядом Никиты, провожающим великокняжескую чету, и вспомнил недавнюю сцену, — Ах, это… — Саша перешел на шепот. — Привыкай… Великий князь ребенок, ему надобно прощать все проделки и шалости. Не обращай внимания. Пошли со мной, я вам чудо покажу, — обратился он уже к Софье.
   — Какое чудо? — Софья понемногу приходила в себя.
   — А вот увидите! Я такой токай по два рубля за бутылку покупал, право слово. А здесь он рекой льется!
   Чудом оказался обеденный стол, неведомо как появившийся в углу танцевальной залы. На столе без всяких официантов, а только нажатием рычажка, появлялись сами собой вина и роскошные яства, Приглашенные не хотели стоять в очереди, толкались, смеялись. Саша был в первых рядах и через головы протягивал Софье и Никите бокалы с вином и закуски.
   Вино было холодным, игристым. Выпили одну бутылку, Саша принес еще три. Софью несколько удивило отсутствие Анастасии, она спросила об этом Сашу, но тот словно не слышал, хохотал и буквально вливал в себя вино. Никита следовал его примеру, и вот он уже тоже хохочет, потом вдруг начал оправдываться перед Софьей, он-де негодяй, так надолго бросил ее одну, уж в следующем танце он будет ее партнером, только бы не осрамиться, потому что танцор он никудышный, прямо скажем, совсем танцевать не умеет.
   Софья только улыбалась устало, пила вино маленькими глотками и облизывала сухие губы. Бедный ее Алешенька, торчит где-нибудь в гостинице с мокрыми простынями, клопами и еще какой-нибудь гадостью и не слышит этой дивной музыки, и не пьет золотой токай.
   Меж тем танцы возобновились с новой силой. Отужинав, государыня кинулась в кадриль с такой отчаянной веселостью, что заразила всех. Никита старался попадать ногами в такт, но ему это не всегда удавалось. Ну и пусть, черт побери, зато ему весело, весело! А вот здесь надо поторопиться, а то он Софью вообще потеряет в хороводе этих прыгающих, хохочущих, машущих руками.
   — Все, Никита, пора домой. — Софья с трудом добралась до стены. — Устала, дети одни, — приговаривала она, задыхаясь.
   — Сейчас Сашка оттанцует… — Никита тоже тяжело дышал. — Он с тобой постоит… а я подгоню к подъезду карету. Не спорь. Гаврила должен был прислать… Сашка, иди сюда!
   Отыскать карету среди множества экипажей было нелегко, но еще труднее было разбудить кучера. Лукьян спал беспробудным сном. Пока он его будил, пока втолковывал, куда подогнать карету, прошло минут десять, не меньше. Как только доехали до подъезда, Лукьян опять захрапел, угрожая свалиться с козел.
   — А, шут с тобой! — махнул рукой Никита. — Сломаешь шею, будет одним бестолковым кучером меньше…
   Софья и Саша нашлись там же, у колонны, но прежде чем пойти к выходу, Саша настоял на том, что Софье совершенно необходимо показать подъемное устройство. Никита согласился было да очень забавно, но тут же стал отговаривать друга от этой затеи. У диковинного дивана очень много народу, прежде чем на нем подняться — все ноги отстоишь, а Софья и так чуть жива. Но Саша не унимался — это же главный сюрприз бала. Машину совсем недавно прислали из Мюнхена. Государыня не нарадуется этому подъемнику, а фрейлины, негодницы этакие, назначают на диване свидания. Заслышали шорох, нажали рычаг, и вот они уже на втором этаже. И никто их не видит!
   За разговорами спустились на первый этаж, прошли в комнату. Против ожидания в помещении для иностранной игрушки было пусто и холодно, видно, публика уже удовлетворила свое любопытство. Стеганый диван был на втором этаже, его надобно было спустить. Свечи в шандалах почти догорели, в комнате был полумрак, и Саша долго искал нужный рычажок. Наконец нашел.
   Подъемник бесшумно спустил диван, на нем спал человек в бордовом камзоле. Он сидел в очень неудобной позе: голова закинута назад, светлый парик слегка обнажил голову с темными, коротко стриженными волосами.
   — Набрался, приятель, — сказал Саша, подходя к дивану. — И давно тебя так катают, вверх-вниз? Никита, отнесем его на кушетку. — Он дотронулся до плеча мужчины и вдруг крикнул резко: — Свечу!
   Мужчина в бордовом камзоле не спал, он был мертв. Из пышного кружевного жабо торчала рукоятка кинжала. Жабо оставалось белоснежным, только диван и камзол были липкими от крови.
   Никита поднял свечу. Рассеченная шрамом бровь выражала крайнее недоумение.
   — Кто ж тебя так, Ханс Леонард? — прошептал Никита.
   — Ты был с ним знаком?
   — Нет.
   Только тут Саша увидел блестящие, расширенные от ужаса глаза Софьи. Она боялась приблизиться, боялась задать лишний вопрос и только всхлипывала, машинально покусывая костяшки пальцев.
   — Я его видела… этого, — ответила она на Сашин взгляд, кивая на покойника. — Он танцевал. Потом к нему подошел такой длинный в берете с пуговкой. — Она дотронулась до своего сложного головного убора, чтобы показать, где была пуговка. Зубы ее стучали. — Очень похож на тебя, — обратилась она к Никите. — Я вас чуть было не перепутала.
   — Уведи Софью, быстро! — приказал Саша. — А я позову караул.
   — Может, дуэль?.. — Никита не мог оторвать глаз от лица убитого.
   — Угу… на ножах. Да уведи же ты Софью! Сейчас сюда сбежится вся охрана. Ее здесь не было, понял?
   Уже сидя в карете, Софья все повторяла, как она увидела этого бордового. Такой пронырливый… и все лопотал по-немецки с разными господами, танцевал, смеялся и вдруг… Никита укутал ей ноги пледом, закрыл плечи шубой. Софья привалилась к его плечу и заплакала.
   — Я знала, знала, что мне не надо было ехать на этот бал! Что я Алешеньке напишу? Ведь почти на моих глазах человека убили…
   Никита молча смотрел на пробегающий за окнами сонный, туманный, черный и безучастный Петербург.

0

80

9
   Никита Григорьевич еще с утра не в духе, раздевался перед сном сам, шапчонку маскарадную так в стену и вмазал, крикнув при этом загадочно: «С пуговкой!» И сапоги не позволил снять. Если настроение у него прекрасное и витает мыслию где-то в заоблачных государствах, то сам ноги тянет, сними, дескать, сапоги, а если неприятность какая, то: «Прочь, Гаврила! Вынимай из себя раба! Сам управлюсь…»
   Ночью эта тирада — »прочь, Гаврила» и так далее — длилась дольше обычного, здесь присутствовали и «старый дурень», и «алхимик безмозглый», перечислять — слов не хватит, а виной тому, что попенял камердинер барину, не внял-де он его советам, не положил под язык прозрачный камень аметист — лучшее в мире средство против опьянения.
   Ну и пусть его… Дело молодое, маскарадное, выпил лишнего, устал от непомерного танцевания, тоже ведь работа, и немалая. На следующий день Гаврила и думать забыл о ночном буйстве хозяина — проспится и встанет ясный и добрый, как божья роса.
   Все утро Гаврила возился в лаборатории, как называл он теперь на университетский лад сдвоенные горницы, и хватился, когда уже время обеда прошло: батюшки светы, неужели по сей час дрыхнут?
   Гаврила кинулся в княжескую опочивальню. Никита не спал, но и вставать не собирался, лежал, отвернувшись к стене и рассматривал обои с таким пристальным вниманием, словно травяной орнамент вдруг зацвел и населился всякими букашками и прочими мотыльками.
   — Добрый день, Никита Григорьевич! — торжественно провозгласил Гаврила. — Изволите умываться?
   — Изволю, — ворчливо отозвался Никита, с кряхтеньем перевернулся на спину, потом сел и принялся с прежним вниманием рассматривать свои босые, торчащие из-под рубашки ноги.
   Казачок тем временем принес кувшин ключевой воды, поставил его на умывальню и исчез, повинуясь движению Гавриловых бровей.
   — Что холод собачий? Забыли протопить?
   — Дак май на дворе, — укоризненно отозвался Гаврила.
   — А если в мае снег пойдет?
   Этого Гаврила уже не мог перенести и ответил отстраненным, словно с кафедры, голосом:
   — Дерзаю напомнить, сударь мой, температура в спальном помещении должна не в ущерб здоровью поддерживаться умеренной.
   Никита проворчал что-то бранное, но спорить больше не стал, ополоснул лицо ледяной водой, поморщился — гадость какая! Самодовольный вид камердинера раздражал его несказанно.
   — Язык у тебя, Гаврила, после Германии стал какой-то… суконный, лакейский. Раньше ты вполне сносно по-русски изъяснялся.
   Гаврила хмыкнул что-то в том смысле, что если и учиться где-то русскому языку, то именно у дворни, а никак не у разряженных господ, что знай по-французски лопочут или по-английски квакают. Никита отлично понял этот бессловесный протест.
   — Раньше ты был эскулап, человек науки, людей лечил, а теперь помешался на этих лапидариях, — продолжал Никита. — Накопил денег мешок, вот и не знаешь, что с ними делать!
   — Да можно ли мне такие обвинения строить, Никита Григорьевич? Грех это… Драгоценные камни врачуют не только тело, но и душу, а от хвори врачуют лучше всяких трав.
   — Что ж ты Луку своими камнями не пользуешь? Боишься, что прикарманит? Не жаль старика?
   Речь шла о старом дворецком, который серьезно занемог и уже более года лежал в маленькой комнатенке при кухне.
   — Не примите за противное, но болезнь Луки называется старость, а оное неизлечимо.
   — Тьфу на тебя! — вконец обозлился Никита. — Полотенце давай! Кофе… чтоб много и горячий! Есть ничего не буду. И никаких слов о вреде и пользе нашему замечательному здоровью!
   Гаврила все-таки уговорил барина пообедать — не так, чтобы плотно, но чтоб и желудок через час от голода не сводило. Когда Никита вышел из-за стола, посыльный принес записку от Саши, в коей тот просил друга приехать в дом на Малой Морской.
   Никита приказал немедленно закладывать лошадей. Здесь уж он и сапоги разрешил надеть, и камзол на нем Гаврила собственноручно застегнул, если очень торопишься, можно и рабский труд использовать. Когда Гаврила с несколько обиженным видом прошелся щеткой по барскому кафтану, Никита сказал примирительно и ласково:
   — Ну не сердись!
   — Да кто ж мы такие? Да имеем ли мы права сердиться? — вскинулся было Гаврила, но тут же сбавил тон; вид у Никиты был какой-то странный, не то расстроенный, не то испуганный. — Не случилось ли чего, Никита Григорьевич?
   — Вчера во дворце человека убили.
   — Кто? — потрясение выдохнул Гаврила.
   — В том-то и дело, что тайно. Нож в грудь… и все дела. Ты меня знаешь, я сам умею шпагой помахать. Но ведь это так, защита… А этот покойник, Гольденберг… Знаешь, я ему паспорт оформлял. И такое чувство дурацкое, словно я за него в ответе. Приехал чело-век в Россию по торговым делам, ни о чем таком не думал, и вдруг… Паскудно это, вот так распоряжаться чужой жизнью! Неужели она ничего не стоит в руках убийцы?
   — Будет вам… Может, он негодяй какой, Гольденберг ваш. Богу виднее, кого убить, кого жить оставить, — рассудительно сказал Гаврила и, чтоб совсем закрыть неприятную тему, спросил деловито: — Что изволите к ужину?
   — Сашка меня накормит… А впрочем, пусть поджарят говядину, как я люблю, большим куском.
   Никита сел в карету в настроении философическом. Прав Пиррон, утверждая, что человек ничего не может знать о смысле жизни и качестве вещей. Гаврила говорит: может, покойник — негодяй? А что такое негодяй? По отношению к кому — негодяй? И стоит ли жалеть негодяя? Да полно, так ли уж ему жалко Ханса Леонарда? Он его два раза видел, и только… Посему человеку мужеска пола, возраста двадцати трех полных года следует, как учил Пиррон, воздержаться от суждений и пребывать в состоянии полного равнодушия, то есть покоя. Атараксия, господа, так это называется. Качество предмета, как мы его видим, не есть его суть. Это только то, что мы хотим видеть. Кажется, человек мужеска пола несет чушь-Карета выехала со двора, загрохотала по булыжнику. Какая-то галка спланировала с крыши и уселась на каретный фонарь, покачиваясь в такт движению. Безумная птица… Впрочем, что ты знаешь об этой галке? Ты видишь ее сумасшедшей, а на самом деле она может быть разумнейшим существом в мире, уж во всяком случае умней тебя.
   Кучер хлопнул кнутом — остерегись! — и галка, внемля его приказу, как бы нехотя полетела прочь.
   Никита проводил ее глазами, потом лениво скользнул взглядом по подушке сиденья, зачем-то посмотрел себе под ноги. На полу валялась бумага, на ней отпечатался грязный след — каблук его сапога: наступил вчера не глядя. Никита потянулся за бумагой, намереваясь смять ее и выкинуть. Листок был атласный, твердый, сложенный вчетверо. Письмо? Как оно попало сюда? Очевидно, вчера вечером, когда кучер спал на козлах, кто-то бросил его в карету. Естественно, они с Софьей за переживаниями ничего не заметили. Никита развернул листок. Позднее кучер рассказывал, что никак не мог понять, чего хочет от него барин. «Выразиться внятно не могу, — объяснял он Гавриле. — Распахнули дверцу на полном скаку и ну орать: „Назад! Назад!“ Насилу понял, что велят вертаться к дому».
   Никита взлетел вверх по лестнице с воплем: «Гаврила, одеваться!» Камердинер недоумевал у себя в лаборатории: «Только что камзол застегивал. Иль в канаву свалились, Никита Григорьевич?» Не свалился барин в канаву, чистый стоит и улыбается. Оказывается, неудобен камзол червленого бархата, а надобен новый, голубой, с позументами, башмаки, что из Германии привезли, и французский парик. Если Никита Григорьевич просят парик, то дело нешуточное. Парик барин не любит, обходится своими каштановыми, разве что велит иногда концы завить, чтоб бант на шею не сползал. А уж если парик модный запросит, значит предстоит идти в самый именитый дом. Парик барину очень шел — белоснежные локоны на висках, сзади волосы стянуты муаровым бантом — произведение парфюмерного и куаферного искусства под названием «крыло голубя». Мелкие локоны на висках и впрямь отливали и пушились, как птичье крыло.
   — Да куда ж вы едете, Никита Григорьевич?
   — Ах, не спрашивай, Гаврила.
   — Вас же Александр Федорович ждут.
   — К Саше я заеду, но позднее… Он не указывал времени. Заеду и останусь у него ночевать.
   Смех в голосе, веселье, франтом прошелся мимо зеркала и исчез.
   Суета этого дня отступила окончательно, спряталась в норку. Гаврила отер пот со лба, последний раз цыкнул на дворню и притворил за собой дверь в лабораторию. Теперь его никто не потревожит до самого утра. Он подлил масла в серебряную лампаду, как бы подчеркивая этим, что творит дела богоугодные, запалил две свечи в старинном шандале, потом подумал и запер дверь, чтоб не шатались попусту, хотя по неписаному закону входить в Гавриловы апартаменты мог только Никита. Дворовые люди по бескультурью своему почитали лабораторию приютом колдовства, их калачом сюда не заманишь. И Гаврила никак не настаивал на их присутствии. Прошли те времена, когда он толок серу для париков, парил корни лечебных трав и готовил румяна. В той жизни ему нужны были помощники. Теперь его лаборатория более всего напоминает мастерскую ювелира. А драгоценный камень, как известно, любит одиночество.
   Знание открылось Гавриле в Германии. Занимался он там обычным делом — обихаживал барина, а также готовил все для парфюмерии и медицины. Уж сколько он там бестужевскихnote 1 капель насочинял — бочками можно продавать. Доходы были богатые.
   И вдруг в антикварной лавке между старой посудой, источенной жучком мебелью и портретами давно усопших персон обнаружил он книгу в кожаном переплете, писанную по-латыни. Имя автора природа утаила от Гаврилы, поскольку титульный лист вкупе с десятью первыми страницами был съеден мышами.
   И все тогда сошлось! Антиквар оказался милейшим человеком, охотно, не вздымая цены, объяснил, что сия книга есть мистическая лапидария, то есть учение о камнях. И текст сразу показался понятным, потому что, заглядывая в учебники барина, Гаврила очень преуспел в латыни. Здесь все было дивно, и то, что буквы складывались в понятные слова, и то, что слова эти были таинственны.
   Уже потом с помощью того же антиквара приобрел Гаврила по сходной цене прочие старинные трактаты — лапидарии, среди них и «правоверного гравильщика Фомы Никольса».
   Пора было прицениваться к драгоценным камням. Стоили они очень дорого, но покупка сама за себя говорила — не столько потратил, сколько приобрел! Нельзя сказать, чтобы он совсем забыл старое ремесло, стены лаборатории по-прежнему украшали букеты сухих трав, в колбах дремали пиявки, а на полках громоздились в банках самые разнообразные компоненты для составления лекарств, но лечил он сейчас людей более из человеколюбия, чем по профессии, то есть за большие деньги. Брал, конечно, за лечение, но очень по-божески.
   И философия у него появилась другая. Он вдруг отчаялся верить в прогресс, как в некий эликсир счастья, и решил, что идти надо отнюдь не вперед, осваивая новое, а назад, вспять, вспоминая утраченное старое. Камни… это высокое! И великий врач Ансельманом де Боот об этом же говорит.
   «Учение о камнях суть два начала — добра от Бога и зла от диавола. Драгоценный камень создан добрым началом, дабы предохранить людей от порчи, болезней и опасностей. Зло же само оборачивается, превращается в драгоценный камень и заставляет верить человека больше в сам камень, чем в его доброе начало, и этим приносит человеку вред». Может, и запутанно изложено, но Гаврила этот узелок развязал.
   Гаврила любовно отер кожаный переплет старинной лапидарии, раскрыл ее на пронумерованной закладке и сел к свету. Сегодня он хотел обновить свои знания о сапфирах. Сапфир, как вещали лапидарии, предохранял его обладателя от зависти, привлекал божественные милости и симпатии окружающих. Сапфир покровительствовал человеку, рожденному под знаком Водолея, а поскольку Гаврила появился на свет десятого февраля, то надо ли объяснять, как необходим был ему этот камень.
   С легким вздохом Гаврила открыл ключом ящик стола, потом снял с груди другой ключик и отпер заветную шкатулку. В ней на бархатных подушечках, каждый в своей ячейке, лежали драгоценные камни. Здесь были рубины, аметисты, алмазы, изумруды и аквамарины, все эти камни он купил легко, по случаю, а сапфир искал долго. В Германии сей камень так и не дался ему в руки. Нашел он его дома, в Петербурге, на Гороховой, у ветхого старичка, который давал деньги в рост. Торговались чуть ли не месяц, и все никак. По счастью, старика вдруг разбила подагра.
   Читавший лапидарии знает, что нет лучшего средства от подагры, чем сардоникс, полосатый камень. Но сардоникс в Гавриловой коллекции был плохонький, так себе сардоникс, полосы какие-то мелкие, и отшлифован камень был кое-как, словно наспех. Словом, не желая рисковать, Гаврила сварил старику потогонно — мочегонное питье, приготовил мазь и сам ходил ставить компрессы. Ростовщику полегчало. Старикашка попался умный, он знал, что подагра не излечивается до конца, а только подлечивается, и в надежде и дальше использовать лекаря сбавил цену за сапфир почти вдвое, хотя и эта цена была разорительна.
   Камень, мерцая, лежал на странице книги. Старикашка клялся, что родина сапфира Цейлон, и категорически отказывался сообщить, кто владел им ранее. Судя по богатству красок и света, сапфир мог принадлежать самым высоким особам. Кто знает, может, украшал он скипетр самого царя Соломона. По преданию, тот сапфир имел внутри звезду, концы которой слали параллельно граням шесть расходящихся лучей.
   Вернулся кучер Лукьян и отрапортовал под дверью, что барин отправил карету сразу же, как мост через Неву переехали, дескать, до Белова потом дойдет пешком, там и идти-то всего ничего, а завтра, мол, пришлите карету к бывшему дому Ягужинского, что на Малой Морской.
   Гаврила никак не отозвался на это сообщение, в апартаментах было тихо. Кучер подождал, прислушался, потом поклонился двери и пошел спать.
   А Гаврила тем временем клял шепотом проклятого Лукьяна, что спугнул тот синие лучи. В какой-то миг и впрямь показалось камердинеру, что видит он астеризм и три оптические оси… И вдруг:
   «Гаврила Иванович, выдь, что скажу…» Олух, уничтожил лучи! А может, к беде? Камень-то, он живой, он от человеческой глупости и подлости прячется.
   Он подышал на сапфир и спрятал его в шкатулку. Надо бы сделать амулет в достойной оправе и носить его на груди, чтоб получать милости и симпатии от окружающих. Гаврила усмехнулся. Какие ему симпатии нужны, от женского полу пока и без камней отбою нет. Или надо, чтоб кучер Лукьян, дурак горластый, ему симпатизировал? А милостей от Никиты Григорьевича ему и так достаточно, дай им Бог здоровья, голубям чистым…

0