Глава 40
Хорошо еще, что мне сразу пришлось заботиться о том, как уберечь моего страшного гостя от опасности; мысль эта возникла у меня, едва только я проснулся, и на время оттеснила другие, беспорядочно осаждавшие меня мысли.
О том, чтобы спрятать его в своей квартире, нечего было и думать. Это все равно бы не удалось, и всякая попытка только возбудила бы подозрения. Правда, Мститель уже давно получил расчет, но теперь мне прислуживала краснолицая старуха, приводившая себе в помощь живой узел тряпья, который она называла своей племянницей; и не пустить их в одну из комнат значило наверняка разжечь их любопытство и дать пищу для бесконечных сплетен. Обе они были подслеповаты, что я объяснял долголетней привычкой подглядывать в замочные скважины, и обе неизменно являлись, когда их не звали; пожалуй, это составляло единственную постоянную черту в их характере, если не считать того, что обе были нечисты на руку. Чтобы эти особы не учуяли никакой тайны, я решил сообщить им поутру, что ко мне неожиданно приехал из провинции дядюшка.
Решение это я принял еще тогда, когда пытался нашарить в потемках, чем бы зажечь свечу. Ничего не найдя, я был вынужден отправиться к ближайшим воротам, чтобы привести оттуда сторожа с фонарем. И вот, ощупью спускаясь по темной лестнице, я обо что-то споткнулся, и это что-то оказалось человеком, съежившимся в углу.
Так как на мой вопрос, что он тут делает, человек этот ничего не ответил, а только отстранился от меня, я побежал в будку и, поспешно вызвав сторожа, уже на обратном пути рассказал ему, в чем дело. Ветер дул все так же неистово, поэтому, опасаясь, как бы не погасла единственная свеча, мы не стали зажигать фонари на лестнице, но осмотрели всю лестницу снизу доверху и никого не нашли. Тогда у меня мелькнула мысль – не проскользнул ли неизвестный человек к нам в квартиру; я зажег свечу от свечи сторожа и, оставив его в прихожей, тщательно осмотрел псе комнаты, включая ту, где спал мой страшный гость. Все было тихо, в квартиру без меня никто не проник.
Меня тревожило, что именно в эту ночь на лестнице мог скрываться соглядатай, и в надежде узнать что-нибудь от сторожа, я поднес ему стаканчик и спросил, не впускал ли он вчера в ворота какого-нибудь подвыпившего джентльмена. Как же, сказал он, таких было трое, в разное время ночи. Один живет в Фаунтен-Корте, двое других – на Тэмпл-лейн, и он видел, что все они разошлись по своим домам. А единственный человек, который снимал квартиру в одном доме с нами, недели две как уехал из города, и ночью он не мог вернуться, – поднимаясь по лестнице, мы видели на его двери печать.
– В мои ворота мало кто входит, сэр, – сказал сторож, отдавая мне стакан, – очень уж погода была скверная. Кроме тех троих джентльменов, как будто никого и не было после одиннадцати часов, – это когда спрашивали вас.
– Да, да, – поспешил я подтвердить, – это был мой дядя.
– Вы, конечно, его видели, сэр?
– Да. Разумеется, видел.
– И того человека, который был с ним, тоже?
– Который был с ним? – переспросил я.
– Мне так показалось, – отвечал сторож. – Когда он остановился спросить, как к вам пройти, тот человек тоже остановился, а когда он пошел сюда, тот человек тоже пошел сюда.
– Что это был за человек?
Сторож не разглядел его толком, похоже, что из простых; одежа на нем была как будто вся в пыли, а сверху темный плащ. Сторож, видимо, не придавал этому значения, да оно и понятно, – у него не было причин отнестись к этому серьезно, не то что у меня.
Отделавшись от него, – а мне теперь хотелось прекратить наш разговор как можно скорее, – я с тревогой стал сопоставлять эти два обстоятельства. По отдельности каждое из них объяснялось просто: вполне могло случиться, что какой-нибудь человек, хорошо пообедавший в гостях или дома и даже близко не подходивший к будке этого сторожа, забрел на мою лестницу и спьяна уснул там; с другой стороны, мой безымянный гость мог попросить кого-нибудь проводить его до моего дома. Однако то и другое вместе взятое очень мне не нравилось, – после всего пережитого за эти несколько часов я готов был к чему угодно отнестись с недоверием и страхом.
Я затопил камин – уголь загорелся бледным, невеселым огнем – и задремал в кресле. Когда мне уже казалось, что я просидел так целую ночь, часы пробили шесть. Зная, что до света осталось еще добрых полтора часа, я опять задремал и сначала все время просыпался, – то мне слышались громкие разговоры неизвестно о чем, то ветер в трубе представлялся раскатами грома, – а потом я крепко уснул и проснулся как встрепанный, когда на дворе уже рассвело.
Обдумать свое положение я еще не успел, да и сейчас был на это не способен. Удар оглушил меня. Я был удручен, подавлен, но разобраться в своих чувствах не мог. А составить какой-нибудь план действий мне было бы так же трудно, как залезть на луну. Когда я открыл ставни и увидел за окном дождливое, ветреное, свинцово-серое утро, когда растерянно переходил из комнаты в комнату, когда, пожимаясь от холода, снова уселся у камина ждать служанку, я знал, что мне очень скверно, но едва ли мог бы сказать, почему это так, и давно ли это у меня началось, и в какой день недели я эта заметил, и даже кто я, собственно, такой.
Наконец старуха явилась, а с ней и племянница, про которую нельзя было сказать, где ее патлатая голова, а где веник, и обе выразили удивление, застав меня у камина. Я сообщил им, что в комнате Герберта спит мой дядюшка, приехавший ночью, и распорядился относительно некоторых дополнительных приготовлений к завтраку и честь гостя. Затем, пока они с грохотом двигали мебель и поднимали пыль, я, двигаясь словно во сне, умылся, оделся и снова сел у камина ждать, чтобы он вышел к завтраку через некоторое время дверь отворилась, и он вошел. Вид его привел меня в содрогание, при дневном свете он показался мне еще противнее.
– Я даже не знаю, как вас называть, – сказал я вполголоса, когда он сел за стол. – Я всем говорю, что вы мой дядя.
– Правильно, мой мальчик! Вот и называй меня дядей.
– Вероятно, вы в пути придумали себе какую-нибудь фамилию?
– Да, мой мальчик. Я взял себе фамилию Провис.
– И намерены ее сохранить?
– Ну да, чем она хуже другой, разве что тебе какая-нибудь другая больше нравится.
– А как ваша настоящая фамилия? – спросил я шепотом.
– Мэгвич, – отвечал он тоже шепотом, – наречен Абелем.
– Кем вы готовились стать в жизни?
– Кандальником, мой мальчик.
Он сказал это вполне серьезно, точно назвал какую-то профессию.
– Когда вы вчера вечером входили в Тэмпл… – начал я и сам удивился, неужели это было только вчера вечером, а кажется, уже так давно.
– Так что же, мой мальчик?
– Когда вы вошли в ворота и спросили у сторожа, как сюда пройти, с вами кто-нибудь был?
– Со мной? Нет, мой мальчик.
– Но был кто-нибудь поблизости?
– Точно я не приметил, – сказал он в раздумье, – потому как мне здесь все внове. Но, кажется, действительно кто-то был и вошел за мной следом.
– Вас в Лондоне знают?
– Надеюсь, что нет, – сказал он и выразительно показал пальцем на свою шею, от чего меня бросило в жар.
– А раньше вы в Лондоне бывали?
– Редко когда бывал, мой мальчик. Я все больше находился в провинции.
– А… судили вас в Лондоне?
– Это в который раз? – спросил он, зорко взглянув на меня.
– В последний. Он кивнул головой.
– Тогда я и с Джеггерсом познакомился. Джеггерс меня защищал.
Я уже готов был спросить, за что его судили, но тут он взял со стола нож, взмахнул им, сказал: – А в чем я провинился, за то отработал и заплатил сполна! – и приступил к завтраку.
Ел он прожорливо, так что было неприятно смотреть, и все его движения были грубые, шумные, жадные. С того времени как я принес ему еды на болото, у него поубавилось зубов, и, когда он мял во рту кусок баранины и нагибал голову набок, чтобы получше захватить его клыками, он был до ужаса похож на голодную старую собаку.
Это могло хоть у кого отбить аппетит, а мне и так было не до завтрака, и я сидел мрачный, не отрывая глаз от стола, задыхаясь от непреодолимого отвращения.
– Грешен, люблю поесть, мой мальчик, – пояснил он как бы в свое оправдание, отставляя наконец тарелку, – всегда этим грешил. Кабы не это, я бы, может, и горя меньше хлебнул. И без курева я тоже никак не могу. Когда меня там, на краю света, определили пасти овец, я, наверно, сам с тоски превратился бы в овцу, кабы не курево.
С этими словами он встал из-за стола и, запустив руку в карман своей толстой куртки, извлек короткую черную трубочку и горсть табаку, темного и крепкого, известного под названием «негритянского листа». Набив трубку, он высыпал остатки табака обратно в карман, точно в ящик; потом достал щипцами уголек из камина, закурил и, повернувшись спиною к огню, в который раз своим излюбленным жестом протянул мне обе руки.
– Вот, – сказал он, держа меня за руки и попыхивая трубкой, – вот джентльмен, которого я сделал! Настоящий джентльмен, первый сорт. Ох, и приятно мне на тебя смотреть, Пип! Так бы все стоял и смотрел на тебя, мой мальчик!
Я при первой возможности высвободил руки и, чувствуя, что мысли мои наконец приходят в некоторый порядок, попытался разобраться в своем положении. Прислушиваясь к его хриплому голосу, глядя на его морщинистую плешивую голову с бахромою седых волос, я стал понимать, к кому я прикован и какой крепкой цепью.
– Я не хочу, чтобы мой джентльмен шлепал по лужам; у моего джентльмена не должно быть грязи на сапогах. Ему надо завести лошадей, Пип! И верховых, и выездных, и для слуг особо. А то что же это, колонисты разъезжают на лошадях (да еще на чистокровных, шут их дери!), а мой лондонский джентльмен будет ходить пешком? Нет, нет, мы им покажем такое, что им и не снилось, верно, Пип?
Он достал из кармана большой, туго набитый бумажник и бросил его на стол.
– Тут найдется, что тратить, мой мальчик. Это твое. Все, чем я владею, – все не мое, а твое. Да ты не бойся, Это не последнее, есть и еще! Я для того и приехал на родину, чтобы поглядеть, как мой джентльмен будет тратить деньги по-джентльменски. Мне только того и надо. Мне только и надо, что этой радости – глядеть на него. И черт вас всех возьми! – закончил он, окинув взглядом комнату и громко щелкнув пальцами. – Черт вас всех возьми, от судьи в парике до колониста, что пылил мне в нос, уж мой будет джентльмен так джентльмен, – не вам чета!
– Помолчите! – воскликнул я, сам не свой от страха и отвращения. – Мне нужно с вами поговорить. Мне нужно решить, что делать. Мне нужно узнать, как уберечь вас от опасности, сколько времени вы здесь пробудете, какие у вас планы.
– Погоди, Пип, – сказал он, кладя руку мне на плечо и сразу как-то присмирев. – Ты малость погоди. Это я давеча забылся. Недостойные слова сказал, недостойные. Слышь, Пип, ты прости меня. Этого больше не будет.
– Прежде всего, – заговорил я опять, чуть не со стоном, – какие меры предосторожности можно принять, чтобы вас не узнали и не посадили в тюрьму?
– Нет, мой мальчик, – продолжал он все так же смиренно, – это не прежде всего. А прежде всего насчет недостойности. Недаром я столько лет растил джентльмена, – я знаю, какого он требует обращения. Слышь, Пип, я недостойные слова сказал, недостойные. Ты уж прости меня, мой мальчик.
Столько мрачного комизма было в этой речи, что я невесело рассмеялся и сказал:
– Простил, простил. Бросьте вы, бога ради, твердить все одно и то же!
– Нет, Пип, погоди, – не унимался он, – я не для того такую даль ехал, чтобы себя недостойным показать. А теперь, мой мальчик, продолжай. О чем бишь ты начал?..
– Как уберечь вас от опасности, которой вы себя подвергли?
– Да не так уж велика опасность. Если только на меня не донесут, опасности, можно сказать, никакой и нет. А кто на меня донесет? Разве что ты, либо Джеггерс, либо Уэммик.
– А если вас случайно узнают на улице?
– Да словно бы и некому, – сказал он. – В газеты я не собираюсь давать объявление, что вот, мол, А. М. воротился из Ботани-Бэй; и лет, слава богу, немало прошло, и корысти в этом никому нет. Но я тебе так скажу, Пит: будь опасность в сто раз больше, я бы все равно приехал поглядеть на тебя.
– И сколько вы здесь пробудете?
– Сколько пробуду? – переспросил он, удивленно взглянув на меня, и даже вынул изо рта свою черную трубку. – А я туда не вернусь. Я больше отсюда не уеду.
– Где же вам жить? – спросил я. – Что мне с вами делать? Где вы будете в безопасности?
– Не тревожься, мой мальчик, – отвечал он. – За деньги можно и парик купить, и пудры, и очки, и любую одежду – к примеру, панталоны с чулками, да мало ли еще что. Так и до меня люди скрывались, и я так могу не хуже других. А где жить, это ты, мой мальчик, сам мне присоветуй.
– Сейчас вы говорите об этом легко, – сказал я, – но вчера, видно, не шутили, когда клялись, что это смерть.
– И сегодня клянусь, что смерть, – сказал он и опять сунул трубку в рот. – Если поймают, так вздернут при всем честном народе, на улице, неподалеку отсюда, и очень важно, чтобы ты это как следует понял. Но раз уж дело сделано, о чем толковать? Я здесь. Вернуться туда мне теперь не лучше, чем здесь остаться, даже хуже. Приехал я к тебе по своей воле, сколько лет об этом мечтал. Пусть оно опасно, но я-то старый воробей, из каких только силков не уходил, с тех пор как оперился, и не боюсь сесть на огородное пугало. Если в нем спрятана смерть, значит так и надо, пускай выйдет, покажется, тогда я в нее поверю, – тогда, но не раньше. А теперь дай я еще полюбуюсь на своего джентльмена.
Он опять взял меня за обе руки и, попыхивая трубкой, восхищенно оглядел с головы до ног как свою собственность.
Я тем временем пришел к заключению, что лучше всего будет найти ему поблизости какую-нибудь тихую комнату, куда он мог бы въехать через два-три дня, когда вернется Герберт. Для меня было совершенно очевидно, что я должен посвятить Герберта в нашу тайну, не говоря уже о том, какое огромное облегчение это мне сулило. Но для мистера Провиса (так я решил его называть) это было отнюдь не столь очевидно. Он заявил, что даст на это согласие лишь после того, как увидит Герберта и составит себе о нем благоприятное мнение.
– Да и тогда, мой мальчик, – сказал он, вытаскивая из кармана маленькую засаленную черную библию с застежками, – мы приведем его к присяге.
Я не могу сказать с уверенностью, что мой грозный благодетель возил с собой по свету эту черную книжку с единственной целью – в особо важных случаях заставлять людей клясться на ней, но я никогда не видел, чтобы он находил ей иное применение. Самая книжка была, скорее всего, украдена в каком-нибудь суде, и возможно, что, памятуя об этом, а также исходя из собственного опыта, он полагался на нее как на некое могущественное юридическое заклинание или талисман. Сейчас, когда он извлек ее на свет, я вспомнил, как давным-давно на кладбище он связал меня страшной клятвой и как накануне рассказывал, что в тех далеких глухих краях сопровождал клятвой всякое свое решение.
Так как на нем был дешевый матросский костюм, невольно наводивший на мысль, что у него припасен для продажи попугай или сигары, я счел за благо тут же обсудить, как ему лучше всего одеться. Сам он почему-то свято верил, что «панталоны с чулками» могут сотворить чудеса, и в общих чертах уже придумал себе одеяние, которое превратило бы его в нечто среднее между настоятелем собора и зубным врачом. Мне стоило больших трудов убедить его, что лучше ему принять обличье зажиточного фермера; мы также уговорились, что он подстрижет волосы покороче и слегка их припудрит. И наконец – поскольку служанка и ее племянница еще не видели его – было решено, что он не станет показываться им на глаза, пока все эти перемены в его внешности не будут произведены.
Казалось бы, условиться об этих мерах предосторожности было не так уж сложно; но я пребывал в такой растерянности, чтобы не сказать умопомрачении, что это заняло много времени, и я только в третьем часу дня вышел на улицу, чтобы сделать все необходимое. Провиса я запер в квартире, наказав ни под каким видом никому не отворять дверь.
Я знал, что на Эссекс-стрит, в двух шагах от моего дома, имеется весьма почтенный пансион, выходящий задними окнами на Тэмпл; туда я и отправился прежде всего, и мне посчастливилось получить номер на третьем этаже для моего дяди мистера Провиса. Затем я обошел несколько магазинов и заказал все необходимое для того, чтобы преобразить его в фермера. А покончив с этим, я уже в чисто личных целях взял курс на Литл-Бритен. Мистер Джеггерс сидел за своим столом, но при виде меня тотчас встал и перешел к камину.
– Смотрите, Пип, – сказал он, – будьте осторожны.
– Конечно, сэр, – подтвердил я, так как по дороге хорошо обдумал все, что должен ему сказать.
– Не ставьте в затруднительное положение себя, а также никого другого, – продолжал мистер Джеггерс. – Понимаете – никого. Ничего мне не рассказывайте. Я ничего не хочу знать: я не любопытен.
Разумеется, я сразу понял, что ему все известно.
– Я только хотел удостовериться, что мне сказали правду, мистер Джеггерс, – отвечал я. – У меня нет надежды, что это неправда, но все же я решил проверить.
Мистер Джеггерс кивнул.
– Но как вы это выразились: «сказали» или «сообщили»? – спросил он, нагнув голову набок и не глядя на меня, но устремив взгляд в пол и точно прислушиваясь. – «Сказали» – это как будто подразумевает личное общение. А ведь у вас не могло быть личного общения с человеком, находящимся в Новом Южном Уэльсе.
– Пусть будет «сообщили», мистер Джеггерс.
– Очень хорошо.
– Человек по имени Абель Мэгвич сообщил мне, что он и есть мой неизвестный благодетель.
– Правильно, – сказал мистер Джеггерс. – Это он… в Новом Южном Уэльсе.
– И только он? – спросил я.
– И только он, – ответил мистер Джеггерс.
– Я не настолько глуп, сэр, чтобы считать вас в какой-либо мере ответственным за мои ошибки и ложные выводы; но я всегда думал, что это мисс Хэвишем.
– Как вы правильно заметили, Пип, – сказал мистер Джеггерс, обращая на меня спокойный взгляд и покусывая указательный палец, – за это я не могу нести никакой ответственности.
– А между тем это казалось так правдоподобно, сэр, – продолжал я тоскливо.
– Доказательств ни малейших, Пип, – сказал мистер Джеггерс, качая головой и подбирая полы сюртука. – Никогда не верьте тому, что кажется; верьте только доказательствам. Нет лучше правила в жизни.
– Больше мне нечего сказать, – вздохнул я, немного подумав. – Я проверил сообщение, которое получил, – и все кончено.
– И теперь, – сказал мистер Джеггерс, – когда Мэгвич… в Новом Южном Уэльсе… наконец объявился, вы можете убедиться, Пип, что в моих разговорах с вами я с начала до конца строго придерживался фактов. Не было случая, чтобы я отступил от строгого изложения фактов. Вам это вполне ясно?
– Вполне, сэр.
– Я предупредил Мэгвича… ы Новом Южном Уэльсе, когда он впервые написал мне… из Нового Южного Уэльса, что буду строго придерживаться фактов и чтобы он не ждал от меня ничего иного. Я также сделал ему предостережение. Мне показалось, что в своем письме он смутно намекнул, что думает когда-нибудь, в отдаленном будущем, увидеться с вами здесь, в Англии. Я предостерег его, что не желаю больше об этом слышать; что у него нет никаких шансов на помилование; что он выслан пожизненно; и что, вернувшись в пределы этой страны, он совершит уголовное преступление, по закону влекущее за собой наивысшую кару. Я предостерег Мэгвича на этот счет, – сказал мистер Джеггерс, глядя на меня в упор, – я написал ему в Новый Южный Уэльс. Он, несомненно, принял к сведению мое предостережение.
– Несомненно, – сказал я.
– Уэммик сообщил мне, – продолжал мистер Джеггерс, все так же в упор глядя на меня, – что он получил письмо из Портсмута, от какого-то колониста по фамилии Нарвис или…
– Или Провис, – подсказал я.
– Или Провис, – благодарю вас, Пип. Может быть, и в самом деле Провис? Может быть, вы знаете, что его фамилия Провис?
– Да.
– Вы, стало быть, знаете, что его фамилия Провис. Итак, письмо из Портсмута, от колониста по фамилии Провис, который от имени Мэгвича просил сообщить ему ваш адрес. Насколько мне известно, Уэммик послал ему ваш адрес обратной почтой. Вероятно, вы от Провиса и получили сведения относительно Мэгвича… в Новом Южном Уэльсе?
– Да, от Провиса, – отвечал я.
– До свидания, Пип, – сказал мистер Джеггерс, протягивая мне руку. – Рад был повидать вас. Когда будете писать Мэгвичу в Новый Южный Уэльс или передавать ему что-нибудь через Провиса, не откажите упомянуть, что подробный отчет по нашему многолетнему делу, а также оправдательные документы будут переданы вам имеете с оставшимися суммами: кое-какие суммы еще остались. До свидания, Пип!
Он пожал мне руку и в упор смотрел на меня, пока я не вышел из комнаты. В дверях я обернулся: он все так же в упор смотрел на меня, а отвратительные слепки точно старались разомкнуть веки и восхищенно выдавить из своих распухших глоток: «Удивительный человек!»
Уэммика в конторе не было, да и будь он на своем месте, он ничем не мог бы мне помочь. Я сразу вернулся в Тэмпл, где грозный Провис, поджидая меня, спокойно потягивал грог и курил «негритянский лист».
На следующий день мне прислали на дом мои покупки, и он стал переодеваться. Но, к моему величайшему огорчению, все, что бы он ни надел, шло ему меньше, чем его матросское платье. Словно что-то в нем сводило на нет всякую попытку переиначить его. Чем больше я его наряжал, чем лучше я ею наряжал, тем яснее видел фигуру беглого на болоте. Разумеется, при моем тревожном состоянии духа такое впечатление отчасти объяснялось тем, что передо мной все отчетливее возникало его тогдашнее лицо и повадка; но мне уже чудилось, что он волочит одну ногу, словно на ней все еще болтается тяжелая цепь, и что каждая черточка в нем, каждое движение выдает каторжника.
У него еще сохранились дикарские привычки одинокой жизни на пастбищах, и никакая одежда не могла их смягчить; а к этому присоединялась память о последующей унизительной жизни клейменого среди колонистов и сознание, что он снова должен скрываться от закона. В том, как он сидел и стоял, и пил и ел, как задумывался порой, угрюмо ссутулившись, как доставал свой нож с роговой рукояткой и обтирал его о штаны, прежде чем нарезать пищу, как брал со стола легкую чашку или стакан, точно поднимал большую, нескладную кружку, как отхватывал кусок хлеба и аккуратно собирал им с тарелки всю подливку до последней капли, точно зная, что больше не получит, а потом вытирал о хлеб пальцы и отправлял его в рот, – во всем этом и в тысяче других повседневных мелочей яснее ясного обнаруживался Острожник, Кандальник, Арестант.
Ему очень хотелось напудрить волосы, и я дал на это свое согласие, когда он отказался от панталон с чулками. Но пудра выглядела на нем так, как выглядели бы, вероятно, румяна на лице покойника: благодаря этой жалкой уловке то, что было важнее всего скрыть, с ужасающей ясностью проступило наружу и словно засверкало вокруг его макушки. Мы тут же отменили эту затею, и он только подстриг свои седые космы.
Не могу выразить, как меня угнетала страшная тайна, окружавшая этого человека. Когда по вечерам он засыпал в кресле, вцепившись узловатыми руками в подлокотники и уронив на грудь плешивую голову, изборожденную глубокими морщинами, я сидел и смотрел на него, гадая, что за грех у него на душе, и приписывал ему по очереди все преступления, какие только бывают на свете, пока мною не овладевало страстное желание вскочить и бежать куда глаза глядят. Час от часу мое отвращение к нему росло, и возможно даже, что я бы не вытерпел этой муки и действительно сбежал, несмотря на все, что он для меня сделал и какой опасности себя подверг, если бы меня не удерживала мысль о скором возвращении Герберта. Однажды, впрочем, я все же вскочил среди ночи и стал натягивать самую свою скверную одежду с безумным намерением бросить его, а заодно и все мое имущество и, поступив в солдаты, уехать в Индию.
Даже лицом к лицу с призраком мне не было бы страшнее в моей уединенной квартире под самой крышей длинными вечерами и ночами, в непрестанном шуме ветра и дождя. Призрак нельзя было бы арестовать и повесить по моей вине, а с Провисом я каждую минуту опасался такой возможности, и это окончательно лишало меня присутствия духа. Если он не спал и не раскладывал какой-то сложнейший, одному ему известный пасьянс, для чего пользовался собственной, невероятно истрепанной колодой карт, и всякий раз, как пасьянс сходился, делал на столе отметку своим ножом, – если, повторяю, он не был занят ни тем, ни другим, то просил меня почитать ему вслух: «По-иностранному, мой мальчик!» Пока я читал, он стоял у огня и, хотя не понимал ни слова, по-хозяйски оглядывал меня, а между пальцами руки, которой я заслонялся от света, мне было видно, как он жестами приглашает столы и стулья воздать должное моему таланту. Молодой ученый, оказавшись во власти чудовища, которое он создал в своей гордыне[16], был не более несчастен, чем я, оказавшись во власти человека, который создал меня и к которому я испытывал тем сильнейшее отвращение, чем больше он проявлял ко мне восхищения и любви.
Я чувствую, что пишу так, словно это длилось по крайней мере год. Это длилось дней пять. Все время поджидая Герберта, я не отлучался из дому и только с наступлением темноты выходил с Провисом немного подышать воздухом. Наконец однажды вечером, когда я, совсем измученный, задремал после обеда, – по ночам тяжелые кошмары не давали мне отдохнуть, – меня разбудили долгожданные шаги на лестнице. Провис, который тоже спал, вскочил при звуке отодвинутого мною стула, и в то же мгновение в руке у него сверкнул нож.
– Тихо! Это Герберт! – сказал я; и Герберт влетел в комнату, внося с собой свежесть всех дорог Франции.
– Гендель, дорогой мой, ну здравствуй, здравствуй и еще раз здравствуй! Я точно целый год не был дома. Постой-ка, может, и правда год прошел, – что это ты как похудел, побледнел! Гендель, дорогой… Ох, прошу прощенья.
Поток его слов и пылкие рукопожатия разом прервались, – он увидел Провиса. Не сводя с него пристального взгляда, Провис неторопливо убирал нож и одновременно доставал что-то из другого кармана.
– Герберт, друг мой, – сказал я, накрепко затворяя входную дверь, в то время как Герберт застыл на месте в полном изумлении, – случилась очень странная вещь. Это… это мой гость…
– Все хорошо, мой мальчик! – сказал Провис, выступая вперед со своей черной книжкой, а потом обратился к Герберту: – Возьмите в правую руку. Разрази вас бог на этом месте, если кто от вас хоть слово услышит. Целуйте библию!
– Сделай все, как он хочет, – шепнул я Герберту.
И Герберт повиновался, продолжая глядеть на меня ласково и озадаченно, после чего Провис пожал ему руку и сказал:
– Теперь вы, сами понимаете, связаны клятвой. И пусть я буду последним обманщиком, если Пип не сделает из вас джентльмена!