Перейти на сайт

« Сайт Telenovelas Com Amor


Правила форума »

LP №05-06 (618-619)



Скачать

"Telenovelas Com Amor" - форум сайта по новостям, теленовеллам, музыке и сериалам латиноамериканской культуры

Информация о пользователе

Привет, Гость! Войдите или зарегистрируйтесь.


Вы здесь » "Telenovelas Com Amor" - форум сайта по новостям, теленовеллам, музыке и сериалам латиноамериканской культуры » Книги по фильмам и сериалам » Список Шиндлера(кинороман)Основан на романе Т. Кенилли-Ковчег Шиндлера


Список Шиндлера(кинороман)Основан на романе Т. Кенилли-Ковчег Шиндлера

Сообщений 21 страница 40 из 44

21

Глава 18

Доктор Седлачек обещал, что путешествие будет без особых удобств, – так оно и вышло. Оскар пустился в путь в хорошем пальто, с чемоданом и сумкой, полной дорожных принадлежностей, которые очень понадобились ему в конце пути. Хотя у него были соответствующие документы, он не испытывал желания пускать их в ход. Куда лучше, если ему не придется показывать их на границе. В таком случае он всегда сможет отрицать, что в декабре посещал Венгрию.

Он ехал в грузовом вагоне, заполненном пачками партийной газеты «Фолькишер Беобахтер», предназначенной для распространения в Венгрии. Вдыхая запах типографской краски и примостившись на пачках напечатанного острым готическим шрифтом немецкого официоза, Оскар двигался на юг, а за окном проплывали остроконечные заснеженные пики словацких гор; миновав границу Венгрии, они двинулись на юг по долине Дуная.

Ему был заказан номер в «Паннонии», рядом с университетом, и в первый же по приезде день его навестили маленький Сем Шпрингман и его коллега доктор Ресо Кастнер. Эти два человека, которые поднялись в номер Шиндлера на лифте, уже слышали от беженцев отрывочные сведения. Но ничего существенного, кроме отдельных фактов, сообщить они не могли. То обстоятельство, что им удалось избежать опасности, не означало, что они были знакомы с пределами ее распространения, с механизмом функционирования, с ее размерами и так далее. Кастнер и Шпрингман были полны ожиданий, что – если Седлачеку можно верить – этот судетский немец, дожидающийся их наверху, сможет обрисовать цельную картину, дать исчерпывающий ответ об опустошенной Польше.

В номере они кратко представились друг другу, потому что Шпрингман и Кастнер пришли слушать и видели, что Шиндлер полон желания рассказывать. В этом городе, обожающем пить кофе, не составило труда заказать крепкий кофе и пирожные, что позволило внести непринужденность в первые минуты знакомства. Кастнер и Шпрингман, обменявшись рукопожатием с огромным немцем, расселись в креслах. Но Шиндлер продолжал мерить шагами комнату. Казалось, что здесь, далеко от Кракова, от страшной реакции гетто и «акций», груз того, что он знал, давил его куда больше, чем когда он вкратце все рассказывал Седлачеку. Он возбужденно ходил по ковру номера. Его шаги, должно быть, были услышаны снизу – от его движении подрагивали канделябры, когда он изображал действия карательной команды эсэсовцев на Кракузе, показывая, как один из них прижал ногой голову жертвы на глазах маленькой девочки в красном, догонявшей свою колонну.

Он начал с личных впечатлений о жестокости, царящей в Кракове, о сценах, которые он сам видел на улицах и о которых слышал по обе стороны стены – от евреев и от СС. В этой связи, сказал он, ему удалось захватить письма от некоторых жителей гетто, от врача Хаима Хильфштейна, от доктора Леона Залпетера, от Ицхака Штерна. В письме доктора Хильфштейна, сказал Шиндлер, говорится о голоде. «Как только уходит лишний вес, – сказал Оскар, – начинают работать мозги».

Все гетто обречены на уничтожение, сообщил им Оскар. Это в равной степени относится как к Варшаве, так к Лодзи или Кракову. Население варшавского гетто сократилось на четыре пятых, лодзинского на две трети, краковского на половину. Куда деваются люди, которых вывозят из гетто? Часть – в трудовые лагеря; но сегодня, вам, господа, придется узнать и принять, что как минимум три пятых депортированных исчезают в концентрационных лагерях, которые пользуются новыми научными методами убийства. И эти лагеря не представляют собой исключения. У них даже есть официальное название, данное им в СС – Vernichtungslager: лагеря уничтожения.

За последние несколько недель, рассказал Оскар, примерно 2.000 обитателей, задержанные в облавах, были отосланы не в газовые камеры Бельзеца, а в трудовые лагеря под городом. Один расположен в Величке, другой в Прокочиме – и тот, и другой близ железнодорожной линии, идущей прямо на русский фронт. Из Велички и Прокочима заключенных каждый день гоняют в деревушку Плачув, предместье города, где ведется строительство большого трудового лагеря. Их существование в таких лагерях не знает ни дня отдыха – бараками в Величке и Прокочиме командует эсэсовец Хорст Пиларцик, обративший на себя внимание прошлым июнем, когда организовал вывоз из гетто примерно семи тысяч человек, из которых вернулся только один, химик. Предполагается, что лагерем в Плачуве будет руководить человек такого же калибра. Своеобразное преимущество трудовых лагерей состоит в том, что у них нет технических возможностей для систематического уничтожения людей. Для их существования есть несколько иное логическое объяснение, которое имеет под собой экономическое обоснование – заключенных из Велички и Прокочима, так же, как и из гетто, каждый день гонят на работу на различных стройках. Лагеря в Величке, Прокочиме и предполагаемый лагерь в Плачуве находятся под личным контролем шефа краковской полиции Юлиана Шернера и Рольфа Чурды, в то время как лагерями уничтожения заправляет Главное административно-хозяйственное управление СС в Ораниенбурге под Берлином. Vernichtungslagers тоже какое-то время используют рабочую силу своих заключенных, но конечная цель их – уничтожение людей и использование получаемых от них побочных продуктов, то есть повторный оборот одежды, сбор оставшихся драгоценностей и вещей, вплоть до очков и игрушек; используются даже кожа и волосы трупов.

В середине своих рассуждений о разнице, существующей между лагерями уничтожения и предназначенными для рабского труда, Шиндлер внезапно подошел к дверям, резко распахнул их и оглядел пустой холл.

– Я знаю, что у этого города репутация места, где все подслушивают, – объяснил он. Невысокий мистер Шпрингман, поднявшись, тронул его за локоть.

– «Паннония» не так уж плоха, – тихо сказал он Оскару. – Гестапо обосновалось в «Виктории».

Шиндлер еще раз осмотрел холл, закрыл двери и продолжил метаться по комнате. Остановившись около окна, он возобновил свои мрачный отчет. На руководство трудовыми лагерями назначают людей, доказавших свою неустрашимость и серьезный подход во время чисток гетто. В них время от времени случаются спорадические убийства и, конечно же, существует коррупция, связанная с запасами пищи, от чего уменьшаются рационы для заключенных. Но это все же предпочтительнее, чем гарантированная смерть в Vernichtungslagers. Люди в этих трудовых лагерях все же могут устраиваться с чуть большими удобствами, а кое-кого можно извлечь оттуда и тайно переправить через границу в Венгрию.

«То есть, эсэсовцы так же податливы на подкуп, как и другие силы полиции? – спросили Оскара представители Комитета по спасению в Будапеште».

– По своему опыту, – проворчал Оскар, – могу сказать, что нет ни одного, кого нельзя было бы купить.

Когда Оскар завершил свое повествование, конечно же, воцарилось молчание. Нельзя сказать, чтобы Кастнер и Шпрингман были так уж изумлены. Всю жизнь они провели под гнетом страха перед тайной полицией, которая смутно предполагала, чем они ныне занимаются. Они были в относительной безопасности лишь благодаря связям Сема и взяткам. И в то же время респектабельное еврейство относилось к ним с неприязнью. Например, Шмуэль Штерн, президент Еврейского Совета, член венгерского Сената, оценил бы сегодняшний рассказ Оскара Шиндлера как гнусные выдумки, инсинуации в ядре немецкой культуры, оскорбительный намек на предполагаемые действия венгерского правительства. Двое гостей Шиндлера привыкли слышать и худшие вещи.

Так что свидетельства Шиндлера не повергли Кастнера и Шпрингмана в ужас, чего они с тревогой ожидали в глубине души. Теперь они, по крайней мере, знали, против кого и чего им придется направить все силы и средства – хотя противостоять им будет не великан филистимлянин, а сам Бегемот[4]. Может, они уже начали обдумывать идею, что наряду с конкретными сделками – дополнительным питанием для этого лагеря, спасением этого интеллектуала, взяткой, чтобы утихомирить профессиональное рвение этого эсэсовца – необходимо рассчитывать и долгосрочные спасательные операции, которые потребуют головокружительных расходов.

Шиндлер опустился в кресло. Сем Шпрингман бросил взгляд на измотанного промышленника. Вы произвели на нас исключительно сильное впечатление, сказал Шпрингман. Они, конечно, тут же пошлют в Стамбул полное изложение рассказа Оскара. Необходимо побудить сионистов Палестины и все прочие организации к более решительным действиям. В то же время все это должно быть передано правительствам Черчилля и Рузвельта. Шпрингман сказал, что, по его мнению, Оскар прав, сомневаясь в том, поверят ли люди его словам; он прав, считая, что все это просто не поддается восприятию.

– Тем не менее, – сказал Шпрингман, – я настоятельно попросил бы вас лично прибыть в Стамбул и поговорить там с людьми.

После небольшого раздумья – то ли о требованиях производства эмалированных изделий, то ли об опасности пересечения такого количества границ – Шиндлер согласился.

– Ближе к концу года, – сказал Шпрингман. – А тем временем вы регулярно будете видеться в Кракове с доктором Седлачеком.

Они встали, и Оскар увидел, как изменились эти люди. Поблагодарив его, они вышли и стали спускаться по лестнице, производя неоспоримое впечатление двух серьезных деловых людей, которым пришлось выслушать неприятные новости о неполадках на филиале предприятия.

Этим же вечером в отель Шиндлера позвонил доктор Седлачек и пригласил его на короткую прогулку, после чего им предстояло отобедать в отеле «Геллерт». Из-за столика перед ними открывался вид на Дунай, на ползущие по нему огоньки барж, на сияние, поднимающееся над городскими кварталами по ту сторону реки. Словно стояли довоенные времена, когда Шиндлер мог чувствовать себя беззаботным туристом. После напряжения сегодняшнего дня он пил густое красное венгерское вино «Бычья кровь», не в силах утолить сжигающую его жажду, и под их столом появлялось все больше пустых бутылок.

В середине обеда к ним присоединился австрийский журналист, доктор Шмидт со своей любовницей, броской золотоволосой венгеркой. Шиндлер восхитился драгоценностями девушки и сказал, что сам он большой ценитель драгоценных камней. Но когда подали абрикосовое бренди, он был уже не так дружелюбен. Помрачнев, он сидел, слушая болтовню Шмидта о ценах на недвижимость, о покупке машин и о результатах рысистых бегов. Девушка восхищенно слушала Шмидта, поскольку ощущала результаты его торговых сделок на собственной шее и на запястьях. Но неожиданная неприязнь Оскара ни от кого не могла укрыться. Доктор Седлачек втайне был обрадован: может, Оскар видит в какой-то мере и происхождение своего собственного состояния, свое стремление совершать сделки на грани допустимого.

Когда с обедом было покончено, Шмидт и его девушка направились в какой-то ночной клуб, а Седлачек позаботился, чтобы они с Шиндлером попали в другой. Рассевшись там, они, забыв о сдержанности, заказали еще «барака» и стали смотреть представление.

– Этот Шмидт, – сказал Шиндлер, стараясь внести ясность в вопрос, дабы он больше не мучил его в этот час. – Вы его используете?

– Да.

– Не думал, что вам приходится иметь дело с такой публикой, – сказал Оскар. – Он же вор.

Не в силах скрыть улыбки, доктор Седлачек отвернулся от него.

– Как вы можете быть уверены, что он доставит по назначению деньги, которые вы ему доверяете? – спросил Оскар.

– Мы позволяем ему удерживать проценты, – сказал доктор Седлачек.

Оскар задумался на добрых полминуты. Затем пробормотал:

– Не нужны мне эти паршивые проценты. Не хочу даже, чтобы мне их предлагали.

– Очень хорошо, – сказал Седлачек.

– Давайте посмотрим на девочек, – предложил Оскар.

0

22

Глава 19

В то время, когда Оскар Шиндлер возвращался в товарном вагоне из Будапешта, где предсказал скорый конец всех гетто, унтерштурмфюрер СС Амон Гет как раз выехал из Люблина, чтобы приступить к такой ликвидации, после чего взять на себя руководство образованным вместо гетто исправительно-трудовым лагерем (Zwangsarbeitslager) в Плачуве. Гет был примерно месяцев на восемь младше Шиндлера, но у них было гораздо больше общего, чем только год рождения. Как и Оскар, он вырос в католической семье и перестал следовать требованиям церкви только в 1938 году, когда распался его первый брак. Как и Оскар, он окончил старшие классы в Realgymnasium – черчение, физика, математика. К тому же он вообще был достаточно практичным человеком, не мыслителем, хотя предпочитал считать себя философом.

Уроженец Вены, он рано вступил в национал-социалистскую партию, в 1930 году. Когда взволнованная Австрийская Республика в 1933 году запретила партию, он уже был членом ее тайного образования, СС. Работая в подполье, он появился на венских улицах после аншлюса 1938 года в форме унтер-офицера СС. В 1940 году ему было присвоено звание обершарфюрера СС (старший унтер-офицерский состав), а в 1941 году он был облечен честью стать офицером СС, что возлагало куда большую ответственность, чем быть в рядах вермахта. Пройдя военное обучение тактике пехоты, он был направлен в зондеркоманду во время акций в перенаселенном люблинском гетто и, достойно проявив себя там, заслужил право возглавить ликвидацию краковского гетто.

Унтерштурмфюрер СС Амон Гет направлялся на экспрессе вермахта из Люблина в Краков, где ему предстояло взять под свое руководство хорошо подготовленную зондеркоманду; он походил на Оскара не только годом рождения, религией, склонностью к спиртному, но и крупной фигурой. У Гета было открытое приятное лицо, несколько более вытянутое, чем у Шиндлера. Руки его, крупные и мускулистые, заканчивались длинными изящными пальцами. Он с нежностью относился к своему ребенку, рожденному во втором браке, хотя из-за необходимости постоянно служить за границей он за последние три года редко видел его. Вместо этого, случалось, он проявлял внимание к детям своих коллег-офицеров. Он мог быть и сентиментальным любовником, но хотя походил на Оскара и тягой к сексуальным удовольствиям, вкусы его и пристрастия несколько отличались от общепринятых: порой они влекли к собратьям по СС, а нередко и к избиениям женщин. Обе его жены могли засвидетельствовать, что, когда проходила первая вспышка страсти, они могли вызвать у него физическое неприятие. Он считал себя впечатлительным и нежным человеком, думая, что это его фамильная черта – его отец и дедушка были венскими печатниками и переплетчиками, интересующимися литературой по военной и экономической истории общества, и он любил представлять себя в официальных документах как литератора: человека, имеющего дело с литературой. И хотя в данный момент он мог смело утверждать, что все его мысли заняты лишь порядком проведения операции по ликвидации гетто – это был важнейший шаг в его карьере и успех означал продвижение по службе. Подготовка к «специальной акции», казалось, истощала его нервную энергию. В последние два года его мучила бессонница и случалось, что он бодрствовал до трех или четырех утра, засыпая только под утро. Он бессмысленно напивался, будучи убежденным, что алкоголь дает ему облегчение, которого он не знал в молодости. И опять-таки, подобно Оскару, он никогда не мучился по утрам похмельем, которого вполне заслуживал. Ему оставалось только благодарить свои безупречно работающие почки.

Распоряжения, предписывающие ему уничтожить гетто и взять в свои руки лагерь в Плачуве, были датированы 12 февраля 1943 года. Он надеялся, что после встреч с унтер-офицерским составом, с Вильгельмом Кунде, командиром эсэсовской охраны гетто и после консультаций с Вилли Хаасе, заместителем Шернера, можно будет не позже, чем через месяц, приступить к очистке гетто.

На главном вокзале Кракова коменданта Гета встречал сам Кунде и высокий молодой эсэсовец Хорст Пиларцик, который временно исполнял обязанности начальника лагерей в Прокочиме и Величке. Разместившись на заднем сидении «Мерседеса», они отправились осматривать и само гетто, и место, предназначенное под разбивку нового лагеря. День был холодным, и когда они пересекли Вислу, сразу же пошел снег. Унтерштурмфюрер Гет был искренне обрадован наличием фляжки со шнапсом, которую прихватил Пиларцик. Они миновали порталы в псевдовосточном стиле и двинулись по Львовской вдоль трамвайных путей, которые рассекали гетто на две половины. Исполнительный Кунде, который в гражданской жизни был таможенником и привык докладывать начальству, обрисовал приблизительную схему гетто. Часть слева, сообщил Кунде, именуется Гетто-В. Ее население, примерно две тысячи человек, или избежали предыдущей акции, или же были заняты на производственных предприятиях. Но с тех пор были выданы новые удостоверения личности с соответствующими отметками: W для работающих в армейских учреждениях, Z – для работающих на гражданские власти и R – для промышленных рабочих. Те жители гетто-В, у которых нет новых удостоверений, должны быть вывезены для Sonderbehandiung (специального обращения). В ходе очистки предпочтительнее было бы первым делом начать с этой стороны, хотя тактическое решение, конечно же, предстоит принимать герру коменданту.

Большая часть гетто располагалась справа и содержала в себе около 10 тысяч человек. Из них, конечно же, предстояло набрать первоначальную рабочую силу для предприятий в лагере Плачув. Предполагалось, что все немецкие предприниматели и инспектора – Бош, Мадритч, Бекман, Sudetenlander Оскар Шиндлер – выразят желание переместить свои производства из пределов города в лагерь. К тому же не далее, чем в полумиле от предполагаемого лагеря расположен завод по производству кабеля и рабочие могут каждый день ходить туда на работу и возвращаться.

– Желательно ли герру коменданту, – спросил Кунде, – проехать по дороге еще несколько миль и взглянуть на площадку для лагеря?

– О да, – сказал Амон, – я думаю, это имеет смысл.

Они свернули с трассы, где двор кабельного завода с занесенными снегом громадными деревянными катушками, отмечал начало Иерусалимской улицы. Гету попалось на глаза несколько групп замотанных в лохмотья изможденных женщин, волочивших детали конструкций – панели, карнизы – от станции на шоссе Краков-Плачув через дорогу и вверх по Иерусалимской. Они из лагеря в Прокочиме, объяснил Пиларцик. Когда Плачув будет готов, Прокоц, конечно, будет расформирован и эти еще способные к работе женщины перейдут под управление герра коменданта.

Гет прикинул, что расстояние, на которое женщинам приходилось таскать детали, составляло примерно три четверти километра.

– И все в гору, – уточнил Кунде, перекладывая голову с одного плеча на другое, как бы давая понять, что это более чем удовлетворительное дисциплинарное воздействие все же замедляет строительство.

К лагерю необходимо подвести железнодорожную ветку, заметил унтерштурмфюрер Гет. Он поговорит об этом с руководством железной дороги.

Рядом с синагогой и ее моргом они повернули направо и из-за полуразрушенной стены показались надгробья, как зубы в хищно разинутом рту зимы. До этого месяца часть лагеря представляла собой еврейское кладбище.

– Места более, чем хватает, – сказал Вильгельм Кунде. Герр комендант позволил себе тонкое замечание, которые часто слетали с его губ во время пребывания в Плачуве:

– Во всяком случае, их не придется далеко таскать, чтобы закапывать.

Справа стоял дом, который вполне мог служить временной резиденцией для коменданта, а чуть поодаль – большое новое строение, пригодное для административного центра. Полуразрушенный взрывом морг может стать временной лагерной конюшней. Кунде показал две каменоломни вне пределов лагеря, которые были видны отсюда. Одна располагалась на дне небольшой долины, а вторая на холме для вагонеток. Как только погода чуть улучшится, ее прокладка продолжится.

Они двинулись в юго-восточную часть будущего лагеря вдоль виднеющейся из-под снега колеи, которая могла тянуться до горизонта. Но колея неожиданно обрывалась у округлой возвышенности, окруженной широким и глубоким рвом – когда-то это было частью австрийских земляных укреплений. Для артиллеристов они представляли собой неплохой редут, под прикрытием которого можно было бы вести продольный огонь по дороге из России. Унтерштурмфюрер Гет увидел тут место, годное, для дисциплинарных наказаний.

Отсюда открывалось взгляду все пространство лагеря. Типично сельская местность, зажатая между двумя холмистыми возвышенностями, часть которой была отведена под еврейское кладбище. Для наблюдателя с того места, где некогда располагался форт, оно представлялось двумя чистыми страницами огромной книги, слегка повернутыми под углом. У входа в долину располагалось сельское строение из серого камня и мимо него, вдоль отдаленного склона, петляя среди нескольких законченных бараков, тянулась вереница женщин, черных, как закорючки на нотном стане, залитые угасающим светом зимнего вечера. Появляясь на обледеневших улицах за Иерусалимской, они карабкались по белому заснеженному склону, подгоняемые окриками украинских охранников, и, подчиняясь указаниям техников СС в шляпах и гражданских пальто, складывали детали деревянных конструкций.

«Ценность их работы весьма сомнительна», – заметил унтерштурмфюрер Гет. Конечно, из гетто никого сюда нельзя переместить, пока не будут построены бараки: не возведена ограда из колючей проволоки и не поставлены сторожевые вышки. У него нет претензий по поводу медлительности, с которой работают заключенные на том холме, доверительно признался он им. В глубине души он просто поражен, что в этот холодный день так поздно солдаты СС и украинская охрана не позволяют мыслям о теплом бараке и миске супа снизить темп работы.

Хорст Пиларцик заверил его, что работы гораздо ближе к завершению, чем это может показаться с первого взгляда: площадка выровнена, несмотря на холода подготовлен котлован под фундаменты и с железнодорожной станции доставлено большое количество элементов конструкций. Завтра у герра унтерштурмфюрера будет возможность проконсультироваться с производителями работ – встреча назначена на 10 часов. Но современные методы строительства, сопряженные с привлечением достаточного количества рабочей силы, позволяют предполагать, что в течение суток, если позволит погода, основные работы будут завершены.

Казалось, что Пиларцик был полон серьезных опасений, как бы Гет не пришел в уныние. Но на деле Амон был в восторге. В том, что открылось его глазам, он уже различал окончательные очертания этого места. Да и наличие ограды его не особенно беспокоило. Она должна служить скорее целям душевного успокоения заключенных, чем ограничивать их. После того, как Подгоже стало свидетелем методов ликвидации, применяемых СС, люди будут только благодарны возможности перебраться в бараки в Плачуве. Даже те, у кого будут соответствующие документы, приползут сюда, моля, чтобы им дали притулиться хотя бы в траве, у заиндевевших корней деревьев. Для большинства из них проволока будет нужна, только как предлог для оправдания, дабы убеждать себя, что они стали заключенными против своей воли.

Встреча с местными владельцами предприятий и инспекторами имела место утром следующего дня в резиденции Элиана Шернера в центре Кракова. Амон Гет прибыл с покровительственной улыбкой на губах и в отглаженной форме Ваффен СС, ловко облегающей его крупное тело и, казалось, заполнил собой все помещение. Он не сомневался, что, очаровав своим обаянием независимых предпринимателей Боша, Мадритча и Шиндлера, убедит их переместить свою еврейскую рабочую силу за проволоку лагеря. Кроме того, исследование наличия квалифицированной рабочей силы среди обитателей гетто помогло ему убедиться, что Плачув может стать источником неплохих сделок. Там были ювелиры, обойщики, портные, которых можно будет использовать лишь с разрешения коменданта, когда будут поступать заказы от СС, вермахта и уважаемых представителей немецкой администрации. На территории будут располагаться пошивочные мастерские Мадритча, эмалировочная фабрика Шиндлера, предполагаемые металлообрабатывающий заводик, щеточная фабрика, складские помещения для ремонта пострадавшей военной формы, поступающей с русского фронта, другие склады для использования еврейской одежды из гетто, которая после обработки будет направляться семьям, пострадавшим от бомбежек. По опыту работы с драгоценностями и мехами, проходившими через отделение СС в Люблине, и видя делишки начальства, каждый из которых имел свой куш, он знал, что неизменно будет получать неплохие проценты от всех возможностей, предоставляемых лагерем. Карьеpa дала ему прекрасную возможность совмещения служебного долга и финансовых возможностей. Прошлым вечером за обедом веселый и компанейский шеф СС Юлиан Шернер дал понять Амону, какие великолепные возможности Плачув может предоставить молодому офицеру – или, точнее, им обоим.

Шернер и открыл встречу с представителями предприятий. Он торжественно оповестил о «концентрации рабочей силы», словно это был великий экономический закон, заново открытый чиновниками из СС. Ваша рабочая сила неизменно будет находиться под руками, сказал Шернер. Текущий ремонт фабричных сооружений будет проводиться бесплатно и не будет взиматься арендная плата. Всех присутствующих сегодня приглашают осмотреть производственные площади в пределах Плачува.

Приглашенным представился новый комендант. Он сказал, что польщен сотрудничеством с теми деловыми людьми, чей ценный вклад в дело военных усилий давно пользуется широкой известностью.

На карте Амон показал участки, отведенные под предприятия. Они располагались рядом с мужской половиной лагеря; женщинам – он упомянул о них с легкой очаровательной улыбкой – придется преодолевать несколько большее расстояние, от ста до двухсот метров по склону, чтобы добраться до цехов. Он заверил господ, что главная его задача – лишь обеспечить бесперебойное функционирование всех лагерных структур и что у него нет ни малейшего намерения вмешиваться в производственную политику или как-то посягать на ту управленческую автономию, которой они пользуются тут в Кракове. Его приказы, как может подтвердить оберфюрер Шернер, строжайшим образом будут запрещать такого рода вмешательство. Но оберфюрер был совершенно прав, указав на взаимные выгоды, которые получат обе стороны, если производство будет развиваться в пределах лагеря. Владельцам не придется платить за предоставляемые площади, а он, комендант лагеря, будет избавлен от необходимости охранять заключенных по пути в город и обратно. Они без труда могут представить себе, в какой мере протяженность пути и враждебность поляков к колоннам евреев скажутся на производительности их рабочей силы.

Во время своего выступления комендант то и дело поглядывал на Мадритча и Шиндлера, тех двоих, которых он особенно старался убедить. Он уже знал, что вполне может положиться на знания местных условий Боша и его советы. Но вот герр Шиндлер, например, имел у себя участок по производству вооружений, пусть маленький и еще в процессе становления. Тем не менее, если удастся перетащить его к себе, Плачув сразу же обретет вес в глазах инспекции по делам вооруженных сил.

Герр Мадритч слушал, погрузившись в мрачную задумчивость, а герр Шиндлер рассматривал оратора с мягкой усмешкой. И еще не закончив свое выступление, комендант Гет инстинктивно понял, что Мадритча удастся уговорить и он переведет свое производство, а Шиндлер, скорее всего, откажется. Исходя из этих двух решений, столь разных, трудно было судить, кто из двоих с большей покровительственностью относится к своим евреям – Мадритч, который предпочтет оказаться в Плачуве вместе с ними, или же Шиндлер, который решит оставить их на «Эмалии».

Оскар Шиндлер, сохраняя на лице то самое выражение бесконечной снисходительности, отправился вместе со всеми осматривать пространство лагеря. Плачув уже начал обретать соответствующий вид – улучшившаяся погода позволила начать сборку бараков, а оттаявшая земля – копать ямы под отхожие места и мусоросборники. Польская строительная компания уже тянула по периметру мили колючей проволоки. На фоне городских кварталов Кракова, вырисовывающихся на горизонте, уже громоздились опоры сторожевых вышек, а также у въезда в долину с улицы Велички в дальнем конце лагеря. Поднявшись в тень австрийского земляного форта на восточном склоне холма, группа официальных лиц стала свидетелями того, как быстро и эффективно кипит работа. Справа, как заметил Оскар, женщины месили глинистую тропу от колеи, таская на руках тяжелые секции бараков. С самой нижней точки долины и вверх по отдаленному склону поднимались ряды дощатых бараков; мужчины-заключенные поднимали, собирали и сколачивали их с энергией, которая с этого расстояния напоминала трудовой энтузиазм.

На самом лучшем месте, на ровной площадке под ногами компании уже стояли длинные цементные сооружения, готовые принять в себя производства. На цементных основаниях можно было без опаски устанавливать тяжелое оборудование. За монтажом производственных мощностей будет наблюдать СС. Надо, правда, признать, что дорога, которая вела в лагерь, скорее напоминала сельскую тропу, но строительная фирма Клуга уже взяла подряд на строительство центральной улицы, ведущей в лагерь, а железная дорога обещала подвести ветку к самым воротам и к каменоломне внизу справа. Измельченный известняк из каменоломни и щебенка расколотых надгробий еврейского кладбища, которые Гет назвал «позором для поляков», обеспечат прокладку внутренних дорог в лагере. Так что господам не стоит беспокоиться из-за отсутствия путей, сказал Гет, ибо он собирается первым делом организовать постоянные команды для работы в каменоломне и укладки дорожных покрытий.

Под вагонетки будет проложена узкоколейка. Она протянется из каменоломни мимо административного корпуса и больших каменных бараков, которые будут возведены вон там – для гарнизона СС и украинцев. Вагонетки с камнями, каждая весом в шесть тонн, будут тянуть команды из женщин, по тридцать пять или сорок человек в каждой, за канаты, укрепленные с каждой стороны вагонетки, чтобы компенсировать неровности колеи. Те, кто споткнется и упадет и не успеет откатиться в сторону, будут просто растоптаны, поскольку команда должна двигаться в едином ритме и никому не будет позволено нарушать его. Оценивая это хитро продуманное производство, унаследованное от египетских фараонов, Оскар почувствовал тот же самый тошнотворный спазм, ту же пульсацию крови в висках, что охватили его, когда он сидел в седле над Кракузой. Гет заверил примолкших деловых людей, что ощущает с ними полное родство духа. Он отнюдь не был смущен дикой картиной, развертывающейся под ними. И вопрос был точно таким же, что возник на Кракузе: что вообще может смутить СС? Что может смутить Амона Гета?

Энергию, с которой на глазах столь непросвещенного наблюдателя, как Оскар, трудились строители бараков, можно было объяснить их стремлением скорее возвести укрытия для своих женщин. Но хотя до Оскара еще не дошли слухи, этим утром Амон устроил перед всеми показательную казнь, так что теперь они, вне всякого сомнения, уложатся в конечные сроки. После встречи в ранние утренние часы с инженерами-строителями Амон по Иерусалимской направился к будущим казармам, за возведением которых следил прекрасный унтер-офицер, уже представленный на получение офицерского звания, Альберт Хайар. Отдав честь, Хайар отрапортовал о происшествии. Часть фундамента под одним из бараков осела, побагровев от смущения, сказал Хайар. Амон уже обратил внимание на девушку, мелькающую среди конструкций полувозведенного строения: обращаясь к рабочим, она что-то объясняла и показывала им.

– Кто это? – спросил он Хайара.

– Заключенная Диана Рейтер, – объяснил Хайар, – инженер-строитель, которую привлекли к возведению бараков. Она утверждает, что была допущена ошибка при работе над котлованом и требует выкопать весь цемент и камни и заново отрихтовать весь котлован.

По цвету лица Хайара Гет мог утверждать, что он уже сцепился с этой женщиной. Хайару, действительно, пришлось признать, что он гаркнул на нее: «Вы тут бараки строите, а не долбаный отель „Европа“!»

Амон одарил Хайара кривой усмешкой.

– Мы не должны спорить с этой публикой, – сказал он, – если им дан приказ. Доставьте мне девку.

По ее походке, по небрежной элегантности, воспитанной ее родителями, выходцами из среднего класса, по европейским манерам, внушенным ей в семье, Амон безошибочно мог предположить, что, поскольку среди честных поляков ей не было места в их университетах, ее послали учиться в Вену или Милан, дабы приобрести профессию, которая даст ей в жизни опору и защиту. Она подошла к нему с таким видом, словно они были соратниками по стычке с глупой солдатней и неумехами из инженерного корпуса СС, которые наблюдали за созданием фундамента. Она не подозревала, какую он испытывал к ней ненависть – ко всем этим личностям, которые считают, что даже в присутствии СС, даже возводя эти строения, они могут не обращать внимания на свое еврейство.

– Вы вступили в спор с обершарфюрером Хайаром, – как неоспоримый факт, сказал ей Гет.

Она смело кивнула. Герр комендант должен все понимать, говорил ее жест, пусть даже этому идиоту Хайару и не под силу такое. «Фундамент с этого конца надо полностью переложить», – с пылом стала она ему объяснять. Конечно, Амон знал, что «они» все такие, что им лишь бы отлынивать от дела, а рабочая сила будет бездельничать во время проволочек. «Если сейчас все не переделать, – продолжала она ему объяснять, – в конечном итоге этот край барака совсем осядет. И, возможно, рухнет все здание».

Она продолжала доказывать, но Амон, кивая, понимал, что она врет. Это было первым правилом: никогда не слушать еврейских специалистов. Все они выкормыши Маркса, чьи теории имеют целью подорвать неколебимость, цельность правительств и доверие к ним – а также Фрейда, который подвергает опасности ясность и цельность арийского мышления. Амон почувствовал, что доводы этой девчонки угрожают цельности его собственного мышления.

Он подозвал Хайара. Унтер-офицер смущенно подошел к нему, решив, что сейчас получит приказ подчиниться указаниям этой девчонки. Она тоже пришла к такому же выводу.

– Пристрелить ее, – сказал Амон Хайару.

Естественно, наступила пауза, в течение которой Хайар осмысливал приказ.

– Пристрелить ее, – повторил Амон.

Хайар взял девушку под локоть, чтобы отвести ее в место, предназначенное для таких экзекуций.

– Здесь! – сказал Амон. – Пристрелить ее здесь! Под мою ответственность, – сказал Амон.

Хайар знал, как это делается. Развернув ее за локоть, он слегка оттолкнул девушку от себя и, вынув из кобуры маузер, всадил ей пулю в затылок.

Выстрел ужаснул всех на рабочей площадке, кроме – такое было впечатление – палачей и умирающей Дианы Рейтер. Стоя на коленях, она успела бросить на него взгляд. «Вам за это воздается», – сказала она. Уверенность в ее глазах испугала Амона, но и наполнила его восторженным чувством справедливости. Он не имел представления, да и не поверил бы, что эти симптомы имеют клинический характер. На деле же он считал, что охватившее его чувство восторга и возбуждения – это награда за действие, полное политической, расовой и моральной справедливости. Но надо сказать, что человек, столь высоко вознагражденный за свой поступок, за полноту этого часа заплатит такой опустошенностью, что ее надо будет заполнить едой, питьем, а также контактом с женщиной.

Кроме этих соображений, расстрел Дианы Рейтер, доказавший никчемность ее западноевропейского диплома, имел и практическую ценность: отныне никому из строителей домов и дорог в Плачуве не придет в голову считать, что они представляют собой какую-то ценность – если уж все профессиональные знания не смогли спасти Диану Рейтер, то всем остальным остается лишь молча повиноваться, стараясь стать как можно более незаметными. И таким образом, женщины, таскающие оконные рамы и дверные косяки со станции ветки Краков-Плачув, и команда в каменоломне, и мужчины, возводящие бараки – все работали с предельной энергией, на которую они были подвигнуты сценой убийства мисс Рейтер.

Что же до Хайара и его коллег, им стало ясно, что казни по поводу и без оного будут общепринятым стилем существования Плачува.

0

23

Глава 20

Через два дня после посещения Плачува Шиндлер заехал во временную городскую резиденцию коменданта Гета, прихватив с собой для подарка бутылку бренди. К тому времени известие об убийстве Дианы Рейтер дошло до «Эмалии» и стало одним из предлогов, убедивших Оскара, что ни в коем случае нельзя переводить фабрику в Плачув.

Двое крупных мужчин, рассевшись друг против друга, сразу же почувствовали, что между ними установилось взаимопонимание – нечто вроде той мгновенной связи, что на короткое время вспыхнула между Амоном и мисс Рейтер. Оба они понимали, что пребывание в Кракове им обоим должно принести благосостояние; но что при этом Оскар готов заплатить за одолжение. На этом уровне Оскар и комендант прекрасно понимали друг друга. Оскар обладал характерным для коммивояжеров даром убеждать нужного ему человека так, словно тот был его братом по духу, и ему столь успешно удалось ввести в заблуждение коменданта Гета, что тот неизменно считал Оскара своим близким приятелем.

Но по свидетельствам Штерна и прочих, не подлежит сомнению, что со времени первой же их встречи Оскар воспринимал Гета как человека, который идет убивать столь же спокойно, как чиновник отправляется в свою контору. Оскар мог оценивать Амона как администратора, Амона как дельца, но в то же время он понимал, что девять десятых личности коменданта не подпадают под понятие нормального человеческого существа. Деловые же и общественные связи между Оскаром и Амоном развивались настолько удовлетворительно, что невольно вызывали искушение предположить, что Оскар каким-то образом, пусть и презирая самого себя, восхищался злом, воплощенным в этом человеке. На деле же никто из знавших Оскара в то время или позже не мог заметить и следа подобного восхищения. Оскар презирал Гета со всей силой страсти, не нуждающейся в объяснениях. Презрение его порой угрожало обрести такую форму, что оно могло самым драматическим образом сказаться на его карьере. Тем не менее трудно было избежать мысли, что Амон воплощал темные стороны натуры Оскара, доведись тому в силу несчастного стечения обстоятельств стать фанатичным убийцей.

Отдав должное стоящей между ними бутылке бренди, Оскар объяснил Амону, почему для него невозможно перебираться в Плачув. Его предприятие – слишком сложное производство, чтобы его можно было перебазировать. Он не сомневался, что его друга Мадритча устроит предложение переселить еврейских рабочих, но технику Мадритча куда легче переместить – в основном она представляет собой лишь ряд швейных машин. Но возникают совсем иные проблемы, когда надо снимать с фундаментов массивные прессы для металла, у каждого из которых, как и подобает столь сложной технике, свой норов. Чтобы установить их на новом основании, надо создавать совершенно иную систему эксцентриситетов. Это приведет к задержкам в выпуске продукции: период монтажа и наладки потребует куда больше времени, чем у его уважаемого приятеля Мадритча. Унтерштурмфюрер должен понимать, что, будучи связанным необходимостью выполнять столь важные военные контракты, ДЭФ не может позволить себе так транжирить время. Герр Бекман, который столкнулся с теми же проблемами, уволил всех своих еврейских рабочих с «Короны». Он не хотел, чтобы утреннее шествие евреев на работу и вечернее из возвращение вызывало какие-то беспорядки. К сожалению, у него, Шиндлера, на несколько сот высококвалифицированных рабочих больше, чем у Бекмана. Если он избавится от них, потребуется немалое время, чтобы полностью заменить их поляками – а это опять-таки приведет к срыву поставок военной продукции, срыву даже большему, чем если бы он принял столь привлекательное предложение Гета и перебрался в Плачув.

В глубине души Амон предположил, что Оскара беспокоит нечто совсем иное: переезд в Плачув помешает его делишкам, которые он прокручивает в Кракове. Тем не менее комендант поспешил заверить герра Шиндлера, что он никоим образом не собирается вмешиваться в вопросы управления его предприятием.

– Меня беспокоят чисто производственные проблемы, – ханжески заверил его Шиндлер. Он не хотел бы причинять неудобства господину коменданту, но будет ему искренне благодарен, как, в чем он не сомневается, и инспекция по делам армии, если ДЭФу будет позволено остаться на прежнем месте.

Среди таких людей, как Гет и Оскар, слово «благодарен» имело отнюдь не абстрактное значение. За одолжение надо платить. Благодарность может выражаться и в напитках, и в драгоценных камнях.

– Я понимаю ваши проблемы, герр Шиндлер, – сказал Амон. – И я буду только счастлив после ликвидации гетто предоставлять охрану вашим рабочим, эскортируя их от Плачува до Заблоче.
* * *

Ицхак Штерн как-то днем заглянул в Заблоче по делам «Прогресса» и нашел Оскара в полной прострации, которая объяснялась опасным состоянием бессилия. После того, как Клоновска принесла им кофе, который герр директор употребил с хорошей дозой коньяка, Оскар рассказал Штерну, что он снова побывал в Плачуве: формально, чтобы взглянуть, как там идут дела, на деле же – убедиться, когда лагерь будет готов для приема Ghettomenschen.

– Я прикинул, – сказал Оскар.

Он подсчитал количество бараков на дальнем склоне и, зная, что Амон собирается разместить в каждом не менее 200 женщин, увидел, что там, в верхней части лагеря, готовы места для примерно 6.000 обитательниц гетто. В секторе для мужчин, расположенном несколько ниже, было не так много готовых бараков, но учитывая то, как в Плачуве движется работа, на днях там все будет завершено.

Все на предприятии знают, что их ждет, сказал Оскар. И ночной смене нет смысла тут оставаться, потому что им так и так придется возвращаться в гетто. Все, что я могу внушить им, сказал Оскар, снова делая солидный глоток коньяка, они не должны пытаться спрятаться, предварительно не подготовив надежного укрытия. Он слышал, что после ликвидации гетто его будут разбирать буквально по камням. Будет проверено каждое углубление в стене, каждый чердак, где разберут перекрытия, обнюхают каждую дырку, заколотят все погреба. Все, что я могу сказать, – не пытайтесь сопротивляться.

Как ни странно, Штерну, одному из объектов готовящейся акции, пришлось утешать герра директора Шиндлера, которому предстояло быть всего лишь ее свидетелем. Внимание Оскара к своим еврейским рабочим потеряло свою напряженность, уступив место куда более объемной трагедии близящегося конца гетто. Плачув – рабочее учреждение, говорил ему Штерн. И как всякому учреждению, ему суждена долгая жизнь. Он не напоминает Бельзец, который производит трупы подобно тому, как Генри Форд производит автомобили. Да, с появлением Плачува положение дел ухудшается, но это еще не конец всего сущего. Когда Штерн закончил убеждать его, Оскар сидел, вцепившись обеими руками в полированную доску стола, и несколько секунд казалось, что он вот-вот оторвет ее. Понимаете ли, Штерн, сказал он, когда слишком хорошо, это тоже плохо!

Так и есть, согласился Штерн. Таков естественный порядок вещей. Он продолжил спорить, с мелочной дотошностью приводя цитаты и высказывания, но он и сам чувствовал страх. Ибо Оскар, казалось, был на грани слома. Штерн понимал, что если Оскар потеряет надежду, то уволит всех еврейских рабочих «Эмалии», ибо Оскар не хотел иметь ничего общего с этими грязными делами и был полон желания очиститься от них.

Еще придет время добрых дел, сказал Штерн. Пока еще его нет.

Отказавшись от попыток выломать доску стола, Оскар откинулся на спинку кресла и постарался объяснить причину свой подавленности.

– Вы же знаете этого Амона Гета, – сказал он. – Он по-своему обаятелен. Появившись здесь, он может просто очаровать вас. Но он психопат.

В последнее утро существования гетто – оно выпало на «шаббат», 13 марта, субботу, – Амон Гет прибыл на площадь Мира в час, когда по календарю должен был начаться рассвет. Низкая облачная пелена размывала границу между ночью и днем. Он увидел, что люди из зондеркоманды уже на месте и стоят, переминаясь на мерзлой земле в небольшом скверике, покуривая и тихо пересмеиваясь, стараясь, чтобы их присутствие оставалось секретом для обитателей маленьких улочек за аптекой Панкевича. Улица, по которой они явились, была пустынна, в городе царило образцовое спокойствие. Остатки снега вдоль стен подплывали грязью. С достаточной уверенностью можно предположить, что сентиментальный Гет с отеческой гордостью поглядывал на этих молодых людей, в тесном товарищеском кругу ожидавших начала акции.

Амон сделал глоток коньяка, дожидаясь появления штурмбанфюрера Вилли Хассе, человека средних лет, который должен был осуществлять не столько тактическое, сколько стратегическое руководство акцией. Сегодня предстояло покончить с гетто-А, к западу от площади, занимавшим большую часть этого района, где размещались все работающие евреи (здоровые, полные надежд и самоуверенные) – вот его и предстояло вычистить. Гетто-В, небольшой район в несколько кварталов в восточной части гетто, давал приют старикам и тем, кто был непригоден ни к какой работе. Ими займутся ближе к вечеру или завтра. С ними покончат в огромном лагере уничтожения коменданта Рудольфа Гесса в Аушвице. Гетто-В позволит продемонстрировать честную и мужественную работу. Гетто-А представляет собой вызов их решимости.

Любой хотел бы быть сегодня на его месте, ибо сегодня – исторический день. Еврейский Краков насчитывает около семисот лет своей истории, и вот сегодня к вечеру – или в крайнем случае завтра – эти семь столетий превратятся в прах и Краков станет judenfrei (свободен от евреев). Любой мелкий чиновник из СС захочет сказать, что, мол, и он присутствует при сем зрелище. Даже Анкельбах, Treuhandler на скобяной фабрике «Прогресс», числящийся отставником СС, натянул сегодня свою унтер-офицерскую форму и явился в гетто со своим взводом. Вне всякого сомнения, в числе участников имел право быть Вилли Хассе со своим боевым опытом, один из разработчиков операции.

Амон страдал от привычной легкой головной боли и чувствовал себя утомленным от отчаянной бессонницы, отпустившая его лишь под самое утро. Но теперь, очутившись на месте действия, он ощутил неподдельное профессиональное вдохновение. Национал-социалистская партия щедро одарила бойцов из СС – они могут идти в битву, не страшась физических опасностей, на их долю выпадет честь и слава, без тех неприятных осложнений, которые портят все дело возможностью получить пулю. Обрести психологическую стойкость было непростым делом. У каждого офицера СС были друзья, которые покончили с собой. Документы СС, составленные для предотвращения этих несчастных случайностей, указывали, что надо твердо и неукоснительно отбросить мысль: мол, если у еврея в руках нет оружия, он лишен социального, политического или экономического влияния. На деле же он вооружен до зубов. Лиши себя чувства жалости, обрети стойкость закаленной стали, потому что даже еврейский ребенок – это бомба замедленного действия, подложенная под твою культуру; еврейская женщина биологически предрасположена к предательству, а еврейский мужчина – куда более опасный враг, чем можно ожидать от любого русского.

Амон Гет был тверд как сталь. Он знал, что никогда не изменит себе, и мысль об этом наполняла его восторженной радостью, как марафонца, уверенного в своей победе. Он презирал ту уклончивость, с которой некоторые изнеженные офицеры предоставляли действовать своим солдатам. Он чувствовал, что в определенном смысле это куда опаснее, чем боязнь самому приложить руку. Он будет для них образцом, что он и продемонстрировал в случае с Дианой Рейтер. Он чувствовал приближение эйфории, той, что весь день будет нести его на своих крыльях внутреннего удовлетворения, которое, подогретое алкоголем, достигнет предела, когда настанет час сомкнуть ряды. И пусть нависла над головами низкая пелена облаков, – он знал, что сегодня один из его звездных дней, и когда на склоне лет он будет окружен миром и покоем, молодежь с восторгом и изумлением будет расспрашивать его о днях, подобных этому.

Меньше чем в километре отсюда доктор X., врач больницы гетто, сидел в темноте среди своих последних пациентов; он был благодарен судьбе, что тут, на верхнем этаже больницы, они как-то отделены от тянущихся внизу улиц, имея дело лишь со своими болями и лихорадками.

Ибо на улицах уже ни для кого не было тайной, что случилось в инфекционной больнице рядом с площадью. Взвод СС под командой обершарфюрера Альберта Хайара явился в больницу, чтобы положить конец ее существованию, и наткнулся на доктора Розалию Блау, которая, стоя между коек своих больных скарлатиной и туберкулезом, сообщила, что их, мол, нельзя транспортировать. Детей с простудным кашлем уже успели отослать по домам. Но больных скарлатиной опасно перемещать – и для них самих, и для общины; туберкулезные больные настолько слабы, что не могут сами передвигаться.

Поскольку скарлатина в основном является болезнью подросткового возраста, большей частью пациентов доктора Блау были девочки от двенадцати до шестнадцати лет. Представ лицом к лицу с Альбертом Хайаром, доктор Блау указала в качестве свидетельства профессиональности ее диагноза на охваченную лихорадкой девочку с широко раскрытыми глазами.

Хайар же, действуя в соответствии с примером, который неделю назад он получил от Амона Гета, выстрелом разнес голову доктору Блау. Заразные больные, часть которых пыталась подняться со своих коек, а другие продолжали оставаться в бреду, были скошены шквалом автоматного огня. Когда взвод Хайара покончил со своими обязанностями, по лестнице поднялась команда мужчин из гетто, чтобы разобраться с трупами, собрать окровавленное постельное белье и помыть стены.

Это же отделение было расположено в помещении, которое до войны было участком польской полиции. Все время существования гетто все три ее этажа были заполнены больными. Заведующим его был уважаемый врач, доктор Б. И когда утром 13 марта над гетто занимался тусклый рассвет, на попечении врачей Б. и X. уже оставалось всего четверо больных, все нетранспортабельные. Одним из них был молодой рабочий парень со скоротечной чахоткой, другим – талантливый музыкант с пораженной почкой. Для доктора X. было важно как-то уберечь их от паники при звуках очередей. К тому же в палате находился слепой мужчина после инсульта и старик с непроходимостью кишечника, в предельной степени истощения и с искусственным анусом.

Все врачи, включая доктора X., были медиками высочайшей квалификации. В скудной нищей больничке гетто впервые в Польше были проведены научные исследования болезни Вейла, исследовались возможности пересадки костного мозга и синдромы болезни Паркинсона. Тем не менее этим утром доктор X. был погружен в размышления по поводу цианистого калия.

Предвидя необходимость самоубийства, X. должен был обеспечить необходимое количество раствора циановой кислоты. Он понимал, что раствор понадобится и для других врачей. Мрачные события прошлого года сказались на гетто подобно эндемическому заболеванию. Оно заразило и доктора X. Он был молод и отличался несокрушимым здоровьем. Но ход истории обретал зловещий характер. Мысль о том, что у него есть доступ к цианиду, успокаивала доктора X. в самые худшие дни. На последнем этапе существования гетто снадобья для него и других врачей более чем достаточно. С мышьяком им практически не приходилось иметь дело. В их распоряжении остались только рвотные препараты и аспирин. Цианид был единственным из оставшихся сложных препаратов.

Этим утром, когда еще не минуло и пяти часов, доктор X. проснулся в своей квартире на улице Вита Ствоша от шума двигателей грузовиков, раздававшегося из-за стены. Выглянув из окна, он увидел, как у реки собирается зондеркоманда, и понял, что сегодня гетто ждет последняя акция. Побежав в больницу, он нашел тут доктора Б. и медсестер, которые оказались тут по той же причине; не покладая рук они помогали пациентам, еще способным двигаться, спускаться по лестницам, передавая их в руки родственников или друзей, которые доставляли их домой. Когда в палатах не осталось никого, кроме этих четверых, доктор Б. сказал сестрам, что они могут уходить, и все подчинились приказу, кроме старшей медсестры. В компании врачей Б. и X. она осталась с четырьмя пациентами в опустевшей больнице.

Пока тянулось ожидание, врачи почти не разговаривали между собой. Все они имели доступ к цианиду, и вскоре X. стало ясно, что доктор Б. также обдумывает этот грустный исход. Да, речь могла идти только о самоубийстве. Но существовала еще необходимость эвтаназии, умерщвления больных. Сама мысль о ней приводила X. в ужас. У него были тонкие черты лица и подчеркнуто застенчивый взгляд. Он мучительно страдал от возможной необходимости преодолеть этические запреты, которые были для него столь же органичны, как собственное тело. Он понимал, что врач с иглой в руках, исходя из здравого смысла, но не имея почвы под ногами, может взвешивать ценность того или иного решения, словно листая прейскурант – то ли ввести цианид, то ли отдать своего пациента зондеркоманде. Но X. понимал, что такие материи никогда не могут быть предметом подсчетов, что законы этики куда выше и куда мучительнее, чем правила алгебры.

Порой доктор Б. подходил к окну и выглядывал из него, чтобы убедиться, не началась ли акция, после чего возвращался к X. с мягким профессиональным спокойным взглядом. Доктор Б., в чем X. не сомневался, так же перебирал различные варианты решения, которые мелькали перед ним подобно карточным картинкам и не придя ни к какому выводу, начинал думать снова и снова. Самоубийство. Эвтаназия. Водный раствор циановой кислоты. Привлекал и другой выход: остаться рядом с больными, подобно Розалии Блау. И еще – впрыснуть цианид и больным и себе. Этот поступок привлекал X., поскольку он казался не таким пассивным, как первый. В таком состоянии, когда он просыпался три ночи подряд, он испытывал едва ли не физическое удовольствие при мысли, как быстро подействует яд, словно бы он был наркотиком или крепким напитком, необходимым каждой жертве, чтобы смягчить ожидание последнего часа.

Для столь серьезного человека, как доктор X., сама привлекательность подобного варианта была убедительной причиной не прибегать к препарату. Для него повод к самоубийству мог быть никак не меньше, чем услышанный от отца рассказ о массовом самоубийстве зелотов Мертвого моря, которые не хотели попасть в плен к римлянам. Иными словами, принцип заключался в том, что смерть не должна служить безопасной уютной гаванью. В основе ее должно лежать яростное нежелание попасть в руки врагов. Конечно, принцип остается принципом, а ужас, пришедший этим серым утром – другое дело. Но X. был человеком принципов.

У него была жена. У них с женой был другой путь бегства, и он помнил о нем. Он вел через канализационный сток на углу улиц Пивной и Кракузы. По сточной системе – а потом полный риска переход до леса Ойчув. Он боялся его больше, чем быстрого забвения, которое даст цианид. Правда, если его остановят синемундирная полиция или немцы и заставят спустить штаны, он выдержит испытание – спасибо доктору Лаху. Тот был известным специалистом по пластической хирургии, который научил многих молодых краковских евреев, как бескровным образом удлинять крайнюю плоть: укладываясь спать, надо приспосабливать к ней отягощающее – например, бутылку с постоянно увеличивающимся количеством воды в ней. Такой способ, рассказывал Лах, евреи использовали во времена римских преследований и усиливающийся напор немецких акций в последние полтора года заставил доктора Лаха вернуть его к жизни. Лах и научил своего молодого коллегу доктора X. и тот факт, что, случалось, он успешно, срабатывал, еще более отвращал X. от самоубийства.

На рассвете старшая медсестра, спокойная сдержанная женщина лет сорока, явилась к доктору X. с утренним докладом. У молодого человека дела шли на поправку, но слепой с его невнятной после инсульта речью был в явном беспокойстве. Ночью музыкант и пациент с искусственным пищеводом мучились болями. Тем не менее теперь в отделении стояла полная тишина; пациенты досматривали последние сны, и доктор X. вышел на промерзший балкончик, нависший над двором, чтобы выкурить сигарету и еще раз обдумать проблему.

Прошлым летом доктор X. был в старой инфекционной больнице на Рекавке, когда эсэсовцы решили прикрыть этот район гетто и перебазировать больницу. Выстроив штат медиков вдоль стены, они стали сволакивать пациентов вниз. X. видел, как у старой мадам Рейзман нога попала между балясинами перил, но тащивший ее за другую ногу эсэсовец не остановился, чтобы высвободить ступню, а продолжал тащить, пока застрявшая конечность не переломилась с громким треском. Таким образом перемещали пациентов. Но в прошлом году никто и не думал, что встанет вопрос об убийстве из милосердия. На том этапе все еще лелеяли надежды, что положение дел улучшится.

А теперь, если даже он с доктором Б. примут решение, хватит ли у него отваги ввести цианид больному человеку – или же он найдет кого-то другого для этого действия и будет наблюдать за ним с профессиональным бесстрастием. Вся эта ситуация отдавала полным абсурдом. Когда решение принято, все остальное уже становится несущественным. Так и так придется произвести это действие.

Здесь на балконе он и услышал первые звуки. Они начались необычно рано и доносились с восточной стороны гетто. Эти лающие выкрики «Raus, raus!» в мегафоны, привычная ложь о багаже, который кто-то хотел захватить с собой. По пустынным улицам и среди домов, за стенами которых все застыли в неподвижности, всю дорогу от булыжного покрытия площади и до Надвислянской улицы вдоль реки пополз полный ужаса шепоток, от которого X. заколотило, словно он мог понять его.

Затем он услышал первую очередь, столь громкую, что она могла пробудить пациентов. После стрельбы воцарилось внезапное Молчание, после чего мегафон рявкнул в ответ на высокий женский плач; рыдания прервались еще одной вспышкой очереди, за которой последовали крики с разных сторон; перекрываемый ревом эсэсовских мегафонов, возгласами еврейских полицейских и других обитателей улиц взрыв горя стих лишь в дальнем конце гетто у ворот. Он представил себе, как это может сказаться на предкоматозном состоянии музыканта с отказавшей почкой.

Вернувшись в палату, он увидел, что все они смотрят на него – даже музыкант. И он скорее чувствовал, чем видел, как оцепенели на койках их напряженные тела, и старик с фистулой заплакал, содрогаясь всем телом.

– Доктор, доктор! – кто-то позвал его.

– Прошу вас! – ответил доктор X., как бы давая понять: «Я здесь, я с вами, а они еще далеко отсюда». Он бросил взгляд на доктора X., который прищурился, услышав, как в трех кварталах от них еще кого-то выкидывают на улицу. Кивнув ему, доктор Б. подошел к небольшому шкафчику с лекарствами в дальнем конце палаты и вернулся с флаконом водного раствора циановой кислоты. Помолчав, X. подошел к своему коллеге. Он мог отстраниться, предоставив все доктору Б. Ему показалось, что у этого человека хватит сил все свершить самому, не ища оправдания у коллеги. Но это постыдно, подумал X. – промолчать, не взять на себя часть этой непосильной ноши. Доктор X., хотя и был моложе доктора Б., учился вместе с ним в Ягеллонском университете; он был специалистом и мыслителем. И он хотел оказать доктору Б. поддержку в эти минуты.

– Ну что ж, – сказал доктор Б., мельком показывая бутылочку X. Слова его едва ли не были заглушены женским криком и резкими приказами, раздававшимися в дальнем конце Йозефинской. Доктор Б. позвал сестру.

– Дайте каждому пациенту сорок капель в воде.

– Сорок капель, – повторила она. Медсестра знала, что представляет собой этот препарат.

– Совершенно верно, – сказал доктор Б. Доктор X. тоже смотрел на нее. Да, хотелось сказать ему. Теперь я обрел силу; я могу дать снадобье. Но это может обеспокоить их, если я сам исполню назначение. Каждый пациент знает, что лекарство раздает сестра.

Пока она готовила микстуру, X. прошел по палате и положил руку на плечо старика.

– У меня есть кое-что, дабы помочь вам, Роман, – обратился он к нему. С изумлением доктор X. понял, что, ощутив под ладонью сухую старческую кожу, он впитал в себя всю его историю. На долю секунды, словно во вспышке пламени, мелькнул облик юного Романа, уроженца Галиции времен Франца-Иосифа, предмет сладостного обожания женщин, обитательниц petit Вены, драгоценного камня на берегах Вислы – Кракова. В военной форме армии Франца-Иосифа он отправляется на весенние маневры в горах. Покрытый шоколадным загаром, он со своей девушкой из Казимировки посещает patisseries, царство кружев и бижутерии. Поднимаясь на гору Костюшко, он украдкой срывает у нее поцелуй в кустах.

– Каким образом мир мог так преобразиться при жизни одного человека? – спрашивает этот юноша у старого Романа. От Франца-Иосифа до унтер-офицера СС, который имеет право обречь на смерть и Розалию Блау, и девочку в лихорадке?

– Пожалуйста, Роман, – сказал врач, давая понять, что старик должен расслабить сведенное судорогой тело. Он не сомневался, что зондеркоманда будет тут не позже чем через час. Доктор X. подавил искушение сообщить ему эту тайну. Доктор Б. оказался щедр в дозировке. Несколько секунд с перехваченным дыханием, легкое изумление – и измученное тело Романа наконец получит возможность отдохнуть.

Когда с четырьмя мензурками явилась медсестра, никто из четырех даже не спросил ее, что она принесла им. Доктор X. так никогда и не понял, догадались ли они. Отвернувшись, он посмотрел на часы. Он боялся, что выпив снадобье, они начнут издавать какие-то звуки, более страшные и зловещие, чем привычные в больнице шорохи и кашель. Он услышал, как сестра пробормотала: «Вот кое-что для вас». Он услышал, как кто-то набрал в грудь воздуха. Он не знал, была ли то сестра или кто-то из пациентов. «Эта женщина – самая героическая из всех нас», – подумал он.

Когда он снова бросил на нее взгляд, медсестра будила пациента с почкой, предлагая заспанному музыканту мензурку. Из дальнего угла палаты доктор Б. не сводил взгляда с ее накрахмаленного белого халата. Доктор X. подошел к старику Роману и пощупал его пульс. Его не было. На койке в дальнем конце палаты музыкант заставил себя проглотить пахнущую горьким миндалем микстуру.

Как X. и надеялся, все прошло мягко и спокойно. Он посмотрел на них – рты чуть приоткрылись, ничего ужасающего, остекленевшие глаза невозмутимы, головы откинуты и подбородки уставились в потолок: их уходу, их бегству мог бы позавидовать любой обитатель гетто.

0

24

Глава 21

Польдек Пфефферберг обитал в комнате на втором этаже дома девятнадцатого столетия в конце Йозефинской. Поверх стены гетто ее окна выходили на Вислу, по которой вверх и вниз по течению ползли польские баржи, не догадываясь о последнем дне гетто, а патрульный катер СС легко болтался на воде, как прогулочная яхта. Пфефферберг со своей женой Милой ждал появления зондеркоманды, которая прикажет им убираться на улицу. Мила была хрупкой и нежной молодой женщиной двадцати двух лет; сбежав из Лодзи и очутившись в гетто, она вышла замуж за Польдека в первые же дни пребывания здесь. Она была родом из семьи потомственных врачей; ее отец, хирург, умер еще молодым в 1937 году, мать ее была дерматологом во время акции в Тарнуве в прошлом году она погибла той же смертью, что и Розалия Блау в инфекционной больнице: ее перерезала очередь из автомата, когда она отказалась покинуть своих пациентов.

У Милы было доброе и веселое детство, тоже прошедшее в Лодзи, где издавна травили евреев, но свое медицинское образование она решила получить в Вене за год до войны. Она встретила Польдека, когда в 1939 году жителей Лодзи переселили в Краков. Милу определили на постой в ту же квартиру, где жил Польдек Пфефферберг.

Как и Мила, он оказался последним представителем своей семьи. Его мать, в свое время создававшая декор квартиры Шиндлера на Страшевского, вместе с отцом была отправлена в гетто Тарнува. Оттуда, как в конце концов стало известно, их увезли в Бельзец, где и убили. Его сестра с мужем, который по документам был арийцем, исчезли в недрах тюрьмы Павяк в Варшаве. И он, и Мила остались одни на свете. С точки зрения темперамента они менее всего подходили друг другу: Польдека знали все в округе, он был типичным лидером и организатором, из тех ребят, которые, когда что-то случается и начальство спрашивает, кто это сделал, делают шаг вперед и берут ответственность на себя. Мила была большей частью погружена в молчание, потрясенная невыразимым ударом судьбы, поглотившей ее семью. В мирное время они были бы великолепной парой. Она была не только умна, но и мудра; при всей своей молчаливости, привлекала к себе внимание. Она была одарена склонностью к иронии, которая нередко умеряла ораторские порывы Польдека Пфефферберга. Тем не менее, именно сегодня они ссорились.

Хотя Мила была не против, если представится такая возможность, оставить гетто и даже видела перед своим мысленным взором себя с Польдеком в лесу в роли партизан, она смертельно боялась канализационных коллекторов. Польдек пользовался ими не раз, чтобы покидать пределы гетто, хотя порой на выходе и натыкался на полицию. Его друг и бывший преподаватель, доктор X., тоже не раз говорил, что канализация может стать путем спасения, ибо вряд ли ее будут так охранять во время появления в гетто зондеркоманды. Все дело лишь в том, чтобы дождаться наступления ранних зимних сумерек. Спустившись, сразу же надо уходить в левый туннель, который мог привести под улицы, находившиеся не в еврейской части Подгоже; сток выходил на берег Вислы рядом с каналом на улице Заторской. Вчера доктор X. сообщил ему четко и определенно: врач и его жена попробуют уйти через коллектор и будут только рады, если Пфефферберги присоединятся к ним. Но Польдек еще не мог принять решение за Милу и за себя. Мила испытывала обоснованные страхи, что эсэсовцы могут затопить коллекторы газом или каким-то иным образом захватить их, явившись сразу же в квартиру Пфефферберга в дальнем конце Йозефинской.

День в их мансарде тянулся медленно и напряженно, полный гаданий, в какую сторону им придется подаваться. Соседи, должно быть, тоже ждали. Кое-кто из них, наверное, не в силах больше выносить ожидание, двинулись по дороге, нагруженные багажом и чемоданчиками с самым необходимым, ибо мешанина зловещих звуков заставила их спуститься вниз – зловещий грохот раздавался уже в квартале отсюда, а тут все еще царила застарелая тишина, нарушаемая лишь поскрипыванием перекрытий дома, отмерявшего последние и самые страшные часы жизни в нем. С наступлением сумеречного дня Польдек и Мила поели каждый по куску непропеченного хлеба – те 300 грамм, что приходились на их долю. Звуки акции уже докатились до угла Вегерской, что была лишь в квартале от них и, стихнув там, к полудню возобновились снова. Они перемежались минутами напряженной тишины. Кто-то тщетно пытался забиться в туалет на площадке первого этажа. В этот час отчаянно хотелось верить, что таким путем удастся спастись.

Последний серый день их жизни в доме номер 2 по Йозефинской, несмотря на наступающие сумерки, отказывался подходить к концу. Хотя сумерки так сгустились, что, по мнению Польдека, можно было рискнуть проникнуть в коллектор и до наступления темноты. Поскольку воцарилось относительное спокойствие, ему хотелось бы встретиться и посоветоваться с доктором X.

– Прошу тебя... – сказала Мила. Но он успокоил ее. Он будет держаться подальше от улиц, прокладывая себе путь через сеть дыр и проломов, которые соединяли один дом с другим. Он был полон уверенности. Этот конец улицы вроде не патрулируется. Он не попадется на глаза ни еврейской службе порядка, ни случайным эсэсовцам на перекрестках и через пять минут вернется.

– Дорогая, – сказал он ей. – Дорогая, я обязан связаться с доктором X.

Спустившись по задней лестнице, он попал во двор через проем в капитальной стене и, избегая открытых участков улиц, добрался до отдела трудоустройства. Здесь он рискнул пересечь широкий бульвар, нырнув в глубь треугольного квартала многонаселенных домов напротив, где под навесами, во дворах и коридорах стояли группки людей, обсуждая слухи и прикидывая, что делать. На Кракузу он вышел как раз напротив дома врача. Не замеченный патрулями, сместившиеся к южной границе гетто, он пересек улицу в трех кварталах отсюда, оказавшись в том районе, где Шиндлер впервые стал свидетелем ужасающей расовой политики Рейха.

Дом доктора X. был пуст, но во дворе Польдек встретил растерянного мужчину средних лет, который рассказал ему, что зондеркоманда уже была здесь, а доктор и его жена сначала прятались, а потом спустились в канализационный колодец. Может, они и правильно сделали, сказал человек. Они еще вернутся, эти СС. Польдек кивнул: он уже знал тактические приемы акции, которые смогли пережить не так много людей.

Он вернулся тем же путем, которым уходил, и снова ему пришлось пересекать улицу. Но дом встретил его пустотой. Мила исчезла с их вещами – все двери были распахнуты, все комнаты пусты. Он прикинул, может, на деле все спрятались в больнице – доктор X. с женой и Мила. Может, супруги X. взяли ее с собой, видя в каком она состоянии и из уважения к ее происхождению из длинного ряда врачей.

Польдек торопливо проскочил сквозь другое отверстие в стене и другим путем добрался до больницы. Как символы безоговорочной капитуляции, с обоих балконов верхнего этажа свисали окровавленные полотнища простыней. На булыжной мостовой лежала гора трупов. У некоторых были проломаны головы, сломаны руки и ноги. Среди них, конечно, не было последних пациентов врачей X. и Б. Это были люди, которых днем согнали сюда, а потом перебили. Некоторых из них пристрелили наверху и выкинули во двор.

И много позже, когда Польдека расспрашивали о количестве трупов во дворе больницы гетто, он утверждал, что там было 60 или 70, хотя, конечно, у него не было времени сосчитать наваленные грудой тела. Краков был провинциальным городом, и Польдек вырос в Подгоже, где все знали друг друга; затем его семья переехала в центр, где ему вместе с матерью приходилось посещать достойных и уважаемых горожан – и теперь он опознал в наваленной куче трупов несколько знакомых лиц – старых клиентов его матери, тех, кто интересовались его успехами в старших классах школы Костюшко, улыбались его ответам, угощали его конфетами и печеньем, восхищенные его раскованностью и обаянием. Теперь же они распластались в бесстыдных откровенных позах на этом залитом кровью дворе.

Почему-то Пфеффербергу не пришло в голову поискать среди них тела своей жены и супругов X. Он осознавал, что привело его сюда. Он неколебимо верил, что придет лучшее время, время беспристрастного трибунала. Он чувствовал, что ему придется предстать перед ним свидетелем – то же, что испытал Шиндлер, стоя на холме над Рекавкой.

Его внимание привлекла толпа людей на Вегерской, куда выходил больничный двор. Она двигалась к воротам на Рекавке, напоминая мрачное скопище фабричных рабочих, которые, не выспавшись, поднялись утром в понедельник, или разочарованную толпу болельщиков проигравшей футбольной команды. В толпе он заметил соседей с Йозефинской. Он вышел со двора, неся с собой единственное оружие – память обо всем происшедшем. Что случилось с Милой? Видел ли ее кто-нибудь? Она успела уйти, сказали ему. Зондеркоманда прочесала все вокруг. Но она уже была за воротами, направляясь в Плачув.

Он с Милой, конечно, обговорил порядок действий на случай таких непредвиденных обстоятельств. Если один из них окажется в Плачуве, другому лучше держаться подальше от этого места. Он знал, что Мила обладает способностью быть незаметной – неоценимый дар для заключенного; но она может не выдержать мук голода. Оставаясь на свободе, он будет поддерживать ее. Он не сомневался, что ему удастся как-то решить эту проблему, хотя это будет нелегко – толпы ошеломленных людей, подгоняемые эсэсовцами к воротам с южной стороны и дальше, к обнесенным колючей проволокой предприятиям Плачува, говорили, и, вероятно, вполне справедливо, что спасение для этой массы людей на долгое время будет связано только с этим местом.

Несмотря на поздний час, посветлело, потому что пошел снег. Польдеку удалось пересечь улицу и проникнуть в пустую квартиру в подвальном этаже. Добираясь до нее, он попытался представить, действительно ли она пуста или забита притаившимися обитателями гетто, которые то ли наивно, то ли предусмотрительно считают, что где бы СС ни выловило их, путь лежит прямиком в газовую камеру.

Польдек искал надежное убежище. Проходными дворами он добрался до дровяного склада на Йозефинской. Лесоматериалов тут почти не осталось. Штабелей пиловочника, за которыми можно спрятаться, не было видно. Место, которое виднелось из-за железных ворот у входа, выглядело куда лучше. Темный металл их высоких створок обещал укрытие на ночь. Позже он не мог поверить, что с такой охотой сам выбрал это место.

Он скорчился за одной из створок, откинутой к стене брошенного дома. Сквозь щель между воротным столбом он видел Йозефинскую с той стороны, откуда он появился. Леденящий холод литых металлических листьев говорил ему, что опускается холодный вечер, и он запахнул на груди куртку. Мимо пробежали мужчина с женщиной, стремясь к воротам и спотыкаясь о брошенные узлы и чемоданы, на которых болтались бесполезные теперь ярлычки со старательно выведенными фамилиями. «Клейнфильд», в последних проблесках вечера успел прочитать он. Лерер, Баум, Вейнберг, Смолар, Струе, Розенталь, Бирман, Цейтлин... Имена тех, кому уже никогда не получить своих вещей. «Груды добра, отягощенного лишь памятью», – потом описал это зрелище молодой художник Иосиф Бау.

Из-за пределов этого поля битвы, усеянного брошенными трофеями, до него донесся яростный собачий лай. С Йозефинской, двигаясь по дальней ее стороне, показались трое эсэсовцев, один из них удерживал поводок, с которого рвались три огромных полицейских пса. Они втянули своего проводника в дом 41 на Йозефинской, а остальные двое остались ждать на мостовой. Основное внимание Польдека было приковано к собакам. Они походили на помесь далматинского дога и немецкой овчарки. Пфефферберг продолжал считать Краков своим родным городом, полным тепла и добродушия, и эти псы на его улицах выглядели чужаками, словно бы они появились из какого-то другого мира с более жестокими законами. Даже в свой последний час, среди разбросанных вещей, скорчившись за железными воротами, он испытывал любовь к этому городу, и ему хотелось, чтобы неминуемая страшная развязка произошла в другом, не столь родном месте. Но не прошло и полуминуты, как эта мысль покинула его. Худшее, что могло быть, теперь было накрепко связано с Краковом. Сквозь щель он увидел то, что заставило его понять: если и есть в мире воплощение зла, то находится оно не в Тарнуве, Ченстохове, Львове или Варшаве, что бы вы ни думали. Оно явило себя на Йозефинской, в ста пятидесяти шагах от него. Из дома с криком выбежали женщина и ребенок. Один из псов, разорвав в клочья одежду на женщине, вцепился ей в бедро. Эсэсовец, который управлялся с собаками, вырвал из рук у нее ребенка и с размаха ударил его головкой об стену. Звук разлетевшегося черепа заставил Пфефферберга закрыть глаза и он услышал выстрел, который положил конец истерическому крику женщины.

И так же, как Пфефферберг бегло насчитал во дворе больницы от 60 до 70 трупов, он неизменно утверждал, что этому ребенку было два или три годика.

Может быть, еще до того, как голова девочки была размозжена о стенку, не осознавая, что им движет, он поднялся, словно решение было властно продиктовано внутренним голосом, управляющим его действиями. Пфефферберг откинул заиндевевшую металлическую створку ворот, поскольку она все равно не спасла бы его от собак и понял, что находится на открытом пространстве двора. Он сразу же обрел военную подтянутость, которой его научили в польской армии. С деловым видом выйдя с дровяного склада, он, нагибаясь, стал оттаскивать с дороги узлы и чемоданы, складывая их у стены. Он слышал приближение трех эсэсовцев; он чувствовал зловонное дыхание собак и все события вечера сконцентрировались лишь в одной мысли: только бы они не сорвались с поводков. Когда он прикинул, что они шагах в десяти от него, он позволил себе выпрямиться, изображая покорного еврея из какого-то захолустья Европы. В глаза ему бросились голенища сапог, забрызганные кровью, но их владелец отнюдь не испытывал смущения, представ в таком виде перед другим человеком. Офицер, что был между ними, отличался высоким ростом. Ничто в его облике не говорило, что он был убийцей; изящный рисунок рта и крупные черты лица говорили о его эмоциональности.

Несмотря на свой ободранный пиджачок, Пфефферберг попытался в польском стиле щелкнуть сбитыми картонными каблуками и отдал честь высокому эсэсовцу в середине. Он не разбирался в званиях СС и не знал, как обращаться к этому человеку.

– Герр комендант! – сказал он.

Под угрозой смерти его мозг работал с бешеной энергией. И как оказалось, он нашел точные слова, ибо высоким был Амон Гет, которого прошедший день наполнил радостью жизни, полный воодушевления от достигнутых за день успехов, и в той же мере, в какой Польдек Пфефферберг хотел обвести его вокруг пальца, он был полон желания проявить власть.

– Герр комендант, почтительно докладываю, что я получил приказ сложить все это барахло по одну сторону дороги, чтобы не препятствовать сквозному движению.

Собаки, пытаясь вывернуться из ошейников, тянулись к нему. В силу жестокой дрессировки и после напряженного дня акции, они были полны стремления вцепиться в руки и промежность Пфефферберга. Их рычание было полно не просто ярости, а пугающей уверенности в неизбежном исходе и дело было только в том, хватит ли у герра коменданта и эсэсовца силы удержать их на поводках. Пфефферберг не ждал ничего хорошего. Он бы не удивился, если бы псы стали его рвать и их ярость утихомирилась бы только после пули ему в голову. Если мольбы матери не разжалобили их, что ему может дать эта выдумка с узлами, с расчисткой улицы, по которой никому из людей не ходить.

Но Пфеффербергу удалось привлечь внимание коменданта в большей степени, чем несчастной матери. Он был типичным Ghettomensch, изображающим солдата в присутствии трех чинов СС, к которым он испытывает раболепие, если не преклонение. Но кроме того, его манеры ничем не напоминают поведение жертвы. При всех великих свершениях этого дня, никто еще не пытался щелкнуть каблуками. Поэтому герр комендант испытал чисто королевское желание проявить непонятное и неожиданное великодушие. Голова его откинулась назад и он громко и искренне расхохотался, а его спутники, улыбаясь, в удивлении покачивали головами.

Своим выразительным баритоном гауптштурмфюрер Гет сказал:

– Мы сами во всем разберемся.

Последняя группа покинула гетто. Verschwinde! – То есть, убирайся, польский оловянный солдатик!

Пфефферберг, не оглядываясь, кинулся бежать, не удивившись, если бы его сбил с ног бросок сзади на спину. Не сбавляя шага он оказался у угла Вегерской и повернул на нее, миновав больничный двор, где несколько часов назад он был свидетелем бойни. Когда он очутился около ворот, окончательно спустилась тьма, скрадывая очертания последних знакомых улиц гетто. На площади Подгоже стояли последние группки заключенных, окруженные редкой цепочкой эсэсовцев и украинских полицейских.

– Я должен выйти отсюда живым, – сказал он людям в толпе.
* * *

Если и не он, то таковым должен был стать ювелир Вулкан с женой и сыном. Все эти месяцы Вулкан работал на «Прогрессе» и, по опыту догадываясь, что должно произойти, явился к инспектору Анкельбаху с массивным алмазным ожерельем, которое два года хранилось, зашитое в подкладке пальто.

– Герр Анкельбах, – сказал он инспектору. – Я готов отправиться всюду, куда меня пошлют, но моя жена не может вынести все эти ужасы насилия.

Вулкану, его жене и сыну была предоставлена возможность провести этот день в полицейском участке под присмотром знакомого из OD и где-то в течение дня, скорее всего, явится лично герр Анкельбах, который в целости и сохранности препроводит их в Плачув.

Так что с самого утра они расположились в маленькой комнатке в стенах участка, но ожидание было не столь пугающим, словно бы они оставались у себя на кухне; мальчик то пугался, то, утомленный, засыпал, а жена не переставала шепотом укорять его. Где же он? Да явится ли он вообще? О, эти люди, эти люди! В первой половине дня Анкельбах в самом деле явился, заскочив в участок, чтобы посетить его туалет и попить кофе. Вулкан, выйдя из кабинета в котором сидел в ожидании, увидел Анкельбаха в таком виде, в котором никогда прежде не знал его: облаченный в мундир унтер-офицера СС, он курил и непринужденно болтал с другими эсэсовцами; одной рукой держа кружку, из которой жадно отхлебывал кофе, он то и дело глубоко затягивался сигаретой или, отложив ее, отрывал куски хлеба, в то же время не снимая левой руки с автомата, который, подобно отдыхающему животному, лежал рядом с ним на столе; темные потоки крови виднелись у него на груди форменной рубашки. Уставившись на Вулкана, он не узнал ювелира. Вулкан сразу же понял, что Анкельбах не отказывается от сделки, но он просто забыл о ней. Человек был пьян и не только от алкоголя. Если Вулкан обратится к нему, он просто уставится на него, ничего не понимая. После чего, возможно, случится и что-то более худшее.

Отказавшись от своего намерения. Вулкан вернулся к жене. Она продолжала втолковывать ему: «Почему ты не поговорил с ним? Я сама обращусь к нему, если он еще здесь!» Но тут она увидела, какими глазами Вулкан смотрит на нее и бросила взгляд через щелку в двери. Анкельбах уже собирался уходить. Она увидела незнакомую форму и кровь тех мелких торговцев и их жен, которая заливала ее. Подавив вскрик, она вернулась на свое место.

Как и ее муж, она впала в отчаяние, для которого были все основания, но ждать стало как-то легче. Присутствие знакомого еврейского полицейского заставляло их метаться от надежды к отчаянию. Он сказал им, что всех их из службы порядка, кроме преторианцев Спиры, к шести вечера выведут из гетто и по улице Велички они направятся в Плачув. Он позаботится, чтобы семью Вулкана погрузили на одну из машин.

После того, как сгустились сумерки и Пфефферберг миновал Вегерскую, после того, как последняя группа заключенных собралась у ворот на площади в Подгоже, а доктор X. и его жена пробирались в восточную часть города в компании и под защитой пьяных поляков; в то время, когда группы зондеркоманды отдыхали и перекуривали перед последним обходом домов, к дверям полицейского участка подъехали два фургона на конской тяге. Семья Вулкана с помощью знакомого полицейского нашла убежище под грудами коробок с бумагами и тюками одежды. Симху Спиры и его компанию нигде не было видно – то ли они были заняты делами на улицах, то ли пили кофе в компании эсэсовцев, радуясь тому, что система продолжает испытывать в них нужду.

Но прежде чем фургон выехал за ворота гетто, Вулкан, распластанный на полу, услышал шквал автоматных очередей и пистолетных выстрелов, раздававшихся со всех улиц, которые оставались позади. Они говорили о том, что Амон Гет и Вилли Хаас, Альберт Хайар, Хорст Пиларцик и несколько сот других поливали огнем чердачные перекрытия, ложные потолки и стены, погреба и ниши, находя тех, кто весь день пытался хранить спасительное молчание.

В течение ночи таким образом было обнаружено больше четырех тысяч человек, и все они были расстреляны прямо на улицах. В течение последующих двух дней их тела на открытых платформах свозили в Плачув, где им предстояло быть захороненными в двух общих могилах в лесопосадках под новым лагерем.

0

25

Глава 22

Нам не довелось узнать, в каком состоянии души Оскар провел день 13-го марта, последний и самый страшный день гетто. Но к тому времени, когда охрана доставила его рабочих из Плачува, он уже был в состоянии собрать данные и факты, чтобы передать их доктору Седлачеку во время очередного визита дантиста. От заключенных из Zwangsarbeitslager Плачув – как его окрестили чиновники из СС – он узнал, что в его пределах царят отнюдь не законы здравого смысла. Гет как-то разразился, таким взрывом ярости, что позволил охране избить техника Зигмунда Грюнберга до бессознательного состояния и его с таким опозданием доставили в клинику рядом с женским лагерем, что его смерть была неизбежной. От заключенных, которые днем поглощали на ДЭФе свой сытный суп, Оскар услышал, что Плачув используется не просто как рабочий лагерь, но с не меньшим успехом, как место казней. Но, хотя слышали о них все, свидетелями их было лишь несколько человек.

Например, М.[5] у которого до войны была в Кракове контора по отделке домов. В первые же дни существования лагеря он получил указание заняться отделкой помещений для СС, которые представляли собой несколько небольших сельских домиков на краю поляны в северной части лагеря. Как и любой художник, представлявший собой определенную ценность, он обладал несколько большей свободой передвижений и как-то весенним днем направлялся от виллы унтерштурмфюрера Леона Йона по тропке к холму Чуйова Гурка, на вершине которого стоял австрийский форт. Едва только он собрался спускаться по склону на фабричный двор, ему пришлось остановиться, чтобы пропустить мимо себя несколько армейских грузовиков. М. заметил под брезентовыми пологами кузовов женщин, охраняемых украинцами в полевых комбинезонах. Спрятавшись за штабелем бревен, он успел мельком увидеть, как женщин скидывали с машин и гнали внутрь форта, а они отказывались снимать с себя одежду. Человеком, выкрикивавшим приказы, был эсэсовец Эдмунд Строевски. Украинцы-рядовые подгоняли женщин, избивая их плетками. М. предположил, что они были еврейками, может быть, даже с документами об арийском происхождении, которых доставили сюда из тюрьмы Монтелюпич. Некоторые плакали под ударами, а другие молчали, словно не хотели доставлять удовольствие истязавшим их украинцам. Одна из них затянула «Шема Исроэль» и остальные подхватили. Их голоса мощно вознеслись над холмом, словно эти девушки – которые еще до вчерашнего дня считались чистокровными арийками – скинули со своих плеч груз притворства, обрели свободу кинуть в лицо Строевскому и украинцам: да, мы другой крови! Они стояли, тесно прижавшись друг к другу, и все были расстреляны выстрелами в упор. Ночью украинцы погрузили трупы на тележки и закопали в лесу у дальнего склона горки.

Обитатели лагеря внизу также слышали звуки выстрелов в ходе первой экзекуции, после которой холм получил богохульное название «Х...вая горка». Кое-кто пытался убеждать себя, что там наверху были расстреляны партизаны, несгибаемые марксисты или сумасшедшие националисты. Их не касается, что происходит там наверху. Если вы повинуетесь приказам и распорядку дня в пределах колючей проволоки, вы там никогда не окажетесь. Но более здравомыслящие из рабочих Шиндлера, проходя по улице Велички мимо кабельной фабрики и поднимаясь в Заблоче к ДЭФ, – они-то знали, почему заключенных из тюрьмы расстреливают именно под стенами старого австрийского форта на холме, почему эсэсовцев волнует, попадутся ли кому-нибудь на глаза грузовики, услышат ли выстрелы в Плачуве. Причина была в том, что СС не рассматривало население лагеря как возможных свидетелей. Если бы они задумались, что когда-нибудь может состояться суд над ними, что появятся в будущем свидетельские показания, они бы завели женщин подальше в лес. И можно сделать единственный вывод, решил Оскар: Чуйова Гурка представляет собой органическую часть Плачува, и все они – и те, кого доставляют на нее в грузовиках, и те, что обитают за проволокой у подножья холма, – всем им вынесен один и тот же приговор.

В то первое утро, когда комендант Гет, выйдя из дверей своей резиденции, убил случайно попавшегося ему на глаза заключенного, еще имело место тенденция считать и это, подобно первому расстрелу на Чуйовой Гурке, единичным случаем, не имеющим ничего общего с упорядоченной жизнью лагеря. На деле, конечно, расстрелы на вершине холма скоро стали привычным явлением, как и утренний ритуал Амона.

В рубашке, галифе и сапогах, на которые вестовой наводил ослепительный глянец, он появлялся на ступенях своей временной резиденции. (На другом конце лагеря уже возводилась новая и лучшая.) Если позволяла погода, он был без рубашки, ибо комендант любил солнечные лучи. Но в данный момент он стоял в той же рубашке, в которой поглощал завтрак, с биноклем в одной руке и снайперской винтовкой в другой. Он неторопливо осматривал район лагеря, работы в каменоломне, заключенных, толкающих и тянущих вагонетки по рельсам, которые проходили недалеко от его дверей. Тот, кто осмеливался поднимать взгляд, успевал увидеть дымок сигареты, которую он держал зажатой в губах, как свойственно человеку, чьи руки заняты подготовкой рабочего инструмента к работе. Через первые же несколько дней существования лагеря он, появившись в дверях, пристрелил заключенного, который, как ему показалось, недостаточно активно толкал вагонетку с камнем. Но никто не мог понять, почему Амон выбрал именно этого заключенного – комендант отнюдь не собирался письменно излагать мотивы своих действий. Выстрел с порога вырывал человека из группы, которая тянула или толкала вагонетку, отбрасывая его на обочину. Остальные, конечно, застывали на месте, с мышцами, которые в ожидании неминуемой бойни сводили судороги. Но Амон, хмурясь, махал им рукой, как бы давая понять, что в данный момент он удовлетворен качеством работы, которого ему удалось добиться от них.

Кроме подобного обращения с заключенными, Амон также нарушил одно из обещаний, которое он дал предпринимателям. Оскару позвонил Мадритч, хотевший, чтобы они оба выступили с совместной жалобой. Амон сказал, что не будет вмешиваться в дела предприятий. Формально он действительно не вмешивался в них. Но он срывал работу одной смены за другой, часами держа всю массу заключенных на Appelplatz в ходе проверки. Мадритч упомянул случай, когда в одном из бараков была найдена картофелина, и всех обитателей его подвергли публичной порке перед всеми заключенными. А когда нескольким сотням человек приходится спускать штаны и нижнее белье, задирать рубашки и получать по двадцать пять ударов кнутом каждому, можно представить, сколько это отнимает времени. К тому же, по правилам, введенным Гетом, каждый заключенный должен был сам считать количество ударов, которые ему наносил один из украинцев-надзирателей. Если жертва сбивалась со счета, все начиналось сначала. И проверка на Appelplatz коменданта Гета была полна таких номеров, отнимавших кучу времени.

Таким образом, очередная смена являлась на швейную фабрику Мадритча с опозданием на несколько часов, не говоря уже о Липовой, на которой стояло предприятие Оскара. К тому же они прибывали в совершенном потрясении, неспособные собраться, шепотом излагая друг другу, что сегодня сделал Амон, или Шейдт, или Йон. Оскар обратился с жалобой к знакомому из инспекции по делам армии. К шефу полиции обращаться не имеет смысла, сказал тот. Они ведут совсем другую войну, чем мы. Но я должен, сказал Оскар, поберечь своих людей. Чтобы они жили в моем собственном лагере.

Эта идея развеселила собеседника.

– Куда вы засунете их, старина? – спросил он. – У вас же нет столько места.

– Если я смогу раздобыть площадь, – сказал Оскар, – вы подпишете письмо в поддержку этой идеи?

Получив согласие, Оскар позвонил пожилой паре Бельских, который жили на Страдомской. Он поинтересовался, не согласятся ли они выслушать некое предложение касательно участка земли, примыкающего к его фабрике. Он готов приехать за реку, чтобы повидаться с ними. Они были очарованы его манерами. Поскольку его всегда утомлял ритуал торговли, он начал с того, что сразу же предложил им предельную цену. Они угостили его чаем и, не в силах прийти в себя от восторга, позвонили адвокату, чтобы тот поскорее подготовил бумаги, пока Оскар не передумал. Покинув их апартаменты, Оскар по-приятельски заскочил к Амону и сказал, что собирается поставить в Плачуве некий дополнительный лагерь на своем собственном фабричном дворе. Амон был полностью захвачен этой идеей.

– Если генералы СС согласятся, – сказал он, – можешь всецело рассчитывать на мое сотрудничество. Если только ты не захочешь стянуть моих музыкантов и мою горничную.

На следующий день на Поморской состоялась встреча с оберфюрером Шернером, где были поставлены все точки над "i". И Амон и генерал Шернер не сомневались, что Оскар может оплатить все счета для сооружения нового лагеря. Их убедило в этом замечание чисто производственного характера: «Я хочу создать моим рабочим такие условия, чтобы полностью использовать их как рабочую силу» – тем самым он дал понять, что за расходами не постоит. Они воспринимали его как хорошего парня, которому свойственно легкое вирусное заболевание в виде симпатии к евреям. Это мнение в полной мере соответствовало теории СС, что еврейское влияние настолько опутало весь мир, что может добиваться удивительных результатов – вот и герр Оскар Шиндлер достоин жалости, как принц, превращенный в лягушку. Но свою болезнь он обязан оплатить.

Распоряжения обергруппенфюрера Фридриха-Вильгельма Крюгера, шефа полиции генерал-губернаторства и начальника Шернера и Чурды, основывались на правилах, сформулированных отделом концентрационных лагерей генерала Освальда Пола из Главного административно-хозяйственного управления СС, хотя лагерь в Плачуве не подчинялся непосредственно отделу Пола. Основные условия к подобным дополнительным трудовым лагерям СС заключались в возведении ограды не менее девяти футов в высоту, сторожевых вышек на определенных интервалах друг от друга в зависимости от периметра ограды, и туалетов, бараков амбулатории, зубоврачебного кабинета, душевой и вошебойки, парикмахерской, продуктового склада, прачечной, административного помещения, казармы для охраны, конструкция которой должна быть получше, чем у бараков и прочих дополнительных строений. Амон, Шернер и Чурда пришли к выводу, что Оскар пойдет на такие расходы из чисто экономических мотивов... или в силу каббалистического заклятия, под властью которого он находится.

И даже в этом случае предложение Оскара устраивало их. По-прежнему существовало гетто в Тарнуве в сорока пяти милях к востоку и в случае его ликвидации население придется размещать в Плачуве. А сюда и без того уже прибывали тысячи евреев из shtelts южной Польши. Дополнительный лагерь на Липовой позволит снизить уровень напряжения.

Кроме того, Амон понимал, хотя и не счел нужным поставить в известность шефа полиции, что не будет острой необходимости снабжать лагерь на Липовой в полном соответствии с тем минимумом питания, который предписывался директивами генерала Пола. Амон, стрелявший в людей с порога дома, не предполагая услышать ни слова протеста, который во всяком случае не сомневался в существовании официальной точки зрения, что определенный уровень истощения должен иметь место в Плачуве – Амон уже спускал некоторую часть пищевого рациона на рынке в Кракове через своего агента, еврея Вилека Чиловича, поддерживавшем связи с управляющими предприятий, купцами и даже с ресторанами в Кракове.

Доктор Александр Биберштейн, ныне сам узник Плачува, подсчитал, что ежедневный рацион колебался в пределах от 700 до 1.000 калорий. К завтраку заключенные получали пол-литра черного «эрзац-кофе», отдающего желудевой горечью, и кусок хлеба грубого помола весом в 175 граммов, восьмую часть круглой буханки, которую каждый день дежурный приносил в барак из пекарни. «Кому этот кусок? А кому этот кусок?» В полдень полагался суп – морковка, свекла, заменитель саго. Порой он бывал чуть погуще, день на день не приходился. Несколько лучшая пища прибывала в лагерь с рабочими партиями, которые возвращались каждый вечер. Маленького цыпленка можно было спрятать под курткой, французскую булку засунуть в штанину. Тем не менее, Амон старался предотвратить контрабанду, заставляя охрану обыскивать каждую рабочую партию, что в сумерках выстраивалась перед административным корпусом. Он не хотел ни того, чтобы какие-то посторонние силы мешали естественному исхуданию контингента, ни дуновения идеологических ветров, которые могли бы помешать его сделкам, проворачиваемым через Чиловича. Он не баловал своих заключенных и считал, что если Оскар в самом деле заберет тысячу евреев, то пусть уж кормит их за свой собственный счет, не рассчитывая на регулярную поставку припасов со складов Плачува.

Этой весной Оскару пришлось переговорить не только с шефом краковской полиции. Прогуливаясь по двору он прикидывал, как убедить соседей. Между двумя щелястыми хижинами, сооруженными из пиломатериалов Иеретца, он направился к заводу радиаторов, которым управлял Курт Ходерман. У того работала целая толпа поляков и примерно 100 заключенных из Плачува. С другой стороны была упаковочная фабрика Иеретца, с немецким инженером Кунпастом в роли инспектора. Поскольку обитатели Плачува составляли незначительное количество их штата и тот и другой восприняли идею без особого энтузиазма, но и не возражали против нее. Ибо Оскар все же предлагал разместить их евреев в 50 метрах от работы, а не в пяти километрах.

Наконец Оскар, расставшись с соседями, направился поговорить с инженером Шмелевски из управления хозяйством гарнизона, что располагалось в нескольких улицах отсюда. На него тоже работал отряд заключенных из Плачува. Возражений у Шмелевски не было. Его имя, а так же Кунпаст и Ходерман были упомянуты в приложении к документам, которые Шиндлер представил на Поморскую.

Наблюдатели из СС посетили «Эмалию», дабы проконсультироваться с топографом Штейнхаузером из инспекции, старым приятелем Оскара. Слушая его разъяснения, они с серьезным видом осматривали участок, задавая вопросы о дренаже. Затем Оскар пригласил их в свой кабинет на чашку утреннего кофе с коньяком, и все разошлись дружески расположенные друг к другу. Через несколько дней прошение об организации дополнительного трудового лагеря на заднем дворе предприятия было удовлетворено.

В этом году ДЭФ получила доход в 15,8 миллиона рейхсмарок. Можно предположить, что Оскар выложил за стройматериалы для лагеря не меньше 300 тысяч рейхсмарок; переплата была значительной, но не смертельной. Истина же заключалась в том, что он только начал платить.
* * *

Оскар обратился с просьбой в Bauleltung или в строительный отдел в Плачуве с просьбой отрядить ему в помощь молодого инженера Адама Гарде. Он все еще работал на возведении бараков в лагере Амона и оставив инструкции для строителей под персональной охраной отправился из Плачува на Липовую, чтобы наблюдать за закладкой лагеря Оскара. Когда он впервые оказался на месте, то обнаружил две примитивные хижины, в которых находили приют около 400 заключенных. Вокруг их ограды прохаживалась охрана СС, но заключенные рассказали Гарде, что Оскар не пускает эсэсовцев за ограждение и на территорию завода, не считая, конечно, тех случаев, когда с инспекцией являются высокие чины. Оскар, рассказали они, все время подпаивает небольшой гарнизон СС у «Эмалии» и те счастливы нести тут караул. Гарде все же видел, что заключенные с трудом размещаются в их шатких строениях, мужчины и женщины вместе. Они уже стали называть себя Schindlerjuden, давая понять этим выражением, что могут быть благодарны судьбе и самим себе, подобно тому, как человек, оправившийся от инфаркта, может назвать себя счастливчиком.

Они по-прежнему копали примитивные выгребные ямы, запах которых чувствовался уже у входа на предприятие, а мылись под колонкой во дворе фабрики.

Оскар попросил его подняться в контору и бросить взгляд на чертеж. Шесть бараков примерно на 1200 человек. В одном конце кухня, а казармы СС – Оскар временно расположил их на территории предприятия – рядом с оградой в другом конце. Я хочу поставить первоклассную душевую и большую прачечную, сказал ему Оскар. У меня есть сварщики, которые по вашим указаниям сделают все, что угодно. Тиф, криво усмехаясь, пробурчал он Гарде. Никому из нас не нужен тиф. В Плачуве есть только вошебойка. А мы собираемся кипятить одежду.

Адам Гарде с удовольствием каждое утро отправлялся на Липовую. Двое дипломированных инженеров уже подвергались наказанию в Плачуве, но на ДЭФе специалист по-прежнему считался специалистом. Как-то утром, когда он в сопровождении охранника шагал по улице Велички, откуда-то возник черный лимузин, который остановился перед их носом. Из него вышел унтерштурмфюрер, вперив в него немигающий взгляд.

Итак, охранник для одного заключенного, заметил он. Что это значит? Украинец доложил герру коменданту, что у него есть приказ каждое утро сопровождать данного заключенного на «Эмалию» герра Оскара Шиндлера. Оба они, и украинец, и Гарде, надеялись, что упоминание имени Оскара обезопасит их. Один охранник, один заключенный? – снова переспросил комендант, но вроде успокоился и вернулся в машину, не попытавшись разрешить ситуацию каким-то радикальным образом. Позже днем он вызвал к себе Вилека Чиловича, который, кроме того, что был его агентом, числился также шефом еврейской лагерной полиции – или «пожарником», как их называли. Симха Спира, в недавнем прошлом. Наполеон гетто, продолжал жить на его территории, наблюдая за розысками и раскопками спрятанных камней, золота и денег, некогда принадлежавших тем людям, чей пепел ныне был рассыпан среди сосновых игл Бельзеца. Тем не менее в Плачуве Спира не пользовался никаким влиянием, ибо за тюремной оградой вся власть принадлежала Чиловичу. Никто не знал, где ее истоки. Может, Вилли Кунде упомянул его имя Амону; может, комендант, присмотревшись к нему, оценил его манеру командовать. Но как бы там ни было, он считался командиром пожарников в Плачуве, для поддержания авторитета которых в этом убогом царстве им было позволено носить специальные фуражки и нарукавные повязки и у которых, подобно Симхе, хватало сообразительности, чтобы не покушаться на властные функции верховного властителя.

Встретившись с Чиловичем, Гет сказал, что он предпочел бы вообще передать Гарде Шиндлеру и покончить с этим. Инженеров у нас хватает, с отвращением сказал Гет. Он имел в виду, что многие евреи предпочитали получать инженерное образование, потому что учиться на медицинских факультетах польских университетов им не разрешалось. Хотя первым делом, сказал Амон, прежде, чем отправиться на «Эмалию», он должен завершить возведение моего концертного зала.

Новость дошла до Адама Гарде, когда он находился в своем отсеке на четырех человек в 21-м бараке. Выполнив это требование, он будет переведен в Заблоче. Но ему придется заниматься строительством неподалеку от задних дверей дома Гета, и Рейтер с Грюгбергом намекнули ему, что там может произойти все, что угодно.

Когда эта работа была наполовину завершена, предстояло поднять наверх на конек крыши массивный брус. Во время работы Адам Гарде слышал лай двух собак коменданта, названных в честь героев газетных рисунков Рольф и Ральф – и видел, как на прошлой неделе Амон разрешил им вцепиться в грудь женщине, заподозренной в небрежности. Сам Амон, получивший начатки технического образования, возвращался на строительную площадку снова и снова и, пытаясь подменять собой профессионалов, наблюдал, как по направляющим поднимают брус. Когда брус уже должен был лечь на место, он начал задавать вопросы, стоя у другого конца массивной сосновой балки. На таком расстоянии Адам Гарде не мог разобрать слов и приложил руку к уху. Гет снова задал вопрос, но Адам не только не услышал его, а к тому же что было еще хуже, не понял его.

– Не понимаю, герр комендант, – пришлось признаться ему. Амон схватил длинными пальцами обеих рук висящий на талях брус, оттянул его торец и пустил его в инженера. Гарде, увидев, как толстое бревно приближается к его голове, успел понять, насколько это смертельное оружие. Он вскинул правую руку, которая приняла на себя удар, раздробивший запястье и фаланги пальцев; от толчка он полетел на землю. Когда рассеялась туманная пелена боли и забытья, Гарде увидел, как Амон, повернувшись, покинул площадку. Может, он появится и завтра, чтобы получить удовлетворительный ответ...

Поскольку он меньше всего хотел, чтобы его видели в таком состоянии, по пути в Krankenstube (лазарет) инженер Гарде шел, небрежно опустив поломанную руку и даже чуть помахивая ею, хотя с трудом переносил мучительную боль. Доктор Хильфштейн дал понять, что придется наложить гипсовый бандаж. В таком виде ему придется продолжить возведение концертного зала для Амона и каждый день ходить в «Эмалию» на работу, надеясь, что длинный рукав пальто поможет скрыть его повязку. В сомнительных ситуациях он будет снимать ее, освобождая руку – пусть даже она срастется неправильно и он останется колчеруким. Он не хотел упустить возможности перебраться в лагерь Шиндлера из-за того, что его могут счесть калекой.

Через неделю, с узелком, в котором была рубашка и несколько книг, он наконец был доставлен на Липовую.

0

26

Глава 23

Среди заключенных, осведомленных о строящемся новом лагере, началось соперничество за право очутиться на «Эмалии». Заключенный Долек Горовитц, отвечавший за снабжение в пределах Плачува, понимал, что ему самому не удастся попасть к Шиндлеру. Но у него была жена и двое детей.

Малыш Рихард этим весенним утром проснулся рано: земля оттаивала от последним зимних заморозков, курясь легким парком. Он сполз с койки матери, вместе с которой спал в женском бараке и побежал по склону холма в мужской сектор лагеря, видя перед собой тот кусок грубого хлеба, который выдавался по утрам. На утренней поверке на аппельплаце он должен быть рядом со своим отцом. Тропка провела его мимо поста еврейской полиции Чиловича, и несмотря на утренний туман, он попался на глаза часовым на вышках. Но он чувствовал себя в безопасности, потому что его знали. Он был ребенком Горовитца. Его отец представлял собой большую ценность для герра Боша, который, в свою очередь, был собутыльником коменданта. Та свобода передвижений, которой неосознанно пользовался Рихард, была результатом известности его отца; он спокойно прошел под взглядами патрульных на вышках, нашел барак отца и, забравшись к нему на койку, разбудил его вопросами. Почему туман только по утрам, а днем его нет? А грузовики проедут? Долго сегодня будет поверка на аппельплаце? А бить будут?

Отвечая на утренние вопросы Рихарда, Долек Горовитц не мог не думать, что Плачув – неподходящее место для детей, даже пользующихся некоторыми привилегиями. Может, он смог бы как-то связаться с Шиндлером – бывая по делам в административном корпусе, он заходил и в мастерские, где оставлял небольшие подарки и делились новостями с такими старыми знакомыми, как герр Штерн, Роман Гинтер и Польдек Пфефферберг. Поскольку Долек не входил в их число, ему пришло в голову, что, может быть, на Шиндлера удастся выйти через Боша. Долек прикинул, что они, конечно же, должны встречаться. Может, и не очень часто, но скорее всего, в городских учреждениях или на приемах и вечеринках. Вряд ли они были приятелями, но у них были общие дела, взаимные интересы.

Долек хотел, чтобы в лагерь к Шиндлеру попал не только и не столько Рихард. Интерес к окружающему миру и масса вопросов не позволяют Рихарду ощутить царящий вокруг страх. А вот его десятилетняя дочь Нюся больше не задавала вопросов. Она была одной из тех худых изможденных детей, которые забыли, что такое искренность и открытость; из окна щеточной мастерской, где на верстаке она подравнивала щетину, девочка видела ежедневные вереницы грузовиков, направлявшихся к австрийскому форту на холме – каждый день они переполняли ее ужасом, и она не могла, как любой ребенок, приникнуть к родительской груди и избавиться от страхов. Чтобы заглушить постоянно грызущее ее чувство голода, Нюся приспособилась курить высушенную луковую шелуху в самокрутках из газетной бумаги. Ходили упорные слухи, что на «Эмалии» не будет необходимости таким образом слишком рано становиться взрослыми.

Во время одного из визитов Боша на склад готовой одежды Долек обратился к нему. «Ранее герр Бош был так любезен к нему, – сказал он, – что он осмеливается попросить его переговорить с герром Шиндлером». Он повторил свою просьбу и несколько раз назвал имена детей, чтобы Бош, чья память была основательно подточена шнапсом, запомнил их. «Герра Шиндлера можно считать моим лучшим другом, – сказал Бош. – Он сделает для меня все, что угодно».

Долек ничего не ждал от этого разговора. Его жена Регина не имела ровно никакого опыта в штамповке заготовок и покрытии их эмалью. Сам Бош никогда больше не упомянул о его просьбе. Тем не менее, всего через неделю они отправились на «Эмалию», оказавшись в списке, который комендант Гет подмахнул в обмен на небольшую толику драгоценностей. В женских бараках на «Эмалии» и худенькая миниатюрная женщина, и Рихард быстро освоились, и скоро все знали его и в цехе боеприпасов и на участке эмалировки; даже охрана признавала его. Регина все ждала, что Шиндлер подойдет к ней на эмалировке и скажет: «Значит, вы жена Долека Горовитца?» И этот вопрос позволил бы ей выразить свою благодарность. Но он так и не подошел. Она с радостью обнаружила, что на Липовой ни на нее, ни на дочку никто не обращает внимания. Она догадывалась что Оскар знает, кто она такая, потому что он не раз подзывал Рихарда по имени и болтал с ним. По изменившемуся характеру вопросов Рихарда она понимала, какая на их долю выпала удача.

В лагере «Эмалии» не было коменданта, тиранившего заключенных. Не было и постоянного состава охраны. Гарнизон менялся каждые два дня. Пара грузовиков доставляла из Плачува в Заблоче эсэсовцев и украинцев, которые и брали под свою охрану лагерь. Они были только рады, когда им выпадал случай нести вахту на «Эмалии». У герра директора, пусть оборудование кухни и было попроще, чем в Плачуве, кормили не в пример лучше. Поскольку герр директор гневался и начинал тут же звонить оберфюреру Шернеру, если охранники вместо того, чтобы патрулировать вдоль внешнего периметра лагеря, заходили в его пределы, стража держалась по другую сторону изгороди. Дежурить в Заблоче было хотя и скучновато, но приятно.

Если не считать появления с инспекцией старших чинов СС, заключенные, работавшие на ДЭФ, редко попадались на глаза своим охранникам. Один затянутый колючей проволокой проход вел заключенных на эмалировочную фабрику, по другому они добирались до участка боеприпасов. Тех евреев с «Эмалии», которые работали на упаковочной фабрике на заводе радиаторов, в управлении гарнизона, на работу отводили и доставляли обратно украинцы – каждый второй день их команда менялась и никто из охранников не успевал почувствовать особую неприязнь к кому-нибудь из узников.

И хотя каждый эсэсовец мог пристрелить любого из тех, кого доставляли на «Эмалию», Оскар продолжал поддерживать создавшуюся обстановку, которая, несмотря на всю свою хрупкость, продолжала вносить хоть какую-то стабильность в жизнь. Здесь не было сторожевых псов. Не было избиений. И суп, и порции хлеба были и лучшего качества и их было побольше, чем в Плачуве: примерно 2000 калорий в день – в соответствии с рекомендациями врача, который тоже работал в одном из цехов «Эмалии». Смены длились долго, порой по двенадцать часов, ибо Оскар продолжал оставаться деловым человеком, которому надо было выполнять военные контракты, да и кроме того, он с удовольствием получал доходы. Тем не менее, надо сказать, что смены не были потогонными и изматывающими, да и в то время многие заключенные понимали, что их труд в определенной мере способствует их существованию. В соответствии с расчетами, которые Оскар представил после войны в «Джойнт», он потратил 1.800.000 злотых (360.000 долларов) на питание заключенных «Эмалии». Подобные же статьи расходов можно найти в документах «Фарбениндустри» и Круппа – хотя никогда они и близко не приближались к тому проценту от доходов, который тратил Оскар. Истина заключается в том, что на «Эмалии» никто не стал инвалидом и не скончался от непосильной работы, от избиений и голода. В то время как только на предприятии «Буна» концерна «И.Г. Фарбен» из 35 тысяч человек рабочей силы погибло 25 тысяч заключенных.

И уже много времени спустя те, кто трудились на «Эмалии», называли лагерь Шиндлера настоящим раем. И поскольку в это время они уже жили в самых разных местах, нельзя даже предположить, что они договорились задним числом. Тем более что эта оценка могла иметь для них значение только, когда они были на «Эмалии». Конечно, рай тут был относительный, лишь по равнению с Плачувом. Его обитателей больше всего поражало почти нереальное ощущение свободы и раскованности, нечто невероятное, к чему они даже не хотели слишком внимательно присматриваться из-за опасений что оно может исчезнуть, испариться. Новые рабочие знали об Оскаре только по рассказам. Они старались не попадаться герру директору на глаза, не осмеливались заговорить с ним. Им требовалось время прийти в себя и освоиться с необычной тюремной системой Шиндлера.

Вот взять, например, девушку, которую звали Люся. Ее мужа недавно вместе с другими отделили от толпы заключенных на аппельплаце и отправили в Маутхаузен. И хотя подобные события давно стали привычной реальностью, она с тоской и печалью ощутила себя вдовой. В этом состоянии она и оказалась на «Эмалии». В ее обязанности входило переносить покрытые эмалью заготовки из ванн в печи для обжига. На их раскаленной поверхности разрешалось подогревать воду, да и вообще в цехе было тепло. Лично для нее наличие на «Эмалии» горячей воды было основным ее достоинством.

Впервые она увидела Оскара, когда его высокая фигура двигалась по проходу между прессами вдоль конвейерных линий. В его облике не было ничего пугающего. Она боялась, что если на нее обратят внимание, ей придется расстаться с этим местом, где никого не били, где было вдоволь пищи, отсутствовала внутрилагерная охрана. Она хотела оставаться незамеченной во время работы, после которой по проходу из колючей проволоки она могла добраться до своего барака, до своей койки.

Но некоторое время спустя она поймала себя на том, что утвердительно кивает Оскару в ответ на какой-то вопрос и даже говорит ему: «Да, спасибо, герр директор, я отлично чувствую себя». Однажды он даже дал ей несколько сигарет, которые ценились чуть ли не на вес золота в обменных операциях с польскими рабочими. С тех пор как она узнала, как легко исчезают друзья, она опасалась его дружеского расположения; она хотела, чтобы он продолжал существовать в образе таинственного и могучего покровителя. Рай, которым управляет тот, кого можно назвать другом, слишком хрупок и ненадежен. И чтобы свод небес не рухнул, его должен поддерживать кто-то более мужественный и более таинственный, чей он.

Многие из заключенных «Эмалии» думали точно так же.

В то время, когда лагерь на предприятии Оскара начал свое существование, в Кракове по поддельным документам одной из южноамериканских стран жила девушка, которую на самом деле звали Регина Перльман. Ее смуглая внешность соответствовала данным из документов, по которым у нее было арийское происхождение, и с их помощью она устроилась в управление одной из фабрик в Подгоже. Она была бы в куда большей безопасности от шантажистов, если бы перебралась в Варшаву, Лодзь или Гданьск. Но в Плачуве находились ее родители, и она жила по подложным документам и рисковала ради них, чтобы передавать им пищу и лекарства. По дням, проведенным в гетто, она знала, что в еврейской мифологии Кракова есть поговорка – мол, с герром Шиндлером можно вынести все что угодно. До нее также доходили слухи о положении в Плачуве, о каменоломне, о выходящем на балкон коменданте. Она должна была что-то сделать и решила, что лучше всего, если бы ее родители оказались в лагере на дворе предприятия Шиндлера.

В первый раз придя на ДЭФ, она надела скромное платье в цветочек и пришла без чулок. Полный стражник в воротах позвонил наверх в контору герра Шиндлера, и она увидела, что он рассматривает ее через окно. Она не произвела на него никакого впечатления – обыкновенная дешевая девчонка с одной из соседних фабрик. Как и все, жившие по поддельным документам, она испытывала нормальные страхи, что кому-то из недоброжелательно настроенных поляков бросится в глаза ее еврейство. Этот, у ворот, был не расположен к ней.

«Впрочем, неважно», – сказала она ему, когда охранник вернулся, отрицательно качая головой. Она хотела как-то ввести его в заблуждение. Но поляк даже не старался что-то соврать ей.

– Он не может принять вас, – сказал он.

Во дворе завода был виден блестящий капот БМВ, который мог принадлежать только герру Шиндлеру. Он был на месте, но не хотел принимать посетительницу, которая позволила себе явиться к нему без чулок. Она удалилась, с трудом сдерживаясь, чтобы не пуститься в бегство. Во всяком случае, ей не придется излагать герру Шиндлеру признание, о котором ей было страшно подумать даже во сне.

Лишь через неделю у нее опять выдалось свободное время. Она провела не меньше половины дня, продумывая свой внешний облик и манеры. Приняв ванну, она натянула чулки, купленные на черном рынке. У одной из своих немногочисленных подруг – девушка, которая является арийкой только по документам, не может себе позволить иметь много подруг – она одолжила блузку. У нее была великолепная жакетка, и кроме того она купила шляпку из лакированной соломки с вуалеткой. Она продуманно наложила косметику, создав образ женщины, жизни которой ничего не угрожает. В зеркале она увидела себя такой, какой была до войны, элегантную краковянку экзотического смешения кровей: отец – венгерский бизнесмен, а мать из Рио-де-Жанейро.

На этот раз, как она и предполагала, поляк у ворот не узнал ее. Пропустив посетительницу, он позвонил Клоновской, секретарше герра директора, которая и соединила его с самим. «Герр директор, – сказал поляк, – тут внизу дама, которая хочет увидеть вас по важному делу». Герр Шиндлер изъявил желание уточнить подробности. «Очень изысканно одетая молодая дама, – сказал поляк и затем, утвердительно кивнув в ее сторону, добавил, – и симпатичная». Словно он был снедаем жаждой поскорее увидеть ее или словно бы она могла раствориться в приемной, Шиндлер встретил ее уже на лестнице. Он улыбнулся, убедившись, что не знает ее. Он весьма польщен встречей, фрау Родригес. Она поняла, что он испытывает симпатию к красивым женщинам и в его отношении было что-то детское и в то же время присутствовала немалая искушенность. Жестом актера, любимца публики и женщин, он дал ей понять, что она должна проследовать за ним наверх. Она хочет побеседовать с ним в доверительной обстановке, с глазу на глаз! Конечно же, какой разговор. Он провел ее мимо Клоновской, которая спокойно восприняла ее появление. Оно могло означать что угодно – и черный рынок, и дела с валютой. Девушка может быть даже принарядившейся партизанкой. Меньше всего мотивом может послужить страсть. Во всяком случае, столь неглупая девушка, как Клоновска, не предполагала, что может владеть Оскаром, да и он, в свою очередь, не претендовал на безраздельное обладание ею.

Уже в кабинете Шиндлер предложил Регине стул, а сам уселся за письменный стол под ритуальным портретом Фюрера.Не желает ли дама сигарету? Может быть, перно или виски? «Нет, – ответила она, – но он, разумеется, может выпить». Он наполнил свой бокал. «Так что же это за серьезное дело?» – спросил он, уже не с той расточительной любезностью, с какой он встретил ее на лестнице. Да и она переменилась, как только захлопнулась наружная дверь в кабинете. Он мог понять, что дело, приведшее ее сюда, достаточно серьезно. Она подалась вперед. На секунду всё это показалось ей забавным, ей, чей отец уплатил 50 тысяч злотых за арийские документы, предстояло выпалить без пауз, выложить всё полуироничному-полуозадаченному судетскому немцу с бокалом коньяка в руке. И все же, с какой-то стороны, это была, быть может, самая простая вещь из всех, что ей приходилось делать.

– Я должна сказать вам, герр Шиндлер... Я – не польская арийка. Моя настоящая фамилия Перльман. Мои родители в Плачуве. Они говорят, и я верю им, что оказаться на «Эмалии» – примерно то же самое, что получить Lebenskarte – право на жизнь. У меня нет ничего, что бы я могла предложить вам. Я одолжила одежду, чтобы проникнуть на фабрику. Но не могли бы вы взять их сюда просто так, для меня?

Шиндлер отставил бокал и поднялся.

– Вы хотите провернуть секретное дельце? Я не участвую в секретных сделках. То, что вы предлагаете, фройляйн, противозаконно. Здесь, в Заблоче, у меня производство, и единственное, что меня интересует: есть или нет у человека необходимые навыки. Если вы соблаговолите оставить мне ваши арийское имя и адрес, возможно, я и смогу написать вам в определенное время и сообщить, что я нуждаюсь в услугах ваших родителей. Но не теперь и ни на каких других условиях.

– Но они не могут быть квалифицированными рабочими, – возразила фройляйн Перльман. – Мой отец торговец, а не металлист.

– Нам могут пригодиться и служащие, – заявил Шиндлер. – Хотя предпочтительнее рабочие профессии.

Она признала себя побежденной. Полуослепшая от слез, она написала свое вымышленное имя и настоящий адрес. Он может воспользоваться ими, когда и как захочет. И только на улице она опомнилась и воспряла духом. Шиндлер мог подумать, что она провокатор, что она подослана, дабы скомпрометировать его. Понятно, почему он был холоден. Она не усмотрела ни единого двусмысленного, опрометчивого жеста милосердия в том, как он выставил ее из своего кабинета.

Примерно через месяц господин и госпожа Перльманы перебрались из Плачува на «Эмалию». Не сами по себе, как представлялось это Регине Перльман, а в результате проснувшейся в душе Оскара Шиндлера человечности, они попали туда в составе новой бригады из тридцати человек. Иногда она бродила по Липовой улице и, подкупив стражу, проникала на фабрику. Ее отец замешивал эмаль, разгребал уголь, убирал мусор.

– Но он снова заговорил, – сказала госпожа Перльман своей дочери. – В Плачуве он не вымолвил ни слова.

На самом деле, несмотря на насквозь продуваемые бараки, холод, на «Эмалии» существовал некий стойкий дух, хрупкое доверие, несокрушимое постоянство – те самые вещи, о которых она, живя по поддельным бумагам в угрюмом Кракове, и не мечтала в те времена, когда повсеместно творилось безумие.

Госпожа Перльман не осложняла жизнь герру Шиндлеру, забрасывая его офис благодарностями и экспансивными письмами. Но каждый раз, проходя мимо желтых ворот ДЭФа, она испытывала ни с чем не сравнимую истинную зависть к тем, кто находился за ними.
* * *

Следующим памятным случаем оказался перевод из Плачува на «Эмалию» раввина Менаши Левертова, скрывавшегося под видом токаря. Левертов был начинающим городским рабби, юным и чернобородым. Он был куда более либерален, нежели его коллеги из многочисленных польских Shtelts.Тех, что свято верили в неоспоримое превосходство Шаббата над всем, в том числе и жизнью. Тех, что в течение 1942-1943 годов расстреливали сотнями по вечерам в пятницы за то, что они отказывались работать в лагерях принудительного труда, разбросанных по всей Польше. Он был из тех людей, что и в годы мира учил свою паству тому, что Господь настолько же удовлетворен упорством благочестивых, насколько он благосклонен к гибкости здравомыслящих.

Ицхак Штерн, работавший в конструкторском бюро административного корпуса Амона Гета, был постоянным поклонником Левертова. Еще в блаженные довоенные дни Штерн и Левертов, предаваясь досугу, могли подолгу просиживать в компании друг друга за стаканчиком медленно остывающей горбаты, обсуждая влияние Зороастризма на Иудаизм или наоборот, или концепцию истинного мира в Таоизме. Беседы с Левертовым на темы сравнительной религии доставляли Штерну неизъяснимое наслаждение, недостижимое ни при каких обстоятельствах в разговоре с самоуверенным Оскаром Шиндлером, хотя последний и имел неуемную страсть потрепаться на ту же тему.

Во время одного из визитов Оскара в Плачув Штерн сказал ему, что, если Левертова не удастся перевести на «Эмалию», Гет непременно пристрелит его, поскольку Левертов попросту бросается в глаза – таков был способ его существования. А Гет как раз неравнодушен к подобным людям: они, подобно лентяям, составляют особый класс – мишеней первого сорта. Штерн поведал Оскару о том, как Гет попытался убить Левертова.

В лагере Амона Гета к тому времени содержалось тридцать тысяч человек. Неподалеку от аппельплаца, рядом со старым еврейским моргом, ныне превратившимся в конюшню, разместился и лагерь для польских военнопленных, вмещающий одновременно до тысячи двухсот человек. Обергруппенфюрер СС Крюгер был столь удовлетворен результатами инспекции нового быстрорастущего лагеря, что представил коменданта к повышению сразу на две ступеньки по служебной лестнице СС к чину гауптштурмфюрера.

Точно так же, как и толпы из Польши, евреев с Востока и Чехословакии сгоняли в Плачув, пока на западе в Аушвице-Биркенау и Гросс-Розене для них готовили новые приемные пункты. Иногда население разрасталось до тридцати пяти тысяч, и на аппельплаце яблоку было негде упасть. По этой причине Амон частенько «прореживал» ряды старожилов, дабы освободить пространство для новоприбывших. Оскару был известен эффективный метод коменданта: тот просто приходил в учреждение или цех, выстраивал людей в две шеренги и одну из них выгонял наружу. Там их забирали и отводили то в австрийский форт, где происходили расстрелы, или (с тем же исходом) на станцию Краков-Плачув, или, как это было принято осенью 1943-го, на железнодорожные пути прямо к стенке бараков СС.

Как раз о такой процедуре Штерн и рассказывал Оскару. Несколько дней назад Амон забрел в металлообрабатывающий цех на фабрику. Надзиратели встали перед ним на вытяжку, как солдаты на посту, и коротко отрапортовали о положении дел (одно неверное слово могло стоить им жизни).

– Мне нужно двадцать пять рабочих металлистов, – объявил Амон надсмотрщикам, как только те закончили отчитываться. – Двадцать пять и ни одним больше. Укажите мне тех, что посноровистей.

Один из надсмотрщиков указал на Левертова, и рабби пришлось присоединиться к шеренге «избранных», хотя он и заметил, что Амон отметил выбор его особым образом. Конечно, никто заранее не знает, какой шеренге придется отправиться вон и куда приведет их дорога, но все же до сих пор вернейшим способом остаться в живых было попасть в число специалистов.

Отбор тем временем продолжался. Левертов отметил, что цех с утра был подозрительно пуст: вероятно, многие рабочие и те, что частенько отирались у ворот, были предупреждены о предстоящем визите Гета и предпочли перебраться на швейную фабрику Мадритча, где теперь прятались меж тюков ткани или изображали ремонтников ткацких машин. А сорок или около того ротозеев задержавшихся на месте, теперь были построены в две шеренги меж скамейками и токарными станками. Все были безумно напуганы, но шеренга покороче, казалось, попала в совершенно безнадежное положение.

Потом мальчишка неопределенного возраста, что-то между шестнадцатью и девятнадцатью, не выдержал и крикнул из середины меньшей линии:

– Но, герр комендант, я тоже специалист!

– Да, милый? – промурлыкал Амон, извлек свой служебный пистолет и, подойдя к мальчику, разрядил в его голову. С неправдоподобным грохотом и эхом парнишку отбросило к стене. Он мертв, успел понять оглушенный Левертов перед тем, как без сознания рухнуть на пол.

Ставшая еще более короткой шеренга уже маршировала к железнодорожному депо, тело мальчика увезли на тележке на холм, пол был вымыт, и вновь включены токарные станки, а Левертов, обтачивая дверные петли на своем рабочем месте, все еще переваривал те слова, которые он успел прочесть во вспыхнувших на мгновение глазах Амона. Взгляде, который говорил: «Вот он!» Рабби казалось, что мальчик своим внезапным криком лишь на время отвлек Амона от самого Левертова, мишени куда более основательной и желанной.

Прошло несколько дней, рассказывал Шиндлеру Штерн, и Амон вновь пришел в цех к токарям, обнаружил его переполненным и принялся самолично отбирать кандидатов в форт и на транспорт. Затем он подошел к рабочему месту Левертова, чего, собственно, Левертов и ждал. Левертов даже ощутил запах лосьона после бритья, струящийся от Амона. Он видел накрахмаленные манжеты рубашки Амона. Амон обожал роскошные вещи.

– Что ты делаешь? – спросил комендант.

– Герр комендант, – ответил Левертов, – я делаю петли.

– Сделай одну прямо сейчас, – приказал Амон. Он достал из кармана часы и засек время. Левертов мгновенно обточил петлю, его пальцы подгоняли металл, торопили станок. Уверенные, натруженные пальцы, гордые своей сноровкой. Считая про себя секунды, он обточил петлю всего лишь, как ему показалось, за 55 секунд, и позволил готовой детали упасть к его ногам.

– Еще одну, – скомандовал Амон. После первой скоростной попытки рабби чувствовал себя более уверенным и спокойным, и примерно через минуту еще одна готовая петля скатилась к его ногам.

Амон оценил кучку ранее изготовленных деталей.

– Ты работаешь здесь с шести утра, – процедил он, не отрывая глаз от пола. – И ты можешь работать в том темпе, который только что продемонстрировал мне. И при этом ты сделал так мало деталей.

Левертов понял, что только что своими руками он подписал себе смертный приговор. Амон вывел его на открытое место, но ни один из заключенных не потрудился или не осмелился даже оторвать взгляд от рабочего места. Увидеть – что? Тропу смерти. А тропа смерти проходила в Плачуве повсюду.

Снаружи в мерцающем полуденном весеннем воздухе Амон подвел Менашу Левертова к стене цеха, сжал его плечо и достал пистолет, из которого два дня назад был убит мальчик.

Левертов моргал и смотрел, как другие узники торопливо волокли и складывали всевозможные материалы, стремясь как можно скорее скрыться из виду, и краковяне наверняка думали: «Мой Бог! Это судьба Левертова». Про себя он шептал молитву «Шема Исроэль» и слышал, как потрескивает механизм пистолета. Однако за характерным скрипом трущихся друг о друга металлических деталей не последовало ожидаемого грохота, а всего лишь щелкнуло еще раз так, как щелкает бесплодная зажигалка, бессильная породить огонь. И так же, подобно раздосадованному курильщику, именно с тем самым незначительным бытовым раздражением, Амон Гет извлек обойму с патронами из пистолета, вновь вставил ее на место и выстрелил. И хотя голова рабби качнулась в естественном человеческом порыве в ожидании того, что удар пули сомнет и пробьет ее, подобно компостеру, всё, что выдавил из себя пистолет Гета, было еще одним щелчком.

Гет прозаически выругался:

– Donnerwetter! Zum Teufel!

Левертову показалось, что в любую секунду Амон пойдет почем зря крыть паршивую современную индустрию так, словно они два торговца, не сумевшие добиться от товара самого простого эффекта, то есть как: раскурить трубку, просверлить дырку в стене. Амон сунул провинившийся пистолет обратно в кобуру и извлек из кармана пиджака револьвер с перламутровой ручкой того типа, о котором рабби Левертов только читал в детстве в каких-то вестернах. "Ясно, – думал он,– никакой скидки и надежды на техническое несовершенство. Он не отступится. Я буду убит из ковбойского револьвера, но даже в том случае, если все эти стреляющие штучки окажутся бессильными, гауптштурмфюрер Гет не преминет воспользоваться и более примитивным оружием".

Как говорил Шиндлеру Штерн, когда Гет предпринял еще одну попытку и снова нажал на курок, Менаша Левертов уже стал озираться по сторонам в поисках чего-то поблизости, что могло бы оказаться полезным не менее чем фантастические осечки служебного пистолета Гета. У угла стены была навалена горка угля, впрочем, сама по себе ничего не значащая.

– Герр комендант, – начал было Левертов, но он уже ясно слышал негромкие, но смертоносные шорохи и скрежеты, производимые соприкасающимися частями спускового механизма револьвера. И еще один щелчок дефективной зажигалки. Амон, казалось, готов был выдрать бесполезное дуло из его гнезда.

Теперь рабби Левертов прибег к тактике, которой частенько пользовались надзиратели в цехе.

– Герр комендант. Осмелюсь доложить вам, что количество петель, выработанное мной, оказалось столь неудовлетворительным, потому что с утра мой станок находился на профилактике. И поэтому, вместо того, чтобы точить детали, я был вынужден разгребать вот этот уголь.

Левертову показалось, что он нарушил правила игры, в которую были втянуты они оба. Игры, долженствующей завершиться закономерной смертью Левертова столь же несомненно, как шахматная партия завершается матом. Так, будто бы рабби спрятал короля и игра потеряла всякий смысл. Амон ударил его в лицо свободной левой рукой, и Левертов почувствовал вкус крови, капнувшей на язык с достоверностью охранной грамоты.

После этого гауптштурмфюрер Гет просто оставил Левертова у стены. Таким образом, как наверняка могли бы сказать и Левертов, и Штерн, партия была отложена.

Штерн прошептал сие повествование на ухо Оскару в строительном управлении Плачува. Сутулый, с закатившимися глазами, с ладонями, сложенными как для молитвы, Штерн был как всегда многословен и скрупулезен в деталях.

– Нет проблем, – промурлыкал Оскар. Ему нравилось дразнить Штерна. – Зачем так много слов? На «Эмалии» всегда отыщется место для того, кто способен изготовить петлю быстрее, чем за минуту.

А когда Левертов с женой прибыл в лагерь фабрики «Эмалия», ему выпало пережить еще и то, что первоначально показалось ему не очень удачной религиозной шуткой Шиндлера. Как-то днем в пятницу в военном цехе ДЭФа, где Левертов трудился за токарным станком, Шиндлер объявил ему:

– Что вы здесь делаете, рабби? Вы должны готовиться к Шаббату.

Но когда Оскар передал ему бутылку вина для церемониальных целей, Левертов осознал, что герр директорвовсе не шутил. По пятницам, накануне сумерек, рабби оставлял рабочее место и уходил в свой барак за колючую проволоку в глубине ДЭФ. Там, под веревками с подсыхающим стираным бельем, меж громоздящихся под потолок многоярусных нар он мог цитировать «Киддуш» над чашей с вином. Разумеется, под тенью наблюдателя СС.

0

27

Глава 24

Оскар Шиндлер, который в эти дни во время верховых прогулок заезжал на фабричный двор «Эмалии», по-прежнему сохранял вид классического магната. Полный обаяния, он несколько напоминал кинозвезд Георга Сандерса и Курта Юргенса, с которыми его постоянно сравнивали. Облегающий сюртук и бриджи отличались изысканным покроем; сапоги были начищены до нестерпимого блеска. Он выглядел как человек, доходы которого не оставляют желать лучшего.

Тем не менее, вернувшись с прогулки по сельским просторам и поднявшись наверх, он столкнулся со счетами, которые были чем-то новеньким в истории даже такого необычного предприятия, как ДЭФ.

Поставки хлеба из пекарни в Плачуве на Липовую в Заблоче, представляли собой несколько сот буханок, доставлявшихся дважды в неделю – и время от времени полкузова корнеплодов. Эти скромные поставки, которых практически не было видно из-за высоких бортов грузовика, конечно же, проходя по финансовым документам коменданта Гета многократно увеличивались и такие его доверенные лица, как Чилович, продавали разницу между тем, что поступало на Липовую и фантастическим богатством, каковым оно выглядело в документах, кладя в карман герра гауптштурмфюрер солидные суммы. Если бы Оскар целиком полагался на Амона, кормившего его лагерь, 900 заключенных получали бы лишь раз в неделю 750 граммов хлеба и суп каждый третий день. Самолично и через своего управляющего, Оскар тратил каждый месяц 50 тысяч злотых на питание, приобретаемое на черном рынке. Случались недели, когда ему приходилось обеспечивать поставку более чем трех тысяч буханок хлеба. В городе ему пришлось переговорить с немецкими инспекторами нескольких крупных пекарен, для чего он прихватил с собой полный бумажник рейхсмарок и две или три бутылки коньяка.

Похоже, Оскар не представлял себе, что этим летом 1943 года во всей Польше никто не мог сравниться с ним в деле незаконного подкармливания заключенных. В соответствии с политикой СС, зловещая волна голода, нависла и над огромными фабриками смерти и над такими маленькими лагерями за колючей проволокой, что стоял на Липовой и смертельная опасность ее не подлежала сомнению.

Этим летом произошло несколько инцидентов, которые стали частью мифологических сказаний о Шиндлере, вызывая почти религиозное преклонение перед ним среди многих обитателей Плачува и всего населения «Эмалии» – как бы ни были плохи дела, Оскар будет их кормильцем и спасителем.

Когда такие дополнительные лагеря только начинали свое существование, им должен был наносить визит старший офицер из головного лагеря или Лады, дабы убедиться, что из рабов выжимают всю энергию самыми радикальными и передовыми методами. Точно неизвестно кто именно из высшего руководства Плачува посетил «Эмалию», но кое-кто из заключенных, да и сам Оскар всегда утверждали, что одним из них был сам Гет. А если не он, то Лео Йон или Шейдт. Или же Йозеф Нейшел, один из любимчиков Гета. Имеются все основания упоминать их имена в связи с «самыми радикальными и передовыми методами». Все из них остались в истории Плачува как исполнители или организаторы самых жестоких акций. И сейчас, посетив «Эмалию», они обратили внимание на заключенного Ламуса, который, по их мнению, слишком медленно толкал тачку по заводскому двору. Оскар потом утверждал, что в тот день прибыл сам Гет, который и обратил внимание на Ламуса, после чего повернулся к молодому эсэсовцу Грюну – бывший борец, тот был еще одним из любимчиков Гета, его телохранителем. И Грюну было приказано казнить Ламуса.

Итак, Грюн задержал его, а инспекция двинулась дальше по заводу. Кто-то из механической мастерской влетел в кабинет герра директора и предупредил Шиндлера. Оскар с грохотом слетел по лестнице, еще быстрее, чем в день визита Регины Перльман и выскочил во двор, где Грюн уже ставил Ламуса к стене.

Оскар заорал:

– Здесь у вас нет прав! Я не могу заставить своих людей работать, если вы начнете тут стрельбу. Я выполняю военные контракты высшей степени срочности – и так далее. Этот подход был привычным аргументом Шиндлера, дополненный упоминанием имен генералов, которым тут же будет доложено о Грюне, если тот сорвет выпуск продукции на «Эмалии».

Грюн был человеком хитрым. Он знал, что инспекция углубилась в цеха, где грохот прессов и шум станков перекрывает любые звуки, исходящие – или не исходящие – от него. Ламус был такой мелкой сошкой для Гета и Йона, что никакого последующего расследования проводиться не будет.

– А что я за это получу? – спросил эсэсовец Оскара.

– Водка устроит? – сказал Оскар.

Цена более чем устраивала Грюна. За полные дни стрельбы из пулеметов во время акций, за ежедневные массовые казни на Востоке, когда людей расстреливали сотнями, команде карателей полагалось по пол-литра водки. Парни из взвода скидывались и все разливалось за ужином. А тут герр директор предлагает ему втрое больше за небольшое отступление от приказа.

– Не вижу бутылки, – сказал он. Герр Шиндлер уже оттащил Ламуса от стенки и толчком отправил его подальше.

– Проваливай! – рявкнул Грюн незадачливому тачечнику.

– В конце проверки вы получите бутылку в моем кабинете, – сказал Оскар.

Оскар сделал нечто подобное, когда гестапо проводило обыск в поисках поддельных документов и среди законченных и полузаконченных нашло фальшивые свидетельства об арийском происхождении на целую семью Волфейлеров – мать, отца и троих взрослых детей, всех работавших на «Эмалии». Двое гестаповцев явились на Липовую, чтобы забрать семью для допросов, после которых из тюрьмы они прямиком отправились бы на Чуйову Гурку. По истечении трех часов, проведенных в кабинете Оскара, оба они с трудом спустились по лестнице, хватаясь за перила, полные благодушия после основательной порции коньяка и, как всем стало известно, получив приличную сумму наличными. Изъятые документы теперь лежали на столе у Оскара, который, порвав их бросил в огонь.

Следующими были братья Данцигеры, в одну из пятниц случайно поломавшие пресс. Донельзя смущенные искренние ребята смотрели честными местечковыми глазами на машину, которая только что с громким треском остановилась. Герр директор был в отлучке по делам и кто-то – заводской соглядатай, как всегда говорил Оскар – сообщил о Данцигерах администрации Плачува. Братьев забрали с «Эмалии» и было оповещено, что завтра утром на утренней перекличке их повесят на аппельплаце в Плачуве. «Сегодня вечером (так было объявлено) обитатели Плачува станут свидетелями казни двух саботажников». В распоряжении Данцигеров, ждавших казни, остались только ортодоксальные верования.

Оскар вернулся из деловой поездки в Сосновец только к трем часам дня в субботу за три часа до обещанной казни. Сообщение о приговоре уже лежало у него на столе. Он сразу же поехал в Плачув, прихватив с собой коньяк и несколько вязок сосисок. Припарковавшись около административного корпуса, он нашел Гета в его кабинете и выразил удовлетворение тем, что не пришлось отрывать коменданта от послеобеденного сна. Никто не знал, какая сделка этим днем состоялась в кабинете Гета, этого ближайшего родственника Торквемады, в кабинете, в стенку которого был вделан рым-болт. К нему привязывали заключенных для экзекуций, в ходе которых они получали инструкции, как себя следует вести. Тем не менее трудно поверить, что Амон удовлетворился только коньяком и сосисками. Во всяком случае, его возмущение из-за поломки принадлежащего рейху пресса после разговора несколько стихло, и к шести часам, когда должна была состояться их казнь, братья Данцигеры, разместившиеся на бархатных сидениях лимузина Оскара, вернулись в долгожданную скученность «Эмалии».

Конечно, все эти победы носили случайный характер. Оскар понимал, что обладай он даже красноречием Цицерона, он не мог бы справиться с иррациональностью некоторых приговоров. Эмиль Краутвирт в те дни работал инженером на фабрике радиаторов и как заключенный СС обитал в лагере Оскара. Он был еще молод, свой диплом он получил только в конце тридцатых годов. Краутвирт, как остальные на «Эмалии», называл это место лагерем Шиндлера, но когда Краутвирта забрали в Плачув для показательной казни, СС дало понять, кому на самом деле принадлежит лагерь, пусть и не в полной мере.

Для части обитателей Плачува, до той поры жившей относительно спокойно, несмотря на пережитые ими страдания, казнь инженера Краутвирта стала первым зрелищем, о котором они могли вспоминать. СС экономило даже на своих эшафотах, и виселицы в Плачуве напоминали всего лишь ряд столбов с перекладинами, которым катастрофически не хватало величественности исторических виселиц, гильотин Революции, плах елизаветинских времен, строгой торжественности тюремных виселиц на заднем дворе шерифства. Дожившие до нашего времени виселицы Плачува и Аушвица поражают не своим мрачным величием, а обыденностью. Но многие матери с детьми убедились в Плачуве, что даже столь невзрачные сооружения дали возможность пятилетним заключенным в изобилии наблюдать неоднократные казни у аппельплаца. Вместе с Краутвиртом повесили шестнадцатилетнего мальчишку Хаубенштока. Краутвирт был приговорен за несколько писем, которые он написал подозрительным людям в Кракове. А Хаубенштока застали распевающим «Волга, Волга, мать родная», «Калинка-малинка моя» и другие запрещенные русские песни, с явным намерением, как было сказано в приговоре, склонить украинскую охрану на сторону большевизма.

Правила проведения казней в Плачуве включали в себя требование полного молчания. Не в пример шумной обстановке прежних времен ныне обряд должен был совершаться в полной тишине. Заключенные стояли в плотных колоннах под присмотром мужчин и женщин, которые знали, какой властью они обладают: Хайара и Йона, Шейдта и Грюна, эсэсовцев Лансдорфера, Амтора, Гримма и Шрейбера, а также эсэсовок-надзирательниц, недавно появившихся в Плачуве – Алисы Орловски и Луизы Данц. Под их надзором приговор осужденным был зачитан в полной тишине.

Инженер Краутвирт был настолько ошеломлен, что не смог выдавить из себя ни слова, но мальчишка, не переставая, говорил. Срывающимся голосом он обращался к гауптштурмфюреру, который стоял рядом с виселицей: «Я не коммунист, герр комендант. Я ненавижу коммунизм. Это были всего лишь песни. Обыкновенные песни». Палач, еврей-мясник из Кракова, помилованный за совершенное ранее преступление на условии, что он возьмет на себя обязанности палача, заставил Хаубенштока подняться на табуретку и накинул ему петлю на шею. Амон хотел, чтобы мальчишку повесили первым, положив конец его мольбам. Когда мясник вышиб подпорку из под его ног, веревка порвалась, и мальчишка, багровый от прилива крови, кашляя и задыхаясь, с обрывком петли на шее, пополз на четвереньках к Гету, продолжая молить его; он приник головой к лодыжкам коменданта, обнимая его за ноги. Он был воплощением покорности, и Гету представилась возможность явить свою королевскую милость, какую он позволял себе несколько раз в течение этих сумасшедших месяцев. Из толпы людей на аппельплаце, стоящих с разинутыми ртами, не раздалось ни слова, а только свистящий шепот, шорох, производимый ветром, пролетающим над песчаными дюнами, и Амон, выхватив из кобуры пистолет, отшвырнул мальчишку и прострелил ему голову.

Когда бедный инженер Краутвирт стал свидетелем этого ужаса, он вытащил бритвенное лезвие, спрятанное в кармане и перерезал себе вены на обеих руках. Заключенные, стоявшие в первых рядах, видели, что Краутвирт нанес себе смертельное ранение. Но Амон приказал палачу в любом случае продолжить казнь и, залитые кровью, хлеставшей из зияющих ран на руках Краутвирта, двое украинцев подняли его на табуретку под виселицей, где, в потоках крови, лившейся из обоих рук, он дергаясь и повис перед толпой евреев из южной Польши.
* * *

Совершенно естественно, если бы в каком-то закоулке мозга появилась мысль, что такая варварская сцена должна быть последней, что даже Амон должен изменить свои методы и подходы, а если не он, то кто-то из невидимых высоких чинов, пребывающих в высоких кабинетах с широкими окнами и навощенными полами, взгляду которых открывается площадь со старухами, торгующими цветами, должны будут оценить хоть половину того, что происходит в Плачуве и положить этому конец.

Во время второго визита доктора Седлачека из Будапешта в Краков, Оскар и дантист разработали схему, которая более сдержанному, чем Оскар, человеку могла бы показаться наивной. Оскар выложил Седлачеку предположение, что, возможно, одной из причин, по которой Амон Гет ведет себя, подобно дикарю, являются плохие напитки, которые он поглощает, галлоны местного так называемого коньяка, сводящими на нет и без того смутное представление Амона о грядущих последствиях его действий. Из определенной суммы рейхсмарок, которые доктор Седлачек доставил на «Эмалию» и вручил Оскару, часть была потрачена на первосортный коньяк – что было далеко не просто и не дешево в Польше после Сталинграда. Оскар поставит его Амону и в ходе разговора даст понять, что так или иначе, рано или поздно война закончится, а после нее будет расследование действий отдельных лиц. И может быть, даже друзья Амона не смогут забыть его рвения.

Натуре Оскара была свойственна глубокая убежденность, что стоит выпить с дьяволом, и после очередной рюмки коньяка удастся уговорить его не злобствовать. И не потому, что он боялся более радикальных методов. Они просто не приходили ему в голову. Он всегда был склонен к переговорам и компромиссам.

Вахтмейстер Боско, с самого начала охранявший ограду гетто, был, по контрасту с Оскаром, человеком другого склада. Для него стало невыносимо работать по приказам СС, рассовывать то туда, то сюда и взятки, и поддельные документы, прикрывать авторитетом своего звания дюжину-другую ребят, когда сотни других проходят через ворота гетто.

Боско ушел из полицейского участка в Подгоже и исчез в партизанских лесах в Неполомице. В Армии Людовой он старался искупить тот энтузиазм, с которым по неопытности служил нацизму с лета 1938 года. В одежде польского крестьянина его в конце концов опознали в деревушке к западу от Кракова, и он был расстрелян за государственную измену. Так Боско стал мучеником.

Боско ушел в лес, потому что у него не было иного выбора. Он не обладал финансовыми ресурсами, которыми Оскар подмазывал систему. Но оба они делали все что могли – один, пользуясь своим званием и мундиром, а второй – пуская в ход наличность и товары. И нет смысла превозносить Боско или уничижать Шиндлера, ибо кто-то сказал, что если даже Оскара и внесут в сонм мучеников, это произойдет по чистому недоразумению, потому что, якобы, любое дело, за которое он брался, у него не получалось. Но существуют люди, которые до сих пор могут дышать и жить – Вольфейлеры, братья Данцигеры, Ламус – именно потому, что Оскар не боялся действовать. И лишь в силу его стараний на «Эмалии» продолжал существовать лагерь, в котором тысяча людей день за днем находила себе спасение, а эсэсовцы не переступали черты ограды. Здесь никто не подвергался избиениям, а суп был достаточно сытным, чтобы можно было существовать. И как подобало их натурам, оба члена партии испытывали к ней моральное отвращение, и тут Боско и Шиндлер были равны, хотя Боско продемонстрировал свое отношение к ней, оставив форму на вешалке в Подгоже, пока Оскар, нацепив броский партийный значок, ехал с грузом отличного коньяка в гости к сумасшедшему Амону Гету в Плачув.
* * *

День уже пошел на вторую половину, когда Оскар и Гет расположились в гостиной белой виллы Гета. Здесь же присутствовала и подружка Гета Майола, хрупкая женщина, работавшая секретаршей на предприятии Вагнера в городе. Она не хотела постоянно пребывать среди эсэсовцев в Плачуве. У нее были изящные манеры, в силу которых прошел слух, что Майола угрожала отлучить Амона от постели, если он будет продолжать свои грубые выходки, стреляя в людей. Но никто не знал, было ли это правдой или одной из тех успокаивающих выдумок, что рождаются в умах заключенных, которым нет места на земле.

Майола провела не так много времени с Амоном и Оскаром сегодня днем. Она сказала, что тут будет простая пьянка. Хелен Хирш, бледная девушка в черном, исполнявшая роль горничной Амона, принесла им все необходимое – пирожные, бутерброды, сосиски. Ее качало от утомления. Прошлым вечером Амон избил ее за то, что она приготовила еду для Майолы, не спросив у него разрешения; утром он заставил ее бегом подниматься и спускаться по трем лестничным маршам виллы не меньше пятидесяти раз за то, что заметил отложенное мухой пятнышко на одной из картин в коридоре. До нее доходили кое-какие слухи о герре Шиндлере, но ей не доводилось видеть его. И днем лицезрение этих двух крупных мужчин в полном согласии рассевшихся в дружеской беседе вокруг низкого столика, не принесло ей успокоения. Ее уже больше ничего не интересовало, ибо она была убеждена, что смерть не заставит себя долго ждать. Она думала только о том, как бы помочь выжить младшей сестре, работавшей на главной кухне лагеря. Она припрятала некоторую сумму денег в надежде, что они помогут сестре выжить. Но никакая сумма, была уверена она, никакая сделка не поможет ей спастись.

Они пили, пока на лагерь не спустились сумерки, не наступила темнота. И много позже, после того, как «Колыбельная» Брамса, наигранная заключенной Тосей Либерман, принесла умиротворение в женский лагерь, а потом затихла, затерялась между деревянных строений мужского, два крупных человека все еще сидели друг против друга. Их увеличившиеся печени прокачивали через себя горячительные напитки. Выбрав соответствующую минуту, Оскар облокотился на стол, подавив приступ недружелюбия, который, как он надеялся, не отразился на его лице, несмотря на выпитое количество коньяка... Итак, Оскар наклонился к Амону и, подобно змию, стал искушать его, несмотря на сопротивление собеседника.

Амон наконец поддался. Оскару показалось, его захватила мысль, что он может позволить себе проявить сдержанность – таковая слабость позволена лишь императору. Амон ярко представил себе рабов, тянущих вагонетки; заключенных, возвращающихся с кабельной фабрики, еле передвигающих ноги, волочащих вязанки дров, которые у них все равно отберут у тюремных ворот. Фантастическая мысль, что он может позволить себе помиловать всех этих незадачливых увальней, теплом разлилась в животе Амона. Как Калигула, может, испытывал искушение предстать Калигулой Милостивым, так и образ Амона Милостивого на какое-то время овладел воображением коменданта. В сущности, у него всегда была такая слабость. Сегодня, когда в жилах у него вместо крови тек золотой ручей коньяка, и весь лагерь спал у его ног, Амон был куда более склонен поддаться чувству милосердия, чем страху перед будущим наказанием. Но к утру он припомнил предупреждения Оскара и связал их с ежедневной сводкой новостей, что русские пытаются прорвать фронт под Киевом. Сталинград был невообразимо далеко от Плачува. Но расстояние до Киева уже нетрудно было себе представить.

Через несколько дней после пьянки Оскара с Амоном, до «Эмалии» дошли сведения, что уговоры и намеки оказали на коменданта свое воздействие. Доктор Седлачек по возвращении в Будапешт сможет доложить Сему Шпрингману, что Амон, наконец, хоть на время прекратил развлекаться случайными убийствами. И мягкий сдержанный Сем, в списке забот и бед которого были лагеря от Дахау и Дранси на западе до Собибора и Бельзеца на востоке, испытает надежду, что дыру в Плачуве удалось хоть на время заткнуть.

Но надежда эта быстро испарилась. Передышка длилась недолго, и тем, кому удалось пережить эти дни в Плачуве, даже не заметили ее. В их восприятии массовые казни никогда не прекращались. Если Амон в то или другое утро не показывался на балконе дома, это отнюдь не означало, что его не будет в следующее утро. И требовалось гораздо больше, чем временное отсутствие Амона с ружьем, чтобы вселить в недоверчивых узников веру в кардинальное изменение характера коменданта. Ибо время от времени он появлялся на ступенях в австрийской шляпе с пером, которую надевал во время убийств, высматривая в бинокль очередного несчастного.
* * *

Доктор Седлачек возвращался в Будапешт не только с радостно обнадеживающими вестями о перемене в Амоне, но и с гораздо более важными данными о лагере в Плачуве. Как-то днем охранник с «Эмалии» явился в Плачув, чтобы доставить в Заблоче Штерна. Едва только тот появился у ворот, его сразу же препроводили наверх в новые апартаменты Оскара. Здесь он представил его двум людям в отлично сшитых костюмах. Одним из них был Седлачек, а другим – еврей, имеющий при себе швейцарский паспорт, – представился Бабаром.

– Мой дорогой друг, – сказал Оскар Штерну. – Я бы хотел, чтобы вы написали полный отчет о ситуации в Плачуве – сколько вам удастся сделать за день. – Штерн никогда раньше не видел Седлачека и Бабара и решил, что Оскар ведет себя исключительно неосторожно. Склонившись под тяжестью руки, лежащей на плече, он пробормотал, что, прежде чем взяться за подобную задачу, он хотел бы в частном порядке переговорить с герром директором.

Оскар уже привык к тому, что Ицхак Штерн просто не в состоянии дать конкретный ответ или ответить на просьбу, пока не прибегнет к нескольким сентенциям из Талмуда, что было для него очистительным обрядом. Но сейчас он сразу же перешел к делу.

– Скажите, пожалуйста, герр Шиндлер, – вам не кажется, что это исключительно рискованно, решить такую задачу?

Оскар взорвался. Прежде чем он взял себя в руки, незнакомцам в другой комнате был слышен его громкий голос.

– Неужели вы считаете, что я стал бы просить вас, будь тут хоть какой-то риск? – успокоившись, он продолжил. – Риск всегда существует, и вы знаете об этом лучше меня. Но не со стороны этих двух человек. На них можно положиться.

В конце концов, Штерн провел весь день за отчетом. Он был ученым и привык к сухой и точной прозе. Спасательная организация в Будапеште, сионисты в Стамбуле получат от Штерна отчет, на который можно всецело положиться. Если распространить данные Штерна на 1.700 больших и малых лагерей по всей Польше, то предстанет картина, которая потрясет весь мир!

Но Седлачек и Шиндлер хотели от Штерна гораздо большего. На следующее утро после кутежа Оскар со своей стоической печенью притащился обратно в Плачув еще до того, как начала работать администрация лагеря. Между уговорами проявить терпимость, которыми Оскар всю ночь доставал Амона, он привез с собой письменное разрешение на посещение двумя «братьями-промышленниками» столь образцового предприятия, каковым является Плачув. Этим же утром Оскар пригласил с собой двух гостей в серое мрачное административное здание и потребовал, чтоб в экскурсии по лагерю их сопровождал haftling(заключенный) Ицхак Штерн. У приятеля Седлачека Бабара было нечто вроде миниатюрной камеры, но он носил ее открыто, держа в руках. Можно было поверить, что если его остановит какой-то эсэсовец, он будет только рад возможности задержаться и поболтать с ним, похваставшись игрушкой, которую приобрел во время недавней деловой поездки в Брюссель или в Стокгольм.

Когда Оскар и гости из Будапешта вышли из административного корпуса, Оскар взял за плечи худого сдержанного Штерна. Его друзья будут рады ознакомиться с цехами и жилым сектором, сказал Оскар. Но если Штерн решит, что они обязаны на что-то обратить внимание, он должен просто остановиться и нагнувшись, завязывать шнурки от ботинок.

По главной дороге Гета, вымощенной раздробленными надгробьями, они двинулись мимо казармы СС. Почти сразу у заключенного Штерна развязались шнурки. Спутник Седлачека щелкнул камерой, засняв группы заключенных, которые волочили вагонетки с камнем из каменоломни, пока Штерн бормотал: «Прошу прощения, господа». Тем не менее он так старательно приводил обувь в порядок, что они смогли, опустив глаза, прочесть отрывки надгробных надписей. Здесь были надгробия Блюмы Гемейнеровой (1859-1927), Матильды Либескинд, умершей в 1912 году в возрасте 90 лет, Хелены Вашберг, которая скончалась при рождении ребенка в 1911 году, Рози Гродер, тринадцати лет, которая ушла в мир иной в 1931-м, Софи Рознер и Адольфа Готлиба, скончавшимися в правление Франца-Иосифа. Штерн хотел, чтобы они увидели имена уважаемых покойников, ныне ставите брусчаткой мостовой.

Двинувшись дальше, они прошли мимо Puffkaus'a,борделя для СС и украинцев, обслуживаемого польскими девушками, а затем вышли к каменоломне, где дробили известняковые глыбы. Шнурки на ботинках Штерна окончательно запутались и ему потребовалось много времени, чтобы развязать узел. Люди уничтожали скальное вкрапление, работая клиньями и молотами. Никто из утомленных каменщиков не обратил внимания на двух утренних посетителей. Охранял заключенных Иван, украинский шофер Амона Гета, а надсмотрщиком был длинноголовый Эрик, немец-уголовник. Эрик продемонстрировал свою способность убивать семьи, отправив на тот свет свою мать, отца и сестер. Его ждала петля или пожизненное заключение в одиночке, если бы СС не осознало, что есть худшие преступления, чем отцеубийство, и Эрику стоит дать в руки хлыст, чтобы избивать таких преступников. Как Штерн упомянул в своем отчете, сюда был отправлен краковский врач Эдвард Гольдблатт – стараниями врача-эсэсовца Бланке и его еврейского подопечного доктора Леона Гросса. Эрику нравилось встречать у входа в каменоломню людей культурных и интеллектуальных профессий, которые неумело брались за работу, и Гольдблатта он стал избивать сразу же, как только стало ясно, что тот не умеет управляться с кувалдой и клиньями. Каждый день Эрик и команда из СС и украинцев избивали Гольдблатта. Врачу приходилось работать с вдвое распухшим лицом, с заплывшим глазом. Никто не знал, какая именно ошибка доктора Гольдблатта позволит Эрику прикончить его. Лишь когда он длительное время провалялся без сознания, Эрик позволил отнести его в Krankenstube(санчасть), где врач Леон Гросс отказался принять Гольдблатта. Получив санкцию медицины, Эрик и дежурные эсэсовцы продолжали избивать умирающего Гольдблатта на пороге больницы в которой ему было отказано в приеме.

Нагнувшись, Штерн долго завязывал шнурки у каменоломни, ибо он, как и Оскар и кое-кто еще в Плачуве, верил в будущего судью, который может спросить: «Где еще – на свете – могло – случиться – такое?»

Оскар мог предоставить своим коллегам возможность бросить общий взгляд на лагерь с Чуйовой Гурки и от австрийского форта, откуда на окровавленных тачках по проложенной колее отвозили трупы в лес, невозмутимо высившийся у входа в лагерь. Уже тысячи мертвецов были захоронены в братских могилах на опушке соснового леса. И когда с востока пришли русские, им пришлось миновать этот лес, полный жертв, прежде, чем перед ними предстал полуживой умирающий Плачув.

Будь Плачув в самом деле индустриальным районом, он бы серьезно разочаровал любого серьезного наблюдателя. Амон, Бош, Лео, Йон, Йозеф Нейшел и другие – все считали его образцовым на том основании, что он обогащал их. Они испытали бы потрясение, доведись им узнать, что одна из причин, по которой их лавочка продолжала существовать, было нежелание инспекции по делам армии серьезно иметь дело с тем экономическим чудом, которое они создали.

На деле же, единственным экономическим чудом, связанным с Плачувом, было личное благосостояние Амона и его клики. Любой непредвзятый наблюдатель искренне удивился бы, узнай он, что в мастерские Плачува поступали военные контракты, учитывая, какое в них стояло убогое, старое оборудование. Но один из заключенных, умный сионист из Плачува, убеждал таких людей со стороны, как Оскар и Мадритч, а те, в свою очередь, оказывали давление на Инспекторат. Исходя из того, что голод и спорадические убийства в Плачуве все же лучше, чем гарантированное поголовное уничтожение в Аушвице и Бельзеце, Оскар был готов убивать время с офицерами по закупкам из инспекции по делам вооруженных сил генерала Шиндлера. Они корчили гримасы, говоря: «Да бросьте, Оскар! Неужели вы серьезно?» Но в конце концов находили какие-то контракты для лагеря Амона Гета, заказывая лопаты, которые производились из металлолома, собранного на заводском дворе фабрики Оскара на Липовой, а также дымовые трубы, гнутые из обрезков жести. Шансы, что вермахт постоянно будет заказывать лопаты и черенки к ним, были не велики.

Многие друзья Оскара из состава Инспектората понимали смысл своих действий – продление существования лагеря рабского труда в Плачуве равнялось продлению жизни населявших его рабов. Кое-кто из них был возмущен до глубины души, и они прекрасно понимали, каким жуликом является Гет, и их старомодный патриотизм отвергал сибаритское существование Амона на лоне природы.

Божественная ирония лагеря в Плачуве заключалась в том, что некоторые заключенные, способствуя укреплению владычества Амона, преследовали свои собственные цели, в чем можно убедиться на примере в истории с Романом Гинтером. Гинтер, бывший предприниматель, а ныне один из мастеров в механической мастерской, откуда недавно удалось вытащить рабби Левертова, как-то утром был вызван в кабинет Гета и, едва только закрыв двери, тот обрушил на него первый из ударов. Избивая Гинтера, Амон что-то невнятно орал. Затем он вытащил свою жертву за дверь и, спустив по ступенькам, поставил к стенке у входа.

– Могу я задать вам вопрос? – прижимаясь к стене и выплевывая два зуба, спросил ошеломленный Гинтер – пусть даже Амон воспринимает его как актера, старающегося вызвать к себе жалость.

– Ты подонок, – заорал Амон, – ты не поставил заказанные мною наручники! У меня все записано в календаре, свиная задница!

– Но, герр комендант, – возразил Гинтер, – хочу сообщить вам, что приказ о наручниках был выполнен уже вчера. Я спросил герра обершарфюрера Нойшела, что мне с ними делать, и он приказал доставить их к вам, что и было выполнено.

Амон притащил обливающегося кровью Гинтера обратно к себе в кабинет и приказал вызвать к себе Нойшела. Ну да, так и есть, сказал молодой Нойшел. Загляните во второй ящик слева вашего письменного стола, герр комендант. Амон в самом деле нашел там ручные кандалы. Я чуть не пришиб его, пожаловался он своему молодому и наивному протеже из Вены.

Этот же Роман Гинтер, который, взывая к жалости, выплевывал свои зубы у стены серого административного корпуса Амона Гета, это еврейское ничтожество, чуть не убив которого, Амону пришлось ругать Нойшела – этот Гинтер был тем самым человеком, который и ходил на ДЭФ герра Шиндлера договариваться о поставках металлолома, ибо без него, не имея материала для работы, вся команда металлистов прямиком отправилась бы в Аушвиц. Иными словами, хотя размахивающий пистолетом Амон был убежден, что Плачув управляется только силой его административного гения, им руководили заключенные, которым то и дело пускали кровь.

0

28

Глава 25

Кое-кто теперь считал, что Оскар ведет себя, как бесшабашный игрок. Даже из того немногого, что было известно о нем, заключенные чувствовали, что, в случае необходимости, он ради них доведет себя до краха. Потом уже – не сразу, потому что они принимали его благодеяния с той же непосредственностью, с которой ребенок под Рождество получает подарки от родителей – они говорили: слава Богу, что он был верен нам больше, чем своей жене. И подобно заключенным, некоторые официальные лица тоже догадывались, какие страсти владеют Оскаром и в какие игры он играет.

Один из них, доктор Сопп, врач в тюрьме СС в Кракове и медик суда СС на Поморской, через польского посыльного дал герру Шиндлеру знать, что у него есть к нему дело. В тюрьме Монтелюпич находилась некая женщина, фрау Хелен Шиндлер. Доктор Сопп знал, что она не была родственницей Оскара, но ее муж вложил деньги в «Эмалию». Ее допрашивали о происхождении документов об арийском происхождении. Доктору Соппу не было необходимости уточнять, что миссис Шиндлер может оказаться в грузовике, который доставит ее на Чуйову Гурку. Но если Оскар готов выложить определенную сумму, дал понять Сопп, то он как медик готов выдать свидетельство, в котором будет сказано, что, учитывая состояние ее здоровья, миссис Шиндлер нуждается в лечении в Мариенбаде, в Богемии.

Оскар явился в кабинет к Соппу, где и выяснил, что за данный документ врач хочет получить 50 тысяч злотых. Спорить не имело смысла. После трех лет подобной практики, любой врач с точностью до одного злотого мог подсчитать сумму, которую хотел бы получить за свое одолжение. В течение дня Оскар собрал эту сумму. Сопп знал, что это ему под силу, знал, что Оскар получает доходы с черного рынка, которые не оставляют по себе никаких следов.

Прежде, чем расплатиться, Оскар поставил несколько условий. Он отправится в тюрьму вместе с доктором Соппом и лично заберет женщину из камеры. Он сам лично доставит ее к общим друзьям в городе. Сопп не возражал. Под резким светом электрической лампочки в промерзших стенах Монтелюпича миссис Шиндлер получила в руки свой драгоценный документ.

Человек, действовавший более продуманно, человек с бухгалтерским складом ума, вполне обоснованно мог бы компенсировать свои расходы и тревоги из тех денег, что Седлачек доставлял из Будапешта. Вкупе Оскару было вручено около 150.000 рейхсмарок, которые доставлялись под двойным дном чемодана и зашитые в подкладку. Но Оскар, то ли в силу того, что он вообще небрежно относился к деньгам (получаемым и отдаваемым), то ли в силу обостренного чувства чести, вручал своим еврейским связным все деньги, получаемые им от Седлачека, не считая тех, что были потрачены на коньяк для Амона.

Это было далеко не простым делом. Когда летом 1943-го года Седлачек доставил в Краков 50.000 рейхсмарок, сионисты в Плачуве, которым Оскар предложил эту наличность, выразили опасение, что это может быть ловушкой.

Первым делом Оскар обратился к Манделю, сварщику в механической мастерской Плачува и члену «Hitach Dut»,сионистского рабочего молодежного движения. Мандель даже не хотел притрагиваться к этим деньгам. Послушай, сказал Шиндлер, к ним приложено письмо на иврите, письмо из Палестины. Но, конечно же, если это ловушка, если Оскар сам под подозрением и его используют вслепую, тут и должнобыть письмо из Палестины.

Но в ситуации, когда порой не хватает хлеба на завтрак, предлагаемая сумма была более, чем внушительной: 50 тысяч рейхсмарок равнялись 100.000 злотых. И тратить их можно было по собственному усмотрению. Это было просто невероятно.

Затем Шиндлер попытался передать находящиеся у него деньги, доставленные в багажнике своей машины в Плачув, другому члену «Hitach Dut»,женщине, которую звали Алта Рубнер. Через заключенных, которых водили на работу на кабельный завод, через кое-каких поляков в тюрьме у нее были связи с подпольем в Сосновце. Может быть, сказала она Манделю, лучше всего поручить все это дело подполью, и пусть они там разбираются в происхождении денег, которые предлагает герр Оскар Шиндлер.

Продолжая свои попытки убедить ее, Оскар даже как-то повысил на Алту голос, когда их беседу заглушал шум и стрекот швейных машин Мадритча: «От всей души заверяю, что это не ловушка!» От всей души. Как раз те самые эмоции, которые и должны быть свойственны агенту-провокатору!

Все же после того, как Оскар удалился, Мандель переговорил со Штерном, подтвердившим аутентичность письма и посоветовался с девушкой, было решено взять деньги. Теперь они хотя бы знали, что Оскар не подведет их. Мандель зашел к Марселю Гольдбергу в административный корпус. Гольдберг тоже был членом «Hitach Dut»,но после того, как он стал составлять списки – на работу, на транспортировку, списки живых и мертвых – начал брать взятки. Хотя Мандель довольно решительно поговорил с ним. Один из списков, который составлял Гольдберг – или, в крайнем случае, мог его дополнить – был перечень тех, кто направлялся на «Эмалию» для сбора металлолома, используемого в Плачуве. Не излагая причины, по которой ему надо было попасть на «Эмалию», и напомнив о старых временах, Мандель попал в этот список.

Но, оказавшись в Заблоче и прошмыгнув между грудами металлолома, чтобы пройти к Оскару, он был остановлен перед кабинетом Банкером. Герр Шиндлер очень занят, сказал Банкер.

Через неделю Мандель повторил свою попытку. И снова Банкер не пропустил его поговорить с Оскаром. На третий раз Банкер был достаточно откровенен: «Вы хотите получить те сионистские деньги? Раньше вы их не хотели. А теперь хотите. Ну, так вы не сможете их получить. Такова жизнь, господин Мандель!»

Кивнув, Мандель ушел. Он ошибочно предположил, что Банкер уже наложил лапу хотя бы на часть этой наличности. На деле же Банкер просто осторожничал. В конечном итоге деньги все же попали в руки сионистов, заключенных в Плачуве, ибо расписка Алты Рубнер в их получении была доставлена Седлачеком в Будапешт.

Можно предположить, что немалая часть этой суммы была потрачена на поддержку евреев, прибывших в Краков из других мест, у которых не было никаких источников помощи.

Были ли средства, переданные Оскаром, потрачены, главным образом, на питание, как предположил Штерн или же пошли на поддержку подпольного сопротивления, на покупку пропусков и оружия, – этим вопросом Оскар никогда не задавался. Тем не менее, чтобы выкупить из тюрьмы миссис Шиндлер или спасти братьев Данцингер не было потрачено ни копейки из этих денег. Деньги Седлачека не пошли и на то, чтобы как-то компенсировать потери от 30 тонн эмалированной посуды, ушедшей в виде взяток, которые Оскару пришлось вручать большим и малым чинам СС в течение всего 1943-го года, чтобы удержать их от намерений закрыть лагерь на «Эмалии».

Не были они потрачены и на приобретение гинекологического инструментария ценой в 16 тысяч злотых, который Оскару пришлось покупать на черном рынке, когда одна из девушек на «Эмалии» забеременела – а беременность, без сомнения, означала прямой билет в Аушвиц. Не были они использованы и на покупку подержанного поломанного «Мерседеса» у унтерштурмфюрера Йона. Тот предложил ему купить машину, как раз когда Оскар обратился с просьбой, чтобы тридцать узников Плачува были переведены на «Эмалию». Машина, за которую Оскар выложил 12 тысяч злотых, на другой же день была реквизирована коллегой Йона и его приятелем, унтерштурмфюрером Шейдтом, чтобы обслуживать охрану лагеря. Может, в его багажнике развозят кормежку на посты, разозлился Оскар на Ингрид за обеденным столом. Позже, комментируя этот инцидент, Оскар сказал, что был только рад услужить обоим господам.

0

29

Глава 26

Раймонд Титч производил платежи самого разного характера. Он был тихим аккуратным католиком из Австрии, и его хромоту кое-кто объяснял ранением, полученным в Первой мировой войне, а другие – несчастным случаем в детстве. Он был лет на десять или больше того старше Амона и Оскара. В Плачуве он управлял фабрикой форменной одежды Юлиуса Мадритча, на которой было занято примерно 3.000 швей и механиков.

Одним из способов выкладывания денег были шахматные матчи с Амоном Гетом. Административный корпус соединяла с предприятием Мадритча телефонная линия, и Амон часто звонил Титчу, приглашая его к себе поиграть в шахматы. В первый раз игра кончилась через полчаса и отнюдь не в пользу гауптштурмфюрера. Приговор «Мат!», который Титч без особого восторга готовился произнести, замер у него на губах, когда он изумлением увидел, в какую ярость пришел Амон. Рванув воротник, он расстегнул и отбросил портупею и надвинул фуражку на лоб. Пораженному Раймонду Титчу показалось, что Амон готов выскочить к трамвайной линии в поисках заключенного, которому предстоит расстаться с жизнью, за его – Раймонда Титча – так легко одержанную победу. Теперь он позволял себе взять верх над комендантом не раньше, чем через три часа. И когда сотрудники административного управления видели, как Титч хромает по Иерусалимской, чтобы занять вахту у шахматной доски, они знали, что их ждет спокойный день. Чувство безопасности распространялось по мастерским и доходило даже до тех несчастных, что тащили вагонетки.

Но Раймонд Титч пускал в ход не только свои шахматные таланты. Независимо от доктора Седлачека и того человека с портативной камерой, которых Оскар привел в Плачув, Титч тоже начал фотографировать. Порой из окна своего кабинета, порой из угла мастерской, он снимал заключенных в полосатой форме, тянущих груз по узкоколейке, раздачу убогих порций супа с хлебом, копку канав и закладку фундаментов. Несколько снимков Титча, можно предположить, изображают тайную доставку хлеба в мастерские Мадритча. Без сомнения, круглые коричневые буханки приобретались Титчем с согласия и на деньги Мадритча; они доставлялись в Плачув на грузовиках под грудами обрезков и кипами одежды. Титч фотографировал, как круглые буханки торопливо перекидывались из рук в руки на склад Мадритча с той стороны, которая не была видна с вышек, и вид на подъездную дорогу к которой перекрывался производственным корпусом.

Он снимал эсэсовцев и украинских охранников в движении: за играми и на работе. Он снимал группу рабочих под надзором мастера, инженера Карпа, который вскоре стал жертвой собак-убийц, вырвавших ему гениталии и разодравших на ногах мясо до костей. Во время долгих прогулок по Плачуву он запечатлевал на пленке его строения, полные тоски и запустения. И похоже, именно он увековечил Амона, развалившегося в шезлонге на веранде, вид грузной туши которого заставил новоназначенного врача СС, доктора Бланке, сказать ему: «Хватит, Амон, ты должен сбрасывать вес». Титч фотографировал бегающих и играющих псов Рольфа и Ральфа, и Майолу, которая держала одного из них за ошейник, делая вид, что ей это страшно нравится. Так же он запечатлел Амона во всем величии на крупной белой лошади.

Отсняв пленки, Титч не проявлял их. В виде роликов было надежнее и безопаснее хранить их в архиве. Он складывал их в металлический ящик в своей краковской квартире. Здесь же он хранил некоторые ценности евреев Мадритча. Даже в Плачуве встречались люди, которым удалось сохранить при себе некоторые ценные вещи; то, что можно было бы предложить – в моменты предельной опасности – как выкуп: скажем, тому, кто составлял списки, тому, кто открывал и закрывал двери теплушек. Титч понимал, что только самые отчаявшиеся доверяли ему свое добро. Та небольшая часть заключенных, у которых еще были при себе кольца, часы и ювелирные изделия не нуждались в нем. Они регулярно пускали их в ход, выторговывая себе небольшие поблажки и удобства. Но в том же тайнике вместе с фотографиями Титча хранились последние ресурсы дюжины семей – брошка тети Янки, часы дяди Мордки.

Даже когда режим в Плачуве прекратил свое существование, когда исчезли Шернер и Чурда, когда Главное хозяйственно-административное управление СС, погрузившись на машины, куда-то исчезло, Титч не стал проявлять и печатать снимки – и для этого были основания. В списках ОДЕССы, послевоенного тайного образования бывших эсэсовцев он числился как предатель. Люди, работавшие у Мадритча, при его содействии получили в общей сложности больше тридцати тысяч буханок хлеба, много цыплят, несколько килограммов масла, и израильское правительство высоко оценило его гуманное отношение, о чем появились сообщения в прессе. После них кое-кто высказывал угрозы в его адрес и шипел ему вслед, когда он проходил по улицам Вены: «Обожатель евреев!» Так что пленкам из Плачува пришлось около двадцати лет лежать в земле небольшого парка в предместье Вены и на высыхающей в темноте эмульсии были запечатлены образы Майолы, любовницы Амона, его собак-убийц и безымянных рабов. И для выживших в Плачуве стало триумфом, когда в ноябре 1963 года один из спасенных Шиндлером (Леопольд Пфефферберг) втайне купил ящик и его содержимое за 500 долларов у Раймонда Титча, в то время уже был неизлечимо больного сердечной слабостью. Но даже и сейчас Раймонд Титч не хотел, чтобы снимки появились на свет до его кончины. Безымянные тени ОДЕССы пугали его больше, чем имена Амона Гета, Шернера, больше, чем Аушвиц и дни в Плачуве.

После его похорон пленки были проявлены. Почти все снимки сохранились.
* * *

Никто из небольшого количества заключенных Плачува, переживших и Амона и само существование лагеря, не мог бросить никакого обвинения в адрес Раймонда Титча. Но он никогда не принадлежал к тому типу людей, вокруг имени которых возникают легенды. А вот Оскар был таковым. С конца 1943 года истории о Шиндлере ходили среди тех, кто еще оставался в живых, наполняя их радостным возбуждением мифа. Ибо не так важно, является ли то правдой или нет, да миф и не должен быть подлинной правдой, ибо он более истинен, чем сама правда. И слушая эти истории, нетрудно было убедиться, что для обитателей Плачува Титч был, скорее всего, добрым отшельником, а Оскар стал неким божком, суля им освобождение; двуликим – как у древних греков – подобно любому из подобных не самых главных богов, отягощенным всеми свойственными человеку пороками, многоруким, но не так уж и всемогущим, склонным к бескорыстию и сулящим спасение.

Одна из историй относится к тому времени, когда шеф полиции СС был серьезно настроен закрыть Плачув, ибо Инспекция по делам вооруженных сил весьма невысоко оценивала его вклад в дело венных усилий. Хелен Хирш, горничная Амона нередко встречала собиравшихся к обеду гостей, которые, сокрушенно покачивая головами, то прогуливались по холлу, то заглядывали на кухню виллы, чтобы хоть немного отдохнуть от Амона. Офицер СС по фамилии Трибитч, как-то оказавшись на кухне, неожиданно сказал Хелен: «Неужели он не понимает, что люди отдают свои жизни?» Он, конечно, имел в виду Восточный фронт, а не захолустье Плачува. Но эти офицеры не были так уж склонны отдавать свои жизни, тем более что лицезрение обстановки виллы Амона вызывало у них раздражение или, что было более опасным, зависть.

И как гласила легенда, как-то воскресным вечером заявился сам генерал Шиндлер, дабы решить, имеет ли смысл для военных усилий само существование лагеря. Крупный чиновник выбрал странное время для посещения, но, может быть, инспекция по делам армии в преддверии суровой зимы, уже надвигавшейся на Восточный фронт, работала в последних отчаянных усилиях, не покладая рук. Обходу предшествовал обед на «Эмалии», где вино и коньяк лились рекой под руководством Оскара, исполнявшего роль Бахуса на пиру у Диониса.

В силу затянувшегося обеда, инспекция, отправившаяся в «Мерседесах» обозревать Плачув, была явно не в состоянии делать профессиональные выводы. Но повествование игнорирует тот факт, что Шиндлер и его сопровождение имели за плечами почти четыре года оценки качества продукций и производственных площадей. Хотя Оскара меньше всего мог бы смутить этот факт.

Проверка началась с пошивочной фабрики Мадритча, которая являлась витриной Плачува. В течение всего 1943 года она производила ежемесячно больше двадцати тысяч комплектов униформы. Но вопрос стоял следующим образом: может, герру Мадритчу было бы лучше расстаться с Плачувом, переведя свой капитал в более эффективные и лучше снабжающиеся польские предприятия в Подгоже и Тарнуве. Ветхое состояние фабрики в Плачуве не позволяет ни Мадритчу, ни другим инвесторам ставить тут то оснащение, кого требует современное производство.

Осмотр мастерских компания официальных лиц начала при полном свете, и вдруг он потух – один из друзей Штерна в щитовой Плачува устроил короткое замыкание. Благодушие как результат обилия блюд и напитков, поставленных Оскаром, вступило в противоречие с тусклым светом. Инспекция двинулась дальше при слабом мерцании карманных фонариков среди рядов замолчавших станков, лишивших строгих судей возможности проявить свои профессиональные навыки.

Пока генерал Шиндлер, прищурившись, пытался в луче фонарика оценить состояние прессов и станков в механических мастерских, 30 тысяч обитателей Плачува, съежившись на своих нарах, ожидали его приговора.

Даже при загрузке линий восточной железной дороги, через несколько часов они будут отданы во власть мощной техники Аушвица. Но они понимали, что данный факт не может вызвать ни капли сочувствия у генерала Шиндлера. Его специальностью была продукция. Для него продукция обладала первейшей и неоспоримой ценностью.

Из-за обильного обеда у Оскара и отключившегося освещения, гласила легенда, обитатели Плачува были спасены. Это волшебная сказка, потому что в действительности дожила до освобождения лишь десятая часть заключенных Плачува. Но история позже была рассказана Штерном и другими, и большинство ее подробностей соответствует истине. Потому что Оскар всегда выставлял на стол обилие выпивки, когда приходилось принимать официальных лиц, и ему мог бы понравиться такой номер, как оставить их в темноте.

– Вы должны помнить, – сказал юноша, которого впоследствии спас Оскар, – что в нем, кроме немецкой крови, был и чешская. Он был этакий бравый солдат Швейк. Он любил дурачить систему, подложить ей свинью.

«Было бы неблагородно по отношению к легенде задаваться вопросом, что произошло на самом деле», – подумал Амон, когда погас свет. Может быть, если речь шла бы о создании литературного повествования, его можно было сделать вдребезги пьяным или обожравшимся. Вопрос заключается в том, выжил ли Плачув лишь потому, что на настроении генерала Шиндлера сказалось тусклое освещение и обилие выпитого – или он продолжал существовать лишь потому, что был отличным перевалочным центром – отстойником в те недели, когда даже могучие мощности Аушвица-Биркенау работали с перегрузкой. Но история наделила Оскара большими достоинствами, чем он проявил на деле для спасения Плачува и большинства его обитателей от печального конца.
* * *

Пока СС и Инспекция обсуждали будущее Плачува, Иосифа Бау – молодого художника из Кракова, которому ближе к концу войны довелось хорошо узнать Оскара – угораздило влюбиться в некую девушку Ребекку Танненбаум, для чего не было ни места, ни условий. Бау работал в строительном отделе чертежником. Он был серьезным мальчиком с чисто художественным стремлением к совершенству. Он, так сказать, убежал в Плачув, потому что у него никогда не было соответствующих для жизни в гетто документов. Поскольку у него не было профессии, которая могла бы пригодиться на каком-то предприятии в гетто, ему приходилось прятаться при содействии матери и друзей. Во время ликвидации в марте 1943 года он выбрался из-за стенки и успел пристроиться в хвост рабочей колонне, направлявшейся в Плачув. Ибо в Плачуве были новые возможности, не существовавшие в гетто. Например, строительство. В том же самом мрачном здании, раскинувшем оба крыла, где был и кабинет Амона, Иосиф Бау имел дело с синьками. Ему покровительствовал Ицхак Штерн, который упомянул о нем Оскару как о хорошем чертежнике, который в будущем, может быть, сможет искусно подделывать документы.

Иосифу повезло, что ему не пришлось часто сталкиваться с Амоном, ибо он производил впечатление такой трогательной открытости, что Амон, встреть он его, сразу же вытащил бы револьвер. Мастерская Бау была в самом дальнем от Амона конце здания. Часть заключенных работала на первом этаже, неподалеку от кабинета коменданта. Среди них были снабженцы, клерки, стенограф Метек Пемпер. Их ежедневно подстерегал риск и неожиданно получить пулю, и нарваться на взрыв начальственной ярости. Например, Мундек Корн, который до войны был поставщиком одного из дочерних предприятий Ротшильда, а теперь закупал для тюремных мастерских ткань, морские водоросли, пиломатериалы и металл, был вынужден работать не только в том же самом административном корпусе, но и в том же крыле, где размещался кабинет Амона. Как-то утром Корн поднял глаза от стола и увидел на той стороне Иерусалимской, рядом с казармой СС, мальчика лет двадцати, которого он знал по Кракову; тот мочился под прикрытием одного из штабелей досок. В то же самое время он увидел белый рукав рубашки и две мясистые кисти, мелькнувшие в окне ванной в этом же крыле. Правая рука держала револьвер. Раздались два выстрела, один за другим, и по крайней мере один из них поразил мальчишку в голову, отбросив его на штабель досок. Когда Корн снова поднял глаза к окну ванной, то заметил лишь руку в белом рукаве, закрывавшую створку.

Еще утром на стол Корна легла заявка, коряво и неразборчиво подписанная Амоном. Взгляд его скользнул от подписи к трупу, который с расстегнутой ширинкой валялся у груды досок. Он не удивлялся тому, что ему пришлось увидеть. Он видел ту соблазнительную легкость, с которой Амон решал все проблемы. То есть он испытывал желание поставить на одну доску визит в ванную и убийство, ничем не отличавшееся от небрежного росчерка на листе бумаги, да и вообще, может быть, любую смерть – что бы она с собой ни несла – надо воспринимать как рутинный факт бытия.

Но Иосифу Бау не хотелось бы становиться жертвой таких взглядов. Ему удалось избежать чистки административного штата, который состоялся в центре здания и его правом крыле. Она началась, когда Йозеф Нейшел, любимчик Гета, пожаловался коменданту, что девушка из конторы воспользовалась кожурой от копченой грудинки. Амон в ярости вылетел из кабинета и помчался по коридору.

– Вы все толстеете! – орал он.

Затем он разделил всех работников на две шеренги Корну показалось, что перед ним развертывается сцена из быта старших классов школы в Подгоже: девушки в другом ряду все были знакомы ему, дочери тех семей рядом с которыми он рос, семей из Подгоже. Все действо напоминало учительское деление, когда определялось что вот эти пойдут к монументу Костюшко, а эти – в музей в Вавель. На деле же девушки из второго ряда из-за своих столов были отправлены на Чуйову Гурку, где за любовь к шкурке от копченой грудинки с ними рассчитался карательный взвод Пиларцика.

Хотя Иосиф Бау не имел отношения к суматохе, воцарившейся в конторе, никто из обитателей Плачува не мог бы сказать, что у него спокойная жизнь. Но все же она несла в себе меньше опасностей, чем увлечение девушкой, которому он не мог противостоять. Ребекка Таннебаум была сиротой, но поскольку среди еврейской общины Кракова действовали клановые законы, у нее не было недостатка в добрых тетях и дядях, опекавших ее. Ей было девятнадцать лет, у нее было милое личико и изящная фигурка. Она хорошо говорила по-немецки и могла поддерживать интересный и доброжелательный разговор. Недавно она стала работать в конторе Штерна, расположенной за административным корпусом, избавленная от опасности внезапно столкнуться с комендантом, охваченным припадком ярости. Но ее обязанности в отделе занимали лишь половину рабочего дня. Она была еще и маникюршей. Еженедельно она обслуживала Амона; она ухаживала за руками унтерштурмфюрера Лео Йона, а также доктора Бланке и его любовницы, грубой и жестокой Алис Орловски. Впервые увидев перед собой руку Амона, она сочла, что у него длинные пальцы хорошей формы – отнюдь не как у располневшего человека и конечно же, не как у дикаря.

Когда к ней впервые пришел какой-то заключенный и сказал, что ее хочет видеть герр комендант, она кинулась бежать, петляя мимо столов – и вниз по лестнице. Заключенный бежал за ней, крича ей вслед:

– Ради Бога, не надо! Он меня накажет, если я не приведу тебя.

Так что ей пришлось последовать за посланцем на виллу Гета. Но прежде чем войти в гостиную, она успела побывать в душном зловонном погребе – первой резиденции Гета – он был выкопан на краю древнего еврейского кладбища. И там, едва ли не заживо похороненная среди пластов кладбищенской земли, ее подруга Хелен Хирш сидела вся избитая и в синяках. «Да, у тебя возникли проблемы», – признала Хелен. – «Но просто делай свою работу и присматривайся. Кое у кого ему нравится профессиональный подход к делу, а кое у кого – нет. Когда ты будешь уходить, я смогу дать тебе кусок пирога и сосиску. Но только не бери сама; сначала спроси меня. Случалось, что кое-кто брал сам и я не знала, как мне выкручиваться».

Амон оценил профессиональную сноровку Ребекки, которая, обрабатывая его руки, болтала по-немецки. Все было, словно она снова сидела в отеле «Краковия», а Амон был несколько располневшим, молодым немецким магнатом в крахмальной рубашке, прибывшим в Краков продавать текстиль, металл или химикалии. Но в их общении были две детали, которые не позволяли ей всецело погрузиться в столь милое прошлое. Под правой рукой комендант постоянно держал свой служебный револьвер и время от времени в салон заходила подремать одна из его собак. Она видела, как на аппельплаце они рвали плоть инженера Карпа. И все же порой, когда собаки мирно посапывали во сне, а они с Амоном обменивались воспоминаниями о довоенных поездках на воды в Карлсбад, ужас, царящий на перекличках, уплывал куда-то вдаль и в него было трудно поверить. Как-то она осмелилась спросить его, почему он всегда держит при себе револьвер. От его ответа у нее побежали мурашки по спине и она лишь склонилась к его руке.

– На тот случай, если ты порежешь меня, – сказал он ей.

Если ей нужны были доказательства, что Амон может столь же легко, как болтать о поездках на курорт, впадать в бешенство, она их получила в тот день, когда вошла в холл и увидела, как он за волосы выволакивает из комнаты ее подругу Хелен Хирш – та отчаянно старалась сохранить равновесие, хотя он с корнем вырывал пучки волос, а Амон, едва на секунду ослабевала хватка, тотчас же перехватывал волосы огромной ухоженной кистью. Очередное доказательство предстало в тот вечер, когда она вошла в гостиную и внезапно один из псов, прыгнул на нее, положил ей лапы на плечи и, разинув пасть, был готов вцепиться ей в грудь. Бросив взгляд через комнату, она увидела, что Амон, улыбаясь, лежит на софе.

– Перестань трястись, глупая девчонка, – сказал он, – или я не смогу спасти тебя от моего зверя.

За то время, что она ухаживала за руками коменданта, он успел пристрелить мальчишку, чистившего ему сапоги за плохую работу, приказать подвесить к вделанному в стенку кабинета кольцу своего пятнадцатилетнего денщика Польдека Дересевича за найденную на одной из собак блоху и предать казни своего слугу Лизека за то, что он запряг в дрожку лошадей для Боша, не испросив предварительно его разрешения.

Она встретила Иосифа Бау серым осенним утром, когда он, стоя в коридоре, тащил рулон синек на тусклое осеннее солнце. Его худая фигура, казалось, гнулась под этой ношей. Ребекка спросила, не может ли она помочь ему.

– Нет, – сказал он. – Мне просто надо дождаться солнца.

– Почему? – спросила она.

Он объяснил, что его чертежи нового здания были переведены на синьки и под воздействием прямого солнечного света начнутся таинственные химические реакции и они окончательно проявятся. А потом он сказал:

– Почему бы вам не стать моим волшебным солнцем?

В Плачуве хорошенькие девушки не привыкли к столь деликатному обращению со стороны ребят. Чувственность все равно проявлялась со всей силой, несмотря на звуки очередей с Чуйовой Гурки, на казни на аппельплаце. Но для начала, представьте себе, к примеру, день, когда у рабочей партии, возвращающейся с кабельного завода, был найден цыпленок. Амон бушевал на аппельплаце, потому что спрятанный в мешок цыпленок был найден у ворот гетто во время обыска. Чей это мешок? – хотел знать Амон. Чей цыпленок? Поскольку никто на аппельплаце не хотел ничего признавать, Амон выхватил ружье у стоящего рядом эсэсовца и застрелил заключенного, стоящего в начале шеренги. Пуля, пройдя через его тело, поразила и того, который стоял сзади.

– Как вы любите друг друга! – орал Амон, готовясь пристрелить следующего.

Мальчик лет четырнадцати сделал шаг вперед. Его сотрясала дрожь, и он плакал. Он может сказать, кто спрятал цыпленка, сказал он герру коменданту.

– Так кто?

Мальчик показал на одного из двух мертвых.

– Вот этот! – заплакал он. Амон изумил весь аппельплац, поверив мальчишке. Откинув голову, он расхохотался. Ну и люди... как только они не могут понять, что их ждет?

В такие вечера, когда от семи до девяти часов узникам разрешалось свободно передвигаться, многие понимали, что времена неторопливых ухаживаний остались в прошлом. Вши, терзающие зудом подмышки и промежность превращали вежливость в издевательство. Молодые люди без церемоний оседлывали девушек. В женском лагере пели песни, в которых вопрошались девственницы – почему они держат себя в такой чистоте и для кого они берегут себя.

На «Эмалии» атмосфера не была такой уж безнадежной. На участке эмалировки среди станков стояли укрытия, которые позволяли любовникам долгое время быть в обществе друг друга. В переполненных бараках разделение существовало только теоретически. Отсутствие каждодневных страхов, относительно сытный рацион вносил какое-то спокойствие. Кроме того, Оскар продолжал утверждать, что не позволит эсэсовцам показаться в пределах лагеря без его разрешения.

Один из заключенных припомнил, что в кабинете Оскара была установлена специальная линия связи на тот случай, если руководство СС потребует доступа в бараки. И пока эсэсовцы будут на пути к ним, Оскар успеет нажать кнопку, включающую сигнал тревоги в лагере. Первым делом он предупредит мужчин и женщин, что необходимо спрятать запрещенные сигареты, которые Оскар ежедневно доставлял в лагерь («Иди ко мне в кабинет, – едва ли не каждый день говорил он кому-то в цехе, – и набей портсигар». И при этом многозначительно подмигивал.) Сигнал же предупреждал заключенных, чтобы они заняли свои места.

Встреча с юношей, который обратился к ней с такой изысканной вежливостью, словно они сидели на веранде кафе, стала для Ребекки потрясением, воспоминанием об исчезнувшей культуре.

На другое утро, когда она спускалась из кабинета Штерна, Иосиф показал ей свое рабочее место. Он готовил чертежи дополнительных бараков. «Какой номер вашего барака и кто в нем староста?» С вежливой сдержанностью она дала ему понять, откуда она. Она видела, как Хелен Хирш волочили за волосы, и ее самое ждет смерть, если она случайно защемит заусеницу на пальце Амона. И все же этот юноша смог вызвать в ней воспоминания о девичестве и о застенчивости. «Я приду поговорить с вашей матерью», – пообещал он. «У меня нет матери», – сказала Ребекка. «Тогда я поговорю со старостой».

Вот так и началось ухаживание – с разрешения старших, словно в самом деле в их распоряжении был весь мир и вдоволь времени. Поскольку он был до удивления церемонен, они даже не целовались. В сущности, в первый раз они обнялись под крышей дома Амона. Это произошло после сеанса маникюра. Ребекка, согрев у Хелен воды и получив от нее кусочек мыла, поднялась наверх, в комнатку, предназначенную для ремонта, где собиралась постирать блузку и смену нижнего белья. Стирать ей пришлось в миске, из которой она завтра будет есть суп.

Она трудилась в хлопьях мыльной пены, когда появился Иосиф.

– Что ты здесь делаешь? – спросила она его.

– Я должен снять размеры, – сказал он, – для ремонта. А почему ты сама здесь?

– Можешь догадаться, – сказала она ему. – И, пожалуйста, не говори так громко.

Он легко двигался по комнате, быстро прикладывая метр к плинтусам.

– Осторожнее, – предупредила она его, беспокоясь, как бы Амон не счел его поведение нарушением установленных правил.

– Коль скоро я уже здесь, – сказал он ей, – могу и с тебя снять размеры.

Он смерил длину ее руки и расстояние от ямочки на затылке до талии. Она не возражала, когда его пальцы касались ее. Но после того, как, обнявшись, они на несколько секунд застыли в объятиях, она приказала ему уходить. Тут было не то место, чтобы нежиться средь бела дня.

В Плачуве встречались и другие удивительные увлечения, даже среди эсэсовцев, но они, конечно же, не были пронизаны таким солнечным светом, как этот роман, который по всем правилам развивался между Иосифом Бау и маникюршей. Например, обершарфюрер Альбери Хайар, который убил врача гетто Розалию Блау и пристрелил Диану Рейтер, когда осел фундамент одного из бараков, влюбился в еврейку-заключенную. Дочка Мадритча была буквально очарована еврейским мальчиком из Тарнува – он, естественно, работал на фабрике Мадритча в Тарнуве до тех пор, пока в конце лета сюда не прибыл специалист по ликвидации гетто Амон Гет, чтобы предать Тарнув такой же судьбе, на которую он обрек Краков. Теперь этот мальчик оказался на фабрике Мадритча в Плачуве, и девушка могла его тут навещать. Но из этого ничего не могло получиться. У самих же заключенных были убежища и укрытия, в которых могли встречаться супруги и любовники. Но все – и законы рейха, и собственный кодекс поведения среди заключенных – препятствовало роману между фройляйн Мадритч и ее молодым человеком. Точно так же произошло, когда честный и достойный Раймонд Титч влюбился в одну из своих машинисток, испытывая к ней нежное, страстное, но совершенно безнадежное чувство. Что же касается обершарфюрера Хайара, то Амон лично приказал ему не валять дурака. Поэтому Альберт, пойдя со своей девушкой на прогулку в лесок, с чувством искреннего сожаления пустил ей пулю в затылок.

В сущности, смерть осеняла своими крылами и страсти среди СС. И Генри Рознер, скрипач, и его брат, аккордеонист Леопольд, радовавшие венскими мелодиями гостей собиравшихся за обеденным столом у Амона, хорошо знали об этом. Как-то вечером на обеде у Амона оказался высокий стройный мрачноватый офицер Ваффен СС и, подвыпив, стал просить братьев Рознеров исполнить венгерскую песню «Печальное воскресенье». Она представляла собой эмоциональный выплеск, страдания юноши, который кончает с собой из-за любви. Такие чувства, как заметил Генри, были свойственны и эсэсовцам, когда они предавались отдыху. В Венгрии, Польше и Чехословакии стоял вопрос о запрещении этой песни, что говорило о той популярности, какой она пользовалась в тридцатые годы – во всяком случае, принято было думать, что она была причиной нескольких самоубийств из-за несчастной любви. Молодые люди, прежде чем разнести себе голову, оставляли в предсмертных записках несколько строк из этой песни. И еще в давние времена эта песня была внесена в проскрипционные списки Министерства пропаганды рейха. И вот теперь этот высокий элегантный гость, у которого в его возрасте уже должны быть дети-подростки, охваченный приступом каких-то странных дурацких воспоминаний, подошел к Рознерам и сказал: «Сыграйте „Печальное воскресенье“». И хотя доктор Геббельс не разрешал ее исполнение, никто в этом заброшенном углу южной Польши не осмелился бы спорить с боевым офицером СС, полным печали о своей прошедшей любви.

Гости потребовали исполнить песню раза четыре или пять, и мрачное предчувствие охватило Генри Рознера. Как гласили заветы его племени, музыка всегда обладала магическим воздействием. И никто в Европе лучше такого краковского еврея, как Генри Рознер, не знал, какой мощью воздействия обладают звуки скрипки, ибо он был родом из семьи, где умение играть на скрипке было не столько усвоено, сколько унаследовано, как статус «Кохена», наследственного служителя религии. И как он потом вспоминал, именно в эти секунды в голове у Генри мелькнула мысль: «Господи, если у меня есть такая власть, может, этот сукин сын покончит с собой».

Запрещенная музыка «Печального воскресенья» обрела законное существование в столовой Амона, где была повторена четыре или пять раз; Леопольд аккомпанировал ему, глядя на него взглядом, полным грустной меланхоличности, которую внушил им этот симпатичный офицер.

Генри обливался потом, не сомневаясь, что его исполнение явственно предвещает смерть офицера и в любой момент Амон обратит на него внимание и выволочет к задней стенке виллы, где и пристрелит. Для Генри было неважно, хорошо или плохо его исполнение. Он был захвачен им. И только один человек, этот офицер, все видел и понимал; не обращая внимания на пьяную болтовню Боша и Шернера, Чурды и Амона, он продолжал со своего места смотреть прямо в глаза Генри, словно был готов в любую секунду вскочить и сказать: «Именно так, господа. Скрипач совершенно прав. Нет никакого смысла выносить такую тоску».

Рознеры продолжали бесконечно повторять мелодию, на что Амон в нормальных условиях давно бы рыкнул: «Хватит!» Наконец гости, поднявшись, вышли на балкон. Генри сразу же понял: все, что он мог сделать для этого человека, он выполнил. Он с братом перешел на легкие мелодии фон Суппе и Легара, исполняя чуть ли не все оперетты целиком. Из всех гостей на балконе остался только один и примерно через полчаса вечеринка была прервана выстрелом, которым он разнес себе голову.

Таковы были любовь и секс в Плачуве. Блохи, вши и тревоги за колючей оградой, убийства и бред за ее пределами. И в средоточии этого бытия Иосиф Бау и Ребекка Танненбаум плели изящные фигуры своего брачного танца.

В сплошных снегопадах этого года Плачув претерпел изменение своего статуса, которое коснулось всех влюбленных в пределах, очерченных колючей проволокой. В самые первые дни 1944 года все Konzentrationslager (концентрационные лагеря) были переведены под руководство Главного административно-хозяйственного управления СС генерала Пола в Ораниенбурге, предместье Берлине. И такие добавочные лагеря, как «Эмалия» Оскара Шиндлера, тоже перешли под контроль Ораниенбурга. Полицейское начальство в лице Шернера и Чурды потеряло всякую власть над ними. И выплаты за рабочую силу заключенных, которых использовали Оскар и Мадритч, шли больше не на Поморскую, а в контору генерала Рихарда Глюка, главы секции "D" «Концентрационные лагеря» в ведомстве Пола. И теперь, если Оскару что-то понадобится, ему придется ехать не на Поморскую или ублажать Амона, не просто приглашать к обеду генерала Шернера, но выходить на связь с определенными официальными лицами в огромном бюрократическом комплексе Ораниенбурга.

Оскар сразу воспользовался возможностью съездить в Берлин и встретиться с людьми, которые должны были иметь с ним дело. Ораниенбург начинал свое существование как концентрационный лагерь. Теперь он превратился в скопище административных строений. В кабинетах тщательно регулировался каждый аспект жизни и смерти в тюрьмах и лагерях. Рихард Глюк после консультаций с Полом взял на себя ответственность устанавливать баланс между рабочей силой и кандидатами в газовые камеры, решая уравнение, в котором «икс» обозначал рабов, а «игрек» – тех, кого ждала смерть.

Глюк установил порядок процедур на каждый случай, из его департамента выходили памятные записки, чей невыразительный сухой жаргон выдавал знатоков своего дела.

Главное административно-хозяйственное управление СС

Управление секции D (концентрационные лагеря)

Dr-AZ:14ft-Ot-S GEH TGB №453-44

Комендантам концентрационных лагерей Дахау, Заксенхаузен, Бухенвальд, Майданек, Аушвиц I-III, Гросс-Розен, Штутгоф, Равенсбрюк

Группенлейтеру района Риги

Группенлейтеру района Кракова (Плачув)

Количество заявлений комендантов лагерей по поводу наказаний кнутом в случае саботажа выпуска военной продукции со стороны заключенных продолжает возрастать.

Я считаю, что в будущем во всех доказанных случаях саботажа (должен быть приложен рапорт управляющего) необходимо карать их повешением. Экзекуция должна иметь место в присутствии всего наличного состава рабочей силы. Причина казни, которая служит средством устрашения, должна быть широко объявлена.

(Подпись)

Оберштурмфюрер СС

В этой удивительной канцелярии учитывалось даже, какова должна быть длина волос заключенных прежде, чем они будут изъяты с целью использования в экономике для производства «ворсистых носков для команд подводных лодок, а также стелек для обуви служащих железных дорог Рейха»; другие же чиновники дебатировали, нужно ли рассылать «свидетельства о смерти» во все восемь департаментов или же просто ставить индекс и присовокуплять к тому или иному личному делу. И вот здесь-то герру Оскару Шиндлеру из Кракова пришлось объяснять положение дел в своем маленьком промышленном комплексе в Заблоче. Для него нашелся лишь какой-то чиновник среднего ранга, ведающий личным составом.

Оскара это не расстроило. Есть пользователи еврейской рабочей силы, куда более крупные, чем он. Настоящие гиганты, как, конечно, Крупп или «И.Г. Фарбен индустри». Или взять кабельный завод в Кракове. Вальтер Ц. Тоббенс, варшавский промышленник, которого Гиммлер хотел засунуть в вермахт, использует рабочую силу в куда больших размерах, чем герр Шиндлер. Существовало сталеплавильное производство в Сталевой Воле, авиационные заводы в Будзыне и Закопане, предприятие Штайер-Даймлер-Патч в Радоме.

У чиновника средней руки на столе лежал план «Эмалии». «Я надеюсь, – вежливо сказал он, – вы не собираетесь расширять пределы своего лагеря. Это невозможно без опасности вызвать эпидемию тифа».

От этого предположения Оскар отмахнулся. Он заинтересован лишь в неизменности состава рабочей силы. На эту тему, сообщил он чиновнику, он переговорил со своим приятелем, полковником Эрихом Ланге. Это имя, как знал Оскар, кое-что значило в СС. Оскар представил письмо от полковника, и чиновник погрузился в его чтение. В кабинете было тихо – из других помещений доносился лишь скрип перьев, шелест бумаг и тихие серьезные разговоры, словно никто из присутствующих не догадывался, что за ними последуют потоки слез и рыданий.

Полковник Ланге был достаточно влиятельным человеком: руководитель штаба инспекции по делам вооруженных сил в штаб-квартире армии в Берлине. Оскар встретился с ним на приеме у генерала Шиндлера в Кракове. Они сразу прониклись симпатией друг к другу. Порой на таких приемах случалось, что кто-то, как ему казалось, чувствовал в другом какое-то неприятие режима и тогда они уединялись в уголке, чтобы проверить друг друга и, может, завязать дружеские отношения. Эрих Ланге испытал потрясение при виде лагерей при предприятиях в Польше – например, производство «ИГ Фарбен» в Буне, где надсмотрщики не знали иных слов, кроме рожденных в СС требований «работать быстро!» и заставляли заключенных бегом носить мешки с цементом, а трупы скончавшихся от голода, надорвавшихся на работе скидывали в траншеи, выкопанные для прокладки кабелей и вместе с последними заливали цементом. «Вы здесь не для того, чтобы жить, а чтобы дохнуть в цементе», – говорил новичкам управляющий, и, услышав эти слова, Ланге почувствовал, что и на нем лежит проклятие.

Его письму в Ораниенбург предшествовали несколько телефонных звонков, которые, вкупе с письмом, имели цель создать определенное представление: герр Шиндлер, производя котелки и полевые кухни, а также 45-миллиметровые противотанковые снаряды, пользуется в Инспекторате репутацией неутомимого борца за наше национальное выживание. Он создал вокруг себя коллектив высококвалифицированных специалистов, и ни в коем случае нельзя позволить нанести урон той работе, которая ведется под руководством герра Шиндлера.

На чиновника письмо произвело впечатление, и он сказал, что хотел бы откровенно поговорить с герром Шиндлером. Пока нет планов менять статус или состав населения лагеря в Заблоче. Тем не менее, герр директор должен понимать, что ситуация с евреями, даже опытными производителями вооружения, всегда чревата риском. Взять, например, наши собственные предприятия СС. «Остиндустри», компания СС, использует заключенных на торфоразработках, на щеточной фабрике, на плавильном производстве в Люблине, на заводе по производству оборудования в Радоме, на скорняжном в Травниках. Но остальные подразделения СС постоянно ведут расстрел рабочей силы, и с практической точки зрения «Ости» не в состоянии поддерживать производство. Точно так же в центрах уничтожения администрация никак не может добиться выделения соответствующего процента от числа заключенных для работ непосредственно по обслуживанию предприятия. Ситуация влечет за собой оживленную переписку, но с этой публикой буквально ничего нельзя поделать.

– Конечно, – сказал чиновник, барабаня по письму, – постараюсь сделать для вас все, что в моих силах.

– Я понимаю ваши проблемы, – с сияющей улыбкой Оскар посмотрел на эсэсовца. – И если я могу каким-то образом выразить свою благодарность...

В конечном итоге Оскар покинул Ораниенбург, заручившись хоть какой-то гарантией, что его лагерь на заводском дворе продолжит свое существование.

Новый статус Плачува ударил по любящим тем, что теперь, как в тюрьме, мужчины были отделены от женщин, – как и предписывалось рядом памятных записок главного административно-хозяйственного Управления СС. Заграждения между мужской и женской секциями, круговая ограда, заграждения вокруг промышленного сектора – все было электрифицировано. И уровень напряжения, и промежутки между проводами, и количество изоляторов – все было предписано директивами Главного Управления. Амон и его офицеры не замедлили отметить преимущества нового порядка вещей для поддержания дисциплины. Теперь в любое время суток человека можно было ставить навытяжку в пространство между электрифицированной внешней оградой и внутренней, не под током. Если наказанных начинало качать от усталости, они помнили, что в паре дюймов от их спин течет ток в несколько сот вольт. Например, Мундеку Корну пришлось, вернувшись домой вместе с рабочей партией, из которой исчез один заключенный, стоять в этом узком пространстве целые сутки.

Но, может быть, больше, чем риск коснуться проволоки с высоким напряжением, заключенных мучила невозможность от конца вечерней переклички до утреннего пробуждения, преодолеть это препятствие разделяющее мужчин и женщин. Время общения было сведено до короткого промежутка общей толкотни на аппельплаце, до того, как прозвучит резкая команда строиться. Каждая пара изобретала свой собственный сигнал и высвистывала его среди толпы, стараясь уловить ответ в мешанине сходных звуков. Такую тайную мелодию придумала и Ребекка Танненбаум. Распоряжение Главного Управления СС генерала Пола заставило заключенных прибегнуть к птичьей стратегии общения. И роман Ребекки и Иосифа стал набирать обороты.

Каким-то образом Иосиф раздобыл на складе одежду скончавшейся женщины. И часто, после окончания переклички среди мужского состава, он, забравшись в туалет, торопливо натягивал длинное платье и водружал на голову парик, предписываемый ортодоксами. Затем, выходя, он пристраивался к женщинам. Его короткие волосы не привлекали внимания СС, потому что многие женщины были коротко острижены из-за паразитов. Вкупе с другими 13 тысячами женщин он проходил за ограду женского лагеря, где проводил ночи, сидя у 37-го барака в обществе Ребекки.

В бараке Ребекки пожилые кумушки продолжали обсуждать Иосифа. Коль скоро Иосиф предпочитал традиционную процедуру ухаживания, они взяли на себя столь же традиционную роль дуэний. Тем не менее, Иосиф производил на них самое хорошее впечатление, и они одобряли его церемонное поведение, которое было в ходу ДО войны. С высоких четырехэтажных нар они смотрели на этих двух детей, пока не отходили ко сну. И если кто-то из них думал, что не стоит быть слишком привередливым к молодежи, которой в эти времена не так часто выпадают такие ночи, вслух это не говорилось. Просто двое из пожилых женщин пристраивались рядом, чтобы освободить Иосифу место для сна. И неудобства, и запах других тел, и опасения, что на тебя переползет вошь с другого, – все это было неважно по сравнению с самоуважением, вытекавшим из чувства, что ухаживание развивается, как и положено по правилам.

В конце зимы Иосиф, на рукаве которого была повязка работника строительного отдела, вооружившись металлическим метром, вышел на полоску до странности девственного снега между внутренней оградой и барьером под током и под взглядами охранников на вышках сделал вид что его привела на ничейную полосу профессиональная необходимость.

У основания бетонного столба, поддерживавшего вязку фаянсовых изоляторов, появилось несколько первых в этом году цветочков. Используя металлический штырь, он подтянул их к себе, сорвал и засунул под куртку. Цветы он пронес через весь лагерь до Иерусалимской.

Он проходил мимо виллы Амона, держа их на груди, когда в дверях появилась сама башнеобразная фигура хозяина, спускавшегося по ступенькам. Иосиф Бау остановился. Это было самым опасным – столкнуться с Амоном, когда он был в таком настроении. И, притормозив, он оцепенел. Его охватил ужас при мысли, что сердце, которое он с такой искренностью и страстью отдал осиротевшей Ребекке, станет очередной мишенью для револьвера Амона.

Но Амон прошел мимо, не обратив внимания ни на него, ни на бесполезный метр, который он держал в руках. Иосиф Бау понял, что пока ему как-то повезло. Никто не мог избежать внимания Амона, если он ставил его себе целью. Как-то в форме для стрелковых упражнений Амон неожиданно вошел в лагерь через задние ворота и обнаружил девочку по фамилии Варенхаупт, которая, забравшись в лимузин в гараже, смотрелась в зеркало заднего вида. Стекла машины, которые ей предстояло почистить, все еще были грязными. За это он ее и убил. Такая же судьба постигла и мать с дочерью, которых Амон заметил через окно кухни. Они слишком медленно чистили картошку. Облокотившись на подоконник, он пристрелил обоих. Но сейчас, когда на глаза ему попался ненавистный еврей-чертежник, застывший столбом с железным метром в руках, Амон прошел мимо. Бау ощутил прилив необыкновенного счастья и желания отметить удачу каким-то необыкновенным, возвышенным поступком. Женитьба, без сомнения, будет самым возвышенным из всех.

Вернувшись в административный корпус, он взлетел по ступенькам и, ворвавшись в кабинет Штерна, где нашел Ребекку, попросил ее выйти за него замуж. И как можно скорее, что к своей радости услышала Ребекка.

Этим же вечером в облачении покойной женщины он нанес визит своей матери и совету дуэний в 37-м бараке. Они ждали только появления рабби. Но если раввины и оказывались здесь, то всего через несколько дней они отправлялись в Аушвиц – не так много для людей, желающих по всем правилам соблюсти обряды kiddushinи nissuinперед тем, как, отдав дань святым понятиям, завершить свой путь в пылающих топках.

Иосиф женился на Ребекке воскресным вечером, когда стояли жуткие февральские холода. Вели церемонию госпожа Бау, мать Иосифа. Они были родом из евреев-реформаторов, так что обошлись без обряда ketubbah,который следовало произносить на арамейском языке. В мастерской Вулкана ювелир как-то ухитрился изготовить им два кольца из серебряной ложки, которую миссис Бау смогла укрыть под стропилами крыши. В бараке Ребекка семь раз обошла вокруг Иосифа, а тот раздавил пяткой стекло – то есть перегоревшую лампочку, позаимствованную из строительного отряда.

Паре отвели место на самом верху яруса коек. Чтобы обеспечить им какое-то уединение, оно было закрыто одеялами. В темноте, сопровождаемые грубоватыми шуточками, Иосиф и Ребекка вскарабкались к себе. На всех свадьбах в Польше наступало время, когда можно было позубоскалить по поводу неопытных влюбленных. Если приглашенные на свадьбу гости сомневались, справятся ли они с этой обязанностью, то по традиции приглашали профессионального шута и весельчака. Женщины, которые в двадцатых и тридцатых годах, сидя на свадьбах, смущались, слушая рискованные шуточки затейника и видя покатывающихся от хохота мужчин, сейчас и здесь, постарев, позволили себе от души повеселиться, беря на себя обязанности отсутствующих и убитых свадебных шутов по всей южной Польше.

Иосиф и Ребекка пробыли рядом не больше десяти минут на верхнем ярусе, когда в бараке зажегся свет. Глянув в щель между одеялами, Иосиф увидел в проходе Унтерштурмфюрера Шейдта. То же самое старое чувство надвигающегося рока охватило Иосифа. Они, конечно, обнаружили, что он исчез из своего барака, и вот теперь самый худший из всех надзирателей явился разыскивать его в бараке матери. Амон сегодня не обратил на него внимания у виллы лишь для того, чтобы Шейдт, который, не медля, нажимал на курок, явился и убил его в свадебную ночь!

Он знал также, что подвергает опасности всех женщин – свою мать, свою невесту, свидетельниц, которые только что отпускали раскованные шуточки. Он начал бормотать извинения, моля о прощении. Ребекка цыкнула на него, чтобы он промолчал. Она успела сдернуть полог из одеял. В это ночное время, прикинула она, Шейдт не будет влезать на верхний ярус, если его к тому не спровоцируют. Обитательницы нижних коек передали ей наверх свои тощие соломенные матрацы. Иосиф ухаживал за ней, как настоящий мужчина, но сейчас он был в роли ребенка, которого предстояло спрятать. Ребекка решительно затолкала его в самый угол и завалила матрацами. Шейдт прошел и исчез в задних дверях, провожаемый ее взглядом. Свет потух. В наступившей темноте до них донеслось несколько соленых шуточек, и супруги Бау опять оказались наедине друг с другом.

Через несколько минут взвыли сирены. Все повскакали с мест в темноте. Их рев однозначно дал понять Бау – да, они окончательно решили не дать свершиться его брачной ночи. Да, они таки нашли его пустые нары в мужском блоке и теперь серьезно взялись искать его.

Внизу, в темном проходе, взволнованно метались женщины. Они тоже понимали, в чем дело. На верхний ярус до него доносились их разговоры. Его старомодная любовь убьет их всех. Старосту барака, которая так благородно пошла им навстречу, расстреляют первой, когда загорится свет и найдут новобрачного, обряженного в женские лохмотья.

Иосиф Бау собрал свое облачение. Торопливо поцеловав жену, он спустился на пол и выскользнул из барака. Снаружи стояла тьма, пронизанная воем сирен. Меся грязный снег, он побежал, держа под мышкой свою куртку. Когда вспыхнет свет, его увидят с вышек. Но он был одержим идеей, что успеет проникнуть за ограждение, что как-то пролезет сквозь него. А уж очутившись в мужском бараке, он что-то сочинит о поносе, из-за которого ему приходится бегать в туалет – а там он поскользнулся на полу, ударился головой и пришел в себя только от воя сирен.

И на бегу он понимал, что если даже его поразит током, это избавит его от необходимости признаваться, кого из женщин он посещал. У него выпало из памяти, что если даже он, обуглившись, повиснет на проводах, на аппельплаце будет проведено показательное учение, в результате которого, так или иначе, но Ребекке придется выйти из строя.

На всем протяжении ограды между мужским и женским секторами лагеря в Плачуве было протянуто девять проводов под током. Иосиф Бау прикинул, что должен найти опору для ног где-то в районе третьего снизу и со стремительностью крысы проскользнуть между ними. На деле же он замешкался. Ему показалось, что холод металла, обжегший пальцы – это первый импульс поразившего его напряжения. Но тока в ограде не было. Освещение вырубилось. Иосиф Бау, распростертый по ограде, не пытался понять, причин, по которым отсутствовало напряжение. Перевалившись наконец через верх, он свалился на территорию мужского лагеря. «Ты женатый человек», – сказал он себе. Он добрался до туалета у душевой. «Ужасный понос, герр обершарфюрер». Он стоял, окруженный зловонием и с трудом переводил дыхание. Невнимание Амона в день, когда он нес цветы... брачная церемония, окончания которой он едва дождался и после которой им дважды помешали... Шейдт и сирены... – приходя в себя и откашливаясь, он задавал себе вопрос, сможет ли он и дальше выносить неопределенность этого существования. Как и остальные, он жаждал, чтобы наконец к нему пришло избавление.

Он успел одним из последних примкнуть к шеренге, выстроившейся перед бараком. Его колотило, но он не сомневался, что староста успеет прикрыть его. «Да, герр унтерштурмфюрер, я дал заключенному Бау разрешение отлучиться в туалет».

Но они искали вовсе не его. А трех молодых сионистов, которые совершили побег на грузовике с продукцией обойной фабрики, где они набивали морской травой чехлы матрацев для вермахта.

0

30

Глава 27

28 апреля 1944 года Оскар, бросив взгляд на себя в зеркало, был вынужден признать, что к тридцать шестому дню рождения он несколько раздался в талии. Но, по крайней мере, сегодня, когда он обнимал девушек, никто не осмелился бы обвинить его. Должно быть, информатор из числа немецких техников был обескуражен, увидев, что СС отпустило Оскара и с Поморской и из тюрьмы Монтелюпич, хотя считалось, что и то, и другое заведение не поддаются ничьему влиянию.

Отмечая этот день, Эмили прислала обычное поздравление из Чехословакии, а Ингрид и Клоновска преподнесли ему подарки. Его существование почти не претерпело изменений за те четыре с половиной года, что он провел в Кракове. Ингрид по-прежнему исполняла роль наперсницы, Клоновска была подружкой, а Эмили, ясно, – отсутствующей женой. Страдания, которые испытывала каждая из них, так и остались неизвестными, но не подлежало сомнению, что, вступая в свой тридцать седьмой год, Оскар столкнулся с некоторым охлаждением отношений с Ингрид; что Клоновска, продолжавшая оставаться преданным другом, соглашалась лишь на отдельные случайные встречи и что Эмили продолжала считать, что их брак носит неразрывный характер. Пока же все они продолжали получать от него подарки, а он – прислушиваться к их советам.

В праздновании приняли участие и многие другие. Амон разрешил Генри Рознеру, прихватив с собой скрипку, отправиться вечером на Липовую в сопровождении охранника из украинцев, который обладал лучшим из всего гарнизона баритоном. Амон продолжал оставаться более чем довольным, развитием их отношений с Шиндлером. В возмещение своей неизменной поддержки лагеря на «Эмалии» Амон недавно попросил и тут же получил разрешение постоянно пользоваться «Мерседесом» Оскара – не той развалиной, которую Оскар приобрел у Йона и которая была в его распоряжении всего лишь день, а самой шикарной машиной из гаража «Эмалии».

Сольный концерт имел место в кабинете Оскара. Он доставил всем удовольствие, кроме, казалось, Оскара. Создавалось впечатление, словно он устал от общества. Когда украинец отправился в туалет, Оскар излил Генри причины своей подавленности. Его беспокоят военные известия. За его днем рождения последует всеобщее смятение. Русские армии остановились пока в припятских болотах и фронт уже недалеко от Львова. Опасения Оскара удивили Генри.

– Да неужели ты не понимаешь, – удивился Оскар, – что если русских не остановят, это будет означать конец всему?

– Я часто просил Амона, чтобы он разрешил тебе переселиться сюда, – сообщил Оскар Рознеру. – Тебе, твоей жене и ребенку. Он и слышать об этом не хочет. Он тебя очень ценит. Но рано или поздно...

Генри был благодарен. Но он должен уточнить, что в Плачуве его семья пользуется относительной безопасностью. Вот, например, его золовку Гет застал, когда она курила за работой и приказал казнить ее. Но один из рядовых эсэсовцев позволил себе обратить внимание герра коменданта, что эта женщина – миссис Рознер, жена Рознера-аккордеониста.

– Ага, – сказал Амон, даруя ей прощенье.

– Но помни, девочка, что я не разрешаю курить за работой.

Тем вечером Генри рассказал Оскару, что именно такое отношение Амона – что Рознеры находятся под защитой их музыкальных талантов – и заставило его с женой забрать в лагерь их восьмилетнего сына Олека. Он скрывался у друзей в Кракове, но с каждым днем это становилось все более и более опасным. Внутри же лагеря Олек затерялся среди группы ребятишек, многие из которых даже не числились в тюремных списках, на их присутствие смотрели сквозь пальцы и к нему терпимо относился младший персонал лагеря. Тем не менее, доставить Олека оказалось рискованным делом. Польдек Пфефферберг, который должен был на грузовике привезти из города инструменты, взялся тайно провезти мальчишку в лагерь. Он едва не попался на глаза украинской охране у ворот, за пределами которых он был правонарушителем, и его существование нарушало правила межрасового объединения, установленные в генерал-губернаторстве Рейха. Ноги Олека торчали из ящика, лежавшего на полу между лодыжками Польдека.

– Господин Пфефферберг, господин Пфефферберг, – услышал Польдек, пока украинец обыскивал кузов, – у меня ноги вылезли.

Теперь Генри мог и посмеяться над этой историей, хотя в его голосе еще слышалось беспокойство. Но реакция Шиндлера была полна возмущения, и яростная жестикуляция сменила ту легкую алкогольную меланхоличность, которая владела им весь вечер. Он схватил кресло за спинку и вознес его над головой, примеряясь к портрету Гитлера. Долю секунды казалось, что он готов расколотить икону. Но, качнувшись на пятках, он аккуратно поставил кресло обратно на все четыре ножки и, примерившись, так пустил его по ковру, что оно врезалось в стенку.

Затем он сказал:

– Они там принялись сжигать трупы, не так ли?

Генри сморщился, словно зловоние наполнило комнату.

– Они уже начали, – признал он.
* * *

Ныне Плачув стал – если пользоваться чиновничьей лексикой – концентрационным лагерем, и его обитатели обнаружили, что встречи с Амоном уже не несут в себе такой опасности. Руководство в Ораниенбурге не поощряло массовые казни. Дни, когда за нерадивую чистку картошки убивали на месте, вроде бы миновали. Теперь казнь должна была быть результатом соответствующей процедуры. Отчет о слушании в трех экземплярах пересылался в Ораниенбург. Приговор должен быть утвержден не только генералом Глюком, но и департаментом W (экономики) генерала Пола. Ибо если комендант приговаривал к смерти существенно нужных для производства рабочих, департаменту приходилось выплачивать компенсацию. Например, предприятие по выпуску фарфоровых изделий в Мюнхене использовало труд рабов из Дахау, и недавно оно выставило требование на выплату 31.800 рейхсмарок, потому что «в результате эпидемии тифа, которая длилась с января 1943 года, в наше распоряжение не поступала рабочая сила из числа заключенных с 26 января 1943 года до 3 марта 1943 года. Исходя из вышесказанного, нам полагается компенсация в соответствии со ст. 2 Уложения о возмещении производственных затрат...»

Департамент с особой неохотой выкладывал компенсацию, если недостаток рабочей силы объяснялся излишним рвением эсэсовцев, всегда готовых открыть огонь.

И чтобы избежать бумажной волокиты и осложнений в департаменте, Амон большую часть времени теперь держал руки за спиной. Те, кто в нарушение распорядка и правил попадался ему на глаза весной и в начале лета 1944 года, как-то поняли, что им дарована несколько большая безопасность, хотя, конечно, они ничего не знали ни о департаменте W, ни о генералах Поле и Глюке. Это ослабление напряжения казалось столь же загадочным, как и припадки бешенства у Амона.

Тем не менее, как Оскар сказал Генри Рознеру, теперь им приходилось заниматься захоронением трупов в Плачуве. Готовясь к русскому наступлению, СС вынуждено было упразднить свои структуры на Востоке. Треблинка, Собхбор были эвакуированы еще прошлой осенью. Ваффен СС, которые осуществляли их перемещение, получили приказ взорвать все газовые камеры и крематории, не оставив от них ни малейшего следа, после чего их части перебросили в Италию преследовать партизан. Огромный комплекс в Аушвице, который вкупе выполнял на Востоке великую цель, был обречен – его крематорий предполагалось сровнять с землей. Когда от него не останется и следа, свидетельства мертвых станут лишь шепотом ветерка, посыпающего серым пеплом осиновые листья.

В Плачуве дела обстояли куда сложнее, ибо его мертвые были раскиданы повсеместно. В силу рьяного исполнения обязанностей весной 1943 года, тела – главным образом тела тех, кто был убит в гетто в последние два дня – редко сбрасывали в общие могилы в лесу. И теперь отдел D приказал Амону найти их всех.

Оценка количества трупов колебалась в широких пределах. Польские публикации, основанные на трудах Главной Комиссии по расследованию нацистских преступлений в Польше и на других источниках, утверждали, что через Плачув и его пять дополнительных лагерей прошло до 150 тысяч заключенных, многих из которых переправляли в другие места. Исходя из этой цифры, поляки считали, что тут погибло около 80 000 человек, главным образом, в ходе массовых казней на Чуйовой Гурке или же от эпидемий.

Эти цифры сбили с толку тех выживших заключенных Плачува, которые помнили ужасающую работу по сжиганию мертвецов. Они рассказывали, что количество эксгумированных трупов колебалось от восьми до десяти тысяч – количество, пугающее само по себе – и извлекать их было сомнительным удовольствием. Разрыв между двумя оценками сужается, если учесть, что казни поляков, цыган и евреев продолжались и на Чуйовой Гурке и в других местах вокруг Плачува большую часть года и что сами эсэсовцы практиковали обычай сразу же сжигать трупы после массовых казней у австрийского форта. Кроме того, Амону не удалось добиться успеха по вывозу всех тел из окружающих лесных посадок. Несколько тысяч было найдено в ходе послевоенных раскопок, да и сегодня в пригородах Кракова близ Плачува, нет-нет, да и находят кости в котлованах под фундаменты.

Оскар видел ряд кострищ, разложенных на гребне холма над мастерскими, когда в день своего рождения посетил лагерь. Когда через неделю он снова очутился в нем, бурная активность продолжала набирать обороты. Мужчины-заключенные, прикрывая рты самодельными масками, кашляя и задыхаясь, продолжали выкапывать трупы. Их тащили на одеялах и досках, везли на тачках и укладывали на пылающие бревна. Когда кострище, слой за слоем, было сложено, достигая высоты плеча взрослого человека, его поливали горючим и поджигали. Пфефферберг не мог скрыть ужаса, видя, как в треске пламени оживали мертвецы, когда их тела, содрогаясь, принимали сидячее положение, отбрасывая горящие поленья – они простирали конечности и в последнем отчаянном крике открывали рты. Молодой эсэсовец из команды вошебойки метался среди костров, размахивая пистолетом и выкрикивая какие-то сумасшедшие приказы.

Прах сгоревших трупов оседал на волосах и на одежде, черным слоем опускался на листья в саду виллы младших офицеров. Оскар был поражен, убедившись, что личный состав воспринимал пепел, висевший в воздухе и скрипевший на зубах, как нечто вроде неизбежных промышленных осадков. Амон вместе с Майолой разъезжал верхом среди погребальных костров и оба они, возвышаясь в седлах, демонстрировали невозмутимое спокойствие. Лео Йон взял с собой двенадцатилетнего сына, который, пока отец был занят делом, ловил головастиков в лужах на заболоченных полянках в лесу. Треск пламени и зловоние отнюдь не мешали им вести повседневную жизнь.

Оскар, откинувшись на спинку сидения за рулем своего БМВ, подняв стекла и прижимая ко рту и носу платок, думал, что, должно быть, они сожгли, как и остальных, Спиру с его командой. Он был удивлен, когда в прошлое рождество были уничтожены все полицейские гетто вместе с семьями, как только Симха Спира закончил помогать очистке гетто. Всех их, вместе с женами и детьми доставили сюда на исходе холодного дня, и к закату солнца все были расстреляны. Уничтожены были и самые преданные (Спира и Зеллингер) и самые подозрительные. И Спира, и застенчивая миссис Спира, и туповатые дети Спиры, которых так терпеливо обучал Пфефферберг – теперь все они, обнаженные, очутились под дулами винтовок, сотрясаемые дрожью и прижимаясь друг к другу, а наполеоновская форма Спиры, валявшаяся у входа в форт, теперь была всего лишь кучей лохмотьев, которым предстояло отправиться на переработку. И Спира все еще продолжал уверять остальных, что этого не может быть.

Эта экзекуция поразила Оскара еще и тем, что он убедился – ни покорность, ни раболепие, ничто не может гарантировать евреям, что они останутся в живых. И теперь они сжигали семейство Спиры столь же равнодушно, не отличая от всех прочих, как и расстреляли их.

И даже Гаттерсов! Это произошло после обеда у Амона год назад. Оскар уехал с него пораньше, но потом услышал, что было после его отъезда. Йон и Нейшел стали подтрунивать над Бошем. Они считали его трусишкой и нытиком. И пусть не треплется, что он, мол, ветеран – он только и умеет, что рыть окопы, этим и занимался всю жизнь – тоже мне, ветеран. Они никогда не видели, чтобы он кого-нибудь расстрелял. Эти издевательства продолжались несколько часов – типичные шутки в подпитии. В конце концов, Бош приказал доставить их из барака Давида Гаттера с сыном и притащить из другого барака его жену с девчонкой. Давид Гаттер был последним президентом юденрата и оказывал немцам содействие буквально во всем – он никогда не показывался на Поморской с жалобами по поводу размаха последней акции или наполнения транспортов в Бельзец. Гаттер подписывал все что угодно и любое требование он считал разумным и обоснованным. Кроме того, Бош использовал Гаттера в качестве своего агента внутри и вне Плачува, посылая его в Краков с грузами заново обтянутой мебели или с карманами, полными драгоценностей, которые предстояло спустить на черном рынке. И Гаттер послушно исполнял все указания, потому что он был подонком по природе, но, главным образом, потому, что считал – его покорность обезопасит жену и детей.

В два часа стылой ночи, еврейский полицейский Заудер, приятель Пфефферберга и Штерна, позднее пристреленный Пиларциком в ходе одной из офицерских пьянок, а тогда стоявший на страже у ворот женского лагеря, услышал, как Бош приказал Гаттерам улечься наземь около ворот. Дети плакали и молили его, но Давид Гаттер и его жена держались спокойно, понимая, что сказать им нечего. И теперь Оскар наблюдал, как все свидетельства – Гаттеры, семья Спиры, бунтовщики, священники, дети, красивые девушки с бумагами об арийском происхождении – все превращалось в огромные кучи пепла, которые предстояло развеять по ветру на тот случай, если русские займут Плачув и найдут, что его тут слишком большое количество.

Позаботьтесь, было сказано Амону в инструкции из Ораниенбурга, об уничтожении в будущем всех трупов, с каковой целью к вам выезжает представитель инженерно-строительной фирмы из Гамбурга, чтобы определить место для возведения крематория. К тому времени оставшиеся трупы должны складироваться, ожидая своей очереди, в специально отмеченных могильниках.

Когда во время второго визита Оскар увидел обилие костров, полыхающих на Чуйовой Гурке, первым его желанием было не вылезать из машины, надежной и здоровой немецкой машины, а ехать домой. Вместо этого он пошел проведать друзей в мастерских, а потом заглянул в кабинет Штерна. Ему казалось, что видя, как прах мертвых в виде пепла оседал на все окна, все обитатели Плачува, вне всякого сомнения, должны кончать с собой. Но, похоже, он единственный был в таком подавленном состоянии. Он не стал задавать ни одного из своих обычных вопросов, как, например: «Итак, герр Штерн, если Бог создал человека по своему образу и подобию, какая раса больше всего напоминает его? Походят ли на него поляки больше, чем чехи?» Сегодня он не позволял себе дурачиться. Вместо этого он пробурчал: «Что вы тут все думаете?» Штерн ответил ему, что заключенные ведут себя, как и полагается заключенным. Делают свое дело и надеются, что останутся в живых.

– Я собираюсь вытащить вас отсюда, – наконец буркнул Оскар и ударил сжатым кулаком по столу. – И собираюсь вытащить всех!

– Всех? – переспросил Штерн.

Он ничего не мог с собой поделать. Массовое спасение, подобно тому, что описывалось в Библии, как-то не вписывалось в эту эру.

– Во всяком случае, вас, – сказал Оскар. – Вас.

0

31

Глава 28

В административном корпусе в распоряжении Амона было два человека, печатавших на машинке. Одной была молодая немка фрау Кохман; другим – старательный юный заключенный Метек Пемпер. В свое время Пемпер станет секретарем у Оскара, но летом 44-го года он работал у Амона, и как и любой, оказавшийся на этом месте, без особых надежд оценивал свои шансы остаться в живых.

Близкие контакты с Амоном у него установились столь же случайно, как и у Хелен Хирш, его горничной. Пемпер попал к нему после того, как кто-то отрекомендовал его коменданту. Молодой заключенный в прошлом был студентом экономического факультета, отлично печатал на машинке и мог стенографировать на польском и немецком. Особо надо упомянуть, что у него была необыкновенная память. Обладая такими способностями, он и оказался в главном управлении Плачува в распоряжении Амона и порой даже являлся к нему на виллу, чтобы писать под диктовку.

Ирония судьбы заключалась в том, что фотографическая память Пемпера куда в большей степени, чем показания других заключенных, способствовала тому, что Амона повесили в Кракове. Но Пемпер не мог себе представить, что наступит такое время. В 1944 году он мог только прикидывать, кто окажется жертвой на ближайшей перекличке, и не исключалось, что ею может стать он сам, Метек Пемпер.

За машинку его усаживали печатать в последнюю очередь. Для документов конфиденциального характера Амон использовал фрау Кохман, хотя она была далеко не столь опытна, как Метек и куда медленнее записывала под диктовку. Порой Амону приходилось нарушать свои правила и звать Метека. И даже когда он сидел напротив Амона с блокнотом на коленях, он не мог отделаться от противоречивых подозрений, раздиравших его. Первое заключалось в том, что все документы внутреннего характера и памятные записки, которые он запоминал до мельчайших подробностей, сделают из него лучшего свидетеля, когда он, явившись в суд, увидит Амона перед трибуналом. С другой стороны, он подозревал, что в конечном итоге Амон избавится от него, как от использованной копирки.

Тем не менее каждое утро Метек готовил дюжину наборов писчей бумаги и копирок не только для себя, но и для немецкой коллеги. После того, как девушка заканчивала печатать, Метеку предписывалось уничтожать копировальную бумагу, но на деле он сохранял ее и перечитывал тексты. Записей он не делал, но еще со школьных дней знал, на что способна его память. И не сомневался, что если когда-нибудь его пригласят в трибунал, где он встретится с Амоном перед лицом суда, то удивит коменданта точной датировкой всех свидетельств.

Пемперу довелось увидеть несколько поистине удивительных закрытых документов. Например, он прочел памятную записку, касающуюся наказаний женщин плетьми. Руководству лагерей напоминалось, что наказание должно производить максимальный эффект. Привлечение к нему персонала СС унижало его достоинство, и посему чешские женщины должны были наказывать словацких, а те, в свою очередь, чешек. Русских и полячек предлагалось использовать в том же порядке. Комендантам предписывалось пускать в ход воображение, дабы использовать на пользу делу все культурные и национальные различия.

Другой бюллетень напоминал, что комендант лагеря не имеет права возлагать на себя решение вопроса о смертном приговоре. Комендант должен получить подтверждение принятого решения телеграммой или письмом из Главного управления безопасности рейха. Амон так и поступил этой весной по отношению к двум евреям, которые сбежали из лагеря в Величке и которых он решил повесить. Из Берлина пришла телеграмма с разрешением, подписанная, как отметил Пемпер, доктором Эрнстом Кальтенбруннером, главой службы безопасности рейха.

А в апреле Пемпер прочитал меморандум, пришедший от генерала Маурера, шефа отдела по распределению рабочей силы секции "D" генерала Глюка. Маурер хотел получить от Амона сведения, сколько венгров в данный момент содержится в Плачуве. Их предписывалось незамедлительно направить на завод вооружений, дочернее предприятие Круппа, производящее взрывчатку для артиллерийских снарядов в огромном комплексе строений Аушвица. Учитывая, что Венгрия только недавно стала германским протекторатом, эти венгерские евреи и противники режима были в лучшем состоянии, чем те, что провели уже несколько лет в гетто и тюремных условиях. Тем не менее, им предстояло исчезнуть в мясорубке Аушвица. К сожалению, предприятие еще не было готово принять их и если комендант Плачува сможет создать соответствующие условия для временного содержания 7.000 заключенных, секция "D" будет ему искренне благодарна.

Ответ Гета, который Пемперу довелось увидеть и перепечатывать, заключался в том, что Плачув переполнен до предела и в его границах нет места для возведения новых строений. Тем не менее, Амон готов принять до 10 000 транзитных заключенных, если: а) ему будет разрешено ликвидировать непродуктивные элементы в пределах лагеря и б) он сможет вдвое уплотнить имеющуюся кубатуру. Маурер написал в ответ, что двойное уплотнение в преддверии лета не может быть разрешено из-за опасений эпидемии тифа, и что в идеале, в соответствии с правилами, на каждого заключенного должно быть не менее 3 кубических метров воздуха. Но он склонен одобрить первое предложение Гета. Секция "D" посоветует Аушвицу-Биркенау – точнее, его отделу, занимающемуся уничтожением – подготовиться к приему большой партии отбракованных заключенных из Плачува. В то же время Ostbahn,конечно, обеспечит своевременную подачу вагонов из-под скота прямо к воротам Плачува. Амон же должен провести селекцию в пределах лагеря. С благословения Маурера и секции "D" он сможет за день уничтожить больше жизней, чем Оскар Шиндлер, напрягая все свои усилия и прибегая к изощренным хитростям, продолжал содержать в «Эмалии». Амон дал селекции название Die Gesundheitaktion,Акция Здоровья.

Он организовал ее в виде веселой сельской ярмарки. Когда она началась утром 7 мая, в воскресенье, над аппельплацем висел плакат: «Каждому заключенному – соответствующую работу!» Из динамиков лились звуки баллад, песен Штрауса и любовных мелодий. Под громкоговорителями стоял стол, за которым сидел доктор Бланке, эсэсовский врач, вместе с доктором Леоном Гроссом и рядом чиновников. Представление Бланке о «здоровье» было столь же изуверским, как и у любого врача СС. Он освободил тюремную больницу от хронических больных, впрыскивая им бензин в вены. В любом смысле эту процедуру нельзя было назвать убийством из милосердия. Пациенты умирали в конвульсиях, заходясь в судорожном кашле, который длился четверть часа. Марек Биберштейн, который когда-то возглавлял юденрат и после двухлетнего заключения в тюрьме Монтелюпич, стал гражданином Плачува, с приступами сердечной слабости был доставлен в Krankenstube.Прежде, чем доктор Бланке со шприцем, полным бензина, доктор Идек Шиндель, дядя девочки Гени, чья фигурка, в отдалении появившаяся на улице два года назад привлекла внимание Шиндлера, вместе с коллегами оказался у постели Биберштейна. Из милосердия он успел впрыснуть ему дозу цианида.

Сегодня, положив рядом груду личных дел узников, Бланке одним махом решал судьбы обитателей целого барака и, покончив с одной кипой карточек, откладывал ее и принимался за другую.

Заключенным, выгнанным на аппельплац, было приказано раздеться. Построившись в голом виде, они подчинились приказу пройти взад и вперед перед врачами. Бланке и Леон Гросс, еврейский врач, сотрудничавший с немцами, делая отметки в карточках, окликали заключенного, чтобы он подтвердил свое имя. Наконец заключенных заставили бегать, а врачи подмечали признаки усталости или мышечной слабости. Это была гнусная и унизительная процедура. Мужчины со смещенными спинными позвонками (как например, Пфефферберг, которого Хайар ударил по спине ударом хлыста), женщины с хроническим истощением, натиравшие огрызками морковки щеки, чтобы придать им румянец, – все бегали, ибо понимали, что от этого зависит их жизнь. Молодая госпожа Кинстлингер, которая стартовала в спринте за команду Польши на Олимпийских играх в Берлине понимала, что все это всего лишь игра. Пусть у тебя выворачивается желудок и не хватает дыхания, ты бежишь под звуки лживой музыки словно тебя ждет блеск золота.

Никто из заключенных не знал результатов селекции, когда на следующее воскресенье под тем же лозунгом и под теми же звуками музыки их опять собрали всей массой. Названные по именам, те, кому было отказано в прохождении Gesundheitaktion,отправлялись в восточную часть площадки, откуда доносились вопли ярости и возмущения. Амон, ожидая бунта, обратился за помощью к гарнизону вермахта в Кракове, который привел себя в боевую готовность на случай восстания заключенных. В предыдущее воскресенье было отобрано более 3000 детей, которых сейчас должны были увозить, и протесты, смешанные с рыданиями, обрели такую силу, что большая часть гарнизона совместно с полицией безопасности, вызванные из Кракова, вынуждена была силой отделять две группы друг от друга. Противостояние длилось несколько часов, и охране приходилось силой отбрасывать рвущихся к детям родителей и привычной ложью останавливать тех, у кого были родственники отбракованных. Ничего не сообщалось, но все понимали, что в той группе собраны те, кто не прошел испытаний, и что будущего у них нет. Перекрывая звуки вальсов и веселых песенок из громкоговорителей из одной группы до другой доносились слова, полные страданий и слез. Генри Рознеру, раздираемому страданиями и его сыну Олеку, который скрывался где-то в пределах лагеря, как ни странно, довелось увидеть молодого эсэсовца со слезами на глазах, который, не в силах вынести подобного зрелища, молил отправить его на восточный фронт. Офицер гаркнул, что если заключенные и дальше не будут подчиняться, он прикажет своим людям открыть огонь. Может, Амон надеялся, что если появится повод для массового расстрела, он поможет избавиться от перенаселенности лагеря.

В завершение мероприятия к восточному краю аппельплаца под угрозой оружия были оттеснены 1400 взрослых и 268 детей, тут им предстояло дожидаться транспорта на Аушвиц. Пемперу довелось увидеть и запомнить данные, которые Амон счел разочаровывающими. Хотя они и не отвечали его ожиданиям, селекция все же помогла освободить кое-какое место для временного размещения венгров.

В наборе карточек доктора Бланке дети Плачува не были зарегистрированы с той же скрупулезностью, как взрослые. Многим из них удалось оба воскресенья прятаться в укрытиях, ибо и они и их родители инстинктивно понимали, что и возраст, и отсутствие их имен в лагерной документации неизбежно обрекают детей на роль жертв селекции.

Во второе воскресенье Олек Рознер прятался за потолочными балками барака. Весь день на стропилах вместе с ним лежали еще двое ребят, и весь день они послушно хранили молчание, подавляя мучительное желание опорожнить переполненные мочевые пузыри в окружении крыс и блох, ползавших по их узелкам с небогатым тюремным скарбом. Как и все взрослые, дети отлично знали, что эсэсовцы и украинская охрана осведомлены о наличии пустого пространства под потолком. Но они опасались заразиться тифом, потому что доктор Бланке предупредил их, что достаточно одного укуса тифозной блохи – и заражение неминуемо. Некоторые из детей Плачува месяцами прятались в тюремном бараке, на котором было крупно написано: «Внимание – тиф!»

В это воскресенье «Акция здоровья» Амона Гета была для Олека Рознера куда опаснее, чем опасность встречи с тифозной блохой. Часть же ребят, которые попали в число 268-ми, тоже встретили начало акции в укрытиях. Все дети в Плачуве обрели недетскую проницательность, и у каждого было свое излюбленное убежище. Кто-то предпочитал залезать под пол бараков, другие прятались в прачечной или в гараже. Многие из убежищ были обнаружены или в первое воскресенье или в последующее и не могли больше скрывать беглецов.

В предыдущее воскресенье тринадцатилетний мальчишка-сирота решил, что он спасся, потому что во время переклички сошел за взрослого, затерявшись в их рядах. Но, обнаруженный, он уже не смог скрыть своего детского телосложения. Ему было приказано одеться и занять место среди детей. И пока родители с другого конца аппельплаца что-то кричали своим детям, окруженным охраной, пока громкоговорители надрывались в сентиментальных песенках типа «Mammi, kauf miz ein Pferdhen»(«Мамочка, купи мне лошадку»), мальчишка просто перешел из одной группы в другую, движимый тем безошибочным инстинктом, который в свое время был отмечен действиями девочки в красной шапочке на площади Мира. И подобно Красной Шапочке, никто не обратил на него внимания. Под звуки ненавистной музыки, чувствуя, как сердце у него колотится о ребра, он влился в толпу взрослых и растворился в ней. Затем, изобразив приступ поноса, попросил стражника отпустить его в уборную.

Ее длинное низкое строение располагалось за мужскими бараками и, оказавшись в нем, мальчик перелез через планку, на которую, испражняясь, садился человек. Опираясь раскинутыми руками в обе стенки ямы, он стал опускаться в нее, стараясь кончиками ног наконец коснуться ее дна. Зловоние заставило его зажмуриться, и тучи мух залепили рот, уши и ноздри. Погрузившись почти по горло и почувствовав наконец дно ямы, сквозь гул бесчисленного скопища мух, он услышал голоса, которые показались ему бредом воображения. «Куда ты лезешь?» – сказал один голос. А другой добавил: «Черт возьми, это наше место!»

В яме вместе с ним было еще десять детей.

В отчете Амона использовался термин Sonderbehandlung – специальное обращение. Термин этот стал широко известен в последующие годы, но Пемпер в первый раз столкнулся с ним. Естественно, он имел успокаивающее, едва ли не медицинское значение, но теперь-то Метек мог утверждать, что медициной тут и не пахло.

Телеграмма, которую Амон продиктовал этим утром для отправки в Аушвиц, достаточно убедительно свидетельствовала об этом. Амон объяснил, что с целью избежать дополнительных осложнений он настоял, чтобы состав группы, отобранной для «специального обращения», в ходе погрузки оставался в своей привычной одежде, которая у них имелась и что в полосатую тюремную форму их следует переодеть по окончании погрузки. Поскольку в Плачуве наличествует нехватка подобной формы, полосатые одеяния, в которых прибудут из Плачува кандидаты на «специальное обращение», должны быть возвращены из Аушвица для повторного использования.

Все дети, оставшиеся в Плачуве, и среди них большая часть тех, кто скрывались в уборной вместе с высоким подростком, продолжали прятаться среди взрослых, пока не были обнаружены в ходе последующих обысков и проверок, после чего их ждали томительные 60 километров до Аушвица. В это жаркое лето теплушки беспрерывно были в ходу, перебрасывая войска и вооружения к линии фронта, проходившей под Львовом, а на обратном пути им приходилось терять время на боковых путях, пока эсэсовские врачи рассматривали тянущиеся перед ними вереницы отчаявшихся обнаженных людей.

0

32

Глава 29

Сидя у открытого окна в кабинете Амона, сквозь которое проникал душный летний воздух, Оскар с самого начала не мог отделаться от впечатления, что встреча носила какой-то двусмысленный характер. Может, Мадритч и Бош чувствовали то же самое, ибо, избегая встречаться взглядами с Амоном, упорно разглядывали за окном ползущие по узкоколейке вагонетки с камнем. Лишь унтерштурмфюрер Лео Йон, который вел запись встречи, недвижимо сидел за столом, застегнутый на все пуговицы.

Амон сообщил, что встреча носит характер совещания по вопросам безопасности. Хотя фронт в настоящее время стабилизировался, появление русских отрядов в предместьях Варшавы заставило партизан усилить свою активность во всем генерал-губернаторстве. Евреи, до которых дошли эти слухи, осмеливаются на попытки бегства. Они, конечно, не подозревают, указал Амон, что им куда безопаснее находиться за колючей проволокой чем сталкиваться с убийцами евреев, которых вдоволь среди польских партизан. В любом случае, каждый должен опасаться возможности атаки партизан извне, а, более того, непредвиденных контактов между партизанами и заключенными.

Оскар попытался представить картину нападения партизан на Плачув, в результате которого смешавшаяся толпа евреев и поляков сразу же станет армией. Но это было только мечтой наяву, и кто мог поверить в нее? Перед ними стоял Амон, который старался убедить всех, что он-то в это верит. Он преследует какую-то цель. Оскар в этом не сомневался.

Бош сказал:

– Если партизаны явятся к тебе, Амон, я надеюсь, это произойдет не в тот вечер, когда я буду у тебя в гостях.

– Аминь, аминь, – пробормотал Шиндлер. – Да будет так.

После встречи, что бы она ни означала, Оскар пригласил Амона в свою машину, стоящую у административного корпуса. Он открыл багажник. В нем лежало седло, богато украшенное узорами, характерными для Закопане, горного района к югу от Кракова. Оскару было необходимо преподнести Амону такой подарок, ибо теперь оплата за рабочую силу для ДЭФ шла больше не через гауптштурмфюрера Гета, а направлялась прямо в Краков, представителю ораниенбургской штаб-квартиры генерала Пола.

Оскар предложил подвезти и Амона и его седло до виллы коменданта.

В такой душный жаркий день вагонетки ползли по колее несколько медленнее, чем предписывалось. Но преподнесенное шикарное седло смягчило Амона, да и вообще он больше не мог позволить себе выскочить из машины и тут же расстрелять нерадивых работников. Машина миновала казармы гарнизона и поехала вдоль боковых путей, на которых стоял ряд теплушек. По дрожащим струйкам раскаленного воздуха, которые, колыхаясь, поднимались от крыш теплушек, Оскар мог предположить, что они были набиты до отказа. Даже шум двигателя не мог заглушить доносящиеся из них стоны и мольбы о воде.

Остановив машину, Оскар прислушался. Учитывая, что в багажнике лежало великолепное дорогое седло, он не встретил возражений. Амон снисходительно улыбнулся сентиментальности своего приятеля.

– Часть пассажиров, – сказал он, – люди из Плачува, а часть – из трудового лагеря в Щебне. И еще поляки и евреи из Монтелюпич. Держат курс на Матхаузен, – с ухмылкой добавил Амон. – Они жалуются. Ну так они еще не знают, на что им придется жаловаться...

Крыши теплушек от жары отливали бронзой.

– У тебя нет возражений, – спросил Оскар, – если я вызову пожарную бригаду?

Амон хмыкнул с выражением «что-тебе-еще-придет-в-голову?» Он дал понять, что никому бы не позволил вызывать пожарников, разве что Оскару, потому что Оскар такой уж парень, да и вообще вся история станет поводом для хорошего послеобеденного анекдота.

Но когда Оскар в самом деле послал украинского охранника ударить в колокол, созывающий еврейскую пожарную команду, Амон несколько смутился. Он не сомневался – Оскар знал, что такое Матхаузен. Если людям в теплушках подадут воду из шлангов, у них появятся надежды на будущее. И не является ли доподлинной жестокостью таким образом давать им какие-то обещания? Пока Амон мялся, прикидывая, не изобразить ли все происходящее веселой шуткой, успели подключить и развернуть шланги, из которых на раскаленные крыши теплушек хлынули потоки воды. Нейшел, выйдя из конторы, только качал головой и улыбался, слушая, как люди в вагонах стонали и кричали от удовольствия. Грюн, телохранитель Амона, стоял, болтая с унтерштурмфюрером Йоном, отряхивая мундир от случайных капель. Но оставленные шланги, даже вытянутые во всю длину, доставали едва до середины состава. Оскар попросил Амона еще об одном одолжении: пусть несколько украинцев подъедут в Заблоче и привезут дополнительные шланги. Они длиной в 200 метров, сказал Оскар. Амон почему-то счел это донельзя уморительным.

Конечно, разрешаю, – покатываясь от хохота, сказал Амон. Он был готов пойти на что угодно ради хорошей комедийной ситуации.

Оскар дал украинцам записку к Банкеру и Гарде. Когда они уехали, Амон настолько преисполнился духом разыгрываемого представления, что разрешил раздвинуть двери теплушек и передать в них ведра с водой, а также вынести трупы с розовыми распухшими лицами. На железнодорожных путях стояли удивленные эсэсовцы, офицеры и рядовые.

– Он думает, что спасет их?

Когда с ДЭФ прибыли длинные шланги и все теплушки были облиты водой, шутка обрела новый поворот. В записке Банкеру Оскар приказал управляющему зайти к нему в кабинет и набить целый ящик выпивкой, сигаретами, добротным сыром, сосисками и так далее. Теперь Оскар передал этот ящик эсэсовцу на задней площадке вагона. Передача состоялась у всех на глазах, и солдат смутился при виде столь щедрого подношения и быстро спрятал его в вагоне на тот случай, если кто-то из руководства лагеря в Плачуве перехватит дар. Но поскольку Оскар, как ни странно, был в столь добрых отношениях с комендантом, весь рядовой состав относился к нему с уважением.

– Когда вы остановитесь около станции, – сказал Оскар, – вы сможете открыть двери вагонов?

Через много лет двое оставшихся в живых из этого транспорта – врачи Рубинштейн и Фельдштейн дали Оскару знать, что эсэсовцы часто открывали двери и регулярно снабжали их ведрами с водой в ходе утомительного пути до Матхаузена. Из всего обилия транспортов в этом, конечно же, люди ехали на смерть с наибольшими удобствами.

Пока Оскар, сопровождаемый дружным смехом эсэсовцев, двигался вдоль вереницы вагонов в своем тщетном стремлении как-то помочь находившимся в нем людям, можно было заметить, что его действиями руководит не столько безрассудство, сколько одержимость и настойчивость. Даже Амон сказал, что его приятель переключился на какую-то другую скорость. Вся эта стремительность, с которой тянули шланги к самым дальним теплушкам, затем подношение взятки на глазах всего гарнизона СС – все это придало новые нотки веселью Шейдта, Йона или Хайара, ибо когда против Оскара будет выдвинут ряд обвинений, на эту информацию гестапо не сможет не обратить внимания. После чего Оскар может оказаться в Монтелюпиче и, учитывая, что против него будет выдвинуто обвинение в расовом преступлении, отправиться в Аушвиц. Поэтому Амон был в конце концов не на шутку испуган настойчивостью, с которой Оскар требовал обращаться с этими живыми мертвецами, словно они были бедными родственниками, вынужденными добираться к месту назначения в вагоне третьего класса.

Минуло два часа пополудни, и, пока скатывали доставленные шланги, локомотив потащил унылую вереницу теплушек к главным путям. Шиндлер подвез Амона с седлом к его вилле. Амон видел, что Оскар по-прежнему погружен в свои мысли, и в первый раз за время их знакомства позволил себе дать приятелю житейский совет. Тебе надо расслабиться, сказал Амон. Ты не можешь провожать каждый состав, который уходит отсюда.
* * *

Адам Гарде, инженер и заключенный с «Эмалии», тоже обратил внимание на следы изменений, происшедших в Оскаре. Ночью 20 июля в барак к Гарде пришел эсэсовец и поднял его. Герр директор позвонил в сторожку и сказал, что ему по профессиональной надобности спешно нужен инженер Гарде.

Тот нашел Оскара приникшим к приемнику; лицо его раскраснелось, а на столе перед ним стояла бутылка и два стакана. В эти дни над его столом появилась рельефная карта Европы. Во времена, когда немцы маршировали по Европе, ее здесь не было, но теперь Оскар, казалось, испытывал острый интерес к сокращающимся фронтам немецкой армии. Сегодня вечером радио было настроено на волну Deutschlandsender, а не, как обычно, на Би-Би-Си. Доносились звуки серьезной музыки, что обычно предшествовало важным сообщениям.

Оскар жадно ловил каждое слово. Когда вошел Гарде, он встал и толкнул молодого инженера в кресло. Налив стакан коньяка, он торопливо пододвинул его по столу к нему.

– Состоялось покушение на жизнь Гитлера, – сказал Оскар. – О нем было объявлено в начале вечера, но говорилось, что Гитлер пережил его. Обещано, что скоро состоится его обращение к немецкому народу. Но до сих пор его нет. Час идет за часом, но он так и не появился в эфире. И продолжает звучать Бетховен, как было в дни падения Сталинграда.

Несколько часов Оскар и Гарде сидели бок о бок. Умиротворяющая сцена, когда немец и еврей рядом слушают – если необходимо, они будут сидеть так всю ночь – убит ли фюрер. Адам Гарде, конечно, тоже был захвачен волной надежды, от которой у него сперло дыхание. Он заметил, что Оскар буквально обмяк, словно мысль, что вождь мертв, заставила расслабиться все его мышцы. Он непрестанно пил и заставлял Гарде пить с ним на пару. «Если это правда, – сказал Оскар, – то немцы, простые немцы, вот как он, могут начать возрождаться к нормальной жизни». Оставалось лишь надеяться, что у кого-то из окружения Гитлера в самом деле хватило мозгов стереть его с лица земли. «Это конец СС, – сказал Оскар. – К утру Гиммлер будет в тюрьме».

Он выпустил клуб дыма. «О господи, – сказал он, – какое счастье видеть, что этой системе приходит конец!»

В десять часов новости не сообщили ничего нового – лишь то, что уже было известно. Состоялась попытка покушения на жизнь фюрера, но она провалилась, и через несколько минут фюрер выступит по радио. Но когда прошел час, а Гитлер так и не появился, Оскар предался фантазиям, которые были в ходу среди многих немцев, когда война близилась к концу.

– Нашим бедам приходит конец, – сказал он. – Мир снова стал здоров. И Германия может объединиться с Западом и выступить против русских.

Надежды Гарде носили более скромный характер. В худшем случае, предполагал он, гетто обретет тот же вид, который оно имело при старом императоре Франце-Иосифе.

Пока они пили под звуки торжественной музыки, им становилось все более и более ясно, что в эту ночь Европа узнает о той смерти, которая была так важна для ее существования. Они снова становятся гражданами континента; они ныне не заключенный и герр директор. По радио то и дело повторялось, что фюрер вот-вот обратится к народу с посланием, каждый раз Оскар разражался недоверчивым смехом.

Когда наступила полночь, они уже не обращали никакого внимания на эти обещания. С каждым вдохом им становилось легче набирать в грудь воздух в том Кракове, которым он стал после фюрера. К утру, как они предположили, все будут танцевать на каждом углу и никого за это не покарают. Вермахт арестует Франка в Вавельском замке и окружит комплекс зданий СС на Поморской.

Незадолго до часа ночи Гитлер выступил из своей ставки в Растенберге. Оскар был настолько убежден, что уж этого-то голоса ему никогда больше не придется слышать, что в течение нескольких секунд он не мог опознать его, несмотря на знакомые интонации. Он был убежден, что это речь очередного партийного оратора. Но с первых же слов Гарде узнал, чей это голос.

Мои немецкие товарищи! начал Гитлер. Если я обращаюсь сегодня к вам, то первым делом лишь потому, что вы должны услышать мой голос и убедиться, что я здоров и не ранен и, во-вторых, потому, что вы должны узнать о преступлении, не имеющем себе равных в истории Германии.

Речь кончилась через четыре минуты упоминанием о заговорщиках.

И пришло время предъявить им счет как это привыкли делать мы, национал-социалисты.

Адам Гарде так и не поддался на фантазии, которые Оскар лелеял весь вечер. Ибо Гитлер был не только человек; он был олицетворением системы. Если бы даже он погиб, не было никакой гарантии, что система изменит свой характер. Кроме того, такое создание, как Гитлер, не могло просто за один вечер исчезнуть без следа.

Но в течение этих нескольких часов Оскар отчаянно верил в его смерть, и когда выяснилось, что она была лишь иллюзией, молодому Гарде пришлось взять на себя обязанность утешать его, ибо Оскар впал в неизбывную печаль.

– Все наши надежды оказались тщетными, – сказал он. Налив по очередному стакану коньяка для них обоих, он оттолкнул бутылку и открыл портсигар. – Бери бутылку, сигареты и отправляйся спать, – сказал он. – Придется подождать еще немного, прежде чем придет наша свобода.

Под воздействием коньяка, обрушившихся на них известий, которые так резко сменили свой характер в течение часа, Гарде не обратил внимания, насколько странными были слова Оскара, сказавшего о «нашей свободе», словно они оба в равной степени нуждались в ней, оба были заключенными, которым оставалось лишь пассивно дожидаться, пока их освободят. Но, вернувшись к себе на койку, Гарде не мог не подумать, до чего удивительно, что герр директор позволил себе говорить таким образом и что он так быстро перешел от полета фантазии к подавленности. Ведь обычно он так прагматичен.
* * *

На Поморской и в лагерях вокруг Кракова стали распространяться слухи, что в конце лета заключенных ждут неминуемые изменения. Эти слухи волновали и Оскара в Заблоче и в Плачуве. Амон получил неофициальное заверение, что лагерь будет расформирован.

И на деле та встреча, посвященная вопросам безопасности, не имела отношения к спасению Плачува от партизан и касалась грядущего закрытия лагеря. Амон из Плачува позвонил Мадритчу, Оскару и Бошу и пригласил на встречу, чтобы придать ей такую защитную окраску. Теперь ему было ясно, что надо ехать в Краков и связываться с Вильгельмом Коппе, новым главой полиции СС в генерал-губернаторстве. При встрече Амон изображая на лице ложную озабоченность, сидел в дальнем торце стола и хрустел суставами пальцев, якобы переживая из-за грядущей судьбы осажденного Плачува. Он выложил Коппе ту же историю, которую рассказал Оскару и остальным – что подпольная организация проникла в лагерь, что сионисты из-за ограды установили связь с радикальными элементами Армии Людовой и еврейской боевой организации. И обергруппенфюрер должен понять, что такого рода связь трудно перехватить – послания с воли поступают в буханках хлеба. Но при первых же признаках активного неповиновения он – Амон Гет – как комендант должен иметь право применить соответствующие ответные действия. И вопрос, который Амон собирается задать, заключается в том, что если он откроет огонь первым и оформит в бумагах для Ораниенбурга свои действия задним числом, поддержит ли его уважаемый обергруппенфюрер?

Никаких проблем, сказал Коппе. Он сам терпеть не может бюрократию. В недавнем прошлом, будучи шефом полиции в Вартланде, он командовал целым караваном душегубок, в которых вывозили за город «унтерменшей», по пути они глотали выхлопные газы, которые поступали в герметически закрытые пространства кузова. Это тоже происходило в порядке импровизации, где не было места бумажной волоките. Конечно, вы вправе сами принимать решение, заверил он Амона. И в таком случае можете рассчитывать на мою поддержку.

Еще в ходе встречи Оскар почувствовал, что партизаны не особенно беспокоят Амона. Знай он, что Плачув подлежит ликвидации, он бы лучше понял смысл представления, устроенного Амоном. Амона главным образом беспокоил Вилек Чилович, шеф еврейской лагерной полиции. Амон часто использовал Чиловича в качестве своего агента на черном рынке. Чилович отлично знал Краков. Он знал, где можно выгодно продать муку, рис, масло, которые комендант выдавал ему из лагерных запасов. Он знал дельцов, которые проявляли интерес к продукции ювелирной мастерской, организованной такими заключенными, как Вулкан. Амона беспокоила и компания Чиловича; в нее входили Марыся Чилович, пользовавшаяся привилегиями как его жена. Метек Финкельштейн, его помощник, и сестра Чиловича мадам Фербер с мужем. И если в пределах Плачува была аристократия, то ими были Чиловичи. Они обладали властью над заключенными, но их информированность имела и оборотную сторону: о делах Амона они знали не меньше, чем о самом последнем механике на фабрике Мадритча. И если Плачув будет закрыт, Амон понимал, что, переправленные в другой лагерь, они пустят в ход свои знания, чтобы шантажировать его, едва они поймут, что им угрожает опасность. Или, скорее всего, как только проголодаются.

Конечно, Чилович был настороже, и по его поведению Амон видел, что он сомневается, удастся ли ему покинуть Плачув. Амон решил воспользоваться этими настроениями Чиловича. Он подозвал к себе Совински из вспомогательного состава СС, призванного из Высоких Татр в Чехословакии, в свой кабинет, чтобы посоветоваться. Совински встретился с Чиловичем и намекнул, что есть шанс организовать ему бегство. Амон не сомневался, что Чилович пойдет на эту сделку.

Совински справился с задачей. Он сказал Чиловичу, что может вывезти из лагеря всю его команду в одной из больших газогенераторных машин. В ней может рассесться до полудюжины человек. Чилович заинтересовался предложением. Совински, конечно, должен передать записку своим друзьям с той стороны, которые обеспечат машину. Затем он сообщит, где их будет ждать грузовик. Чилович выразил желание расплатиться драгоценными камнями. И к тому же, сказал Чилович, чтобы доказать серьезность их устного договора. Совински должен обеспечить его и оружием.

Совински сообщил о встрече коменданту, и Амон дал ему пистолет 38-го калибра с подпиленным бойком. Оружие было передано Чиловичу, у которого, естественно, не было возможности проверить его исправность. Но теперь Амон мог поклясться и Коппе, и в Ораниенбурге, что у заключенного было найдено оружие.

То был воскресный день в середине августа, когда Совински встретился с Чиловичами на дровяном складе и помог им укрыться в грузовике. Затем они по Иерусалимской двинулись к воротам. Здесь предстояла рутинная формальность осмотра, после чего грузовик мог ехать в сельскую местность. Прижавшись друг к другу в пустой топке для дров, беглецы сдерживали лихорадочное сердцебиение, лелея немыслимую надежду наконец ускользнуть от Амона.

Тем не менее у ворот машину встречали Амон с Амтуром и Хайаром и украинец Иван Шаруев. Она была небрежно обыскана. С усмешками осматривая кузов, эсэсовцы приберегли топку напоследок. Они изобразили несказанное удивление, когда в его пространстве обнаружили запуганных Чиловичей, тесно, как сардинки в банке, прижатых друг к другу. Когда Чиловича выволокли наружу, Амон «нашел» у него пистолет, засунутый в сапог. Карманы Чиловича были набиты драгоценными камнями, которые ему в виде взяток вручали отчаявшиеся обитатели лагеря.

В этот день заключенные услыхали, что Чилович был расстрелян около ворот. Новость вызвала то же самое удивление, то же смятение чувств, которые охватили всех в ту ночь год назад, когда казнили Симху Спиру и его полицию. И мало кто не понял, какая судьба его ждет.

Чиловича и его спутников расстреляли на месте из пистолетов. Амон, желтый от приступа печеночных колик, уже заметно раздобревший, с хрипом, как старик, перевел дыхание, ткнув дулом в затылок Чиловича. Позже трупы были выставлены на аппельплаце с пришпиленными на груди надписями: «ТЕХ, КТО НАРУШАЕТ УСТАНОВЛЕННЫЕ ЗАКОНЫ, ЖДЕТ ТА ЖЕ СМЕРТЬ».

Но и из этого зрелища заключенные Плачува, конечно, извлекли, совсем другую мораль.
* * *

Весь остаток дня Амон провел, составляя два длинных отчета – один для Коппе, другой в секцию "D" генерала Глюка, объясняя, как он сразу же пресек попытку ворваться в Плачув – точнее, перехватив группу главных заговорщиков, которые пытались выскользнуть из лагеря – казнив руководителя заговора.

До одиннадцати часов ему не удалось кончить составление отчетов. Фрау Кохман была слишком медлительна для такой поздней работы, и поэтому комендант приказал поднять в бараке Метека Пемпера и прислать его на виллу. Встретив его, Амон сразу же уверенно заявил, что он, Пемпер, помогал Чиловичу сбежать. Изумившись, молодой человек не знал даже, что ответить. Озираясь в поисках найти какое-то оправдание, он увидел разодранный шов на брюках.

– Как в таком тряпье я мог показаться за воротами? – спросил он.

Сочетание в его ответе откровенности и отчаяния удовлетворило Амона. Он приказал ему сесть и объяснил, что предстоит печатать и как нумеровать страницы. Амон ткнул в бумагу пальцем.

– Я хочу, чтобы работа была первоклассной.

И Пемпер подумал: «Вот так оно все и идет – я мог погибнуть при попытке к бегству, могу и потом, потому что стал свидетелем того, как Амон оправдывается».

Когда Пемпер с черновиками в руках покидал виллу, Амон, последовав за ним, отдал последний приказ.

– Когда ты будешь печатать список казненных нападавших, – дружелюбно сказал Амон, – я хочу, чтобы ты над моей подписью оставил место для еще одной фамилии.

Пемпер кивнул, спокойный и собранный, как подобает профессиональному секретарю. Он застыл лишь на долю секунды в поисках доводов, которые могли бы заставить Амона отменить свое указание о лишней строчке. Она предназначалась для его имени. «Метек Пемпер». Но в этой душной угрожающей духоте, которая в тот вечер стояла над Иерусалимской, в голову ему не пришло ничего толкового.

– Да, герр комендант, – только и сказал Пемпер.

Когда, спотыкаясь, он покинул административный корпус, то вспомнил письмо, которое в начале лета Амон дал ему печатать. Оно было адресовано отцу Амона, венскому издателю, и было полно сыновнего сочувствия по поводу аллергии, которая мучила его отца каждую весну. Причина, по которой Пемпер вспомнил именно это письмо из всех прочих, заключалось в том, что за полчаса до того, как ему была поручена эта работа, Амон выволок во двор девушку из регистратуры и пристрелил ее. Сопоставление письма и казни дало Пемперу понять, что аллергия и чья-то смерть имеют в глазах Амона примерно одно и то же значение. И если послушному стенографу сказано оставить место для его имени, не стоит и сомневаться, что он подчинится.

Пемпер сидел за машинкой больше часа, но в конце концов оставил место, где предстояло появиться его имени. Хотя такой исход не являлся для него фатальной неожиданностью. Среди друзей Штерна ходили осторожные разговоры, что Шиндлер прикидывает, как тем или иным образом переместить отсюда побольше людей, но сегодня вечером слухи из Заблоче больше не имели для него значения. Метек печатал; в каждом отчете он оставил место для своей собственной смерти. И все эти воспоминания о преступных копирках коменданта, которые он старательно берег в памяти – все пошло прахом из-за пустой строчки, которую ему пришлось оставить.

Когда оба текста были выверены до последнего слова, он вернулся на виллу. Амон заставил его ждать у высокого окна, пока сидя перечитывал документы. Пемпер прикидывал, какая надпись появится на его трупе: «Так умирают еврейские большевики!»?

Наконец Амон подошел к окну.

– Можешь идти спать, – сказал он.

– Герр комендант?

– Я сказал, можешь идти спать.

Пемпер ушел. Он стал чувствовать почву под ногами. После того, что ему довелось увидеть, Амон не должен был оставлять его в живых. Но может быть, комендант утомился и решил покончить с ним попозже. А тем временем день жизни – все равно жизнь.

Пустое место, как потом выяснилось, было отведено для одного старика-заключенного, который по глупости своей попытался договориться с такими людьми, как Йон и Хайар, дав им знать, что у него есть кошелек с драгоценными камнями, спрятанными где-то вне лагеря. Когда измотанный Пемпер засыпал в своем бараке, Амон, пригласив старика на виллу, предложил ему жизнь в обмен на алмазы, а после того, как старик показал место их хранения, его, конечно же, тут же расстреляли, и его имя было вписано в отчеты Коппе и в Ораниенбург, где стало известно, как решительно была подавлена искра бунта.

0

33

Глава 30

Приказы, исходящие из ОКН (Верховного командования армии) продолжали ложиться на стол к Оскару. В силу складывающейся военной ситуации, как сообщил Оскару начальник отдела боеприпасов, концлагерь Плачув и соответственно его отделение на «Эмалии» нуждаются в перемещении. Заключенных с «Эмалии» следует вернуть в Плачув, где они будут ожидать соответствующего распоряжения. Самому Оскару предписывалось, как можно скорее свернуть свою производственную деятельность в Заблоче, оставив лишь необходимое количество технического персонала, чтобы законсервировать предприятие. Для получения дальнейших инструкций ему следует обращаться в эвакуационный отдел ОКН, в Берлин.

Первой реакцией Оскара была холодная ярость. Он представил себе некоего молодого чиновника, который пытается препятствовать его замыслам – какой-то человечек в Берлине, не догадывающийся, что хлеб с черного рынка связал воедино Оскара и его заключенных, думает, что владелец завода может просто открыть ворота предприятия, позволив, чтобы у него забрали всех рабочих. Но больше всего его вывело из себя уклончивое выражение «перемещение». Генерал-губернатор Франк в этом смысле куда честнее, он дал откровенно понять это в своем недавнем выступлении. «Когда мы одержим окончательную победу в войне, я убежден, что поляки, украинцы и весь тот мусор, что сейчас болтается под ногами, будет превращен в котлетный фарш; словом, мы поступим с ними, как нам заблагорассудится». Франк, по крайней мере, имел смелость называть вещи своими именами. В Берлине же писали «перемещение» и считали, что умыли руки.

Амон отлично знал, какой в нем заключен смысл, и во время очередного визита Оскара в Плачув, откровенно поведал ему об этом. Все мужчины Плачува будут переведены в Гросс-Розен, женщины – в Аушвиц. Гросс-Розен представлял собой обширный район каменоломен в Нижней Силезии. Компания «Германские земляные и каменные работы», предприятие СС с отделениями по всей Польше, Германии и на завоеванных территориях, использовала заключенных из Гросс-Розена. Процессы же в Аушвице подчинялись более простым и современным схемам.

Когда новости о закрытии дошли до завода и стали обсуждаться в бараках, кое-кто из людей Шиндлера понял, что пришел конец их спасительному убежищу.

Перльманы, чья дочь рискнула своими арийскими документами, чтобы попросить за них, связывали уже узлы из одеял, с философским спокойствием разговаривали со своими соседями по бараку. «Эмалия» дала им год покоя год сытной еды, год нормального существования. Может, этого более чем достаточно. И теперь их ждет смерть, от которой некуда деться. Эта обреченность ясно чувствовалась в тоне их голосов.

Спокойно воспринимал все происходящее и рабби Левертов. Дела его с Амоном не были закончены – и наконец тот добрался до него. Эдит Либгольд, которую в первые же дни гетто Банкер определил в ночную смену, обратила внимание, что хотя Оскар продолжает часами вести серьезные разговоры со своими еврейскими мастерами, он уже не общается с рабочими и не дает головокружительных обещаний. Может, приказы из Берлина расстроили и обескуражили его, как и всех прочих. Так что он больше не мог играть роль пророка, которым он был во время их первой встречи три года назад.

Ближе к концу лета, когда заключенные продолжали увязывать свои вещи, готовясь отправляться в Плачув, между ними стали ходить слухи, что, мол, Оскар ведет переговоры о выкупе их всех. Он упомянул об этом Гарде; он сказал Банкеру. Да, некоторым и самим почудилось нечто подобное в его спокойной уверенности, в его манере невнятно, по-стариковски бурчать. Но когда вы поднимались по Иерусалимской, мимо административного корпуса, с изумлением новичка встречая команды бурлаков из каменоломни, воспоминания об обещаниях очередным грузом ложились на душу.

Вернулась в Плачув и семья Горовитцев. Их отец, Долек, в прошлом году перетащил их на «Эмалию», но все вернулось на круги своя и для шестилетнего Рихарда, и для его матери Регины. Нюся, которой минуло уже одиннадцать лет, принялась опять подравнивать щетину для щеток, и из окна она видела вереницы грузовиков, ползущих на горку с австрийским фортом и жирный черный дым крематория, тянущийся над холмом. В Плачуве все было как и год назад, когда они покинули его. И она была не в состоянии представить, что когда-нибудь ему придет конец.

Но ее отец верил, что Оскар составляет список своих людей, который поможет извлечь их отсюда. Список Оскара, как многие считали, был уже не просто перечислением имен. Это был СПИСОК. Он был волшебной колесницей, полог которой укроет их.

Обдумав идею, как бы вместе с ними забрать и евреев из Кракова, Оскар как-то вечером заявился на виллу Амона. Стояла тихая спокойная ночь последних недель лета. Амон был обрадован встрече с ним. Из-за состояния здоровья Амона – оба врача, и Бланке и Гросс, предупреждали его: если он не ограничит себя в еде и питье, его ждет смерть – в последнее время гости реже стали бывать на вилле.

Они, как встарь, уселись бок о бок, хотя теперь Амону приходилось пить более умеренно. Оскар изложил ему свое новое намерение. Он обещается перевести свое предприятие в Чехословакию. И хотел бы взять с собой квалифицированный рабочий коллектив. Ему нужно набрать еще толковых рабочих из числа обитателей Плачува. В поисках подходящего места он обратится за содействием к эвакуационному отделу; он предполагает разместиться где-то в Моравии и Ostbahn поможет ему переместиться на юго-запад от Кракова. Он хочет поставить Амона в известность, что был бы весьма благодарен ему за поддержку. Упоминание о благодарности всегда возбуждающе действовало на Амона. Да, сказал он, если Оскар получит одобрение своего намерения от соответствующих отделов, Амон рассмотрит представленный список.

Когда все было обговорено, Амон изъявил желание перекинуться в карты. Он предпочитал французский вариант «блэк джека». Игра была непростым испытанием для младших офицеров, которым приходилось поддаваться, стараясь делать это не очень заметно. Одним низкопоклонством тут было не обойтись. Это был настоящий спорт, и Амон предпочитал именно в нем пробовать силы. Но в этот вечер Оскар не был заинтересован в проигрыше. Он и так выложит Амону более, чем достаточно за этот список.

Комендант начал со скромной ставки в 100 злотых, ибо врачи советовали ему проявлять умеренность и в этом увлечении. Тем не менее, он стал повышать ставки и когда начальная поднялась до 500 злотых, Оскар выложил комбинацию из туза и валета, из чего следовало, что Амону придется выплатить ему двойную ставку.

Амон был раздосадован, но не вышел из себя. Он позвал Хелен Хирш, чтобы та принесла кофе. Она вошла, напоминая собой пародию на вышколенную прислугу джентльмена, хотя и в аккуратном черном платьице, но правый глаз у нее опух и заплыл. Она была столь маленькой и хрупкой, что Амону пришлось отказаться от удовольствия постоянно избивать ее. Девушка теперь уже была знакома с Оскаром, но не поднимала на него глаз. Прошло около года с того дня, когда он обещал вытащить ее отсюда. Когда бы Оскар не появлялся на вилле, он старался заглянуть в кухню и осведомиться, как она себя чувствует. Его внимание трогало ее, но сути жизни не меняло. Например, несколько недель назад, когда она подала на стол недостаточно горячий суп, – Амон был придирчив относительно температуры еды, мушиных точек в коридоре, блох у собак – комендант вызвал Ивана и Петра и приказал поставить ее у березы и расстрелять. Он наблюдал из высокого окна, как она шла под дулом маузера Петра и, сдерживая слезы, молила молодого украинского парня: «Петя, кого ты собираешься убивать? Я же Хелен. Та Хелен, которая кормила тебя пирожными. Ведь ты же не можешь погубить меня, верно?» И Петр, у которого тоже стоял комок в горле отвечал ей сквозь стиснутые зубы: «Я знаю, Хелен. Я сам не хочу. Но если я не послушаюсь, он убьет меня». Она прислонилась головой к шершавому стволу березы. Когда Амон потом часто спрашивал себя, почему он не убил ее, он приходил к выводу, что его остановила ее покорность, ее желание умереть. Но этого он не мог ей позволить. Ее била такая дрожь, что и он заметил ее. У нее даже ноги подергивались. И тут она услышала окрик Амона из окна.

– Тащи эту сучку обратно. Еще успеем пристрелить ее, времени хватит. Может, еще удастся чему-то научить ее.

В перерывах между дикими вспышками, говорившими о его душевном нездоровье, были редкие моменты, когда он пытался играть роль великодушного хозяина. Как-то утром он сказал ей: «Ты в самом деле отличная прислуга. Если после войны тебе понадобится рекомендация, я с удовольствием дам ее тебе». Она знала, что это была всего лишь болтовня, бред наяву. Она плохо слышала на одно ухо, потому что он ударом кулака порвал ей барабанную перепонку. Она не сомневалась, что рано или поздно станет жертвой его вспышки ярости.

При той жизни, что она вела, улыбка одного из гостей была лишь минутным утешением. Сегодня вечером она принесла и поставила рядом с герром комендантом большой кофейник – он по прежнему пил кофе, обильно засыпая в него сахар, – и, выполнив указание, покинула гостиную.

Через час, когда Амон был уже должен Оскару 3.700 злотых и мрачно сетовал на свое невезение, Оскар предложил ему другой вариант ставки. Когда он переберется в Чехословакию, сказал он, в Моравии ему понадобится горничная. Таких толковых и вымуштрованных, как Хелен Хирш, там не раздобыть – все сплошь сельские девки. Таким образом, Оскар предложил Амону удвоить ставку – все или ничего. Если Амон выиграет, Оскар выплачивает ему 7.400 злотых. Если Амон с ходу бьет его, то сумма повышается до 14.800 злотых. «Но если выигрываю я, – сказал Оскар, – то ты включаешь Хелен Хирш в мой список».

Амон дал понять, что хотел бы обдумать предложение. «Да брось ты, – сказал Оскар, – ей так и так отправляться в Аушвиц». Но он привык к ней. Хелен ему стала необходима, он не может вот так запросто расстаться с ней. Когда он размышлял, какой конец ее постигнет, то всегда испытывал желание прикончить ее собственными руками в приступе страсти. Если он поставит ее на кон и проиграет, он лишится удовольствия лично придушить ее.

Когда история Плачува только начиналась, Шиндлер несколько раз просил, чтобы Хелен перевели на «Эмалию». Но Амон неизменно отказывал ему. Всего год назад казалось, что Плачув будет существовать десятилетиями, и что комендант и его горничная будут стареть бок о бок, по крайней мере, пока какая-нибудь ошибка со стороны Хелен не положит конец этой странной связи. В то время никому не могло прийти в голову, что их отношениям может придти конец, потому что русские еще стояли под Львовом. Что же до Оскара, он легко и не задумываясь сделал это предложение. Ему не пришло в голову, что, торгуясь с Амоном, они напоминают Бога и Сатану, играющих в карты на человеческие души. Он не задавался вопросом, есть ли у него право ставить на карту судьбу девушки. Если он проиграет, его шансы каким-то иным образом вытащить ее сойдут практически на нет. Но в этом году все шансы были достаточно смутными. Даже его собственные.

Поднявшись, Оскар стал расхаживать по комнате в поисках клочка бумаги, на котором можно набросать официальную расписку. Он составил ее текст, который Амону предстояло подписать в случае проигрыша: «Настоящим подтверждаю, что имя заключенной Хелены Хирш будет внесено в любой список квалифицированных рабочих, перемещаемых вместе с предприятием „ДЭФ“ герра Оскара Шиндлера».

Амон сдавал, и Оскар получил восьмерку и пятерку. Оскар попросил прикуп. Он получил пятерку и туза. Могло сработать. Затем Амон принялся сдавать себе. Пришла четверка и король.

– Боже небесный! – сказал Амон. В данном случае он ругался подобно джентльмену, будучи слишком утонченным, чтобы за карточным столом позволять себе грубые ругательства. – Я вылетаю. – Он издал короткий смешок, но вроде не был особенно раздосадован. – Первая сдача у меня, – объяснил он, – состояла из тройки и пятерки. С четверкой я был бы опасен, но свалился еще тот чертов король.

В конечном итоге он подписал обязательство. Оскар собрал фишки, которые выиграл у Амона в этот вечер и вернул ему проигрыш. «Так что пусть пока моя девушка будет на твоем попечении, – сказал он, – пока не придет время расставаться».

Сидя у себя на кухне, Хелен Хирш не подозревала, что карты спасли ее.

Может, потому что Оскар рассказал Штерну об этом вечере у Амона, слухи о планах Оскара дошли до административного корпуса и распространились даже по цехам. Речь шла о списке Шиндлера.И все должны были попасть в него.

0

34

Глава 31

Когда в ходе воспоминании о Шиндлере разговор доходил до этого места, выжившие друзья герра директора смущенно щурились, качали головами, начиная едва ли не математические вычисления мотивов его поступков. Одним из наиболее распространенных выражений, которое можно было услышать от «евреев Шиндлера», было: «Понятия не имею, почему он это делал». Могло начаться со слов, что Оскар был вообще азартным человеком, что он был чувствительным человеком, любившим ясность в жизни и испытывал стремление творить добро; что Оскар по темпераменту был анархистом, который любил издеваться над системой; что под его душевной чувствительностью лежала способность решительно противостоять человеческой дикости, пресекать ее, не страшась поражения. Но никто из них, как бы они ни старались вообразить себе, не мог объяснить то отчаянное упорство и собачью цепкость, с которыми осенью 1944 года он приступил к организации последнего убежища для узников «Эмалии».

И не только для них. В первых числах сентября он нанес визит Мадритчу в Подгоже, у которого в настоящий момент на фабрике форменного обмундирования работало больше 3.000 заключенных. Ныне предприятие подлежало закрытию и расформированию. Мадритчу предстояло избавиться от своих швейных машин, а его рабочим – исчезнуть. Если мы возьмемся за дело на пару, сказал Оскар, нам удастся вытащить более четырех тысяч человек. И моих и ваших. Переместив, мы как-то спасем их. В Моравии.

Выжившие работники Мадритча всегда относились к нему со справедливым уважением. За те порции хлеба и цыплят, которые тайком проносили на фабрику, он платил из собственного кармана, подвергаясь постоянному риску. Пожалуй, он был надежен даже более, чем Оскар. Он был не столь вызывающе ярок, не столь одержим страстями. Ему не пришлось пережить арест. Но, не предавая принципов гуманизма, он все же был достаточно осторожен, и не обладай он такой проницательностью и энергией, завершил бы свои дни в Аушвице.

И теперь Оскар разворачивал перед ним картину совместного предприятия «Мадритч-Шиндлер», расположенного где-то в верхних Есениках – пусть и маленькие и не очень броские, но надежные корпуса.

Мадритч заинтересовался идеей, но не торопился сказать «да». Он понимал, что хотя война и проиграна, система СС не собирается сдаваться, а наоборот, лишь укрепит свои позиции. Он был прав в своем предположении, что, к сожалению, в течение ближайших месяцев заключенных Плачува отправят в лагеря смерти на запад. Ибо как бы ни был Оскар упоен и одержим своей идеей, не уступят ни главное начальство СС, ни его отделения на местах, ни коменданты концентрационных лагерей.

Тем не менее, он не сказал и «нет». Ему потребуется какое-то время все обдумать. И хотя он не дал понять этого Оскару, но откровенно побаивался вручить судьбу своего завода в руки такого одержимого страстями человека, как герр Шиндлер.

Так и не получив от Мадритча ясного ответа, Оскар пустился в дорогу. Прибыв в Берлин, он устроил званый обед для полковника Эриха Ланге. Мне придется совершенно прекратить производство снарядов, сказал Оскар Ланге. Но я могу перебазировать свое тяжелое оборудование.

Решающее слово оставалось за Ланге. Он мог гарантировать получение контрактов, он мог написать убедительную рекомендацию, в которой нуждался Оскар, дабы предъявить ее и в отделе эвакуации, и немецким властям в Моравии.

Позже Оскар подтвердил, что получал постоянную помощь от этого скромного штабного офицера. Ланге тоже был в состоянии подобного отчаяния и морального отвращения, свойственного многим, работавшим внутри данной системы, но далеко не всегда на нее. Мы сможем это провернуть, сказал Ланге, но потребуются деньги. Не для меня. Для других.

Через Ланге он вышел на офицера из эвакуационного отдела штаба верховного командования на Бендлерштрассе. Вполне возможно, сказал тот, что такой план эвакуации в принципе будет одобрен. Но существует главное препятствие. Губернатор, он же гауляйтер Моравии, правящий ею из замка в Либереце, придерживается политики, по которой еврейские трудовые лагеря должны размещаться не в его провинции. И пока ни СС, ни Инспекции по делам вооруженных сил не удалось его уговорить изменить свою точку зрения. Самый толковый человек, с которым можно обсудить данную ситуацию, сказал ему офицер, это инженер вермахта, человек средних лет, из инспекции по делам вооруженных сил, чья контора размещается в Троппау; фамилия его Зюссмут. Оскар может прикинуть с ним, какое место наиболее подходит для размещения предприятия в Моравии. В таком случае, герр Шиндлер может рассчитывать и на поддержку руководства эвакуационного отдела.

– Но вы должны понимать, что с точки зрения того давления, которому они подвергаются, учитывая те лишения, которые им принес ход войны, они тем охотнее и быстрее дадут вам ответ, чем убедительнее вы сможете воздействовать на них. Нам, бедным горожанам, не хватает ветчины, сигарет, напитков, одежды, кофе... и тому подобного.

Собеседник, очевидно, решил, что Оскар был в состоянии прихватить с собой половину довоенной продукции всей Польши. Вместо того, чтобы привезти с собой подношения для господ из управления, Оскару пришлось приобретать вещи на черном рынке в Берлине. Старик портье за стойкой отеля «Адлон» смог обеспечить герра Шиндлера запасом превосходного шнапса по сниженной цене в 80 рейхсмарок за бутылку. А столь уважаемым лицам из управления невозможно преподносить меньше, чем дюжину. Кофе шло наравне с золотом, а цены на гаванские сигары были вообще немыслимыми. Но Оскар все же закупил их и снабдил ими пакет с подношениями. Да, приходится попыхтеть, если хочешь объехать по кривой губернатора Моравии.

Пока Оскар вел переговоры, Амона Гета арестовали.
* * *

Должно быть, кто-то донес на него. Кто-то из ревностных младших офицеров или уважаемый житель города, который, посетив виллу, был поражен сибаритским стилем жизни Амона. Старший следователь СС Эккерт начал расследовать финансовые делишки Амона. Расстрелы, которыми Амон увлекался с балкона, не имели существенного значения для расследования Эккерта. Но вот растраты и дела на черном рынке, а также то, что следовало из жалоб его подчиненных – вот к этим обвинениям он отнесся с полной серьезностью.

Амон был в отпуске в Вене и жил у своего отца, издателя, когда СС арестовало его. Также был проведен обыск в городских апартаментах гауптштурмфюрера Гета, где обнаружили бумажник с деньгами, около 80 тысяч рейхсмарок, происхождение которых он не смог им удовлетворительно объяснить. Кроме того, за потолочными перекрытиями был найден тайник, в котором хранилось до миллиона сигарет. Венская квартира Амона, как стало ясно, служила, скорее, складом, чем семейным гнездышком.

С первого взгляда могло показаться странным и удивительным, что СС – или точнее, офицеры 5-го бюро Главного управления безопасности рейха – решили арестовать столь ревностного служаку, как гауптштурмфюрер Гет. Но на их долю уже пришлось расследование непорядков в Бухенвальде, где они попытались привлечь к ответственности даже коменданта Коха. Они пытались найти основания для ареста и столь уважаемой личности как Рудольф Гесс и допрашивали некую венскую еврейку, которая, как они предполагали, была беременна от этого светоча лагерной системы. Так что Амон, возмущавшийся в своей квартире, пока ее обыскивали, отнюдь не мог рассчитывать на снисходительность.

Его доставили в Бреслау и сунули в камеру в тюрьме СС, где ему придется ждать окончания расследования и суда. В плане любовных связей его невиновность была доказана, когда по прибытии в Плачув следователи стали допрашивать Хелен Хирш, подозревая, что она имеет отношение к свинствам Амона. Дважды за последние месяцы ее доставляли в камеру за бараком гарнизона СС в Плачуве, где и допрашивали. Раз за разом в нее выстреливали вопросы относительно контактов Амона с черным рынком – кто были его агенты, как он организовал работу ювелирной и портняжной мастерских в Плачуве, что он имел с обойной фабрики. Никто не бил ее и ей не угрожали. Но Хелен мучило ощущение, что ее считают сообщницей Амона. Если Хелен когда-нибудь и мечтала о спасении, которое свалится на нее как благодеяние Небес, то она и представить себе не могла, что Амона арестуют его же собственные соратники. Но в комнате для допросов она чувствовала, что сходит с ума, когда они пытались связать ее с Амоном.

– Вам бы мог помочь Чилович, – сказала она следователям. – Но Чилович мертв.

Они были профессиональными полицейскими, криминалистами, и спустя некоторое время поняли, что из нее больше ничего не выжать, кроме малозначительной информации о меню обедов на вилле Гета. Они могли бы поинтересоваться о происхождении ее шрамов, но она понимала, что они не собираются привлекать Амона по обвинению в садизме. Если бы они стали фиксировать подобные случаи, скажем, в Заксенхаузене, то пришлось бы отдать под суд всю вооруженную охрану. Вот в Бухенвальде они нашли стоящего свидетеля, унтер-офицера, который был согласен дать показания против коменданта, но информатор был найден мертвым в своей камере. Глава группы следователей приказала, чтобы яд, образец которого был найден в желудке покойного, был дан четырем русским заключенным. Понаблюдав, как они умирают, он получил доказательства против коменданта лагеря и лагерного врача. Хотя против них было выдвинуто обвинение в убийстве и садистском обращении, эта справедливость носила странный характер. Во всяком случае, она заставила персонал лагеря сплотить ряды, и от них не удалось получить ни одного показания. Так что люди из 5-го бюро не собирались спрашивать Хелен Хирш о ее ранах. Их интересовали только растраты, и в конце концов они оставили ее в покое.

Допрашивали они и Метека Пемпера. У него хватило ума особо не распространяться относительно Амона, во всяком случае, не о его преступлениях против человечности. О прегрешениях Амона он не знает ничего, кроме слухов. Он играл роль постороннего, хорошо воспитанного стенографа и машинистки, которого допускали лишь к несекретным материалам.

– Герр комендант никогда при мне не обсуждал подобные темы, – продолжал повторять он. Но при всей своей убедительности, он, как и Хелен Хирш, чувствовал испытываемое к нему зловещее недоверие. И если хоть что-то могло гарантировать ему право на жизнь, то только арест Амона. Более надежной гарантии у него не было: когда русские приближались в Тарнуву, Амон, продиктовав последнее письмо, застрелил машинистку. Метека беспокоило лишь то, чтобы они не слишком быстро освободили Амона.

Но их интересовал вопрос не только о разговорах Амона. Судья СС, который допрашивал Метека, слышал от обершарфюрера Лоренца Лансдорфера, что гауптштурмфюрер Гет диктует своему еврейскому стенографу планы действий гарнизона Плачува в случае нападения партизан. Как явствовало из показаний Пемпера, ему было доверено печатать такие планы, Амон просто дал ему сходные указания, касающиеся других концентрационных лагерей. Судья был настолько обеспокоен расшифровкой столь секретных документов перед еврейским заключенным, что приказал арестовать Пемпера.

Метек провел две ужасных недели в камере СС. Его не били, но он подвергался постоянным допросам, которые вели несколько следователей СС и два эсэсовских судьи. Ему казалось, что он читает в их глазах убеждение, что самым простым и надежным исходом было бы просто расстрелять его. Как-то в ходе допроса, касавшегося планов обороны Плачува, Пемпер спросил своих следователей: «Почему вы меня тут держите? Тюрьма есть тюрьма. А я и так обречен на пожизненное заключение». За этим доводом должно было последовать решение: то ли наградить его пулей, то ли освободить из камеры. После допроса Пемпер провел в камере несколько тревожных часов, но дверь ее наконец распахнулась. Его выставили и он вернулся в свой барак в лагере. Тем не менее, его не в последний раз допрашивали по вопросам, имевшим отношение к коменданту Гету.

Похоже, что после ареста Амона его подчиненные не торопились характеризовать его самым лучшим образом. Они проявляли осторожность. Ждали. Бош, который выпил на пару с Гетом несметное количество алкоголя, намекнул унтерштурмфюреру Йону, что слишком опасно совать взятку этим упертым следователям. Что же до начальства Амона, то Шернер отбыл охотиться на партизан и, в конечном итоге, погиб в партизанской засаде в лесах под Неполомицей. Амон продолжал находиться в руках людей из Ораниенбурга, которые никогда не обедали в Goethhaus – в таком случае, они были бы поражены или же преисполнились бы зависти.

После освобождения из камеры СС, Хелен Хирш стала обслуживать нового коменданта, гауптштурмфюрера Бюхнера. Она получила дружескую записку от Амона, который просил ее передать ему несколько смен белья, несколько романов и детективов и еще пару бутылок выпивки, чтобы он комфортнее чувствовал себя в камере. Текст был такой, подумала она, словно ей пишет близкий родственник. «Не будешь ли ты так любезна прислать мне нижеследующее, – говорилось в ней и заканчивалось пожеланием: „Надеюсь, что в ближайшее время увидимся“».
* * *

Тем временем Оскар обшаривал рыночную площадь в Троппау, где ему предстояло встретиться с инженером Зюссмутом. Он прихватил с собой напитки и камешки, но выяснилось, что в данном случае они не понадобятся. Зюссмут рассказал Оскару, что уже сам предложил, чтобы небольшие еврейские рабочие лагеря должны быть расположены в пограничных городках Моравии, где будут производить товары для нужд инспекции по делам армии. Такие лагеря, конечно, будут под общим контролем Аушвица или Гросс-Розена, ибо район влияния столь больших концентрационных комплексов захватывает и границу Польши с Чехословакией. Но в таких малых лагерях заключенные будут чувствовать себя в большей безопасности, чем в огромных некрополях, как, например, Аушвиц. Зюссмут, увы, не может предложить ничего конкретного. Либерецкий замок отвергает все предложения. И у него нет способа воздействия на него. Оскар – точнее, поддержка, полученная им от полковника Ланге и эвакуационного отдела, – имеет в руках такой способ.

В кабинете Зюссмута он ознакомился со списком мест для размещения предприятий, эвакуируемых из зоны военных действий. Неподалеку от родного городка Оскара Цвиттау, на окраине деревни Бринлитц было большое текстильное предприятие, принадлежащее двум братьям Гофман из Вены. В своем родном городе они катались как сыр в масле, но прибыли в Sudetenland вслед за легионами захватчиков (как и сам Оскар появился в Кракове) и стали текстильными магнатами. Одно крыло их предприятия практически не использовалось, служа складом для вышедших из строя мотальных станков. Здание такого же размера служило железнодорожным депо в Цвиттау, где шурин Оскара командовал грузовым двором. И железная дорога подходила чуть ли не к самым воротам.

– Эти братья умели извлекать прибыль, – улыбаясь, сказал Зюссмут. – Их поддерживает кто-то из местных политических лидеров – и городской совет, и руководитель района у них в кармане. Но за вами полковник Ланге.

Зюссмут пообещал, что тут же письменно свяжется с Берлином и порекомендует использовать пристройки к предприятию Гофманов.

Оскар с самого детства был знаком с деревушкой Бринлитц, населенной немцами. Ее национальный характер сказывался и в том, что жители предпочитали называть ее именно так, ибо чехи именовали ее Брненец. Жители Бринлитца отнюдь не горели желанием увидеть по соседству тысячу евреев. Как и жители Цвиттау, где многие работали на предприятии Гофманов, пусть даже война явно подходила к концу.

Во всяком случае, Оскар подъехал туда, чтобы бросить беглый взгляд на предлагаемое место. Он решил не заглядывать в головную контору братьев Гофманов, потому что старший из них, основатель компании, мог бы кое о чем догадаться. Но ему удалось без помех осмотреть крыло здания. Это было старое промышленное строение в два этажа, за которым простирался огромный двор. Нижний этаж с высокими потолками был заставлен старыми машинами и тюками бракованной пряжи. Верхний этаж можно отвести под контору и поставить там легкое оборудование. Пол верхнего этажа не выдержит давления крупных прессов. Внизу же удастся разместить новые мастерские для ДЭФ, кабинеты, а в углу обставить личные апартаменты директора. Наверху же разместятся и заключенные.

Место ему понравилось. Он вернулся в Краков, полный желания скорее взяться за работу, пустить в ход средства – и еще ему надо было снова поговорить с Мадритчем. Ибо Зюссмут мог найти место и для него – может, в том же Бринлитце.

Когда он вернулся, то увидел, что бомбардировщик союзников, сбитый истребителем люфтваффе, рухнул на два крайних барака на тюремном дворе. Мятые обломки его почерневшего обгоревшего фюзеляжа еще торчали среди раздавленных обломков. На «Эмалии» оставалась небольшая группа рабочих, которые упаковывали продукцию и приводили в порядок оборудование. Они видели, как падал самолет, объятый пламенем. В самолете было два человека, тела которых сгорели после падения. Люди из люфтваффе, приехавшие забрать их трупы, сообщили Адаму Гарде, что бомбардировщик был «Стирлингом», а пилоты – австралийцами. Один, который прижимал к груди обуглившуюся Библию, должно быть, так и погиб с нею в руках. Двоим остальным удалось выпрыгнуть с парашютами в пригороде. Один был найден скончавшимся от ран, висящим на подвесной системе. До другого первыми добрались партизаны и сейчас где-то прячут его. Австралийский экипаж сбрасывал партизанам припасы и снаряжение где-то в глухих лесах к востоку от Кракова.

Если Оскар и хотел получить подтверждение своим намерениям, оно было перед ним. Эти люди проделали непредставимо длинный путь из, может быть, маленького городка в Австралии, чтобы найти свой конец в небе над Краковом. Он тут же позвонил одному из начальников депо подвижного состава в конторе Ostbahn и пригласил его на обед, в ходе которого необходимо было обговорить количество платформ, которые, возможно, понадобятся ДЭФу.
* * *

Через неделю после разговора Оскара с Зюссмутом, человек из Главного управления вооружений в Берлине сообщил губернатору Моравии, что предприятие по производству боеприпасов Оскара будет размещено в пристройке к ткацкой фабрике Гофманов в Бринлитце. Бюрократы в губернаторстве ничего больше не смогут сделать, сообщил Зюссмут Оскару по телефону, разве что тормозить прохождение бумаг. Но Гофман и другие члены партии в районе Цвиттау, уже успели посовещаться и выдвигают возражения по поводу вторжения Оскара в Моравию. Kreisleiter из Цвиттау отправил в Берлин жалобу, что евреи-заключенные из Польши представляют собой опасность для здоровья и благосостояния моравских немцев. Активная деятельность в этом регионе, которая никогда не была ему свойственна за последний период и появление небольшого производства по выпуску боеприпасов Оскара, несмотря на ее сомнительный вклад в дело военных усилий, может привлечь внимание бомбардировщиков союзников, в результате чего будет разрушено важное предприятие Гофманов. Количество еврейских преступников в предполагаемом месте размещения лагеря Шиндлера, превысит небольшое число достойных граждан Бринлитца и станет раковой опухолью в здоровом организме окрестностей Цвиттау.

Протесты такого рода ни к чему не могли привести, так как поступали прямо в кабинет Эриха Ланге в Берлине. Обращения в Троппау блокировались честным Зюссмутом. Тем не менее, на стене родного дома Оскара появилась надпись: «Долой еврейских преступников!»

Оскар платил безостановочно. Он платил эвакуационной комиссии в Кракове, чтобы ускорить получение разрешения на перевозку техники. Надо было подбодрить экономический отдел в Кракове, чтобы обеспечить незамедлительный перевод банковских счетов. В эти дни деньги потеряли свое значение, так что он платил натурой – килограмм чая, пара кожаной обуви, ковры, кофе, консервы. Он проводил дни на узеньких улочках вокруг рыночной площади Кракова в поисках того, что может устроить чиновников. Он не сомневался, что в противном случае они его промаринуют, пока всех его евреев не погонят в Аушвиц.

Это был Зюссмут, который сообщил ему, что люди из Цвиттау написали в инспекцию по делам вооруженных сил, обвиняя его в операциях на черном рынке. И если они написали мне, сказал Зюссмут, то можете быть уверены, что точно такое же письмо легло на стол к шефу полиции в Моравии, оберштурмфюреру Отто Рашу. Вы должны представиться ему, дабы он увидел, какой вы очаровательный человек.

Оскар знал Раша еще с тех времен, когда тот был шефом полиции в Катовице. По счастливой случайности, Раш был главой компании «Феррум АГ» в Сосновце, у которого Оскар закупал металл. Но, рванувшись в Брно, чтобы пресечь нежелательные слухи, Оскар решил не полагаться на столь сомнительное основание, как дружеские отношения. Он взял с собой ограненный бриллиант, который смог преподнести во время встречи. И когда драгоценный камень лег перед Рашем на столе, Оскар мог считать, что его позиции в Брно обеспечены.

Потом уже Оскар подсчитал, что потратил 100.000 рейхсмарок – примерно 40.000 долларов – чтобы ускорить переезд в Бринлитц. Кое-кто из выживших благодаря его усилиям считал эту цифру неправдоподобной, хотя были и те, которые, качая головами, говорили: «Нет, гораздо больше! Он выложил куда больше».
* * *

Он составил список, который назвал предварительным и отправил его в административный корпус. В нем было больше тысячи фамилий, в число которых входили все заключенные из лагеря «Эмалии», а также немало новых имен. В список была внесена и Хелен Хирш, и в отсутствии Амона никто не мог оспорить его действий.

Список мог значительно расшириться, если бы Мадритч согласился вместе с ним перебраться в Моравию. Поэтому Оскар продолжал уговаривать Титча, своего союзника, к мнению которого Мадритч прислушивался. Те заключенные Мадритча, которые поддерживали с Титчем близкие отношения, знали, что список продолжает дополняться и могли надеяться, что им удастся попасть в него. Титч недвусмысленно давал им понять это. В царстве бумаг, проходящих через Плачув, двенадцать листиков с фамилиями, составляемых Оскаром, были единственными, за которыми открывалось будущее.

Но Мадритч все не мог решить, хочет ли вступать в союз с Оскаром, что позволило бы расширить список до 3.000 фамилий.

Тут снова появляется неясность, связанная с легендами относительно точной хронологии списка Оскара. Неясность эта не имеет отношения к существованию списка как такового – экземпляр его и сегодня можно увидеть в архивах Йад-Вашема. Нет никакой неопределенности, как мы можем убедиться, что до последней минуты, Оскар и Титч припоминали фамилии и приписывали их к официальному списку. Все фамилии в списке имеют своих подлинных владельцев. Но обстоятельства, при которых составлялся список, рождали легенды. Проблема заключалась в том, что так как список составлялся с лихорадочной торопливостью, в нем, при всем старании авторов, были пробелы. Список был абсолютно добросовестным. Фамилия в списке означала жизнь. Но за пределом его плотно исписанных страниц лежал провал.

Некоторые из тех, чьи имена попали в список, говорили, что на вилле Гета состоялась вечеринка, на которую собрались эсэсовцы и местные предприниматели. Кое-кто даже считал, что тут был сам Гет, но поскольку СС не выпустило его из тюрьмы, это было невозможно. Другие же заверяли, что прием состоялся в апартаментах Оскара над предприятием. В течение более чем двух лет Оскар устраивал там великолепные обеды. Один из заключенных «Эмалии» припомнил, что в первые же часы нового 1944 года, когда он дежурил в цехе, Оскар осторожно, стараясь не скрипнуть ступеньками, спустился к нему и принес с собой два пирожных, двести сигарет и бутылку вина, которую они и распили на пару со сторожем.

Где бы ни состоялся прием, ознаменовывавший окончание существования Плачува, на нем присутствовали доктор Бланке, Франц Бош и, по некоторым данным, оберфюрер Юлиан Шернер, который приехал отдохнуть от охоты на партизан. Были тут и Мадритч с Титчем. Потом уже Титч сообщил, что именно тут Мадритч в первый раз сообщил Оскару, что не может перебраться в Моравию вместе с ним. «Я сделал для евреев все, что мог», – сказал ему Мадритч. Он принял окончательное решение, и Титчу не удалось его переубедить.

Но Мадритч был порядочным человеком. За что ему позже было воздано должное. Просто он не верил, что переезд в Моравию удастся. Есть основания считать, что в противном случае он бы сделал эту попытку.

О вечеринке известно еще и то, что проходила она в спешке, потому что список Шиндлера надо было представить в этот же вечер. Но во всех версиях этой истории есть некий общий элемент, который подчеркивают все выжившие. Все, кто рассказывают эту историю, слышали ее непосредственно от Оскара, которому было свойственно стремление к некоторому приукрашиванию действительности. Но в начале 60-х годов Титч рассказал, как все происходило на самом деле. Скорее всего, новый временный комендант Плачува, гауптштурмфюрер Бюхнер, сказал Оскару: «Кончайте валять дурака, Оскар. Пора прекращать всю эту бумажную волокиту с транспортировкой». Можно предположить, что существовал и другой конечный срок, поставленный железной дорогой, у которой был дефицит подвижного состава.

Тем не менее, перепечатывая окончательный вариант списка Оскара, Титч вписал над подписями имена и заключенных Мадритча. Так было добавлено почти семьдесят фамилий, которые смогли по памяти припомнить Титч и Оскар. Среди них была семья Фейгенбаумов – взрослая дочь, пораженная неизлечимой саркомой кости и подросток Лютек, который якобы был слесарем-наладчиком швейных машин. Под пером Титча они превратились в опытных специалистов по производству боеприпасов. В квартире раздавались громкие песни, разговоры и смех, висели клубы сигаретного дыма, пока, приткнувшись в уголке, Оскар и Титч лихорадочно припоминали фамилии, стараясь без ошибок воспроизвести их польское написание.

В конце концов Оскару пришлось остановить разогнавшуюся руку Титча. «Мы уже перешли все границы, – сказал он. – Они будут орать и из-за того количества, которое у нас уже есть». Титч продолжал втискивать имена на свободное пространство, но утром проснулся, проклиная себя за то, что кое-кто вылетел у него из памяти. Но сейчас он старался выжать из себя все, что мог, чувствуя, что он уже на пределе своих сил. Ему казалось, что он совершает едва ли не богохульство, ибо давал людям право на жизнь, просто припоминая их. Но он не опускал рук. Только ему трудно было дышать в дымном воздухе квартиры Шиндлера.

Но список был еще не завершен, поскольку его еще предстояло просмотреть и сверить регистратору из отдела личного состава Марселю Гольдбергу. Новый комендант, которому предстояло всего лишь покончить с лагерем, не будет лично утруждаться этой работой, проверяя по списку состав – ему надо было представить лишь количество заключенных, вошедших в этот список. То есть, у Гольдберга была возможность подправлять его кое-кого вписывая с краю. Заключенным уже было известно, что Гольдберг берет взятки. Дрезнеры знали об этом. Иуда Дрезнер – дядя Гени, девочки в красном, муж миссис Дрезнер, которой когда-то было отказано в праве на укрытие за стенкой и отец Янека и молодой Данки – Иуда Дрезнер знал это. «Он уплатил Гольдбергу» – просто и откровенно сказала семья, объясняя, как они попали в список Шиндлера. Они так и не узнали, во что ему это обошлось. Таким же образом попали в список ювелир Вулкан, его жена и сын.

Польдек Пфефферберг узнал о списке от рядового эсэсовца Ганса Шрейбера. Шрейбер, молодой человек двадцати с небольшим лет, был в Плачуве таким же воплощением зла, как и остальные эсэсовцы, но Пфефферберг почему-то пользовался его симпатией и, несмотря на требования системы, между ними установились едва ли не дружеские отношения, которые порой возникали между отдельными эсэсовцами и некоторыми заключенными. Начало было положено в тот день, когда Пфеффербергу как старшему своей группы в бараке было поручено помыть окна. Шрейбер проверил стекла и, найдя на одном из них пятно, стал поносить Польдека в стиле, за которым чаще всего следовал расстрел. Польдек возмутился и сказал Шрейберу: оба они знают, что окна вымыты самым тщательным образом, а если Шрейбер только ищет предлог, чтобы расстрелять его, он может не тянуть время. Как ни странно, этот взрыв возмущения только развеселили Шрейбера, который потом, случалось, не раз останавливал Пфефферберга и спрашивал, как он поживает и как дела у его жены, а порой даже давал яблоко для Милы. Летом сорок четвертого года Польдек в отчаянии обратился к нему с просьбой помочь вытащить Милу из транспорта женщин, готового для отправки в дьявольский лагерь Штутгоф на Балтике. Мила уже направлялась в теплушку, когда, помахивая листком бумаги, появился Шрейбер и выкликнул ее фамилию. В другой раз, в воскресенье, он пьяным явился в барак к Пфеффербергу и в присутствии Польдека и других заключенных стал всхлипывать, сетуя о тех «ужасных вещах», что ему приходилось делать в Плачуве. Он хочет, сказал он, просить о переводе на Восточный фронт. Чего он в конце концов и добился.

А теперь он сообщил, что Шиндлер составляет список, и Польдек должен из кожи вон вылезти, чтобы попасть в него. Польдек зашел в административный корпус попросить Гольдберга, чтобы в список внесли и его Милу. За последние полтора года Шиндлер не раз виделся с Польдеком в гараже и неоднократно обещал, что постарается спасти его. Польдек же успел стать столь классным сварщиком, что мастер в гараже, которому ради спасения своей жизни приходилось выдавать только высококачественную работу, никогда не отпустил бы его. А теперь список был в руках у Гольдберга – себя-то он туда уже вписал – и вот Польдек старый знакомец Оскара, некогда частый гость в его апартаментах на Страшевского, думал, что он, Гольдберг, растрогавшись, впишет его.

– У тебя какие-нибудь камни есть? – спросил Гольдберг.

– Ты серьезно? – переспросил Польдек.

– За этот список, – сказал Гольдберг, человек, которому в руки случайно попала огромная власть, – платят алмазами.

Теперь, когда любитель венских мелодий гауптштурмфюрер Гет был в тюрьме, братья Рознеры, придворные Музыканты, обрели право оказаться в списке. Долек Горовитц, который раньше смог перетащить свою жену и ребенка на «Эмалию», тоже убеждал Гольдберга, чтобы он внес в список его самого, жену, сына и маленькую дочку. Горовитц всегда работал на центральном складе Плачува, где ему кое-что перепадало. И теперь все было выложено Гольдбергу.

Среди тех, кто попал в список, были братья Бейские Ури и Моше, которые официально были представлены как ремонтник и чертежник. Ури разбирался в оружии, а Моше блистательно подделывал документы. Обстоятельства, связанные со списком, столь туманны, что теперь невозможно сказать, были ли они включены за эти таланты или за что-то иное.

Иосиф Бау, который столь изысканно ухаживал за своей женой, на каком-то этапе составления списка попал в него, не подозревая об этом. Такое положение дел позволяло Гольдбергу держать всех в неведении. Зная его натуру, вполне возможно предположить, что если Бау и обратился лично к Гольдбергу, то лишь с просьбой, чтобы в список обязательно были бы включены его мать и жена. И до самой последней минуты он не подозревал, что в списке оказался только он один.

Что же до Штерна, то герр директор включил его одним из первых. Штерн был единственным отцом-исповедником для Оскара и его слова оказывали на него большое влияние. С 1-го октября никому из еврейских узников Плачува не разрешалось выходить из Плачува – ни на кабельную фабрику, ни в любое другое место. В то же самое время особо надежным из польским заключенных была доверена охрана их бараков, чтобы предотвратить попытки евреев выторговать хлеб у поляков. Цена за тайно доставляемый в лагерь хлеб достигла такого уровня, что ее было бессмысленно выражать в злотых. В прошлом можно было приобрести буханку хлеба за лишнее пальто, а кусок в 250 грамм за пару чистого белья. Теперь же – как и в случае с Гольдбергом – приходилось рассчитываться драгоценностями.

В течение первой недели октября Оскару и Банкеру в силу различных причин приходилось посещать Плачув и, как обычно, они наносили визит Штерну на его рабочем месте. Письменный стол Штерна стоял внизу в холле, рядом с кабинетом исчезнувшего Амона, и теперь тут можно было говорить свободнее, чем раньше. Штерн рассказал Оскару, насколько возросла цена на ржаной хлеб. Оскар повернулся к Банкеру: «Проверьте, чтобы Вейхерт доставил пятьдесят тысяч злотых», – пробормотал Оскар.

Доктор Михаэл Вейхерт был председателем бывшей еврейской организации общинной взаимопомощи. Чтобы создать косметическое впечатление о ее деятельности, контора доктора Вейхерта имела кое-какие ограниченные права, существование которых объяснялось и тем фактом, что у него еще оставались связи с Немецким Красным Крестом. Хотя многие польские евреи в пределах лагеря и относились к нему со вполне понятной подозрительностью, в силу которой он и предстал после войны перед судом – и был реабилитирован – Вейхерт был тем самым человеком, который мог быстро доставить в Плачув 50.000 злотых в качестве уплаты за хлеб.

Штерн и Оскар продолжили разговор. Упоминание о 50.000 злотых было только obiter dicta[6] в их разговоре о наступивших неопределенных временах и о том, как себя должен был чувствовать Амон в своей камере в Бреслау. В конце недели хлеб, закупленный на черном рынке, был тайно доставлен в лагерь под грузом угля или металлолома. И через день цена упала до привычного уровня.

Это был характерный пример молчаливого взаимопонимания между Оскаром и Штерном, о котором можно было только мечтать в других инстанциях.

0

35

Глава 32

В конечном итоге один из обитателей «Эмалии», вычеркнутый Гольдбергом, чтобы освободить место для других – родственников, специалистов, сионистов, тех, кто платили – возложил на Оскара ответственность за это.

В 1963 году общество Мартина Бубера получило письмо с претензиями от одного из жителей Нью-Йорка, бывшего заключенного на «Эмалии». Оскар обещал спасти всех с «Эмалии», говорилось в нем. За что люди преумножали его состояние своим трудом. Тем не менее, некоторые не нашли себя в списке. Этот человек считал, что отсутствие его имени в списке было результатом личного предательства по отношению к нему и с яростью обманутого, которому пришлось пройти сквозь все муки ада, расплачиваясь за ложь другого человека – проклинал Оскара за все, что выпало на его долю, и за Гросс-Розен, и за ту ужасную скалу в Матхаузене, с которой сбрасывали узников и, наконец, за тот марш смерти, который пришлось им совершить, когда война уже заканчивалась.

Как ни странно, письмо, пышущее гневом, убедительно доказывало, что список обеспечивал возможность выжить, а жизнь тех, кто не попал в него была трудноописуемой. Но было бы несправедливо возлагать на Оскара вину за те махинации с фамилиями, которыми занимался Гольдберг. В хаосе тех последних дней лагерные власти подписали бы любой список, предложенный Гольдбергом, если его списочный состав не слишком превышал те 1.100 фамилий, обещанных Оскару. Сам Оскар не мог позволить себе часами сидеть рядом с Гольдбергом. Все его дни до предела были посвящены общению с чиновниками и вечерам в их обществе, когда он старался умаслить их.

Например, от старых друзей из конторы генерала Шиндлера он получил разрешение на перевозку своих прессов «Хило» и штамповочных машин; кое-кто из них взял на себя труд просмотреть документацию, обнаружив небольшие неточности, которые могли бы помешать идее Оскара о спасении своих 1.100 человек.

Один из работников инспекции выявил, что станки Оскара для производства боеприпасов должны получить разрешение на вывоз, особенно из Польши, через посредство специального отдела в Берлинском инспекторате и с одобрения его секции лицензирования. Ни один из этих отделов не был оповещен о предполагаемом перемещении в Моравию. Они потребовали бы ввести их в курс дела и разрешения были бы получены не раньше, чем через месяц. Этого месяца у Оскара не было. К концу октября Плачув должен был опустеть; всех его обитателей ждал Гросс-Розен или Аушвиц. В конце концов проблема была решена привычным способом – подарками.

Занимаясь этими делами, Оскару приходилось уделять время следователям СС, арестовавшим Амона. В глубине души он ждал, что его тоже арестуют или – что было тем же самым – будут непрерывно допрашивать о его взаимоотношениях с бывшим комендантом. Он был достаточно умен, чтобы не отрицать их, тем более, что одно из объяснений по поводу 80 тысяч рейхсмарок, найденных в квартире Амона звучало следующим образом: «Их дал мне Оскар Шиндлер, чтобы я был мягче с евреями». В то же время Оскар поддерживал связи со своими друзьями на Поморской, которые и сообщали ему, в каком направлении бюро ведет расследование.

И наконец, поскольку его лагерь в Бринлитце будет находиться под контролем КЛ Гросс-Розена, он успел познакомиться с его комендантом штурмбанфюрером Хассеброком. Стараниями Хассеброка в системе Гросс-Розена отправилось на тот свет 100.000 человек, но пока он договаривался с ним по телефону о встрече и ехал через нижнюю Силезию, он был самой малой из всех забот Оскара. Шиндлер уже привык встречаться с обаятельными убийцами и ему показалось, что Хассеброк даже благодарен ему за то, что теперь его империя простирается до Моравии. Ибо Хассеброк воспринимал свои владения только в этом качестве. Под его контролем находилось сто три дополнительных лагеря. (Бринлитц должен был стать сто четвертым – и со своими более 1.000 заключенных и сложной промышленностью – составить весомое дополнение). Семьдесят шесть лагерей Хассеброка были расположены в Польше, шестнадцать в Чехословакии, десять – в рейхе. Этот кусок сыра был куда больше того, что имелся в распоряжении Амона.

Заваленный обилием дел, встреч, умасливаний и заполнения бумаг в те недели до закрытия Плачува, Оскар просто не имел времени проверять Гольдберга, если бы даже у него была бы эта возможность. Иными словами, даже в последние дни, полные хаоса и неразберихи, Гольдберг – Владыка Списка – держал его открытым для предложений.

Например, доктор Идек Шиндель посетил Гольдберга, чтобы уговорить его включить в список для отправки в Бринлитц себя и своих двух младших братьев. Гольдберг не дал ему немедленного ответа, и Шиндель находился в неведении до 15 октября, когда мужчин-заключенных стали загонять в теплушки, он понял, что и он, и его братья не были включены в список. И все же он присоединился к людям Шиндлера. Эта сцена была достойна того, чтобы стать воплощением Судного Дня – отторгнутый из числа праведников пытается укрыться в их среде, где его и замечает ангел мщения; роль его на этот раз выполнял обершарфюрер Мюллер, который подошел к доктору с хлыстом в руке и нанес ему удар. По левой щеке, по правой, опять по левой и опять по правой, в то же время насмешливо спрашивая:

– Что ты тут забыл в этом ряду?

Шинделю предстояло остаться с небольшой группой, которая должна была окончательно ликвидировать Плачув, а затем в вагоне для скота вместе с несколькими больными женщинами отправиться в Аушвиц. Там их бросили в барак в отдаленном углу Биркенау и оставили умирать. Тем не менее, большинство из них, засунутые в дальний угол, оказались вне внимания начальства лагеря и выжили. Шинделя самого послали во Флосенбург, где ему, вместе с братьями, пришлось принять участие в марше смерти. Он завершил его живым скелетом, а вот младший Шиндель был застрелен в предпоследний день войны. И таким образом можно оценить события, связанные со списком Шиндлера, хотя Оскар не имел к ним отношения; все это было результат злонамеренной деятельности Гольдберга, который вплоть до последних отчаянных дней октября продолжал поддерживать в выживших ложные надежды.

Каждый по-своему вспоминал о списке. Генри Рознер встал в один ряд с людьми Шиндлера, но эсэсовец заметил его футляр от скрипки и, решив, что Амон ту же потребует музыку, когда его выпустят из тюрьмы, отослал Рознера обратно. Тогда он, пристроив гриф подмышкой, спрятал инструмент под пальто, опять стал в эту очередь и так попал в теплушку. Рознер был одним их тех, кому Шиндлер пообещал спасение, и он всегда был в списке. То же самой произошло с Иеретцами: старый Иеретц с упаковочной фабрики и Хая Иеретц были в списке в роли Metallarbertierin – металлистов. В списке старых работников «Эмалии» оказались и супруги Перльман и Левертов. В сущности, несмотря на все старания Гольдберга, Оскар получил в свое распоряжение большую часть из тех, кого он потребовал, хотя некоторые лица среди них не могли не удивить его. Но столь великодушный человек, как Оскар, не мог возражать, увидев среди обитателей Бринлитца Гольдберга.

Но встречались и более приятные неожиданности. Польдек Пфефферберг, например, представ перед Гольдбергом, был отвергнут им из-за отсутствия у него драгоценностей, хотя и намекнул, что может купить водки – и вообще предпочел бы расплатиться одеждой или хлебом. Раздобыв бутылку, он получил разрешение вместе с ней направиться в казарму на Иерусалимской, где дежурил Шрейбер. Он вручил ему бутылку и попросил его заставить Гольдберга включить его в список вместе с Милой.

– Шиндлер, – сказал он, – если помнит, должен был включить нас.

Польдек не сомневался, что разговор идет о его жизни.

– Да, – согласился Шрейбер. – Вы двое должны попасть в него. – Остается человеческой загадкой, почему такой человек, как Шрейбер, не спросил себя в данный момент: «Если данный человек и его жена достойны спасения, почему его не достойны остальные?»

И когда пришло время, Пфефферберги оказались среди людей Шиндлера. Здесь, к их удивлению, были Хелен Хирш с младшей сестренкой, о спасении которой она все время думала.
* * *

В воскресенье, 15 октября, мужчины из лагеря Шиндлера собрались на боковых путях Плачува. Женщины должны были отправляться через неделю. Хотя первые восемьсот человек держались отдельной группой во время погрузки, ибо для них должны были быть поданы отдельные вагоны, всех загнали в состав, где уже содержалось 1300 других заключенных, направлявшихся в Гросс-Розен. Примерно половина предполагала, что так им не миновать Гросс-Розена по пути в лагерь Шиндлера, но многие считали, что прямиком направятся туда. Они уже подготовились к испытаниям долгого и медленного пути в Моравию, предполагая, что им придется сидеть в вагонах, когда их будут загонять на дополнительные пути и томить на развязках. Не исключено, что в таком положении им придется ждать по полдня и больше, пропуская грузы первой срочности. В последнюю неделю выпал снег и похолодало. Каждому заключенному на всю дорогу было выдано по 300 грамм хлеба и на вагон – по одному ведру воды. Для отправления естественных надобностей придется использовать угол вагона теплушки или же, если все стоят, тесно прижатые друг к другу, мочиться и испражняться прямо на месте. Но в конце концов, как бы ни было трудно, они опять окажутся в распоряжении Шиндлера. В следующее воскресенье последние 300 женщин списка погрузились в теплушки в том же самом приподнятом настроении.

Заключенные заметили, что Гольдберг пустился в путь налегке, как и большинство из них. Должно быть, у него были связи за пределами Плачува, которым он оставил свои богатства. Те, которые по-прежнему надеялись, что он сможет содействовать дяде, брату или сестре, освободили ему побольше места, чтобы он мог расположиться с удобствами. Остальным пришлось сидеть на корточках, упираясь коленями едва ли не в подбородок. Долек Горовитц держал шестилетнего Рихарда на руках. Генри Рознер, разложив одежду на полу, устроил на ней девятилетнего Олека.

Путешествие заняло три дня. Порой, во время стоянок, их дыхание сверкающей изморозью оседало на стенках. Воздуха не хватало, но когда удавалось набирать его полную грудь, он отдавал ледяной стылостью и зловонием. Наконец, в сумерках неприветливого осеннего дня поезд остановился. Двери отодвинули, и пассажиры стали торопливо выпрыгивать из них. Эсэсовцы подгоняли их, указывая направление и понося за зловоние из вагонов.

– Все снимать с себя! – орали они. – Все на дезинфекцию!

Сложив одежду, все голыми направились в лагерь. К шести вечера ряды голых людей выстроились на мрачном пространстве аппельплаца. Сюда ли они стремились? Окрестные леса были занесены снегом; почва на площадке обледенела. Это не был лагерь Шиндлера. Они оказались в Гросс-Розене. Те, кто платил Гольдбергу, найдя его взглядами, угрожали ему смертью, пока эсэсовцы в плащах ходили меж рядов, награждая ударами хлыстов по ягодицам тех, кто не мог сдержать крупную дрожь.

Людей продержали на аппельплаце всю ночь, потому что еще не были готовы бараки для них. Лишь в середине утра следующего дня поступило разрешение укрыться под крышей. Говоря об этих семнадцати часах стояния на пронизывающем холоде, выжившие не упоминали о чьих-то смертях. Может, жизнь под надзором СС и даже пребывание на «Эмалии» дало им сил выдержать такую ночь. Хотя ветер был мягче, чем во все предыдущие дни недели, вынести холод было смертельно тяжело. Но они были настолько преисполнены надежды попасть в Бринлитц, что эта одержимость помогла перенести холод.

Позже Оскару приходилось встречать заключенных, которые вынесли и еще более долгие испытания холодом, от которых у них остались следы обморожения. Даже пожилой Гарде, отец Адама Гарде, пережил эту ночь, как и малыши Олек Рознер и Рихард Горовитц.

К одиннадцати утра всех погнали под душ. Польдек Пфефферберг, стиснутый в толпе, с подозрением присмотрелся к рожкам над головой, прикидывая, что пойдет из них – вода или газ. Оказалось, вода; но прежде, чем она хлынула, по рядам двинулись украинцы, исполнявшие роль парикмахеров, сбривая растительность на головах, лобках и подмышками. Приходилось стоять по стойке смирно, глядя перед собой, пока украинец тупой бритвой обрабатывал заключенного. Один из них пожаловался на это.

– Ничего подобного, – сказал украинец и полоснул его по ноге для доказательства остроты лезвия.

После душа всем выдали полосатую тюремную форму и загнали в бараки. Эсэсовцы усадили их в длинные ряды, подобно рабам на галерах, когда спина одного располагалась между раскинутыми ногами того, кто был сзади, а его собственные ноги служили опорой переднему. Таким методом в трех бараках удалось разместить 2000 человек. Немецкие kapo,вооруженные дубинками, наблюдали за порядком, расположившись на стульях у стен. Люди были столь тесно прижаты друг к другу, на пространстве пола не оставалось ни одного свободного дюйма – что, направляясь в туалет, даже с разрешения капо, приходилось передвигаться буквально по головам, выслушивая проклятья.

В центре одного из бараков стояла полевая кухня, в которой варили суп из репы. Возвращаясь из уборной, Польдек Пфефферберг обнаружил, что за кухней присматривает унтер польской армии, которого он знал еще с первых дней войны. Унтер дал Польдеку немного хлеба и позволил ему на ночь расположиться рядом с горячей кухней. Остальным же пришлось провести ночь в тесных рядах на полу.

Каждый день их выгоняли на аппельплац, где им приходилось стоять в молчании не меньше десяти часов. Вечерами, после скудной похлебки, разрешалось гулять вокруг бараков, беседуя друг с другом. В девять вечера раздавался свисток, предписывавший занять на ночь то же неудобное положение, что и раньше.

На второй день на аппельплац явился офицер СС в поисках того, кто составлял список Шиндлера. Похоже, что его так и не прислали из Плачува. Гольдберга, которого в его грубой тюремной форме сотрясала дрожь, привели в контору и потребовали, чтобы он по памяти восстановил его. К концу дня эту работу он не закончил и по возвращении в барак был окружен теми, кто отчаянно молил его о включении в список. Здесь, в этой душной тьме, его дергали и теребили со всех сторон, хотя все его старания привели их лишь в Гросс-Розен. Пемпер и еще несколько человек, протолкавшись к Гольдбергу, стали убеждать его впечатать утром в список имя доктора Александра Биберштейна, брата Марека Биберштейна, который первым стал достойным председателем юденрата в Кракове. В начале этой недели Гольдберг обрадовал Биберштейна, сообщив ему, что он включен в список. И только когда все начали грузиться в теплушки, доктор выяснил, что его нет среди людей Шиндлера. Даже в таком месте, как Гросс-Розен, Метек был настолько уверен в будущем, что угрожал Гольдбергу – после войны с ним рассчитаются, если Биберштейна не окажется в списке.

Наконец, на третий день, сверяясь с восстановленным списком, от всех прочих отделили 800 человек из группы Шиндлера; после посещения вошебойки для очередной помывки, им разрешили посидеть несколько часов перед своими бараками, болтая подобно деревенским кумушкам на завалинках; затем их снова погнали на запасные пути. Получив каждый по куску хлеба, они расположились в теплушках. Никто из охраны, наблюдавшей за погрузкой, не говорил, куда их повезут. Как и предписывалось, все снова расселись на корточках на полу. Все стали по памяти восстанавливать карту Центральной Европы и прикидывать направление пути, судя по косым лучам солнца, которые пробивались на ходу в вентиляторные отверстия у самой крыши. Разместившись на чьих-то плечах, Олек Рознер смог выглянуть в отверстие и сказал, что видит леса и горы. Самые осведомленные стали утверждать, что поезд движется главным образом на юго-запад. Это говорило о том, что они направляются к чехам, но никто не мог утверждать твердо.

Путешествие заняло почти два дня; когда отодвинулись двери, было раннее утро второго дня. Они оказались на станции Цвиттау. Построившись, колонна двинулась через еще спящий городок, жизнь в котором продолжала оставаться на уровне конца тридцатых годов. Даже надписи на стенах «Евреев – вон из Бринлитца» – как ни странно, отдавали чем-то довоенным. Они явились из мира, где с трудом давался каждый вздох. И протесты жителей Цвиттау казались им просто наивными.

Через три мили, следуя вдоль узкоколейки, они втянулись в долинку между холмами, где располагался производственный район Бринлитца, и в утреннем свете увидели перед собой массивные очертания крыла здания Гофманов, преобразованного в Arbeitslager (рабочий лагерь) Бринлитц, с вышками из колючей проволоки, с казармами охраны в пределах лагеря, а за воротами предприятия располагались бараки для заключенных.

И когда, пропуская их, ворота распахнулись, во дворе предприятия появился Оскар в тирольской шляпе.

0

36

Глава 33

Этот лагерь, как и «Эмалия», был выстроен на деньги Оскара. Как вытекало из чиновничьих установок, все лагеря при предприятиях должны были возводиться за счет владельцев. Предполагалось, что промышленники получат такие доходы за счет использования дешевой рабочей силы, что смогут позволить небольшие затраты на колючую проволоку и стройматериалы. На деле же наиболее знаменитые промышленные фирмы Германии, такие как Крупна и «ИГ Фаббен», возводили свои лагеря из материалов, пожертвованных СС и за счет предоставляемой им бесплатной рабочей силы. Оскар не пользовался таким благоволением, и у него ничего не было. Ему удалось выторговать у Боша несколько вагонов цемента, за которые тот взял с него по ценам черного рынка. Из этого же самого источника он получил от двух до трех тонн бензина и мазута, необходимых для поставок продукции. Колючую проволоку для лагеря он привез с «Эмалии».

В его распоряжении были только голые стены пристройки, и ему пришлось возводить высокую изгородь, копать выгребные ямы, ставить казармы на сто человек личного состава СС, лазарет и кухни. В добавление к этим расходам, штурмбанфюрер Хассеброк уже заехал к нему из Гросс-Розена для проверки и отбыл с грузом коньяка и фарфора плюс еще подношение, которое Оскар описал как «не меньше килограмма чая». Хассеброк также прихватил с собой гонорар за инспекцию и обязательный набор «Зимней помощи» предписанный распоряжениями отдела "D" – конечно, не оставив никаких расписок. «Машина его как раз и была предназначена для таких грузов», – позже сообщит Оскар. Осенью, в октябре 1944 года, он не сомневался, что Хассеброк уже подделывает отчеты по Бринлитцу.

Инспекторы, прибывающие непосредственно из Ораниенбурга, тоже уезжали удовлетворенные. Для перевозки всего оборудования и запасов сырья с ДЭФ, большая часть которых была еще в пути, требовалось в общей сложности порядка 250 грузовых платформ. «Просто удивительно, – говорил Оскар, – как в государстве на грани краха чиновники из управления Восточной железной дороги, если правильно простимулировать их, могут обеспечить потребное количество грузовых платформ».

Самым удивительным во всей этой ситуации, да и в самом Оскаре, которому тирольская шляпа придавала столь живописный вид на обледенелом фабричном дворе, было в том, что не в пример Круппу, хозяевам «ИГ Фаббен» и другим предпринимателям, которые пользовались трудом еврейских рабов, Оскар отнюдь не собирался серьезно разворачивать производство. Он не питал надежд, что ему удастся выпускать продукцию и не держал в голове цифр предполагаемых поставок. Хотя четыре года назад он прибыл в Краков с твердым желанием разбогатеть, больше таких амбиций у него не было.

Производственная обстановка в Бринлитце носила лихорадочный характер. Большая часть прессов и станков еще не прибыла, а цементным покрытиям полов еще предстояло долго просыхать, прежде чем они смогут принять на себя груз. Крыло по-прежнему было забито старыми машинами Гофманов. За 800 человек, якобы занятых на производстве боеприпасов, Оскару приходилось ежедневно выкладывать те же 7,50 РМ за квалифицированного специалиста и в РМ просто за рабочего. Мужская рабочая сила обходилась ему примерно в 14 000 долларов каждую неделю; когда же появятся женщины, счет возрастет до 18 000. С деловой точки зрения это было полным идиотством, но Оскар отпраздновал свое решение, водрузив на голову тирольскую шляпу с перышком.

В определенной мере изменилось и личное положение Оскара. Из Цвиттау прибыла Эмили Шиндлер, чтобы жить с ним в квартире на нижнем этаже здания. Бринлитц – не то, что Краков: он был так близок от дома, что их раздельное существование становилось недопустимым. И как добрая католичка она считала, что надо или признать разрыв меж ними свершившимся фактом или снова начинать совместную жизнь. Во всяком случае они относились друг к другу терпимо и со взаимным уважением. С первого взгляда могло показаться, что Эмили не играет никакой роли в супружестве, брошенная жена, которая не знает, как себя вести. Кое-кто пытался представить, что она могла бы подумать, в первый раз увидев, какого рода предприятие возводит Оскар, какой лагерь. Тогда еще никто не знал, что даже на облике «Эмалии» сказался и ее скрытый вклад, который базировался на покорном следовании указаниям мужа, а не ее собственных идеях.

Ингрид прибыла с Оскаром, чтобы работать на новом заводе в Бринлитце, но сняла квартиру вне пределов лагеря и бывала на месте только в рабочие часы. В их отношениях наступило определенное охлаждение, и она никогда больше не жила с Оскаром под одной крышей. Но она не испытывала к нему никакой враждебности, и за прошедшие несколько месяцев Оскар нередко навещал Ингрид в ее квартире. Пикантная Клоновска, убежденная польская патриотка, осталась в Кракове, но опять-таки сохранила с ним хорошие отношения. Оскар навещал ее во время визитов в Краков, а она, в свою очередь, смогла помочь ему, когда СС стало причинять ему неприятности. Надо признать, что его отношения с Ингрид и Клоновской сошли на нет самым лучшим образом, без обид и горечи, но было бы ошибкой считать, что он стал семейным человеком.

В день, когда в лагере появились мужчины, он доверительно сообщил им, что ждет появления и женщин. Он предполагал, что задержка в пути у них будет несколько большей, чем у мужчин. Тем не менее, путешествие женщин обрело иной характер. Проделав недолгий путь из Плачува, локомотив протащил их состав, в котором было несколько сотен и других женщин из Плачува, сквозь арку ворот Аушвица-Биркенау. Когда раздвинулись двери теплушек, они очутились на огромном пустом плацу, по обе стороны от которого лежали пространства лагеря, в окружении опытных эсэсовцев, мужчин и женщин, которые спокойно обращаясь к ним, стали сортировать новоприбывших. Селекция проходила с наводящей ужас деловитой отрешенностью. Когда женщины медлили, их подгоняли дубинками, но удары наносились без всякой личной озлобленности. Они были всего лишь средством для подсчета и наведения порядка. Для отдела СС на железнодорожной станции Биркенау, такое поведение входило в их привычные рабочие обязанности. Они уже вдоволь наслушались молений и убеждений. И знали все уловки, которыми их пытались отвлечь.

Стоя в лучах прожекторов, женщины подавленно спрашивали друг друга, что все это может означать. Но даже при этой растерянности, когда они не замечали, что их обувь была полна грязи – неотъемлемого элемента существования в Биркенау – они обратили внимание, что одна из надзирательниц СС, показывая на них, сказала врачу без военной формы, который проявил к ним интерес: «Schindlergruppe!» После чего щеголеватый молодой врач отошел, оставив их на какое-то время.

Волоча ноги, они добрались до вошебойки, где по приказу строгой молодой эсэсовки с дубинкой им пришлось раздеться. Мила Пфефферберг была напугана слухами, которые к тому времени довелось слышать многим заключенным рейха – что сейчас из некоторых рожков в душевой пойдет смертоносный газ. Но она была рада убедиться, что хлынула всего лишь холодная вода.

Многие предполагали, что после помывки им нанесут татуировку. Они были отлично осведомлены об этом правиле Аушвица. СС наносило татуировку на руку, если собиралось использовать человека. Если же тебе предстояло быть перемолотым машиной, то они не утруждали себя. С тем же самым поездом, который доставил женщин из списка, прибыло еще 2.000 женщин, которые, не относясь к Schindlerfrauen, прошли обычную селекцию. Ребекка Бау, которая не попала в список Шиндлера, миновала ее и получила свой номер, и крепкая сильная мать Иосифа Бау также вытянула номер в убийственной лотерее Биркенау. Еще одна девочка из Плачува, пятнадцати лет, рассматривая полученную татуировку, радовалось, что ей выпали две пятерки, тройка и две семерки – цифры освященные еврейским календарем. С татуировкой вы покидаете Биркенау и следуете в один из рабочих лагерей Аушвица, где существует хоть какой-то шанс остаться в живых.

Но женщинам из списка Шиндлера, оставшимся без татуировок, было приказано одеться и направиться в барак без окон в женской части лагеря. Здесь в центре помещения на кирпичах стояла склепанная из железных листов буржуйка. Она была единственным удобством в бараке. Нар тут не было. Schindlerfrauen пришлось спать по двое и по трое, прижимаясь друг к другу на тощих соломенных матрасах. Глиняный пол был в подтеках воды, и порой она поднималась снизу, смачивая и матрасы и рваные одеяла. Это был дом смерти в центре Биркенау. Окоченевшие, они лежали тут, стараясь забыться в тревожном сне, в окружении залитых грязью пространств.

Представления о месте окончательного прибытия, о деревушке в Моравии спутались и сбились. Они оказались в огромном фантастическом городе. Сегодня в нем на краткое время пребывало более четверти миллиона поляков, цыган и евреев. Многие тысячи были в Аушвице-1, более малом, но первом возникшем тут лагере, в котором жил и комендант Рудольф Гесс. А в огромном промышленном районе, именовавшемся Аушвиц-3, пока окончательно не выбивались из сил, работало несколько десятков тысяч человек. Женщины Шиндлера были не в курсе статистических данных об империи Биркенау и его герцогства Аушвиц. Хотя сквозь березовые стволы, окаймлявшие западный край поселения, они видели дымы, постоянно тянувшиеся из четырех труб крематориев и бесчисленные кострища. Они не сомневались, что оказались на этом берегу по воле волн, и доставивший их сюда прилив отхлынул. Но даже уже будучи знакомыми с жизнью за колючей проволокой, со слухами о здешних порядках, они не могли представить, сколько людей за день погибало здесь, отравленных газом. Это количество доходило – по данным Гесса – до девяти тысяч в день.

В той же мере женщины не подозревали, что оказались в Аушвице в то время, когда ход войны и некоторые тайные переговоры между Гиммлером и шведским графом Фольке Бернадоттом внесли изменения в порядок вещей. Существование этого центра уничтожения уже не было секретом, потому что русские произвели раскопки в лагере под Люблином и нашли печи с остатками человеческих костей, а также более пятисот банок с «Циклоном Б». Весть об этом разошлась по всему миру, и Гиммлер, который серьезно предполагал, что после войны его будут воспринимать как наследника фюрера, был полон желания заверить союзников, что практике уничтожения евреев газом положен конец. Тем не менее, приказ на эту тему не был отдан до конца октября – точно дату определить не удалось. Один экземпляр приказа поступил к генералу Полу в Ораниенбург, другой к Кальтенбруннеру, шефу службы безопасности рейха. Оба они, как и Адольф Эйхман, проигнорировали директиву. Еще в середине ноября евреев из Плачува, Терезиенштадта и Италии продолжали уничтожать газом. Хотя принято считать, что последняя селекция в газовые камеры произошла 30 октября.

Первые восемь дней пребывания в Аушвице женщинам Шиндлера в полной мере угрожала опасность закончить свой путь в газовых камерах. И даже после того, как последние жертвы в ноябре совершили свой скорбный путь к камерам, расположенным в западном конце Биркенау, а печи и костры превратили их тела в обугленные останки, они не заметили, что жизнь в лагере как-то изменила свой характер. Их тревоги имели под собой весомые основания, ибо все, спасшиеся от газовых камер были расстреляны – или их оставили умирать от голода.

Во всяком случае, женщины подвергались массовым медицинским обследованиям и в октябре и в ноябре. Некоторых из них отделили от прочих в первый же день по прибытии и отослали в бараки для безнадежно больных. Доктора из Аушвица – Йозеф Менгеле, Фриц Клейн, доктора Кониг и Тило – исполняли свои обязанности не только на платформе вокзала, но и ходили по лагерю и врывались в душевые, с улыбкой осведомляясь:

«Сколько тебе лет, мамаша?» Клару Штернберг поселили в бараке с пожилыми женщинами. Шестидесятилетнюю Лору Крумгольц тоже выделили из состава Schindlerfrauen и перевели в барак для престарелых, где им и предстояло умирать, не вводя администрацию лагеря ни в какие расходы. Миссис Горовитц, будучи уверенной, что ее хрупкая одиннадцатилетняя дочь не переживет инспекции перед «душевой», спрятала ее в пустой котел в бане. Одна из эсэсовок, которые были приставлены к женщинам Шиндлера – симпатичная блондинка – увидела ее, но позволила девочке остаться на месте. Она легко раздавала удары и быстро выходила из себя и позже потребовала взятку за свое молчание, получив брошь, которую Регине как-то удалось сохранить. Регина рассталась с ней с философским спокойствием. Были и другие надзирательницы, с которыми было куда труднее иметь дело, потому что они отличались лесбийскими наклонностями и требовали, чтобы с ними расплачивались натурой.

Порой на перекличке перед бараками появлялся тот или другой врач. Видя, что приближается медик, женщины старались обломками кирпича натирать щеки, чтобы они хоть немного порозовели. Во время одного из таких осмотров Регина заставила свою дочь Нюсю стать на камень, а светловолосый молодой доктор Менгеле, подойдя к ней, сладким голосом спросил, сколько лет ее дочери, и избил за вранье. Охране было приказано поднять свалившуюся в полубессознательном состоянии женщину, подтащить ее к ограде под током и бросить на нее. На полпути Регина очнулась и стала молить не поджаривать ее живьем, а позволить ей вернуться в строй. Ее отпустили, и когда она доползла до своего ряда, то ее оцепеневшая, похожая на птичку дочь продолжала безмолвно стоять на том же камне.

Поверка могла состояться в любой час. Женщин Шиндлера выгоняли по ночам, заставляя стоять в грязи, пока шел обыск в их бараках. Миссис Дрезнер, которую когда-то спас впоследствии исчезнувший юноша из службы порядка, выходила рядом со своей высокой дочерью-подростком, Данкой. Они стояли в окружении невообразимого мира Аушвица в грязи, которая почему-то замерзала в последнюю очередь – после дорог, корней деревьев и самих людей.

И сама Данка и ее мать оставили Плачув еще летом лишь в том, что на них было. На Данке была только рубашка, легкая курточка и темная юбка. Поскольку этим вечером пошел первый снег, мать предложила, чтобы Данка разорвала одеяло и обмоталась обрывками под юбкой. И в ходе обыска эсэсовцы обнаружили испорченное имущество.

Офицер, стоя перед строем женщин Шиндлера, вызвал старосту барака – женщину из Дании, которую до вчерашнего дня еще никто не знал – и сказал, что она будет расстреляна вместе с той заключенной, у которой под одеждой будут найдены обрывки одеяла.

Миссис Дрезнер торопливо стала шептать Данке: «Все снимай, и я закину обрывки обратно в барак». Это можно было сделать. Барак стоял на уровне земли, и в него не вели ступеньки. Женщины из заднего ряда могла проскользнуть в него. Так же, как раньше Данка послушалась своей матери и укрылась за стенкой на Дабровской в Кракове, она подчинилась ей и сейчас и извлекла из-под одежды обрывки самого тощего в Европе одеяла. И действительно, пока ее мать была в бараке, проходивший мимо офицер СС вывел из строя женщину примерно тех же лет – скорее всего, ее фамилия была Штернберг – и приказал отвести ее в самую худшую часть лагеря, где уже не было никаких иллюзий относительно Моравии.

Может быть, остальные женщины в строю не дали себе труда понять, что означал этот недвусмысленный акт пропалывания. На деле же никакая из групп так называемых «промышленных заключенных» не может чувствовать себя в Аушвице в безопасности. Никакие выкрики «Schindlerfrauen!» не могут надолго спасти их. Были и другие группы «промышленных заключенных», которые исчезли в Аушвице. Отдел из ведомства генерала Пола год тому назад прислал из Берлина несколько транспортов опытных еврейских рабочих. «ИГ Фаббен» нуждалась в рабочей силе и попросила отдел "D" отобрать нужных работников из этих транспортов. И действительно, коменданту Гессу было направлено распоряжение, чтобы эти транспорты после разгрузки были направлены на работу в «ИГ Фаббен», подальше от района крематориев Аушвиц-Биркенау. Из 1750 заключенных первого транспорта, все мужчины, 1000 человек были немедленно отравлены газом. Из 4000 следующего 2500 были сразу же отправлены в «душевые». Если администрация Аушвица позволяла себе ослушаться указаний «ИГ Фаббен» и соответствующего отдела, чего ради им волноваться из-за баб какого-то мелкого немецкого горшечника.

Жизнь в таком бараке, в котором поселили женщин Шиндлера, напоминала существование на открытом воздухе. В окнах не было стекол, и они служили лишь для того, чтобы чуть смирять порывы холодного ветра из России. Большая часть девушек маялась дизентерией. Корчась от спазм в желудке, они в своих деревянных башмаках добирались до пустого жестяного ведра, стоявшего в грязи. Женщины, выносившие его, получали лишнюю миску супа. Как-то вечером Мила Пфефферберг добралась до него, но дежурившая рядом с ним женщина – неплохой человек, которую Мила знала еще девочкой – стала настаивать, чтобы та не использовала его, а дождалась, пока появится другая девушка, с помощью которой она вынесет ведро и попользуется им снаружи. Мила заспорила, но ей не удалось переубедить женщину. Обслуживание этого примитивного устройства стало чуть ли не профессией среди тех, у кого от голода мутилось в глазах, и их стараниями появились определенные правила. Пользуясь ведром как предлогом, эти женщины старались убедить и себя, и других, что можно добиться и порядка, и гигиены, и здоровья.

Тяжело переводя дыхание, рядом с Милой наконец появилась согнутая от спазм девушка. Она тоже была молода, и в мирные дни в Лодзи женщина, дежурившая у ведра, знавала ее юной новобрачной. Двум девушкам пришлось подчиниться и триста метров тащить по грязи свой груз. Девушка, которая несла его на пару с Милой, спросила: «Где сейчас может быть Шиндлер?»

Никто из обитательниц барака не задавал этот вопрос, во всяком случае, не вкладывал в эти слова столько неприязни. Люся, молодая вдова с «Эмалии», двадцати двух лет, говорила: «Вот увидите, в конце концов все наладится. Будет и тепло и в руках миска супа от Шиндлера». Она и сама не понимала, почему все время повторяет эти слова. Во время пребывания на «Эмалии» она никогда не строила никаких планов. Она отрабатывала свою смену, съедала суп и ложилась спать. Она никогда не предсказывала грандиозных событий. Прожила день – и достаточно. Теперь она болела и не было никаких оснований предполагать, что она займется пророчествами. Холод и постоянное чувство голода довели ее до полного истощения, и у нее не было сил сопротивляться грызущему ее чувству голода. И все же она подбадривала себя, повторяя обещания, данные Оскаром.

Позже, во время пребывания в Аушвице, когда их перевели в барак неподалеку от крематория и всякий раз не было известно, куда их ведут, то ли на самом деле в душ, то ли в газовые камеры, Люся продолжала стоять на своем. И даже когда они чувствовали, что вот-вот исчезнут с лица земли в этом полном отчаяния мире, женщины Шиндлера оставались верны себе, продолжая обмениваться рецептами довоенной кухни, о которой они могли только мечтать.

Бринлитц, когда туда прибыли мужчины, представлял собой только внешнюю оболочку укрытий. Нары еще не были сколочены; спальни наверху представляли собой лишь разбросанные по полу охапки соломы. Но было тепло, потому что паровые котлы уже работали на всю мощь. В первый день повар еще не приступил к работе. Вокруг будущей кухни были навалены мешки с корнеплодами, и люди предпочитали их есть в сыром виде. Позже удалось сварить суп, испечь хлеб, и инженер Финдер начал распределять работу. Но с самого начала, пока за их ходом наблюдали эсэсовцы, они разворачивались неторопливо. Оставалось загадкой, каким образом коллектив заключенных понял, что герр директор больше не принимает участия в военных усилиях. Работали в Бринлитце медленно и без напряжения. Поскольку Оскар не ставил вопрос о количестве продукции, эта неторопливость стала для заключенных их способом мести, с помощью которой они заявляли о себе.

Придерживаться такого темпа работы было нелегко. По всей Европе рабы, получая по 600 калорий в день, выбивались из сил, надеясь произвести на надсмотрщиков самое лучшее впечатление и оттянуть день отправки в лагерь смерти. Но здесь в Бринлитце всеми владело опьяняющее чувство свободы, при котором лопаты лишь чуть ковыряли землю – и тем не менее, все оставались в живых.

В первые дни эта подсознательная политика не давала о себе знать. По-прежнему многие заключенные беспокоились о судьбе своих женщин. У Долека Горовитца в Аушвице были жена и дочь. У братьев Рознеров – жены. Пфефферберг не мог оправиться от потрясения, узнав, что Мила оказалась в Аушвице. Яков Штернберг и его десятилетний сын были поглощены мыслями о судьбе Клары Штернберг. Пфефферберг помнил, как вокруг Шиндлера в цехах толпились люди и снова спросил его, когда прибудут женщины.

– Я их вытащу оттуда, – пробурчал Шиндлер.

Он не стал вдаваться в объяснения. Он не мог публично сообщать, что эсэсовцам в Аушвице, возможно, потребуется вручать взятки. Он не сказал, что послал список женщин полковнику Эриху Ланге и что они с ним на пару стараются доставить всех поименованных в списке женщин в Бринлитц. Он не стал ни о чем упоминать. Только: «Я их вытащу оттуда».

Гарнизон СС, который в эти дни прибыл в Бринлитц, вселил в Оскара кое-какие надежды. Он состоял из резервистов средних лет призванных, чтобы сменить молодых эсэсовцев, посланных на линию фронта. Среди них не было так много психов, как в Плачуве, и Оскар всегда мог рассчитывать на их расположение, подкармливая из своей кухни – пусть пища не отличалась изысканностью, но ее было вдоволь. Посещая их казарму, он, как всегда, заводил речь об уникальной квалификации его заключенных, о том, как важно, чтобы они с полной отдачей работали на производстве. Противотанковые снаряды и гильзы, объяснял он, по-прежнему находятся в секретном списке первоочередной продукции. Он давал понять, что со стороны гарнизона не должно быть никакого вмешательства в производственную деятельность, ибо это будет мешать рабочим.

По глазам слушателей он ясно понимал, что их более чем устраивает пребывание в этом тихом городке. Они надеялись, что им удастся пережить здесь все катаклизмы. Они не собирались врываться в мастерские, подобно Гету или Хайару. Меньше всего они хотели, чтобы герр директор жаловался на них.

Комендант гарнизона еще не прибыл. Он сдавал предыдущую должность в рабочем лагере в Будзыне, где до недавнего русского наступления производились запасные части для бомбардировщиков «Хейнкель». Оскар знал, что командир гарнизона молод и напорист. И скорее всего, он отвергнет требование держаться подальше от лагеря.

Занятый хлопотами по заливке бетонных фундаментов, пробивая дыры в крыше, чтобы установить массивные прессы «Хило», уговаривая эсэсовцев, с трудом привыкая к семейной жизни с Эмили, Оскар был арестован в третий раз.

Гестапо явилось во время обеденного перерыва. Оскара не было в кабинете, так как он с самого утра поехал в Брно по каким-то делам. Только что из Кракова прибыл грузовик, нагруженный добром для герра директора – сигаретами, ящиками с водкой, коньяком, шампанским. Позже кто-то утверждал, что добро принадлежало Гету, и Оскар, передавший его Гету в обмен на поддержку переезда в Бринлитц, забрал все себе обратно. Так как Гет, вот уже месяц сидевший в заключении, не пользовался больше никакой властью, содержимое кузова могло пригодиться Оскару.

Мужчины, отряженные на разгрузку, тоже так считали, но они заволновались, увидев во дворе гестаповцев.

Поскольку они, как механики, пользовались определенными привилегиями, то отогнали машину вниз по склону, где протекала речка, и опустили в воду ящики с бутылками. Двести тысяч сигарет нашли себе более надежное укрытие под большой трансформаторной будкой на силовой подстанции.

Важно отметить, что такое количество сигарет и выпивки в кузове говорило, что Оскар, который всегда предпочитал пускать в ход натуральные продукты, уже подумывал о деятельности на черном рынке.

Они пригнали грузовик обратно в гараж, когда взвыла сирена, оповещающая об обеденном перерыве. Герр директор обычно ел вместе с заключенными, и механики надеялись, что увидят его и смогут объяснить, какая судьба постигла столь дорогостоящий груз.

И действительно, он довольно быстро возвратился из Брно, но у въездных ворот жестом вскинутой руки его остановил гестаповец и приказал ему тут же покинуть машину.

– Это мой завод! – как услышал один из заключенных, рявкнул на него Оскар. – Если хотите поговорить со мной, будьте любезны сесть в машину. В противном случае следуйте в мой кабинет.

Он въехал во двор, и двое гестаповцев рысцой сопровождали его машину по обеим сторонам.

Оказавшись в кабинете, они стали задавать ему вопросы о его связях с Гетом и о его хищениях. «Я в самом деле привез сюда несколько чемоданов, – сказал он им. – Они принадлежат герру Гету, и он попросил меня позаботиться о них до его освобождения». Гестаповцы выразили желание заглянуть в них, и Оскар провел их в квартиру. С холодной сдержанностью он представил фрау Шиндлер людей из Пятого управления. Затем он вытащил чемоданы и открыл их. Они были набиты костюмами Амона и образцами старой униформы, когда Амон был еще юным унтером СС. Перерыв их и ничего не найдя, они объявили, что арестовывают Оскара.

Эмили агрессивно накинулись на них. У них нет никаких прав, заявила она, забирать ее мужа, пока они не сообщат, какие против него выдвинуты обвинения. «Нашим друзьям в Берлине это категорически не понравится», – сказала она.

Оскар посоветовал ей умерить пыл и помолчать. «Но тебе придется позвонить моей помощнице Клоновской и отменить назначенные встречи».

Эмили знала, что это значит. Клоновска в который раз повторит свой трюк с обзваниванием: она известит Мартина Плате в Бреслау, людей генерала Шиндлера и всех остальных шишек. Один из служащих Пятого управления извлек наручники и защелкнул их на запястьях Оскара. Они усадили пленника в автомобиль, доставили на станцию в Цвиттау и сопроводили на поезде в Краков.

Впечатления от последнего ареста напугали его более, чем два предыдущих вместе взятых. Уже не было любвеобильных излияний полковников СС, деливших с ним камеру и распивавших его водку. Тем не менее, позднее Оскару удалось восстановить многие детали. После того, как люди из Пятого управления провели его сквозь огромный неоклассический зал центрального вокзала Кракова, человек по имени Хут подошел к ним. Он служил вольнонаемным инженером в Плачуве. Он всегда раболепствовал перед Амоном, но имел репутацию человека со многими тайными пристрастиями. Эта встреча могла быть совершенно случайной, но можно и предположить, что Хут работал в паре с Клоновской. Хут упорно пытался пожать скованную руку Оскара. Один из людей из Пятого управления запротестовал. «Вам что, на самом деле неймется подержать за руку арестованного?» – спросил он Хута. Тот в ответ разразился заздравной речью в адрес Шиндлера: «Это же сам герр директор Шиндлер, человек глубоко почитаемый всем Краковом, важный промышленник».

– Я не могу и представить его в роли заключенного, – заявил Хут.

Что бы ни значила эта встреча, Оскара усадили в автомобиль и вновь по знакомому маршруту повезли на Поморскую улицу. Его поместили в комнату, подобную той, где он коротал время в течение первого ареста, в комнату с кроватью и креслом, ванной, но с зарешеченными окнами. Ему было не сладко, хотя и вел он себя с медвежьим спокойствием. В 1942 году, когда его арестовали на следующий день после тридцать четвертого дня рождения, слухи о том, что Поморская оборудована пыточными камерами, были хоть и устрашающими, но неопределенными. Теперь же всякая неопределенность исчезла. Он был уверен, что Пятое управление не погнушается никакими пытками, если Амон всерьез занимает их.

В этот вечер герр Хут посетил узника, принеся с собой кастрюльку с обедом и бутылку вина. Хут поговорил с Клоновской, и Шиндлер так до конца и не разобрался, причастна ли Клоновска к той самой «случайной встрече». Как бы то ни было, Хут оповестил его, что Клоновска подключает его старых друзей.

На следующий день он подвергся перекрестному допросу двенадцати следователей СС, один из которых самолично был судьей. Оскар отрицал, что давал какие-либо деньги, чтобы убедить коменданта (в вольном изложении показаний Амона) «полегче наезжать на евреев». «Я мог дать ему деньги взаймы», – согласился однажды Оскар. «Почему вы давали ему взаймы?» – поинтересовались они. «У меня серьезное военное производство, – завел старую песню Оскар. – У меня штат профессиональных рабочих. Травма любого из них обходится мне в копеечку, и не только мне, но и Инспекторату по делам вооружений, и всем нашим военным усилиям. Если я находил среди контингента заключенных в Плачуве квалифицированных мастеров того сорта, что требовались мне на производстве, тогда, разумеется, я просил за них герра коменданта. Они были нужны мне как можно скорее, в целости и сохранности. Мое дело – производство, только его ценю я и Инспекторат по делам вооружений. Именно с этой целью, для того, чтобы герр комендант оказал мне содействие, я и давал ему взаймы».

Такая позиция содержала некий оттенок обвинения в адрес старого приятеля, Амона. Но Оскар особо не переживал по этому поводу. Его глаза излучали непогрешимую искренность, голос его звучал тихо, то и дело прерывался. Оскар, не затратив на это ни единого лишнего слова, дал понять своим следователям, что деньги у него попросту вымогали. Впрочем, это не возымело никакого действия. Его вновь заперли в камеру.

Допросы продолжались на второй, третий и четвертый дни. Никто не угрожал ему, но допрашивали с пристрастием. В конце концов, ему пришлось полностью отречься от дружеских отношений с Амоном. Дело было не столь уж серьезным: он и на самом деле испытывал отвращение к этому человеку. «Я не волшебник», – заметил он джентльмену из Пятого управления, пересказывая слухи, которые ему довелось услышать о Гете и его молодых прихлебателях.

Амон так никогда и не понял, что Оскар презирал его и охотно помогал следствию по делу, возбужденному Пятым управлением против него. Амон частенько обманывался по поводу дружбы. Предавшись сентиментальным настроениям, он искренне верил в то, что Метек Пемпер и Хелен Хирш души в нем не чаяли. Следователи, вероятно, и не сообщили ему о том, что Оскар пребывал на Поморской, и терпеливо выслушивали доверительные заявления Амона:

– Пригласите моего старого друга Шиндлера. Он уж постоит за меня.

Но что более всего пригодилось Оскару в ходе встреч со следователями, это то, что он лишь пару раз имел легальные дела с обвиняемым. Хотя изредка он и помогал Амону и словом, и делом, но ни разу не заключил с ним ни одной сделки, ни злотого не заработал на торговле лагерными пайками на черном рынке, кольцами из ювелирной мастерской, одеждой с швейной фабрики, мебелью из обивочного цеха. Наверняка еще ему помогло и то, что ложь его была способна обезоружить даже полицейского, а правда из его уст текла медовой рекой. Он никому не давал понять, что благодарен за то, что ему верят. К примеру, когда джентльмены из Пятого управления в итоге смирились с мыслью, что пресловутые 80 тысяч рейхсмарок не более чем «заем», предмет вымогательства, Оскар с обескураживающей простотой осведомился, когда же, наконец, эти деньги возвратят ему, герру директору Шиндлеру, безупречному промышленнику.

Третье очко в пользу Оскара заработали его поручители. Полковник Эрих Ланге, отвечая на звонок из Пятого управления, подчеркнул тот непреходящий вклад, какой Шиндлер лично внес в ход войны. Зюссмут, дозвонившийся из Троппау, намекнул, что производство Шиндлера непосредственно связано с разработкой «секретного оружия». Насколько нам известно, в этом не было ни грана правды. Но, грубо говоря, заявление обезоруживало и приобретало непредсказуемую значимость, поскольку Фюрер пообещал «секретное оружие». Словосочетание само по себе приобрело сакральный смысл и теперь оберегало Шиндлера. Против словосочетания «секретное оружие» никакие словесные россыпи протестов бюргеров Цвиттау не стоили ни гроша.

Но для Оскара это вовсе не означало, что заключение протекало без осложнений. Где-то на четвертый день один из следователей посетил его не для допроса, а чтобы просто плюнуть в него. Плевок расплылся по пиджаку, а следователь пустился во все тяжкие. Он обозвал Шиндлера жидолюбом и соблазнителем жидовок. Это было прямое отступление от странного официоза хода следствия. Но Оскар сомневался, что все произошло спонтанно и не явилось отзвуком истинных настроений следователей.

Прошла неделя заключения, и Оскар через Хута и Клоновскую передал записку для обершарфюрера Шернера. Пятое управление навалилось на него с такой силой, сообщалось в записке, что он не уверен, сможет ли он в дальнейшем выгораживать шефа полиции. Шернер оставил свою антиповстанческую работу (которая вскорости и добьет его) и на следующий же день прибыл в узилище Оскара. «Кошмар, что они себе позволяют!» – сокрушался Шернер. «А как там Амон?» – Оскар ответил, предполагая, что Шернер помянет кошмар и по этому поводу. «Он заслужил всё, что получил», – заметил Шернер. Похоже, все отказались от Амона. «Не беспокойся, – сказал Шернер напоследок, – мы постараемся вытащить тебя отсюда».

На утро восьмого дня Оскара выпустили на улицу. Оскар не стал оттягивать освобождение, но на этот раз машину не попросил. Ему вполне хватило и холодного тротуара. На трамвае он пересек Краков и добрался до своей старой фабрики в Заблоче. Несколько поляков-сторожей несли еще свою службу, и, поднявшись по лестнице в свой офис, он позвонил в Бринлитц и сообщил Эмили, что освобожден.

Моше Бейски, ремесленник из Бринлитца, вспоминает оцепенение тех дней, когда Оскар находился под арестом. Все только говорили и шептались о том, что это значит. Но Штерн и Морис Финдер, Адам Гарде и другие проконсультировали Эмили насчет еды, организации работы, устройства жилья. Тогда им впервые открылось, что Эмили не просто порхала по жизни. Она была несчастной женщиной, и ее несчастья усугублялись тем, что Пятое управление арестовало Оскара. Ей казалось жестоким, что СС вторглось в ее личную жизнь как раз тогда, когда желаемое воссоединение вот-вот должно было начаться. И Штерну, и другим было ясно, что это было вовсе не ее призванием – содержать в порядке маленькую квартирку на первом этаже, полностью отказавшись от своих супружеских обязанностей. В этом было нечто такое, что можно было бы назвать идейным жертвоприношением. Изображение Иисуса с пылающим сердцем висело на стене ее квартирки. Штерну доводилось видеть нечто подобное в домах поляков-католиков. Но ничего похожего он не встречал ни в одной из краковских квартир Оскара. Иисус с пылающим сердцем не всегда взывал к смирению, когда встречался на польских кухнях. Тем не менее в квартирке Эмили он висел как символ обета. Совершенно личного. Эмили.

В начале ноября ее муж вернулся на поезде. Он был небрит и пах тюремной камерой. Он был ошарашен известием о том, что женщины всё еще находятся в Аушвице-Биркенау.
* * *

На планете Аушвиц, по которой женщины Шиндлера ступали столь же осторожно, столь же неуверенно, как ступал бы по ней пришелец, правил Рудольф Гесс. Правил как создатель, основоположник, неоспоримый гений. Читатели романа Уильяма Стайрона «Выбор Софи» узнали его в роли хозяина Софи. Хозяина совсем другого толка, не такого, каким был Амон для Хелен Хирш. Этакий здравомыслящий, манерный, уверенный в себе господин. И в то же время неустанный жрец провинции каннибалов. Хотя в 1920 году он и убил школьного учителя в Руре за донос на немецких национал-активистов и даже отсидел свое за преступление, он не убил ни одного заключенного Аушвица своими руками. В собственных глазах он выглядел ученым. Первопроходцем «Циклона-Б» – синильной кислоты, испускающей запах в соединении с обычным воздухом. Он вступил в долгий личный и научный спор со своим соперником и конкурентом господином Kriminalkommissar Кристианом Виртом, возглавлявшим школу угарного газа, а заодно и лагерь Бельзец. По свидетельству офицера-химика Курта Герштейна, в один из ужасных дней в Бельзеце методика господина Kommissar Вирта привела к тому, что целых три часа были угроблены на одну лишь горстку евреев мужского пола, «приглашенных» в газовые камеры. Технология Гесса была куда более эффективной, что, в конечном итоге, и привело к непрерывному процветанию Аушвица и бесславному закату Бельзеца.

К 1943 году, когда Рудольф Гесс оставил Аушвиц, дабы возглавить секцию "D" в Ораниенбурге, вотчина его давно уже перестала быть просто лагерем. Ее уже нельзя было назвать даже удивительной организацией. Это был феномен. Цивилизация морали полностью утратила здесь свои полномочия. Мир перевернулся, обратившись в некое подобие черной дыры, под давлением вселенской универсальной человеческой злобы. И история, и обычаи просто всосались в них и испарились. То же произошло и с языком. Подземные камеры смерти именовались «отсеками дезинфекции», наземные камеры – «душевыми», а обершарфюрер Моль, в чьи обязанности входило внедрение голубых кристаллов в крыши «отсеков» и стены «душевых», обычно покрикивал своим подчиненным:

– Ну-ка, ребята, подкиньте им чего-нибудь для размышления.

Гесс вернулся в Аушвиц в мае 1944 и взял все бразды правления в свои руки примерно тогда же, когда женщины Шиндлера были втиснуты в бараки Биркенау в непосредственной близости от эксцентричного обершарфюрера Моля. Согласно мифу о Шиндлере, Оскару пришлось скрестить клинки с самим Гессом по поводу судьбы его трехсот женщин. Наверняка, Оскару доводилось говорить с Гессом по телефону и иметь с ним какие-то коммерческие дела. Но ему также пришлось общаться и с штурмбанфюрером Фрицем Хартьенштейном, комендантом Аушвица-2, то есть, Аушвица-Биркенау, и с унтершарфюрером Францем Хёсслером, молодым человеком, отвечавшим в сием великом граде скорби за судьбу женщин.

Не подлежит сомнению, что именно тогда Оскар послал девушку с чемоданом, набитым алкоголем, ветчиной и бриллиантами на переговоры с упомянутыми функционерами. Некоторые утверждают, что позднее Оскар вслед за девушкой посетил их сам, захватив с собою за компанию влиятельного офицера из SA (Sturmabteilung – Штурмовые бригады) штандартенфюрера Пельце, который, как впоследствии Оскар говорил своим друзьям, был британским агентом. Другие же настаивали на том, что Оскар избегал личных контактов с Аушвицем из стратегических соображений, а вместо этого отправился в Ораниенбург и в Берлин в Инспекторат по делам вооружений, чтобы постараться оказать воздействие на Гесса и его сподвижников с другого конца.

Дальнейшие события, согласно тому, как изложил их много лет спустя Штерн в публичном выступлении в Тель-Авиве, разворачивались так. После освобождения Оскара из тюрьмы, Штерн явился к Шиндлеру и («под давлением некоторых моих друзей») попросил Оскара предпринять решительные шаги, дабы разрешить судьбу женщин, застрявших в Аушвице. Во время беседы вошла одна из секретарш Оскара (Штерн не сказал кто именно). Шиндлер представил девушку и указал на один из своих пальцев, который украшал большой перстень с бриллиантом. Он спросил девушку, как ей нравится это гипертрофированное ювелирное изделие. Штерн утверждает, что девушка пришла в совершеннейший восторг. Далее Штерн дословно цитирует Оскара: «Возьми список женщин, набей чемодан лучшей едой и напитками, какие ты найдешь на моей кухне; затем поезжай в Аушвиц. Знай, что комендант крайне неравнодушен к хорошеньким женщинам. Если ты доставишь женщин сюда, получишь этот перстень. И даже больше».

Эта сцена, эта речь весьма напоминает один из фрагментов Ветхого Завета, в которой, ради блага племени, женщину предлагают захватчику. К тому же это и типично центрально-европейская ситуация с неправдоподобно крупными бриллиантами и предполагаемой расплатой «натурой».

Согласно Штерну, секретарша поехала. А когда через два дня она не вернулась назад, Шиндлер лично вкупе с безвестным Пельце отправился ей на выручку.

Миф о Шиндлере гласит: Оскар посылал свою подружку, дабы та переспала с комендантом, будь то Гесс, Хартьенштейн или Хёсслер, и оставила бриллиант на подушке. Одни, подобно Штерну, упоминают «одну из секретарш», другие называют имя Ауфзеер, милую блондинку из войск СС, несомненную любовницу Оскара, служившую в гарнизоне Бринлитца. Эта девушка, как представляется, должна была всё еще находиться в Аушвице вместе с Schindlerfrauen (женщинами Шиндлера).

Сама Эмили Шиндлер говорила, что в роли эмиссара отправилась девушка лет двадцати двух-двадцати трех. Она была уроженкой Цвиттау, и ее отец дружил с семейством Шиндлеров. Она недавно вернулась с оккупированных территорий России, где служила секретаршей в немецкой администрации. Она была приятельницей Эмили и сама вызвалась на поездку. Не совсем правдоподобно, чтобы Оскар принес в сексуальную жертву близкую подругу семьи. Хоть сам он и слыл сексуальным разбойником, эта часть истории – несомненный миф. Неизвестно доподлинно, приходилось ли девушке вступать в интимные контакты с кем-либо из офицеров Аушвица. Зато совершенно ясно, что она проникла в империю страха и действовала там самоотверженно.

Оскар позже рассказывал, что в его собственных беседах с правителем некрополя Аушвиц ему приходилось преодолевать старые искушения. Женщины уже провели там несколько недель. Теперь они почти бесполезны для производства. «Почему бы тебе не позабыть об этих трех сотнях? Мы отберем специально для тебя другие три сотни из этого бесконечного стада».

В 1942 году каратели СС на станции Прокочим вколачивали те же мысли в голову Оскара.

«Зачем вам конкретные фамилии, герр директор».

Теперь, как и в Прокочиме, Оскар придерживался своей обычной линии.

«Они незаменимые, квалифицированные, отборные работницы. Я лично обучал их в течение нескольких лет. Они владеют ремеслом настолько, что я не в силах их быстро заменить. Я знаю тех, кого на самом деле знаю».

«Минуточку, – ответил его искуситель. – Я вижу, тут упоминается девятилетняя дочь некой Филы Рат. Я вижу одиннадцатилетнюю дочь некой Регины Горовитц. Вы будете утверждать, что эти девяти и одиннадцатилетние тоже квалифицированные отборные работницы?»

«Они обтачивают изнутри сорокапятимиллиметровые гильзы, – ответил Оскар. – Они были отобраны за свои длинные пальцы, поскольку способны проникать так глубоко внутрь детали, как ни один взрослый».

0

37

Такой разговор в поддержку девочки, бывшей приятельницей семьи, имел место, срежиссированный Оскаром, либо лично, либо по телефону. Оскар сообщал новости о ходе переговоров узкому кругу заключенных, а от них информация распространялась по всему производству. Заявление Оскара, что он нуждается в детях для обработки внутренностей противотанковых снарядов, было очевидной чепухой. Но он уже не раз прибегал к этому приему. Сирота Анита Лампель была однажды ночью 1943 года вызвана на аппельплац в Плачуве и застала там Оскара спорящим с дамой средних лет – Altest – старостой женского лагеря. Attest произносила нечто более или менее напоминающее то, что Гесс/Хёсслер позже произнес в Аушвице. «Не говорите мне, что на „Эмалии“ вам нужны четырнадцатилетние. Не говорите мне, что комендант Гет дозволил вам внести четырнадцатилетних в наряды на „Эмалию“». (Староста, разумеется, опасалась, что, если список для «Эмалии» будет тщательно проверен, ей придется отвечать за это.) Той ночью 1943-го Анита Лампель изумленно услышала, как Оскар, человек, никогда ранее не видевший ее рук, утверждал, что она была выбрана за производственную ценность ее длинных пальцев и только поэтому герр комендант дал свое согласие.

Но и Анита Лампель теперь была в Аушвице, правда, она уже подросла и более не нуждалась в легенде о длинных пальцах. Поэтому история транспонировалась на дочерей фрау Горовитц и фрау Рат.

Собеседник Шиндлера был прав, утверждая, что женщины утратили почти полностью производственную ценность. На поверку, молодые женщины вроде Милы Пфефферберг, Хелены Хирш и ее сестры уже перестали сопротивляться приступам дизентерии и понемногу тряслись и сгибались. Госпожа Дрезнер напрочь потеряла аппетит. Ее не волновал даже эрзац суп. Данка не могла принудить мать согреть свое горло хоть каплей этого варева. Это означало, что вскоре ей предстояло обратиться в мусульманина. Так на лагерном слэнге, основанном на воспоминаниях о новостях из довоенных газет, повествующих о голоде в мусульманских странах, назывались заключенные, переступившие тот порог, что отделял прожорливых живых от покорных полумертвецов.

Клару Штернберг, женщину, только что разменявшую пятый десяток, отселили от основной группы Шиндлера в помещение, которое можно было бы описать как приют мусульман. Здесь каждое утро умирающих женщин выстраивали возле ворот и производили отбор. Иногда в твою сторону направлялся сам доктор Менгеле. Из пятиста женщин, попавших туда вместе с Кларой, сто были «отобраны» в то же утро. На следующее – пятьдесят. А ты румянишь себя аушвицкой глиной, а ты держишь прямо спину, будто бы это может помочь. И ты задыхаешься от необходимости стоять быстрее, чем от удушающего кашля.

После такого отбора Клара окончательно поняла, что больше она уже не сможет ждать, рисковать ежедневно и ежечасно. У нее были муж и сын-подросток в Бринлитце, но теперь они казались еще более недосягаемыми, чем каналы Марса. Она не могла представить ни Бринлитц, ни их в нем. Она бродила по женскому лагерю, ища глазами проволоку под током. Когда их только привезли сюда, ей казалось, что она повсюду. Теперь, когда она понадобилась, Клара не могла найти ее. Каждый поворот приводил ее на очередную раскисшую улицу и ужасал видом однообразных нищенских бараков. Когда она заметила женщину, знакомую по Плачуву, такую же краковянку, как и она сама, она кинулась к ней.

– Где здесь изгородь под током? – спросила она эту женщину.

В том состоянии, в котором она находилась, это был самый естественный вопрос, и Клара не сомневалась, что подруга, если у нее есть хоть капля сострадания к ней, тут же укажет ей путь. Ответ женщины был таким же сумасшедшим, но, по крайней мере, в нем присутствовала более здоровая точка зрения, на которую можно было опереться в этом бредовом мире.

– Не надо кончать с собой на изгороди, Клара, – предупредила ее женщина. – В таком случае ты никогда не узнаешь, что с тобой может быть.

Эти слова всегда служили самым убедительным ответом на попытку самоубийства. Покончи с собой – и ты никогда не узнаешь, чем все кончится. Клару уже совершенно не интересовало, чем завершится сюжет ее жизни. И все же, какая-то нотка в этих словах заставила ее изменить свое намерение. Она повернулась. Снова оказавшись в бараке, она почувствовала, что ею владеет еще большее беспокойство, чем когда она двинулась на поиски изгороди. Но ее краковская подружка своими словами как-то переубедила ее, что выхода в самоубийстве нет.

Определенные неприятности свалились и на Бринлитц. Оскар, который не переставая мотался по Моравии, был в отлучке. По всему краю он покупал кухонную утварь и драгоценности, напитки и сигареты. Порой бизнес его приобретал довольно опасный характер. Биберштейн говорил, что в лазарет в Бринлитце поступали лекарства и медицинский инструментарий, которые не были предметом обычных торговых сделок. Оскар, должно быть, как-то доставал лекарства в учреждениях вермахта или, может быть, на аптечных складах одного из больших госпиталей в Брно.

Какова бы ни была причина его отсутствия, его не было на месте, когда явился проверяющий из Гросс-Розена и в сопровождении унтерштурмфюрера Иосифа Липольда, нового коменданта, который был только рад вторгнуться в пределы предприятия, прошелся по цехам.

Приказ инспектора, полученный из Ораниенбурга, гласил, что все лагеря, имеющие отношение к Гросс-Розену, должны быть очищены от детей, необходимых для использования в ходе медицинских экспериментов доктора Менгеле в Аушвице. Олека Рознера и его младшего братишку Рихард Горовитца, которые считали, что тут-то у них нет необходимости обзаводиться укрытиями, заметили, когда они носились по пристройке и догоняли друг друга, бегая среди заброшенной техники. Здесь же был и сын доктора Леопольда Гросса, не так давно вылечившего Амона от диабета, который помогал доктору Бланке проводить «Акцию здоровья» и у кого на совести были и другие преступления, за которые ему еще предстояло ответить. Инспектор заметил унтерштурмфюреру Липольду, что вот эти-то дети точно не участвуют в производстве боеприпасов. Липольд, невысокий, темноволосый и не такой псих, как Амон, был, тем не менее, истово предан делу СС и не видел необходимости заступаться за это отродье.

В ходе дальнейшего осмотра на глаза попался и девятилетний сын Романа Гинтера. Гинтер знал Оскара еще со времен основания гетто и обеспечивал мастерские в Плачуве металлоломом, собираемым на ДЭФе. Но инспектор и унтерштурмфюрер Липольд не признавали никаких особых отношений. Ребенок Гинтера под охраной был направлен к воротам в компании других ребят. Францу, сыну Спиры, было десять с половиной лет, но он был высок, и по документам проходил как четырнадцатилетний. В этот день он стоял на верхней ступеньке длинной лестницы, протирая высокие окна. Ему удалось пережить этот рейд.

Приказ предписывал отправить вместе с детьми и их родителей, ибо в противном случае существовала опасность, что обездоленные родители могут поднять бунт в лагере. Таким образом, под стражей оказались скрипач Рознер, Горовитц и Роман Гинтер. Доктор Леон Гросс прибежал из клиники, чтобы договориться с СС. Он кипел возмущением. Он старался убедить инспектора из Гросс-Розена, что он относится к тому сорту заключенных, которые пользуются полным доверием, он искренний сторонник системы. Его усилия ни к чему не привели. Унтершарфюреру СС, вооруженному автоматом было поручено доставить их в Аушвиц.

Из Цвиттау до Катовице в Верхней Силезии группа отцов с детьми добиралась на обыкновенном пассажирском поезде. Генри Рознер предполагал, что остальные пассажиры будут враждебно относиться к ним. Вместо этого одна женщина, сочувственно глядя на них, прошла по проходу и дала Опеку и другим по ломтю хлеба и яблоку и посмотрела унтеру прямо в лицо, ожидая его реакции. Тем не менее, унтершарфюрер лишь вежливо кивнул женщине. Позже, когда поезд остановился на станции Усти, он, оставив арестованных под присмотром своего помощника, зашел в пристанционное кафе и принес оттуда кофе и бисквиты, уплатив за них из своего кармана. Рознер и Горовитц вступили с ним в разговор. Чем дольше он длился, тем меньше унтершарфюрер походил на таких своих коллег из тех же формирований, как Амон, Хайар, Йон и другие.

– Я везу вас в Аушвиц, – сказал он, – где я должен забрать женщин и доставить их обратно в Бринлитц.

Так, по иронии судьбы, первыми мужчинами из Бринлитца, узнавшими, что женщин удастся спасти из Аушвица, стали Рознер и Горовитц, сами направлявшиеся туда.

И тот, и другой пришли в восторг. Они сказали своим детям: «Этот хороший человек привезет маму в Бринлитц». Рознер спросил унтершарфюрера, может ли он передать с ним письмо Манси, и Горвитц обратился к нему с той же просьбой, собираясь написать Регине. На клочках бумаги, которые нашел для них унтершарфюрер, были нацарапаны два письма – на тех же листах бумаги, на которых унтершарфюрер писал и своей жене. В своем послании Рознер дал Манси адрес в Подгоже, где они должны встретиться после войны, если оба уцелеют.

Когда Рознер и Горовитц кончили писать, унтершарфюрер спрятал оба их письма в карман мундира. «Кем же ты был все эти годы? – подумал Рознер. – Неужели ты тоже начинал, как фанатик? И ты тоже приветствовал слова, которые твои боги провозглашали с трибун: „Евреи – наше несчастье“?»

Олек уткнулся рукой в сгиб локтя Генри и стал плакать. Сначала он не хотел говорить отцу, в чем дело. Когда наконец он смог выдавить из себя несколько слов, он сказал, что чувствует себя виноватым, потому что из-за него отец попал в Аушвиц.

– Ты умрешь из-за меня, сказал он.

Генри мог утешить его, что-то соврав, но у него не было на это сил. Все дети знали, что такое газ. И они обижались, когда их пытались обманывать.

Унтершарфюрер наклонился к ним. Конечно же, он не слышал слов, но в глазах у него стояли слезы. Олек удивился, увидев их – как удивился бы другой ребенок, увидев кувыркающееся на арене животное. Он уставился на охранника. Его поразило, что такие же слезы он видел в глазах своего отца, словно все они были друзьями по несчастью.

– Я знаю, что будет, – сказал унтершарфюрер. – Мы проиграем войну. А вам нанесут татуировки. Вы будете жить.

У Генри создалось впечатление, что этот человек обещанием старается успокоить не столько ребенка, сколько самого себя.

На другой день после своей попытки кинуться на проволоку под током Клара Штернберг услышала со стороны бараков, где размещались Schindlerfrauen, смех и голоса, выкликающие женщин по именам. Она выползла из своего сырого укрытия и увидела, что женщины Шиндлера выстраиваются в шеренгу вдоль внутренней ограды женского лагеря. Многие из них были только в рубашках и длинных штанах. Они исхудали до состояния скелетов и шансов выжить у них не было. Но сейчас они болтали и веселились как дети. Даже светловолосая эсэсовка не скрывала удовольствия, чувствуя, что ее служба в Аушвице подходит к концу.

– Schindlergruppe, – объявила она, – вам предстоит отправиться в баню, а потом на поезд. – Похоже, она понимала уникальность этого события.

Мрачные женщины, высыпавшие из окрестных бараков, молча смотрели на это оживленное сборище. Они привлекали внимание, эти женщины из списка, ибо их судьба явилась внезапным исключением в жизни этого поселения. Конечно, оно ничего не означало для остальных. Оно было чем-то из ряда вон выходящим, это необычное событие; жизни большинства предстояло и дальше длиться в этом воздухе, затянутом дымом из труб крематориев.

Но для Клары Штернберг это зрелище было невыносимым. Как и для шестидесятилетней Крумгольц, которая уже была на грани смерти в бараке, предназначенном для пожилых женщин. Она стала спорить с капо, стоявшей у двери. «Я должна присоединиться ко всем остальным», – сказала она ей. Капо, родом из Дании, пустилась в туманные объяснения невозможности такого поступка. «В конце концов, – сказала она, – здесь вам будет лучше. В дороге вы умрете на полу теплушки. Кроме того, мне придется объяснять, почему вас нет на месте». «Вы можете сказать им, – возразила миссис Крумгольц, – что я одна из списка Шиндлера. Мы все переписаны. И счет должен сойтись. Об этом даже не стоит вопроса».

Так они спорили минут пять и в процессе разговора выяснили, что у их семей есть какие-то общие корни, что и явилось переломным моментом в неумолимой логике разговора. Выяснилось, что фамилия датчанки тоже Крумгольц. Они стали обсуждать истоки той и другой семьи. «Думаю, мой муж в Заксенхаузене», – сказала датская миссис Крумгольц. Краковская миссис Крумгольц сказала, что ее мужа и взрослого сына куда-то увезли. Наверно, в Маутхаузен. «Мне же самой надо добраться до лагеря Шиндлера в Моравии. Вот эти женщины, там, за изгородью, они все туда направляются». «Никуда они не едут, – сказала датская миссис Крумгольц. – Можете мне верить. Никто не едет никуда – разве что в одно-единственном направлении». Краковская собеседница сказала:

– А вот они думают не так. Прошу вас!

Пусть даже Schindlerfrauen обманывают, миссис Крумгольц из Кракова хотела разделить с ними и это заблуждение. Поняв это, датчанка-капо наконец распахнула перед ней дверь барака, хотя это ничего не могло изменить.

Ибо между этими двумя заключенными, Крумгольц и Штернберг, и всеми остальными теперь высилась изгородь. Она не была под напряжением. Тем не менее, в соответствии с правилами, предписанными секцией "О" на ней было натянуто не менее восемнадцати рядов проволоки. Верхняя часть изгороди была заплетена гуще. Ниже промежутки между проводам достигали примерно шести дюймов. Но кое-где проем растягивался до фута. И как вспоминают свидетели и сами женщины, обоим из них удалось как-то прорваться сквозь колючую оплетку и присоединиться к группе женщин Шиндлера, что бы их впереди ни ожидало. Пролезая через проемы, повисая на колючках проволоки, рвавших одежду и впивавшихся в тело, они вернулись в список Шиндлера. Никто не останавливал их, потому что никто не верил, что их попытка увенчается успехом. Во всяком случае, никто из женщин Аушвица не рискнул бы на такое. Все, кто пытались бежать, одолев одну изгородь, всего лишь сталкивались с другой, а потом еще и со следующей, пока наконец не натыкались на изгородь под напряжением. Этим же женщинам предстояло преодолеть только одну изгородь. Одежда, которая сопровождала их со времен гетто и которую они продолжали чинить и беречь в грязи Плачува, теперь обрывками висела на колючей проволоке. Полуголые и залитые кровью из многочисленных глубоких царапин, они присоединились к женщинам Шиндлера.

Сорокачетырехлетняя Рашель Корн, оказавшаяся в госпитальном бараке, вылезла из его окна с помощью дочери, которая теперь поддерживала ее в строю колонны Шиндлера. Для нее, как и для двух других, этот день был днем второго рождения. И едва ли не все в толпе поздравляли их.

В душевой женщин Шиндлера побрили. Латышки, вооруженные тупыми завшивленными машинками, двигаясь вдоль строя, выбривали им головы, подмышки и растительность на лобках. После душа все голыми направились на склад, где им была выдана одежда, оставшаяся после умерщвленных. Когда все увидели себя в бритом виде и закутанными в невообразимые одеяния, все стали хохотать – неудержимое веселье заставляло думать, что тут собралась одна молодежь. Вид миниатюрной Милы Пфефферберг, которая сейчас весила не больше 70 фунтов, напялившей платье, которое когда-то принадлежало высокой женщине, заставлял их заходиться от хохота. Полумертвые, в лохмотьях, они веселились, прихорашивались и хихикали как школьники.

– Зачем Шиндлеру нужны все эти старухи? – Клара Штернберг услышала, как эсэсовка спросила это у своей напарницы.

– Это никого не касается, – ответила та. – Пусть открывает хоть приют для престарелых, если ему так хочется.

Что бы ни ждало впереди, посадка на поезд всегда внушала ужас. Даже при холодной погоде перехватывало горло от удушья, напряжение усугублялось еще и темнотой. Оказавшись в теплушках, дети, как всегда, тянутся хоть к проблескам света. Так в первое же утро поступила и Нюся Горовитц, пробившись к дальней стенке и приникнув к щели в стене. Глядя в проем, она видела по другую сторону путей витки проволоки, окружавшей мужской лагерь. У проволоки толпилась кучка детей, которые глядя на стоящие теплушки, махали им. В их стремлении привлечь к себе внимание чувствовалась какая-то настойчивость. И показалось, что, как ни странно, один из ребятишек напоминает ее шестилетнего брата, который в безопасности существует в лагере Шиндлера. А мальчик рядом с ним был буквально двойником их двоюродного братишки Опека Рознера. И тут она наконец все поняла. Это в самом деле был Рихард. И Олек.

Разыскав свою мать, она потянула ее за юбку. Присмотревшись, Регина с ужасом узнала мальчиков и заплакала. Дверь в теплушку уже была задраена, в вечерних сумерках их загнали сюда, плотно набив пространство теплушки, и любое неосторожное движение, любой намек на надежду или панику мог вызвать заразительное воздействие. Все остальные присоединились к ее рыданиям. Манси Рознер, оттянув родственницу от щели, заглянула в нее и сама заголосила.

Дверь откатилась в сторону, и приземистый эсэсовец осведомился, чего ради тут шумят. Никто не осмелился выйти вперед, но Манси и Регина все же протолкались сквозь гущу тел.

– Там мой ребенок, – в один голос сказали они. – Мои мальчик, – добавила Манси. – Я хочу дать ему знать, что я жива.

Он приказал им спуститься на платформу. Представ перед ним, они не могли скрыть удивления, пытаясь догадаться, что ему нужно.

– Ваша фамилия? – спросил он у Регины.

Она назвалась и увидела, что сдвинув пояс, он стал рыться в заднем кармане. Она не удивилась бы, увидев, что из-за спины покажется его рука с пистолетом. Но он протянул ей письмо от мужа. Такое же послание было вручено и от Генри Рознера. Он коротко поведал им, как он сопровождал их мужей в поездке из Бринлитца. Манси осведомилась, не позволит ли он им подлезть под вагон, между путями, словно бы они хотят облегчиться. Порой это разрешалось, если поезд долго стоял на путях. Он согласился.

Нырнув под вагон, Манси тут же издала тот особый свист, которым на аппельплаце в Плачуве давала знать Генри и Опеку, где она. Услышав знакомые позывные, Олек стал размахивать руками. Он повернул голову Рихарда, чтобы и тот увидел свою мать, глядевшую на него из-под вагонных колес.

Кончив возбужденно подпрыгивать, Олек вскинул одну руку и закатал рукав, показывая вспухшую на предплечье татуировку. И, поняв, что это значит, женщины стали махать в ответ и хлопать в ладоши, после чего и маленький Рихард поднял татуированную руку – и ему достались аплодисменты. «Смотрите, – говорили их закатанные рукава. – С нами все в порядке».

Но скорчившиеся под колесами женщины были в ужасе.

– Что с ними случилось? – спрашивали они друг друга. – Ради Бога, что они здесь делают? – Они догадывались, что объяснение всему происшедшему может быть в письмах. Торопливо открыв, они пробежали их глазами и снова разразились рыданиями.

Тут Олек открыл ладошку и показал, что у него есть несколько маленьких, как пилюли, картофелин.

– Вот! – крикнул он, и Манси отчетливо услышала его. – Не волнуйся, я не буду голодным.

– Где отец? – выкрикнула Манси.

– На работе, – ответил Олек. – Он скоро вернется. Я приберег эти картошки для него.

– О, Боже, – без сил пробормотала Манси. То, что он держит в руках, – не еда. Малыш Рихард был более откровенен. – Мамочка, мамочка! – плакал он. – Я такой голодный!

У него тоже была лишь пара крохотных картофелин. Он бережет их для Олека, сказал он. Долек и скрипач Рознер трудились в каменоломне.

Первым появился Генри Рознер. Приникнув к колючей проволоке, он тоже вскинул обнаженную левую руку.

– Татуировка, – радостно объявил он. Тем не менее, она видела, что его колотит дрожь; он одновременно и обливается потом и трясется от холода. Да, существование здесь не сравнить с той относительно спокойной жизнью в Плачуве, где ему было позволено отсыпаться в малярке после ночных часов, когда он отрабатывал Легара. Здесь, в составе оркестра, который порой сопровождал колонны, отправляющиеся в «душевую», Рознер уже не мог играть свои любимые мелодии.

Появившегося в отдалении Долека подтащил к проволоке Рихард. Долек вперился взглядом в хорошенькое осунувшееся лицо женщины, смотревшей на него из-под колес вагона. И он, и Генри больше всего боялись, что женщинам придется остаться здесь. У них не будет возможности обнять своих детей за проволокой мужского лагеря. Пусть пока еще они были на территории Аушвица, но ситуация сулила какую-то надежду, поскольку их уже погрузили в поезд, который до окончания дня должен будет сняться с места. Идея о воссоединении семьи была чисто иллюзорной, но мужчин за колючей проволокой Биркенау страшила мысль, что женщины ради нее предпочтут остаться и умереть здесь. Поэтому Долек и Генри, разговаривая с ними, стали изображать наигранное веселье – подобно отцам, которые в мирное время собираются взять мальчишек на побережье Балтийского моря, а женская часть семьи может сама по себе отправиться в Карлсбад.

– Позаботься о Нюсе, – продолжал обращаться к жене Долек, напоминая ей, что у них есть и другой ребенок, который сейчас находился в теплушке над головой Регины.

Наконец в мужском лагере прозвучала спасительная сирена. И мужчинам и мальчикам теперь предстояло покинуть свою вахту у изгороди. Манси и Регина, едва держась на ногах, взобрались обратно в теплушку и двери задвинули. Ими владело полное отупение. Ничто больше не могло поразить их.

К середине дня поезд снялся с места. Начались обычные разговоры и предположения, куда их везут. Мила Пфефферберг не сомневалась, что если место назначения – не лагерь Шиндлера, то половина женщин, скучившихся в темноте вагона, не доживут до конца следующей недели. Сама она считала, что сил у нее осталось на пару дней, не больше. Девочка Люся горела в жару. Как Данка ни опекала миссис Дрезнер, изможденную приступами дизентерии, та была на грани смерти.

Но в теплушке, где была Нюся Горовитц, сквозь щель в стене женщинам удалось увидеть горную гряду и сосновые леса. Некоторые из них в детстве бывали в этих местах, и даже выглядывая сквозь щели провонявшего вагона, узнавали очертания гор, вызывавшие воспоминания о беззаботных свободных днях.

– Где-то здесь, – обещали девушки, сидя на корточках и не отрываясь, смотрели в щели. Но где? Еще одна ложная надежда в конце концов убьет их.

Утром второго дня, когда занимался холодный рассвет, им было приказано покинуть вагоны. Откуда-то из тумана доносились свистки локомотива. Под вагонами висели грязные наросты сосулек, и воздух пронзительно резал легкие. Но их окружала не душная тяжелая атмосфера Аушвица. Вокруг были деревенские просторы. Они двинулись в путь, еле переступая окоченевшими ногами в деревянных башмаках, и все заходились в сухом кашле. Скоро перед ними предстали большие ворота, а за ними массивное каменное строение, из крыши которого тянулись каменные трубы, как две капли воды походившие на те, что остались в Аушвице. Группа эсэсовцев ждала их у ворот, похлопывая руками для обогрева. И охрана у ворот, и трубы – кошмар продолжался. Девушка рядом с Милой начала всхлипывать.

– Они везли нас всю дорогу, чтобы в конце концов засунуть в печь.

– Нет, – сказала Мила, – они не стали бы тратить на это время. С нами могли бы покончить и в Аушвице.

Тем не менее, ее оптимизм смахивал на убежденность Люси – она не могла сказать, откуда он у нее взялся.

По мере приближения к воротам им стало казаться, что среди эсэсовцев стоит герр Шиндлер. Сначала им бросились в глаза очертания его высокой фигуры, которую было трудно спутать. И теперь под полями тирольской шляпы, которую он надел, чтобы отметить возвращение в родные горы, они увидели черты его лица. Рядом с ним стоял высокий темноволосый офицер СС. Это был комендант Бринлитца, унтерштурмфюрер Липольд. Оскару уже было ясно – и женщины вскоре тоже убедятся в этом – что не в пример своему гарнизону из призывников средних лет, Липольд еще не потерял веру в осуществимость так называемого «Окончательного решения». И хотя именно он, будучи заместителем штурмбанфюрера Хассеброка, осуществлял власть в данном месте, Оскар первым вышел навстречу остановившейся колонне женщин. Они, не веря своим глазам, смотрели на него. Чудо, появившееся из тумана. Лишь несколько лиц расплылись в улыбках. Мила, как и другие девушки, стоявшие рядом, помнила, что это утро было переполнено чувством огромного невыразимого счастья. Годы спустя одна из женщин из этой колонны, сидя перед камерами немецкого телевидения, попыталась передать чувства, обуревавшие их в это утро: «Он был наш отец, он был наша мать, он был нашей единственной верой и надеждой. Он не даст нам погибнуть».

Оскар начал свое обращение к ним. Это была одна из его взволнованных темпераментных речей, полных волнующих обещаний.

– Мы знали, что вы приближаетесь, – сказал он. – Нам позвонили из Цвиттау. В здании вы найдете суп и хлеб, которые уже ждут вас. – И затем, легко и спокойно, с царственной убежденностью, он произнес эти слова:

– Теперь вам больше не о чем беспокоиться. Теперь вы со мной.

Унтер штурмфюрер был бессилен опровергнуть эти слова. Как бы Липольд ни выходил из себя, Оскар был непоколебим. Липольд не мог воздействовать на убежденность герра директора, который вместе с заключенными прошел за ворота.

Ждали их прибытия и мужчины. Они облепили перила балкона их спального корпуса, глядя вниз. Штернберг с сыном искали Клару Штернберг, Фейгенбаум-старший и Лютек Фейгенбаум выискивали Ноху Фейгенбаум с худенькой дочкой рядом. Иуда Дрезнер и его сын Янек, старый Иеретц, рабби Левертов, Гинтер, Гарде, даже Марсель Голдберг – все напрягали зрение в поисках своих женщин. Мундек Корн искал не только свою мать и сестру, но и полную оптимизма Люсю, к которой он всегда испытывал интерес. Бау впал в печаль, от которой он никогда так до конца и не оправился. В первый раз он окончательно понял, что ни его мать, ни жена не появятся в Бринлитце. Но ювелир Вулкан, увидев внизу на фабричном дворе Хаю Вулкан, с изумлением понял, что есть такие люди, которым под силу осуществить спасение, не поддающееся осмыслению.

Приветствуя Милу, Польдек размахивал пакетом, в котором был подарок к ее появлению – большой моток шерсти, вытащенный из одного из оставшихся от Гофманов тюков и стальные спицы, которые он сам отлил и отполировал. Франц, десятилетний сын Спиры, тоже смотрел вниз с балкона. Во дворе было слишком много эсэсовцев и, чтобы удержаться от слез, он засунул себе кулак в рот и прикусил его.

Женщины в обносках из Аушвица осторожно ступали по брусчатке двора. Головы их были обриты. Некоторые из них настолько исхудали, были в таком болезненном состоянии, что их трудно было узнать. И все же встреча потрясла всех. Потом уже, с годами, пришло удивление от известия, что нигде, ни в одном углу охваченной войной Европы не было такой встречи. Ее не было и не могло быть, потому что из Аушвица не было спасения – ни для кого, кроме них.

Женщин провели в их отдельный спальный корпус. На полу лежали охапки соломы – нары еще не успели поставить. Из большой полевой кухни производства ДЭФы эсэсовка разливала им суп, о котором Оскар сказал у ворот. Он был густой и сытный. Он был наваристый, и в нем плавали пятна жира. Его ароматный запах вселял надежду, что сбудутся и другие невероятные обещания. «Теперь вам больше не о чем беспокоиться».

Но пока еще они не могли встретиться со своими мужчинами, прикоснуться к ним. Женщинам предстояло пройти карантин. Даже Оскар, по совету своих медиков, решил убедиться, что они не привезли с собой из Аушвица никакой заразы.

Тем не менее, существовали три способа нарушить их уединение. Один из них представлял собой выпавший из стенки кирпич под нарами молодого Моше Бейского. Ночами мужчины один за другим, стоя на коленях на матраце Бейского, переправляли в другое помещение за стенку записки. В стене же цеха было прорезано полукруглое отверстие, за которым открывался проход в женскую раздевалку. Пфефферберг нагромоздил тут ящики, сидя за которыми, можно было обмениваться посланиями. Наконец, рано утром и поздно вечером можно было постоять у проволочного заграждения, отделявшего мужской балкон от женского. Здесь встретилась семья Иеретцев: старый Иеретц, из пиломатериалов которого был выстроен первый барак на «Эмалии» и его жена, которой удалось спастись от акций в гетто. Заключенные шутили относительно разговоров между пожилыми супругами. «У тебя был стул, дорогая?» – серьезно осведомлялся старый мистер Иеретц у своей жены, которой удалось выбраться из дизентерийного барака в Биркенау.

В принципе никто не изъявлял желания оказаться на больничной койке. В Плачуве она была самым опасным местом, куда мог явиться доктор Бланке со смертельной дозой бензина в шприце. Даже здесь, в Бринлитце, всегда существовал риск внезапной инспекции, подобно той, после которой увезли ребят. В соответствии с указаниями из Ораниенбурга, лагерная клиника не имела права содержать у себя серьезных больных. Тут вам не благотворительное заведение. Тут лишь оказывают первую помощь при производственных травмах. Но как бы там ни было, клиника в Бринлитце все же оказалась забитой женщинами. Сюда же попала и девочка-подросток Янка Фейгенбаум. Она была поражена саркомой и в любом случае, даже в самой лучшей больнице, должна была умереть. Ей отвели самое удобное место из всех, что были. Здесь же оказалась и миссис Дрезнер, и еще не меньше дюжины женщин, которые или не могли есть или пища не удерживалась у них в организме. Оптимистка Люся и две другие девочки горели в скарлатине, и их нельзя было держать в лазарете. Их койки перенесли в погреб, где от близости парового котла стояла жара. Даже в приступах озноба Люся чувствовала благодетельное тепло.

Эмили безропотно исполняла обязанности медсестры в лазарете. Те, кто уже прижились в Бринлитце, мужчины, разбиравшие машины Гофманов и перетаскивавшие их на склад дальше по дороге, почти не замечали ее. Один из них позже сказал, что она производила впечатление тихой и покорной жены. Впечатление о процветающем Бринлитце создавалось цветистым красноречием Оскара, которому удивительным образом удавалось убеждать всех и каждого. И даже те женщины, за которыми она ухаживала, искренне считали, что все зиждется на магическом влиянии всесильного Оскара.

Вот, например, Манси Рознер. В поздней истории Бринлитца описан случай, когда Оскар подошел к ее станку, за которым она работала в ночную смену, и протянул ей скрипку Генри. Как-то, заехав в Гросс-Розен повидаться с Хассеброком, он улучил время зайти на склад и найти инструмент. Чтобы получить его на руки, он выложил 100 рейхсмарок. И вручая ей скрипку, Оскар улыбнулся, давая понять, что наступит время, когда музыкант опять возьмет ее и прижмет к плечу.

– Хороший инструмент, – буркнул он. – Но теперь его придется настраивать.

Так что для Манси, которая волшебным образом получила скрипку из рук Оскара, было трудно увидеть за его спиной спокойную сдержанную жену герра директора. Но умирающие постоянно видели Эмили рядом с собой. Она кормила их манной кашей, которую раздобывала Бог знает где, сама готовила им еду и носила ее в Krankenstube. Доктор Александр Биберштейн считал, что миссис Дрезнер не выживет. Эмили семь дней подряд кормила ее с ложки, и дизентерия отступила. И эта история заставляет поверить словам Милы Пфефферберг, что если бы попытка Оскара спасти их из Биркенау не увенчалась успехом, большинство из них не пережило бы следующую неделю.

Эмили старалась выходить и девятнадцатилетнюю Янку Фейгенбаум с костной саркомой. Лютек Фейгенбаум, брат Янки, работавший в цехе, порой замечал, как Эмили выходила из своей квартиры на нижнем этаже здания с кастрюлей горячего супа, который она готовила у себя на кухне специально для умирающей Янки.

– Она подчинилась Оскару, – потом говорил Лютек. – Как и все мы. И тем не менее, она была женщиной, с которой он считался.

Когда у Фейгенбаума разбились очки, она устроила, чтобы их починили. Рецепт был выдан неким доктором из Кракова еще до начала существования гетто. Эмили договорилась с кем-то, кто ехал в Краков: взять с собой рецепт и привезти отремонтированные очки. Молодой Фейгенбаум воспринял ее поступок не просто как обыкновенную любезность, а как вызов системе, которая не обращая никакого внимания на его близорукость, изъяла у всех евреев Европы очки. Существует много историй, как Оскар обеспечивал очками своих заключенных. И можно только удивляться, что эти поступки Эмили не скрылись в сиянии легенд об Оскаре, деяния которого в глазах его робких подопечных порой были сравнимы с подвигами короля Артура или Робин Гуда.

0

38

Глава 34

Врачами в Krankenstube были доктора Хильфштейн, Гандлер, Левкович и Биберштейн. Они внимательно следили, не появятся ли признаки эпидемии тифа. Ибо это заболевание было не только угрозой здоровью. В соответствии с предписаниями, случай заболевания тифом мог стать предлогом для закрытия Бринлитца, после чего всех тифозных погрузят в теплушки и отправят умирать в бараки Биркенау с надписью на них: «Осторожно! Тиф!» Во время одного из утренних посещений Оскаром лазарета, примерно через неделю после возвращения женщин, Биберштейн сказал ему, что среди них есть два похожих случая. Головная боль, высокая температура, недомогание и боль по всему телу – так все начинается. Биберштейн предполагал, что через несколько дней проявятся характерные тифозные симптомы. В таком случае двух заболевших надо изолировать где-то в пределах предприятия.

Биберштейну не пришлось долго объяснять Оскару, что может значить для их обиталища тиф, который передается укусами блох. Заключенные привезли с собой неисчислимое множество их. Инкубационный период болезни может занимать до двух недель. Так что им, может быть, уже поражены десятки и сотни заключенных. Даже после появления новых ярусов нар, люди все же располагались слишком близко друг к другу. Во время коротких тайных встреч в укромных уголках завода любовники переносили друг на друга заразных насекомых. Тифозные вши постоянно мигрировали с места на место. И казалось, что вот их-то энергия и положила Оскара на лопатки.

Так что, когда Оскар приказал спешно создавать дезинфекционную секцию на втором этаже – душевые, котлы для кипячения одежды, прожарки – это менее всего походило на очередное административное указание. Предстояло из подвала протянуть наверх трубы, по которым подавался горячий пар и кипяток. Сварщики трудились в две смены. Они работали не покладая рук, с напором и желанием, характерным для тайного производства в Бринлитце. Официальный ход работ должны были символизировать огромные прессы «Хило», которых устанавливали на наконец схватившемся бетонном полу цеха. Их монтаж отвечал интересам и заключенных, и Оскара, и позже Моше Бейски отметил, что поставлены они были с соблюдением всех правил, ибо придавали убедительность фронту работ. Но на деле имело значение лишь то производство, которое не получало официального утверждения. Женщины вязали из шерсти, похищенной из оставленных Гофманами тюков. Прекращая свои занятия, они создавали впечатление занятых на производстве, лишь когда через предприятие проходили чины СС или охрана направлялась в кабинет герра директора, или когда из своих конторок показывались Фуш и Шенбрун, бестолковые немецкие инженеры по вольному найму («Нашим они и в подметки не годились» – потом говорили заключенные).

Оскар в Бринлитце был тем же старым Оскаром времен «Эмалии», которым он остался в памяти своих подручных. Типичный бонвиван, человек широкого размаха и бурных страстей. Когда-то вечером по окончании своей смены, Мандель и Пфефферберг, вспотевшие и уставшие после сварочных работ, поднялись к резервуару с водой над потолком мастерской. К нему вели несколько маршей металлических лестниц. В резервуаре всегда была теплая вода и, поднявшись наверх, вы скрывались из виду. Вскарабкавшись, сварщики не без удивления обнаружили, что резервуар уже занят. Отфыркиваясь, в нем плавал огромный голый Оскар. Вместе с ним плескалась голая эсэсовка с пышной грудью, та, которой Регина Горовитц дала взятку в виде брошки. Заметив их присутствие, Оскар снизу вверх уставился на них. Интимная застенчивость, скорее всего, была для него чем-то вроде экзистенциализма: очень интересно, понять трудно, а следовать немыслимо. Сварщики заметили, что обнаженная девушка явно испытывала удовольствие.

Извинившись, они ушли; спускаясь, они покачивали головами и, очутившись внизу, стали хохотать, как мальчишки. У них над головами Оскар продолжал развлекаться с невозмутимой величественностью Зевса.

Когда эпидемия не получила развития в Бринлитце, Биберштейн от всей души поблагодарил рабочую команду. Когда и дизентерия сошла на нет, он мог быть благодарен качеству пищи. Как гласят его свидетельские показания, хранящиеся в Йад-Вашем, Биберштейн утверждал, что с самого основания лагеря дневной рацион превышал 2.000 калорий. На всем измученном континенте, скованном зимой, только евреи в Бринлитце нормально питались. Среди миллионов несчастных, только тысяча узников Шиндлера знали, что такое настоящий суп.

Они получали и вдоволь овсяной каши. Ниже по дороге от лагеря, рядом с ручьем, в который механики Оскара опустили ящики с контрабандной выпивкой, стояла мельница. Имея на руках рабочий пропуск, заключенные могли время от времени ходить на нее, якобы исполняя то или иное поручение одного из отделов ДЭФа. Мундек Корн вспоминает, как он возвращался в лагерь с грузом пищи. На мельнице надо было всего лишь туго подтянуть завязки у лодыжек и распустить пояс. Приятелю оставалось только лопатой засыпать в эти емкости овсянку. Затянув пояс, ты возвращался в лагерь, неторопливо неся с собой бесценное сокровище; аккуратно переставляя ноги, ты проходил мимо охраны. Внутри тебя уже встречали и, распустив завязки, пересыпали овсянку по кастрюлям.

В чертежной Моше Бейски и Иосиф Бау наладили производство поддельных пропусков, разрешавших проход на мельницу. Как-то к ним зашел Оскар и показал документ со штампом отдела пищевого довольства генерал-губернаторства. Оскар продолжал сохранять отличные связи с черным рынком в районе Кракова. Поставки он заказывал по телефону. Но на границе Моравии надо было показывать разрешительные документы из отдела питания и сельского хозяйства генерал-губернаторства. Оскар продемонстрировал им штамп на бумаге, которую он держал в руках.

– Сможете ли сделать такой? – спросил он у Бейского.

Бейски был искусным мастером. Он мог работать без сна и отдыха. Наконец он продемонстрировал Оскару первую из множества официальных печатей, которые впоследствии вышли из под его рук. Орудием производства были бритвенное лезвие и несколько маленьких острых скальпелей. Его штампы создавали впечатление, что в Бринлитце царит неукоснительный бюрократический порядок. Из-под его рук выходили печати генерал-губернаторства и губернатора Моравии; они стояли на фальшивых проездных документах, с которыми заключенные добирались до Брно или Оломоуца, где грузили хлеб или приобретенные на черном рынке керосин, муку, ткань или сигареты. У фармацевта Леона Залпетера, в свое время члена возглавляемого Мареком Биберштейном юденрата, в Бринлитце был склад. Здесь же хранились жалкие запасы, присылаемые Хассеброком из Гросс-Розена, вместе с обилием овощей, муки и злаков, приобретаемых Оскаром, чему способствовали аккуратно изготовленные Моше Бейским штампы, на которых красовались орел и свастика режима.
* * *

«Вы должны помнить, – говорили заключенные лагеря Оскара, – что хотя в Бринлитце было нелегко, по сравнению с остальными местами тут был рай!» Заключенные знали, что питания не хватает повсеместно; даже за пределами лагеря мало кому удавалось испытывать сытость.

– А Оскар? Он тоже урезал свой рацион, чтобы ничем не отличаться от заключенных?

Ответом служил откровенный смех.

– Оскар? Чего ради Оскару было урезать свой рацион? Он был герр директор. И с какой стати нам было обсуждать его меню? – И тут собеседник хмурился, дабы вы не сочли его мнение слишком раболепным.

– Вы не понимаете. Мы были счастливы оказаться там. Иного места у нас не было.

Как и в первые годы брака, Оскар с удовольствием уезжал из дома, порой довольно долго отсутствуя в Бринлитце. Нередко Штерн, которому надо было получить от него распоряжения на следующий день, долгими вечерами ждал его, просиживая в обществе Эмили. Преданный бухгалтер неизменно находил самые убедительные объяснения отлучек Оскара, разъезжавшего по Моравии. Годы спустя в своем выступлении Штерн сказал: «Он сутками был в дороге – и не только для того, чтобы закупать еду для евреев в Бринлитце, пользуясь поддельными документами, которые делал один из заключенных, – но и приобретал оружие и боеприпасы на тот случай, если эсэсовцы решат перебить всех нас при отступлении». Неутомимость и предусмотрительность герра директора встречала уважение и преданность со стороны Ицхака Штерна. Но и Эмили понимала, что долгие отлучки Оскара связаны не только с необходимостью подкупать официальных лиц.

Во время одного из таких отъездов Оскара девятнадцатилетний Янек Дрезнер был обвинен в саботаже. И действительно, он совершил оплошность в мастерской. В Плачуве он обслуживал душевую, готовя простыни и полотенца для эсэсовцев после душа и бани; кроме того, он прожаривал завшивленную одежду заключенных. (Там он и заболел тифом и спасся лишь потому, что его двоюродный брат, доктор Шиндель, положил его в клинику якобы с ангиной.)

Предполагаемый акт саботажа он совершил лишь потому, что инженер Шенбрун, немецкий мастер, неожиданно перевел Долека с его станка на один из больших прессов для металла. Самому инженеру потребовалось не меньше недели, чтобы наладить пресс, с чем он справился не лучшим образом и едва только Долек нажал кнопку «Пуск», произошло короткое замыкание и один из штампов треснул. Шенбрун разразился градом обвинений в адрес Долека и направился в контору писать рапорт, в котором обвинял его в сознательной поломке. Отпечатанные копии жалобы Шенбруна были направлены в отделы в Ораниенбурге, Хассеброку в Гросс-Розен и унтерштурмфюреру Липольду в его контору у ворот предприятия.

К утру Оскар так и не прибыл домой. И вместо того, чтобы отослать донесение, Штерн изъял его из мешка с почтой и скрыл. Жалоба, адресованная Липольду, была передана ему лично, но Липольд, по крайней мере, неукоснительно придерживался правил организации, в которой служил и не мог повесить мальчишку, пока не получит санкции из Ораниенбурга и от Хассеброка. Прошло еще два дня, но Оскар все не появлялся. «Должно быть, задержался на какой-то вечеринке!» – посмеивались в цехах. Наконец Шенбрун выяснил, что его письмо продолжает находиться у Штерна. Он устроил скандал, угрожая Штерну, что отчет будет дополнен и его именем. Штерн, обладавший безграничным спокойствием, когда Шенбрун перестал бушевать, сказал, что он изъял пакет из мешка с почтой, ибо считает, что герр директор должен, хотя бы в виде любезности, быть ознакомлен с сутью послания прежде, чем оно отправится в дорогу. Герр директор, сказал Штерн, конечно, будет поражен, узнав, что один из его заключенных нанес урон машине стоимостью в 10.000 рейхсмарок. Без сомнений, сказал Штерн, герр директор захочет дополнить рапорт и своими замечаниями по этому поводу.

Наконец в воротах показался Оскар. Штерн успел перехватить его и доложить об обвинении Шенбруна. Унтерштурмфюрер был полон желания тут же увидеться с Оскаром и доказать ему, что власть СС распространяется и за ворота предприятия, предлогом для чего должна послужить публичная казнь Янека Дрезнера. Я буду председательствовать на слушании дела, сказал Липольд Оскару. Вы же, герр директор, представите письменное заключение о размерах ущерба.

– Минутку, – сказал ему Оскар. – Сломана моя машина. И председательствовать на слушании буду я.

Липольд заспорил, что заключенный находится под юрисдикцией секции.

– Но машина, – возразил Оскар, – под юрисдикцией инспекции по делам вооруженных сил. Кроме того, он в любом случае не может дать разрешения на проведения данного мероприятия в пределах предприятия. Если бы Бринлитц, скажем, выпускал бы какие-то химические товары, то, может быть, сокращение выхода продукции и не имело бы такого значения. Но здесь – производство боевой техники, имеющей отношение к выпуску секретного оружия.

– Я не могу позволить, чтобы мешали моей рабочей силе, – сказал Оскар.

Скорее всего, Оскар одержал верх именно этим аргументом, поскольку Липольд отступил. Унтерштурмфюрер опасался связей Оскара, так что суд состоялся лишь с наступлением вечера в механической мастерской и председательствовал на нем Оскар Шиндлер. Остальными членами трибунала были герр Шенбрун и герр Фуш. Сбоку от стола сидела молодая немка, которая вела протокол, и когда ввели молодого Дрезнера, он оказался перед составом настоящего суда, который мрачно смотрел на него. В соответствии с указанием секции "D" от 11-го апреля 1944 года, эта инстанция была первой и конечной, которой предстояло, сообщив о заседании Хассеброку и получив ответ из Ораниенбурга, публично повесить преступника на территории предприятия, перед лицом всех обитателей Бринлитца, среди которых были его отец и сестра.

Янек заметил, что в тот вечер на лице Оскара не было и следа той расположенности, к которой все привыкли, когда он бывал в цехах. Герр директор вслух зачитал сообщение Шенбруна об акте саботажа. Янек знал Оскара, главным образом, по рассказам других, особенно по словам отца, и не мог представить себе, что означало строгое выражение лица Оскара, когда он зачитывал обвинение. В самом ли деле Оскар был так возмущен поломкой машины? Или он всего лишь изображал негодование?

Когда с чтением было покончено, герр директор стал задавать вопросы. Дрезнер почти ничего не мог сказать в свое оправдание. Он пытался объяснить, что был незнаком с этим агрегатом. В нем была какая-то неполадка, сказал он. Он слишком волновался и поэтому допустил ошибку. Он заверял герра директора, что у него не было никаких причин для саботажа. Если ты не умеешь работать на производстве боеприпасов, сказал Шенбрун, то тебе здесь нечего делать. Герр директор заверял меня, что все заключенные исключительно опытные специалисты в этой области. А ты, Haftling Дрезнер, проявил полное невежество.

Гневно взмахнув рукой, Шиндлер приказал заключенному подробно изложить все свои действия в вечер аварии. Дрезнер стал рассказывать, как готовил агрегат к запуску, как расположился рядом с ним, как осмотрел контрольную панель, как включил подачу энергии. И тут же станина внезапно содрогнулась и механизм вышел из строя. По мере того, как Дрезнер рассказывал, герр Шиндлер все беспокойнее ерзал на месте и наконец, сорвавшись со стула, стал мерить шагами мастерскую, возмущенно поглядывая на обвиняемого. Дрезнер описывал те изменения, которые он внес в систему управления, чтобы ею было удобнее пользоваться, когда Шиндлер, сжимая мясистые кулаки, с пылающими глазами остановился перед рассказчиком.

– Что ты несешь? – переспросил он юношу. Дрезнер повторил свои слова: – Я приводил в порядок систему управления, герр директор.

Возвышающийся над ним Оскар врезал ему в челюсть.

Голова Дрезнера откинулась, но он был полон счастья, потому что Оскар – стоя спиной к остальным судьям – подмигнул ему с безошибочным выражением лица. Он стал размахивать ручищами, толкая мальчишку к дверям.

– Черт бы вас побрал, до чего все вы бестолковы! – орал он ему вслед. – Просто не могу поверить!

Повернувшись, он обратился к Шенбруну и Фушу, как к своим союзникам.

– Мне бы хотелось, чтобы они были достаточно толковы, чтобы хоть с толком поломать машину. Тогда бы, по крайней мере, у меня была бы, черт побери, возможность спустить с них шкуру! Но что ты можешь делать с этой публикой? С ними только зря время теряешь.

Оскар опять сжал кулаки, и Дрезнер приготовился к еще одной оглушительной плюхе.

– Пошел вон! – заорал Оскар.

Выскакивая за дверь, Дрезнер слышал, как Оскар уговаривал остальных, что лучше всего забыть все происшедшее.

– У меня там наверху есть первостатейный «Мартель», – сказал он.

Это невнятное объяснение, должно быть, не удовлетворило Липольда и Шенбруна. Заседание не пришло ни к какому формальному выводу; не было вынесено никакого приговора. Но они не могли принести жалобу, что Оскар устранялся от слушания или провел его спустя рукава.

Когда потом уже Дрезнер рассказывал об этой истории, он предположил, что в Бринлитце для спасения жизни заключенных пускался в ход целый ряд таких номеров, срабатывавших столь стремительно, что они производили впечатление вмешательства чуть ли не магической силы. Хотя, если говорить по правде, весь Бринлитц как место заключения и производства в буквальном смысле слова представлял собой один потрясающий обман с начала до конца.

0

39

Глава 35

И6o предприятие ровным счетом ничего не производило.

– Ни одной гильзы, – будут говорить заключенные Бринлитца, удивленно качая головами. Ни одна из гильз 45-миллиметровых снарядов из делавшихся здесь, не пошла в ход, ни один корпус для ракет. Оскар сам противостоял тому, чтобы данные по Бринлитцу хоть как-то соответствовали выпуску продукции на ДЭФе в годы пребывания в Кракове. В Заблоче производилось эмалированной посуды на сумму 16 миллионов рейхсмарок в год. Участок боеприпасов «Эмалии» за то же самое время произвел гильз на полмиллиона рейхсмарок. Оскар объяснял, что Бринлитц, скорее всего, «в результате отказа от выпуска эмалированной посуды» не получает тех доходов, о которых стоило бы говорить и соответственно не может дать соответствующего выхода продукции. Продукция же военного назначения, говорил он, переживает трудности «начального периода». На деле он смог отправить одну машину с «запасными частями для вооружения», стоимостью в 25 тысяч за все месяцы существования Бринлитца.

– Эти детали, – позже рассказывал Оскар, – поступили в Бринлитц уже в виде полуфабрикатов. Представить меньший объем поставок (для военных усилий) было просто невозможно, потому что ссылки на трудности «начального периода» становились все более и более опасными и для меня, и для моих евреев, ибо министр вооружений Альберт Шпеер от месяца к месяцу повышал объем требований.

Опасность политики Оскара, в соответствии с которой он практически не выпускал продукции, заключалась не только в том, что она создавала ему плохую репутацию в Министерстве вооружений. Он вызывал раздражение у целого ряда других предприятий. Ибо система производства была составлена из отдельных фрагментов: одно предприятие производило гильзы, другое детонаторы, третье снабжало снаряд взрывчаткой и собирало воедино все его компоненты. Таким образом, были основания предполагать, что воздушный налет на один из заводов не нанесет невосполнимый урон производству боеприпасов. Гильзы производства Оскара, которые должны были идти дальше по линии предприятий проверялись на месте инженерами, которых Оскар не знал и до которых не мог добраться. На Бринлитце же практически отсутствовал контроль качества. Оскар порой демонстрировал письма с рекламациями Штерну или Финдеру, Пемперу или Гарде, сопровождая чтение их текстов оглушительным хохотом, словно бы авторы рекламаций были персонажами из комической оперы.

Тем не менее, в поздней истории лагеря зафиксирована неприятность. Утром 28-го апреля 1945 года в кабинете Оскара оказались Штерн и Метек Пемпер; этим утром все заключенные в напряжении ждали, чем завершится опасное ожидание, поскольку ходили слухи, что указанием штурмбанфюрера Хассеброка все они приговорены к смерти. И сегодня же был день рождения Оскара: ему исполнилось тридцать семь лет и на столе уже стояла открытая бутылка коньяка, которой предстояло отметить это событие. И тут же на столе лежала телеграмма с завода по сборке боеприпасов под Брно. В ней говорилось, что противотанковые снаряды Шиндлера настолько низкого качества, что полностью провалились на проверочных испытаниях. Они неточно откалиброваны и, поскольку закалка проходила вне предписанных температурных пределов в ходе испытаний они разрывались на месте.

Оскар пришел в экстаз, прочитав текст, и протянул телеграмму Штерну и Пемперу. Тот помнил удивительные слова Оскара:

– Это самый лучший подарок ко дню рождения, который я когда-либо получал. Потому что теперь я знаю – моя продукция никого не убьет!

Этот инцидент дал понять о наличии двух взаимоисключающих тенденций – обе из области бреда. Для такого производственника, каким был Оскар, было ненормально радоваться тому, что он не производит продукции. Но было и бесстрашное сумасшествие в поведении немецких технократов, которые, уже зная, что пала Вена, а войска маршала Конева обнимаются с американцами на Эльбе, все же неукоснительно требовали, чтобы заводик, затерянный где-то в горах, в строгом соответствии с расписанием продолжал осуществлять поставки высокого качества, как того требовал порядок и производственная дисциплина.

Но главный вопрос, который был связан с телеграммой, пришедшей в день рождения, заключался в том, как Оскар пережил те семь месяцев, что предшествовали его юбилею.

В памяти обитателей Бринлитца осталась целая серия инспекций и проверок. Представители секции "О" осматривали завод, на каждом шагу сверяясь с порядком проверки. Точно так же вели себя и инженеры из Инспектората по делам вооружений. Оскар, как правило, приглашал этих официальных представителей к обеду, в ходе которого отличная ветчина и хороший коньяк смягчали их. В рейхе уже не приходилось рассчитывать на столь обильные угощения и сытные меню. На бродивших по заводу инспекторов, отрыгивавших запахи алкоголя и обильного угощения, склонившиеся над станками заключенные, пылающие горны, лязг прессов – все производило соответствующее впечатление. Одна из историй ходивших среди заключенных, гласила, что среди набора официальных лиц попался один, который во всеуслышание заявлял, что уж его-то Оскар не соблазнил ни показным дружелюбием, ни выпивкой, ни закуской. Оскар перехватил его на лесенке, которая вела из жилого корпуса в цех и, как гласит легенда, спустил вниз головой по ступенькам, в результате чего гость проломил себе череп и сломал ногу. Тем не менее, в Бринлитце не были уверены, кто же оказался столь крепким орешком из СС. Кое-кто утверждал, что это был сам Раш, глава СС и всей службы безопасности Моравии. Сам Оскар никогда не распространялся на эту тему. Анекдот этот – одна из тех историй, говорящая, что в глазах многих людей Оскар представал провидцем, которого ничто не могло застать врасплох. И надо признать, что заключенные имели право распространять подобные истории, ибо в основе их лежало стремление к торжеству справедливости. Ибо он существовал на краю гибели. Но если такие сказки могли как-то утешить их, то и расплата за них могла последовать более, чем жестокая.

Одна из причин, по которой все инспекции покидали Бринлитц удовлетворенными, заключалась в том, что искушенные рабочие Оскара неустанно придумывали новые фокусы. Так, данные о температуре печей для обжига изделий фиксировались на температурной шкале. Датчики калибровали таким образом, что когда стрелка показывала нужную температуру, на самом деле она была на сотню градусов ниже.

«Я уже выслал рекламацию производителю», – всегда мог сказать Оскар инспекции. Он безукоризненно играл роль серьезного производственника, озабоченного падением доходов. Он поносил и недостатки цеха и неквалифицированных немецких мастеров. Он мог еще раз упомянуть трудности «начального периода», давая понять, что когда с проблемами будет покончено, тонны будущих боеприпасов не заставят себя ждать.

В механических мастерских, у печей обжига все выглядело нормально. Станки, казалось, работают с предельной точностью, на самом деле калибровка их была сдвинута на доли миллиметра. И многие из инспекторов из отдала вооружения покидали предприятие не только с грузом сигарет и коньяка, но и полные теплого сочувствия к этому прекрасному парню, которому приходится справляться со столь сложными проблемами.

Штерн всегда утверждал, что в конце эпопеи Оскар просто закупал ящики со снарядными гильзами от других чешских производителей и во время очередной инспекции выдавал их за свою продукцию. Пфефферберг утверждал то же самое. Во всяком случае, стараниями Оскара, демонстрировавшего ловкость рук, Бринлитц продолжал существовать.

Несколько раз, чтобы снизить уровень враждебности со стороны местных властей, он приглашал их представителей на экскурсию по фабрике, за которой следовал обильный обед. Но каждый раз на заводе оказывались люди, чей опыт не позволял им разбираться в производстве боеприпасов. После того, как герру директору пришлось задержаться на Поморской, Липольд, Гофман, руководитель местного отделения партии, стали писать всем официальным лицам, которые только пришли им в голову, – тут на месте, в провинции, в Берлине, – обвиняя Шиндлера в нарушении моральных норм, в неразборчивых связях, в пренебрежении расовыми законами и так далее. Зюссмут дал ему знать о потоке писем, хлынувшем в Троппау. Оскар пригласил в Бринлитц Эрнста Хана. Хан был вторым по значению человеком в штате бюро главного берлинского управления, обслуживающего семьи эсэсовцев.

– Он был, – сказал Оскар, как всегда не скрывая своего отношения, – тот еще пьяница. Вместе с собой Хан прихватил друга детства Франца Боша. Тот, как Оскар давно его охарактеризовал, был «беспросветный алкоголик». От его руки погибла семья Гаттеров. Тем не менее, Оскар, подавив свое отвращение к гостю, радушно приветствовал их, ибо ему нужно было завоевать симпатии общественности.

Явившись в город, Хан, как Оскар и надеялся, предстал в форме со всеми блестящими регалиями. Она была вся украшена нашивками, фестонами и орденами, ибо Хан принадлежал к разряду «старых борцов», вступивших в СС еще в первые дни ее существования и был овеян славой ее побед. С блистательным штандартенфюрером прибыл не менее ослепительный адъютант.

Липольд жил в арендуемом доме вне стен лагеря и тоже был приглашен на обед. С самого же начала вечера он был потрясен до глубины души. Ибо Хан громогласно изъяснялся в любви к Оскару, что, впрочем, свойственно всем завзятым пьяницам. Позже Оскар описывал и гостей, и их мундиры как «воплощение помпезности». Наконец Липольд пришел к убеждению, что сколько бы он ни писал жалоб далекому начальству, скорее всего, все они попадут на стол какому-нибудь старому собутыльнику герра директора, что может обернуться для него же самого крупными неприятностями.

Утром Оскар был замечен разъезжающим по Цвиттау, веселясь в компании важного чина из Берлина. Рядовые наци, останавливаясь на тротуарах, отдавали честь, когда мимо них проезжала слава Рейха.

Но Гофмана не удалось столь же легко, как остальных, загнать в угол. Триста женщин в Бринлитце, как признавал сам Оскар, не обладали «способностью к производственной деятельности». Уже упоминалось, что многие из них день за днем только вязали. Зимой 1944 года, когда на многих была только полосатая униформа, вязание было отнюдь не только времяпрепровождением. Гофман, тем не менее, принес в СС официальную жалобу, что женщины Шиндлера занимаются хищениями его имущества, оставленного в пристройке. Он считает такое положение нетерпимым, скандальным, и более того: оно отчетливо показывает, что на самом деле представляет так называемая деятельность Шиндлера по производству боеприпасов.

Когда Оскар нанес визит Гофману, он нашел старика в триумфальном состоянии духа.

– Мы направили в Берлин петицию с требованием сместить вас, – сказал Гофман. – И на этот раз мы присовокупили к ней данные под присягой показания, что на самом деле ваше предприятие нарушает установления экономики и расовые законы. Мы считаем, что, когда ваша фабрика перейдет под управление специалиста из Брно, получившего ранение в рядах вермахта, он сумеет вернуть ему достойный вид.

Выслушав Гофмана, Оскар принес ему свои извинения, стараясь изображать глубокое раскаяние. Затем он позвонил полковнику Эриху Ланге в Берлин и попросил его не давать ходу петиции клики Гофмана из Цвиттау. Чтобы избежать внесудебного разбирательства, Оскару пришлось потратить 8.000 рейхсмарок, и всю зиму власти Цвиттау, городское партийное начальство досаждало ему, то и дело вызывая его в магистрат, дабы ознакомить его с жалобами горожан, то на присутствие его заключенных, то на состояние его водостоков.
* * *

Оптимистке Люсе лично довелось пережить встречу с инспекцией СС, которая отлично характеризовала методы Оскара.

Люся продолжала пребывать в подвальном помещении – она провела тут всю зиму. Остальные девушки стали чувствовать себя лучше и для окончательной поправки были переведены наверх. Но казалось, что пребывание в Биркенау настолько отравило Люсю, что яд никак не хотел покидать ее организма. Приступы лихорадки возвращались снова и снова. Под мышками возникали карбункулы. Когда один прорывался и начинал затягиваться, возникал другой. Доктор Гандлер, несмотря на возражения своего коллеги Биберштейна, порой вскрывал их просто кухонным ножом. Она продолжала лежать в подвале, где ее хорошо кормили, но мертвенная бледность и слабость не покидали ее. На всем огромном пространстве Европы это было единственное место, где она могла существовать. Порой она думала об этом, но надеялась, что все бури века как-то пройдут над ее головой.

Во время пребывания в этой теплой норе дни и ночи у нее смешались. Она вздрогнула, когда дверь на верхней ступеньке с грохотом распахнулась. Она привыкла к тихим посещениям Эмили Шиндлер, а тут, услышав грохот сапог по ступенькам, напряглась на койке. Ей показалось, что вернулись старые времена «акции».

На деле же оказалось, что явился герр директор вместе с двумя офицерами из Гросс-Розена. Их подкованные сапоги цокали по лестнице, словно готовились раздавить ее. Оскар стоял рядом с ними, когда посетители, озираясь в полусумраке бойлерной, увидели ее. Люся поняла, что пришел ее день. День, когда ей придется принести себя в жертву, чтобы они удалились удовлетворенными. Частично ее скрывал котел, но Оскар не только не сделал никакой попытки отвлечь от нее внимания, но наоборот подошел и остановился у нее в ногах. Поскольку двое из СС еще рассматривали окружение, Оскару представилась возможность заговорить с ней. Он сказал ей самые обычные банальные слова, но она никогда не могла забыть их: «Не волнуйся. Все в порядке». Он стоял вплотную к ней, как бы давая понять инспекторам, что она не заразная больная.

– Еврейская девчонка, – спокойно сказал он. – Я не хотел класть ее в Krankenstube. Воспаление суставов. Так и так с ней покончено. Врачи дают ей день-другой. Не больше тридцати шести часов.

Затем он стал показывать, откуда идет горячая вода, а откуда пар – для дезинфекции. Он демонстрировал клапаны, трубы, соединения и цистерны. Он ходил вокруг ее койки, словно ее тут не существовало, словно она была частью механизмов. Люся не представляла, куда ей смотреть, лежать ли ей с открытыми или закрытыми глазами. Она попыталась притвориться, что находится в бессознательном состоянии. Может, она и переигрывала, но в те минуты Люся думала только о том, чтобы эсэсовцы скорее оказались у основания лестницы. Оскар украдкой улыбнулся ей. Она продолжала оставаться здесь еще полгода и вскарабкавшись по лестнице, встретила ту весну 45-го, которая вернула ее к жизни в изменившемся мире.
* * *

В течение зимы Оскар создавал свой независимый арсенал. И снова на этот счет существуют легенды: некоторые говорили, что оружие было закуплено в самом конце зимы у чешского подполья. Но Оскар пользовался репутацией завзятого национал-социалиста еще с 1938-го года и, скорее всего, не рисковал иметь дела с подпольем. Во всяком случае немалая часть оружия поступила из совершенно законных источников, от оберштурмбанфюрера Раша, шефа полиции и СС в Моравии. В небольшом тайном складе оружия были карабины и автоматы, несколько пистолетов и набор ручных гранат. Оскар достаточно небрежно описал, как он создавал арсенал. Оружие он получал, по его словам, «под предлогом защиты своего предприятия, и обошлось оно мне всего лишь в преподнесенное его (Раша) жене брильянтовое кольцо».

Оскар не был щедр на детали того представления, которое он устроил в кабинете Раша в замке Шпильберг в Брно. Хотя его нетрудно себе представить. Герр директор убедительно и красочно описал восстание рабов, которое грядет по мере того, как война приближается к ним; и уж если нападение застигнет его на рабочем месте, он хочет подороже продать свою жизнь, с автоматом в руках, а предварительно он из милосердия убьет свою жену, дабы спасти ее от худшей участи. Герр директор не исключает возможности, что в ворота могут ворваться и русские. Мои достойные инженеры Фуш и Шенбрун, мои преданные техники, моя немка-секретарша – все они полны желания оказать достойное сопротивление. Хотя, конечно, это общие слова. Я бы предпочел говорить на тему, которая ближе вашему сердцу, герр оберштурмбанфюрер. Я знаю ваше увлечение хорошими драгоценностями. Могу ли показать вам некий образец, что попался мне на глаза на прошлой неделе?

И когда на столе перед Рашем появилось кольцо, Оскар пробормотал: «Как только я увидел его, сразу же подумал о фрау Раш».

Как только Оскар получил в свое распоряжение оружие, Ури Бейски, брат того, кто делал резиновые печати и штампы сразу же стал хранителем арсенала. Ури был невысокий живой молодой человек с правильными чертами лица. Люди замечали, что он неоднократно бывает в квартире Оскара словно сын. Он пользовался расположением и Эмили, которая даже дала ему ключи от квартиры. Такие же материнские чувства фрау Шиндлер испытывала и к сыну Спиры, чудом оставшемуся в живых. Она регулярно заводила его на кухню и намазывала ему ломти хлеба толстым слоем маргарина.

Подобрав небольшой отряд заключенных, Ури время от времени собирал их на складе Залпетера, где знакомил с устройством автоматического оружия. Он сформировал три группы коммандос по пять человек в каждой. Среди учеников Ури были и такие ребята как Лютек Фейгенбаум. Остальными были ветераны польской армии – Польдек Пфефферберг и другие заключенные, которых прибывшие с Шиндлером называли «люди из Буздыни».

Ими были еврейские офицеры и рядовые польской армии. Им удалось выжить во время ликвидации лагеря в Буздыне, который находился под управлением унтерштурмфюрера Липольда. Тот перевел их всей командой в Бринлитц. Их было примерно 50 человек и они работали на кухнях у Оскара, оставшись у всех в памяти как очень политизированная группа. Во время заключения в Буздыне, они спорили о марксизме, и будущую Польшу видели только коммунистической. Иронией судьбы оказался тот факт, что в Бринлитце они оказались на теплых кухнях самого аполитичного из капиталистов герра Оскара Шиндлера.

Они оценивали, кто среди заключенных, кроме сионистов, которые всего лишь хотели выжить и сохраниться для будущего, может пригодиться в бою. Некоторые из них с помощью Ури Бейского дополнительно изучали автоматическое оружие, потому что в польской армии тридцатых годов они никогда не сталкивались с такими его образцами.

И если фрау Раш в течение самых последних, наполненных событиями дней властвования ее мужа в Брно, иногда – скажем, во время приема, или на музыкальных вечерах в замке, – вглядывалась в глубины драгоценного камня, преподнесенного ей Оскаром Шиндлером, она могла бы увидеть в его мерцании самые страшные кошмары, которые только могли бы привидеться ей и ее фюреру. Вооруженных евреев-марксистов.

0

40

Глава 36

Старые собутыльники Оскара, среди которых были и Амон, и Бош, порой воспринимали его как жертву еврейского вируса. Это не было метафорой. Они верили в его существование в буквальном смысле слова и не осуждали тех, кто пострадал от него. Им доводилось видеть, как он поражал и других порядочных людей. Какая-то часть мозга подпадала под власть этой полубактерии, а полу– чего-то непонятного. И задайся они вопросом, заразно ли это заболевание, то ответили бы: да, в высшей степени. Примером тому, как передается эта подозрительная зараза, мог бы стать случай с обер-лейтенантом Зюссмутом.

Ибо всю зиму 1944-1945 годов Оскар и Зюссмут потворствовали тому, чтобы из 3000 женщин в Аушвице вытаскивать группы по 300-500 человек, отправляя их в небольшие лагеря, разбросанные по Моравии. Оскар, пользуясь своим влиянием, заводил разговоры о материальном возмещении и «подмазывал» людей, от которых зависел успешный ход этих операций. Зюссмут же оформлял документы. Поскольку на текстильных предприятиях в Моравии существовала нехватка рабочей силы, их владельцы относились к присутствию евреев далеко не с той нетерпимостью, что проявлял Гофман. По крайней мере пять германских фабрик в Моравии – во Фрейдентале и Ягерндорфе, в Либау, Грюлихе и Траутенау – принимали партии женщин, размещая их в лагерях у себя под боком. В бараках было далеко не райское житье, и СС пользовалось в них такой властью, о которой Липольд не мог и мечтать. Оскар позже вспоминал, что женщины в лагерях «жили в трудновыносимых условиях». Но небольшие размеры этих лагерей при текстильных фабриках были главным условием их выживания, поскольку гарнизоны СС, охранявшие их, состояли из солдат среднего возраста, которые не отличались ни излишним рвением, ни фанатизмом. Порой тут случались вспышки тифа, узниц постоянно терзал голод. Тем не менее эти небольшие, затерянные в глубине страны учреждения давали больше шансов спастись от поголовного уничтожения, которое с весны стало политикой всех больших лагерей.

Но если еврейская зараза лишь слегка коснулась Зюссмута, то Оскар был охвачен ею с головы до ног. Через Зюссмута Оскар потребовал предоставить в его распоряжение еще тридцать металлистов. Не подлежит сомнению, что выпуск продукции его больше не интересовал.

Что не мешало ему понимать: если он хочет, чтобы существование его лагеря сохраняло свою ценность в глазах секции, он должен постоянно подчеркивать, что ему нужны квалифицированные кадры. И если оценить все остальные события этой сумасшедшей зимы, то можно убедиться, что Оскар затребовал себе дополнительно тридцать рабочих не для того, чтобы ставить их к станкам и верстакам, а просто потому, что появилась такая возможность – вытащить еще тридцать человек. И не будет фантастическим допущением сказать, что им владела та же отчаянная страсть, воплощением которой было пылающее сердце Христа, что висело на стенке у Эмили. Но поскольку это повествование старается избегать искушения канонизировать герра директора, мысль о страстях, владевших Оскаром, нуждается в доказательствах.

Один из этих тридцати металлистов, которого звали Моше Хонигман, оставил письменный отчет об их невероятном спасении. Вскоре после Рождества 10 000 заключенных из каменоломен Аушвица III – отсюда же поставлялись рабочие на военные заводы Круппа, на комбинаты по производству искусственного горючего синдиката «ИГ Фарбен», на сборочные авиационные заводы – были построены в колонну, которую погнали в Гросс-Розен. Может быть, организаторы этого марша предполагали, что, прибыв в Нижнюю Силезию, заключенных удастся распределить по другим лагерям в данном районе. Они не приняли во внимание безжалостный леденящий холод этих дней, их не волновал вопрос питания колонны. Тех, кто еле волоча ноги и задыхаясь от приступов кашля, отставал в начале каждого этапа, просто пристреливали на дороге. Из десяти тысяч, как рассказал Хонигман, осталось в живых не больше 1200 человек. На севере русские дивизии маршала Конева, переправившись через Вислу, вышли к южным окраинам Варшавы и перерезали все дороги, по которым колонна могла бы двигаться на северо-запад. Ее, сильно уменьшившуюся, загнали в какой-то эсэсовский лагерь около Ополе. Комендант опросил заключенных и составил список квалифицированных рабочих. Но селекция проходила каждый день и тех, кто был неспособен двигаться, расстреливали. Человек, которого вызывали из строя, никогда не знал, что его ждет – то ли кусок хлеба, то ли пуля в затылок. Тем не менее, когда выкликнули Хонигмана, его вместе с 30 другими посадили в теплушку и под присмотром эсэсовцев и капо отправили на юг. «Нам даже дали еду в дорогу, – вспоминал Хонигман. – Это было что-то неслыханное».

Хонигман потом говорил, что, прибыв в Бринлитц, он не верил своим глазам: перед ним предстала картина из какой-то другой реальности. «Мы не могли поверить, что в то время существовал лагерь, где вместе работали мужчины и женщины, где не были ни избиений, ни капо». Он несколько преувеличил, потому что в Бринлитце все же существовало разделение мужчин и женщин. Случалось также, что светловолосая подружка Оскара позволяла себе отпускать пощечины, а когда Липольду сообщили, что какой-то мальчишка украл с кухни картошку, комендант заставил того весь день простоять на стуле посреди двора; в рот ему была засунута злополучная картофелина, слюни и слезы текли по щекам воришки, а на шее у него висела надпись: «Я украл картофель!»

Но для Хонигмана это были такие мелочи, на которые не стоило даже обращать внимание. «Что можно сказать, – вопрошал он, – когда ты из ада переместился в рай?»

Встретив Оскара, он услышал от него, что ему необходимо окрепнуть. «Сообщишь мастеру, когда ты сможешь работать», – сказал герр директор. И Хонигману, который впервые за годы лагерной жизни столкнулся с подобным отношением, показалось, что он не только обрел тихую пристань, но и вообще попал куда-то в Зазеркалье.

Да, тридцать металлистов были только малой частью десятитысячной колонны, но необходимо еще раз напомнить, что Оскар, спасавший их, пусть и казался им Богом, но был отнюдь не всесилен. Однако владеющий им высокий дух заставлял в равной мере спасать и Гольдерберга, и Хелену Хирш; он пытался взять под свое крыло и доктора Леона Гросса и Олека Рознера. С расточительностью, не считая денег, он заключал дорогостоящие сделки с гестапо в Моравии. Известно, что он продолжал заключать контракты, но мы не знаем, во сколько они ему обходились. Ясно только, что за удачу приходилось платить.

Объектом одной такой сделки стал Беньямин Вроцлавский. В недавнем прошлом он был заключенным лагеря в Гливице. Не в пример лагерю Хонигмана, Гливице не относилось непосредственно к Аушвицу, но располагалось достаточно близко от одного из его дополнительных лагерей. К 12 января, когда Жуков и Конев начали наступление, мрачная империя Гесса со всеми своими спутниками была близка к тому, что ее вот-вот захватит противник. Заключенных из Гливице погрузили в вагоны и отправили в Фернвальд. Каким-то образом Вроцлавскому и его другу Роману Вильнеру удалось выпрыгнуть из теплушки. Наиболее распространенный путь бегства проходил через вентиляционные отверстия под самым потолком вагона. Но в заключенных, которые выбирались таким путем, часто стреляли охранники с крыш теплушек. Во время побега Вильнер был ранен, но мог двигаться, и вместе с Вроцлавским им удалось миновать несколько тихих чистых городков за границей Моравии. В одной из деревушек их наконец арестовали и доставили в отделение гестапо в Троппау.

Когда по прибытии их обыскали и отправили в камеру, туда зашел какой-то чин из гестапо и сказал, что ничего страшного с ними не произойдет. У них не было оснований верить ему. Далее посетитель сказал, что несмотря на рану Вильнера, он не отправит его в больницу, откуда его тут же заберут и запустят обратно в систему.

Вроцлавский и Вильнер сидели взаперти почти две недели. Это время было необходимо, чтобы связаться с Оскаром и договориться о цене. Все это время с ними обращались, словно они находились в предварительном заключении, которому скоро придет конец, но заключенные продолжали считать эту идею абсурдной. Когда дверь камеры наконец распахнулась и их обоих вывели, они не сомневались, что идут на расстрел. Вместо этого их доставили на железнодорожную станцию, откуда они в сопровождении эсэсовца направились к юго-востоку от Брно.

Для обоих прибытие в Бринлитц было столь же неожиданным, радостным и даже слегка пугающим, как и для Хонигмана. Вильнера тут же положили в лазарет под опеку врачей Гандлера, Левковича, Хильфштейна и Биберштейна. Вроцлавский разместился среди выздоравливающих, помещение для которых – в виду экстраординарных причин, о которых еще пойдет речь, было организовано в углу цеха. Герр директор посетив их, осведомился, как они себя чувствуют. Нелепость этого вопроса испугала Вроцлавского, ибо он знал, что за ним последует. Он боялся, в чем признался год спустя, что «из больницы путь идет прямо на казнь, как это бывало во всех других лагерях». Но его кормили сытной овсяной кашей и он нередко видел Шиндлера. Он долгое время не мог придти в себя от растерянности, не в силах понять феномен Бринлитца.

В силу договоренности Оскара с местным отделением гестапо еще одиннадцать человек пополнили все уплотняющееся население лагеря. Все они или убегали из колонн на марше или выпрыгивали из поездов. Облаченные в зловонные полосатые обноски, они пытались как-то скрыться. Но, конечно же, их попытки убежать могли закончиться только пулей.

В 1963 году свидетельство доктора Штейнберга из Тель-Авива дало представление, насколько заразительна и необорима была щедрость Оскара, которая не подлежала сомнению. Штейнберг был врачом в маленьком лагере в Судетских горах. Поскольку Силезия должна была оказаться под властью русских, гауляйтер в Либерецах хотел как можно скорее избавиться от рабочих лагерей по всей Моравии. Лагерь Штейнберга был одним из многих новообразований, разбросанных среди гор и возвышенностей этого края. В нем производились некоторые нестандартные детали оборудования для нужд люфтваффе. Обитали в нем четыреста заключенных. Пища была скудной, вспоминает Штейнберг, а рабочая нагрузка не поддавалась описанию.

Когда до него дошли слухи о лагере в Бринлитце, Штейнберг постарался раздобыть пропуск, чтобы на грузовике, позаимствованном на предприятии, добраться до Оскара и повидаться с ним. Он описал ему отчаянные условия существования лагеря люфтваффе. Оскар без возражений согласился поделиться частью запасов Бринлитца. И единственный вопрос, который больше всего беспокоил Оскара, был следующим: на каком основании Штейнберг может регулярно бывать в Бринлитце, чтобы пополнить запасы продовольствия? Было обговорено, что предлогом будет необходимость получения регулярной медицинской помощи от врачей лагерного лазарета.

С тех пор, рассказывает Штейнберг, дважды в неделю он бывал в Бринлитце и возвращался в свой собственный лагерь с грузом хлеба, овсянки, картофеля и сигарет. Если во время погрузки на складе показывался Шиндлер, он поворачивался к Штейнбергу спиной и удалялся.

Штейнберг не мог точно припомнить, сколько пищи было доставлено из Бринлитца, но, как медик, он не сомневается, что если бы не помощь Шиндлера, то самое малое 50 заключенных в лагере люфтваффе не дожили бы до весны.

Кроме выкупа женщин из Аушвица, нельзя не упомянуть о самом удивительном событии из всех – спасении людей из Голечува. Это место представляло собой каменоломню и цементный завод, размещенные в пределах самого Аушвица-3, вотчины принадлежащего СС «Немецкого предприятия земляных и каменных работ». В январе 1945 года феодальным поместьям Аушвица приходил конец, и в середине месяца 120 рабочих каменоломни в Голечуве погрузили в два грузовых вагона. Их путешествие было таким же скорбным, как и у всех остальных; но завершилось оно все же лучше, чем у многих. Имеет смысл упомянуть, что в это время года почти все обитатели тех мест, как и заключенные Голечува, были вынуждены сняться с места. Долека Горовитца отправили в Матхаузен, маленького Рихарда тем не менее оставили вместе с другими малышами. В конце месяца русские найдут его в Аушвице, брошенном эсэсовцами и придут к совершенно правильному выводу, что он, как и другие дети, был предназначен для использования в медицинских экспериментах. Генри Рознера и девятилетнего Олека (в котором для лаборатории почему-то отпала необходимость), пристроив к колонне, погнали из Аушвица на тридцать миль, и тех, кто не мог идти, пристреливали в хвосте шествия. В Сосновце всех погрузили в грузовые теплушки. Охранник-эсэсовец, которому было приказано отделять детей от взрослых, в виде особой любезности позволил Олеку остаться с Генри в одном вагоне. Он был так набит, что всем приходилось стоять вплотную друг к другу, но когда люди умирали от холода или жажды, некий человек, которого Генри описал, как «хитрого еврея», предложил подтягивать завернутые в одеяла трупы к высоким крюкам, вделанным в стену. Таким образом освобождалось чуть больше места для живых. Чтобы мальчику было хоть чуть-чуть удобнее, Генри делал то же самое и, укутав Олека в одеяло, подвешивал сверток к тем же самым крюкам. Это положение позволяло ребенку не только легче переносить дорогу; когда состав останавливался на станциях или боковых путях, он мог попросить немцев, дежуривших на путях кинуть ему снежок сквозь решетку. Попавший в вагон снег позволял людям ощутить на языке влажность холодных кристаллов.

До Дахау поезд тащился семь дней, и половина обитателей вагона Рознеров скончалась. Когда состав наконец прибыл на место назначения и в вагоне откатили двери, Олек, сразу же свалившийся в снег, пополз, забрался под вагон, отломил наросшую сосульку и стал жадно лизать ее. Так в январе 1945 года выглядело путешествие по Европе.

Но для заключенных из каменоломен Голечува оно носило еще более ужасающий характер. Распоряжение о погрузке их в два грузовых вагона, сохранившееся в архивах Йад-Вашем, свидетельствует, что все десять дней путешествия они оставались без еды, и морозы стояли такие, что стены и двери обледенели. Р., которому было тогда шестнадцать лет, вспоминает, что они соскребали кристаллы льда со стен и увлажняли ими пересохшие рты. Даже при остановке в Биркенау вагоны не стали разгружать. Вплоть до самых последних дней там полным ходом шел процесс уничтожения его обитателей. До прибывших из Голечува просто никому не было дела. Их вагоны продолжали стоять, забытые на путях, пока к ним не подцепили локомотив, который, оттащив на 50 миль, снова бросил их. Их продолжали подвозить к воротам лагерей, коменданты которых отказывались принимать людей из вагонов, потому что они, во-первых, потеряли всякую ценность для нужд производства и потому что им самим не хватало мест и порции питания.

В ранние утренние часы одного из последних дней января их отцепили от поезда и загнали на пути депо в Цвиттау. Один из приятелей Оскара позвонил ему и сообщил, что слышал, как в одном из вагонов скребутся и стонут люди. Мольбы из-за стенок раздавались на многих языках, ибо как явствует из дошедших до нас документов, там были жители Словакии, Польши, Чехии, Германии, Франции, Венгрии, Нидерландов и Сербии. Позвонившим приятелем, скорее всего, был шурин Оскара. Оскар попросил его сразу же перегнать эти вагоны по путям в Бринлитц.

Утро было страшно холодным – минус тридцать градусов по Цельсию, как утверждает Штерн. Даже придерживающийся точности Биберштейн соглашается, что было не выше двадцати. Польдека Пфефферберга подняли с нар и, прихватив свою грелку, он отправился по заснеженным путям вскрывать двери, которые обледенели до твердости стали. Он тоже слышал слабые, как из загробного мира, стоны, доносящиеся изнутри.

Трудно описать, что предстало перед его глазами, когда двери наконец уладилось откатить. Середину каждого вагона занимала пирамида окоченевших трупов с вытянутыми в смертной муке конечностями. От сотни или чуть больше того оставшихся в живых шло ужасающее зловоние; они почернели от холода и напоминали собой живые скелеты. Никто из них не весил больше 75 фунтов.

Оскара на путях не было. Он отдавал распоряжения на заводе, где в углу одного из цехов уже готовились принимать груз из Голечува. Заключенные разбирали остатки техники Гофмана и вытаскивали ее в гаражи. Охапками соломы покрывали пол. Шиндлер же направился к Липольду. Унтерштурмфюрер решительно отказывался принимать заключенных из Голечува, как и все остальные коменданты за последние несколько недель. Липольд резонно заметил, что никому не удастся убедить его, будто эти-то люди могут производить боеприпасы. Признав его правоту, Оскар уточнил, что все они будут внесены в списки, то есть за каждого из них будет вноситься плата по 6 рейхсмарок в день. После того, как они оправятся, я смогу использовать их, – сказал Оскар. В этой ситуации для Липольда представляли интерес два аспекта. Во-первых, он понимал, что Оскара так и так не остановить. Во-вторых, увеличившееся население Бринлитца повлечет за собой увеличение выплат, что не может не обрадовать Хассеброка. Липольд тут же внес заключенных в списки, поставив дату прибытия, так что когда людей из Голечува проносили через ворота лагеря, Оскар сразу же начинал платить за них.

В стенах мастерских их тут же заворачивали в одеяла и укладывали на солому. В сопровождении двух заключенных из квартиры появилась Эмили: они принесли несколько огромных ведер с горячей овсяной кашей. Врачи обратили внимание на многочисленные обморожения, для лечения которых требовалась специальная мазь. Доктор Биберштейн намекнул Оскару, что для выхаживания пациентов из Голечува необходимы витамины, хотя он не сомневается, что в Моравии их не найти.

К тому времени под навесом уже лежало 16 окоченевших трупов. Взглянув на них, рабби Левертов понял, что их тела, скованные холодом, будет трудно похоронить в соответствии с ортодоксальными требованиями, которые не допускают каких-либо повреждений тела и тем более вывихнутых костей. Более того, Левертов понимал, что эту проблему предстоит обсудить с комендантом. В числе предписаний из секции "О" Липольд имел указание избавляться от трупов путем предания их огню. В котельной были для этого все условия, жар производственных печей позволял едва ли не испарять плоть мертвых тел. Тем не менее Шиндлер уже дважды отказывал ему в разрешении на подобное использование печей.

В первый раз это произошло, когда в лазарете в Бринлитце умерла Янка Фейгембаум. Липольд сразу же приказал сжечь ее тело. Узнав от Штерна, что подобное решение привело в ужас и Фейгенбаумов и Левертова, Оскар решительно отверг эту мысль, чему способствовали и остатки католицизма в его душе. Католическая церковь неизменно решительно отвергала идею кремации. Отказав Липольду в праве использования заводских печей, Оскар приказал плотникам сколотить гроб, и самолично заложив лошадь в повозку, позволил Левертову и семье в сопровождении охраны проводить гроб с телом девушки до леса, где она и была похоронена. Фейгенбаум с сыном шли за повозкой, считая шаги от ворот, чтобы по окончании войны найти тело Янки.

Свидетели говорят, что Липольд пришел в ярость, узнав, как Оскар потворствует заключенным. Кое-кто из обитателей Бринлитца даже говорил, что Оскар продемонстрировал по отношению к Фейгенбаумам и Левертову такую деликатность, которой редко удостаивалась даже Эмили.

Второй раз Липольду понадобилась печь, когда скончалась старая госпожа Хофштеттер. Оскар, как рассказывал Штерн, приказал подготовить еще один гроб и металлическую пластинку, на которой, будут отмечены даты ее рождения и смерти. Левертову и «миньяну», то есть группе из десяти человек, которым предстояло прочитать «каддиш» над усопшей, было позволено покинуть лагерь чтобы присутствовать при погребении.

Штерн говорит, что кончина мадам Хофштеттер послужила для Оскара предлогом для создания еврейского кладбища в католическом приходе Дойч-Белау в соседней деревне. По его словам Оскар после кончины Хофштеттер как-то в воскресенье явился в приходскую церковь и сделал священнику предложение. Приходский совет тоже удалось быстро уговорить и он согласился продать ему небольшой участок земли как раз рядом с католическим кладбищем. Не дошло никаких сведений, что кто-то из членов совета сопротивлялся предложению, ибо прошло время, когда канонические законы жестко указывали, у кого есть право быть похороненным в освященной земле, а у кого нет на то права.

Другие заключенные столь же уверенно утверждают, что участок земли под еврейское кладбище был куплен Оскаром, скорее всего, когда пришли вагоны с ужасающим сплетением мертвых тел. Позднее Оскар сам признавал, что его побудил купить землю вид мертвых тел из Голечува. По другим рассказам, когда приходский священник указал, что земля за церковной оградой предназначена для погребения самоубийц и осведомился относительно судьбы обитателей Голечува, Оскар ответил, что они не были самоубийцами. Они были жертвами массовых убийств.

Прибытие мертвецов из Голечува и смерть госпожи Хофштеттер в любом случае должны были произойти в одно и то же время, и оба события были отмечены полным ритуальным обрядом на уникальном еврейском кладбище в Дойч-Белау.

Все заключенные Бринлитца говорили, что погребение произвело огромное моральное воздействие в лагере. Изуродованные трупы, выгруженные из вагонов, меньше всего напоминали человеческие тела. Их вид вызывал ужас перед мыслью о непрочности человеческого существования. Было невыносимо трудно даже обмыть их и обрядить. Единственный путь к восстановлению человечности заключался лишь в достойном погребении. И ритуал, истово соблюденный Левертовым, грустный речитатив «каддиша» имел для заключенных Бринлитца значение куда большее, чем та же церемония, случавшаяся когда-либо в относительно спокойном довоенном Кракове.

Чтобы еврейское кладбище содержалось в чистоте на случай будущих похорон, Оскар нанял для ухода за ним унтершарфюрера СС средних лет и заплатил ему.
* * *

Эмили Шиндлер была занята своими делами. Получив набор фальшивых документов, вышедших из-под рук Бейского, на машине с грузом водки и сигарет она послала двух заключенных в большой шахтерский город Остраву у границы генерал-губернаторства. Используя многочисленные связи Оскара, она договорилась с одним из военных госпиталей, откуда была получена мазь против обморожения, сульфамидные препараты и витамины, о необходимости которых говорил Биберштейн. Такие поездки Эмили стала совершать регулярно. Она обрела вкус к путешествиям, как и ее муж.

После первых смертей других не последовало. Люди из Голечува дошли до состояния «мусульман» и не подлежало сомнению, что «мусульман» вернуть к жизни невозможно. Но упрямство Эмили не позволяло ей смириться с этим. Она выхаживала их, без остановки готовя им ведра манной каши.

– Среди спасенных из Голечува, – сказал доктор Биберштейн, – не осталось бы в живых ни одного человека, если бы не ее уход. – Люди начинали поправляться, пытались что-то делать, принося пользу в цехе. Как-то кладовщик-еврей попросил одного из них принести в мастерскую ящик с инструментами.

– Ящик весит тридцать пять килограммов, – сказал напарник, – а я тридцать два. Как, черт побери, мне справиться с ним?

Вот в этот цех, заполненный неработающими станками, среди которых бродили привидения, той зимой и явился герр Амон Гет, который после освобождения из заключения решил засвидетельствовать свое почтение Шиндлеру. Суд СС освободил его из тюрьмы в Бреслау из-за диабета. Он был одет в старый, некогда форменный френч со споротыми знаками различия. О сути этого визита ходили разные слухи, которые существуют и до сегодняшнего дня. Кто-то утверждал, что Амон явился за подачкой, другие считали, что Оскар был ему кое-что должен – то ли наличность, то ли товары, оставшиеся от одной из последних сделок Амона в Кракове, в которой Оскар исполнял роль его агента. Те, кто был вхож в кабинет Оскара в Бринлитце, утверждали, что Амон даже просил для себя какую-то руководящую должность в Бринлитце. Никто не взялся бы утверждать, что он не обладал достаточным опытом. В сущности, все три версии о причинах появления Амона в Бринлитце, может быть, и имели под собой какие-то основания, хотя трудно предположить, что Оскар хоть в какой-то мере мог быть доверенным лицом этого человека.

Едва только Амон миновал ворота лагеря, его сразу же узнали и постарались скрыться с его глаз. Стало видно, что тюрьма и лишения заметно изменили его. Лицо его осунулось. Черты его теперь напоминали того Амона, каким он явился в Краков под новый 1943-й год, чтобы ликвидировать гетто, но теперь на них лежала серовато-желтая тень пребывания в камере. И тот, кто осмеливался присмотреться к нему, видел, что во всем его облике появилась какая-то покорность. Тем не менее, некоторые заключенные, провожающие его взглядами из-за станков, видели в его облике кошмарную тень, вставшую из мрачных глубин памяти, пахнувшее из окон и дверей предвестие опасности, когда через заводской двор бывший комендант лагеря направлялся в кабинет герра Шиндлера. Хелену Хирш сотрясала крупная дрожь, и она не желала ничего иного, как только чтобы он исчез. Но другие перешептывались ему вслед и, склоняясь к станкам, плевали на пол. Кое-кто из пожилых женщин с вызовом поднимали перед ним свое вязание. И в их поведении было яростное желание доказать ему, что, несмотря на внушаемый им ужас, Адам по-прежнему пашет, а Ева прядет.

Если Амон хотел получить какую-то работу в Бринлитце – а тут в самом деле было несколько должностей, на которые отставной гауптштурмфюрер мог бы претендовать – Оскар то ли отговорил его от этого намерения, то ли откупился. В определенном смысле их встреча напоминала прежнее общение. Когда в виде любезности герр директор провел Амона по заводу, показал все производственные помещения, реакция на появление гостя была откровенно недвусмысленной. Было слышно, как вернувшись в кабинет Амон разразился требованиями, чтобы Оскар наказал заключенных за проявленное к нему неуважение, а Шиндлер бурчал, что, мол, что-нибудь сделает с этими злокозненными евреями, выражая свое неизменное уважение герру Гету.

Хотя СС выпустило его из тюрьмы, расследование деятельности Гета продолжалось. За последнюю пару недель судья из суда СС несколько раз приезжал в Бринлитц допрашивать Метека Пемпера о методах руководства Амона. До начала допроса комендант Липольд проворчал, что ему лучше быть осторожнее, потому что судья испытывает желание отправить его в Дахау, получив у него всю информацию. И у Пемпера хватило ума убедить судью, что в Плачуве он занимался самыми незначительными делами.

Каким-то образом Амону удалось узнать, что следователи СС проявляют интерес к Пемперу. Вскоре после своего появления в Бринлитце Амон прижал в углу своего бывшего стенографиста и потребовал от него отчета: какие вопросы задавал судья. Пемпер не без основания увидел во взгляде Амона опасение, что его давний заключенный по-прежнему является живым источником сведений для суда СС. В самом ли деле Амон не обладает здесь никакой властью, поскольку, исхудавший и осунувшийся, в старом пиджаке, он сшивается в кабинете Оскара? В этом нельзя было быть уверенным. Это по-прежнему был тот же самый Амон, в котором сохранилась привычка властвовать. Пемпер сказал ему:

– Судья предупредил меня, что я не должен ни с кем говорить о ходе допросов.

Гет вышел из себя и стал угрожать, что пожалуется герру Шиндлеру. Это, если угодно, было показателем бессилия Амона. Никогда раньше он не предстал бы перед Оскаром с требованием наказать заключенного.

На второй вечер пребывания Амона в лагере женщины почувствовали себя более уверенно. Ни одну из них он не посмел бы тронуть. Они смогли убедить в этом даже Хелен Хирш. Тем не менее, сон ее был беспокоен.

В последний раз Амон промелькнул перед глазами заключенных уже сидящим в машине, которая везла его на станцию в Цвиттау. Раньше он никогда трижды не показывался в одном и том же месте без того, чтобы не изуродовать жизнь какому-нибудь бедолаге. Теперь стало ясно, что власть ушла из его рук. И все же никто не рискнул посмотреть ему в глаза, когда он уезжал. И тридцать лет спустя в сонных видениях старожилов Плачува, рассеянных ныне по всему миру от Буэнос-Айреса до Сиднея, от Нью-Йорка до Кракова, от Лос-Анджелеса до Иерусалима, Амон по-прежнему представал исчадием ада.

– Когда вы видели Гета, – говорил Польдек Пфефферберг, – вы видели смерть.

И она, по его словам, всегда присутствовала рядом.

0


Вы здесь » "Telenovelas Com Amor" - форум сайта по новостям, теленовеллам, музыке и сериалам латиноамериканской культуры » Книги по фильмам и сериалам » Список Шиндлера(кинороман)Основан на романе Т. Кенилли-Ковчег Шиндлера