Перейти на сайт

« Сайт Telenovelas Com Amor


Правила форума »

LP №05-06 (618-619)



Скачать

"Telenovelas Com Amor" - форум сайта по новостям, теленовеллам, музыке и сериалам латиноамериканской культуры

Информация о пользователе

Привет, Гость! Войдите или зарегистрируйтесь.


Вы здесь » "Telenovelas Com Amor" - форум сайта по новостям, теленовеллам, музыке и сериалам латиноамериканской культуры » Книги по фильмам и сериалам » Большие надежды(кинороман)(2012г) экранизация книги Чарльза Диккенса


Большие надежды(кинороман)(2012г) экранизация книги Чарльза Диккенса

Сообщений 21 страница 40 из 61

21

Глава 20

Езды от нашего города до столицы было часов пять. Уже перевалило за полдень, когда запряженный четверкой дилижанс, в котором я ехал, влился в сутолоку уличного движения и подкатил к гостинице «Скрещенные ключи» на углу Вуд-стрит и Чипсайда, в Лондоне.

Как раз в то время мы, британцы, окончательно установили, что и мы сами и все в нашей стране – венец творения, а тот, кто в этом сомневается, повинен в государственной измене; если бы не такое положение вещей, вполне возможно, что улицы Лондона, испугавшего меня своей необъятностью, показались бы мне очень некрасивыми, кривыми, узкими и грязными.

Мистер Джеггерс, как и было условлено, своевременно сообщил мне свой адрес. Улица называлась Литл-Бритен, а от руки на его карточке было приписано: «Не доезжая Смитфилда, у самой конторы дилижансов». Однако извозчик, чью засаленную шинель украшало, казалось, столько же пелерин, сколько ему было лет, так старательно упаковал меня в свою карету и загородил дребезжащей откидной подножкой, словно готовился везти меня за пятьдесят миль. Он бесконечно долго взбирался на козлы, покрытые старым, вылинявшим гороховым чехлом с бахромой, который моль превратила в сплошные лохмотья. Колымага у него была диковинная: с шестью большими коронами по бокам, с ободранными петлями сзади, за которые могли бы держаться хоть десять лакеев, и с целым частоколом из гвоздей над задними колесами, чтобы любителям бесплатного катанья на запятках не вздумалось поддаться такому соблазну.

Не успел я удобно усесться и решить, что карета сильно напоминает овин, но еще больше – лавку старьевщика, и подивиться, неужели торбы обязательно нужно хранить тут же, как заметил, что возница готовится слезать с козел, словно мы уже подъезжаем. И действительно, очень скоро карета остановилась на мрачной улице, перед конторой, на открытой двери которой было выведено: «М-р Джеггерс ».

– Сколько с меня? – спросил я.

– Шиллинг, – ответил извозчик, – если не пожелаете прибавить.

Я, разумеется, сказал, что не пожелаю.

– Тогда, значит, шиллинг, – вздохнул извозчик. – Не то с ним хлопот не оберешься. Уж я его знаю! – И, подмигнув на дверь конторы, сокрушенно покачал головой.

Когда он, получив свой шиллинг, совершил в конце концов обратное восхождение на козлы и покатил прочь (от чего, казалось, сильно воспрянул духом), я вошел со своим чемоданчиком в контору и спросил, у себя ли мистер Джеггерс.

– Нет, – отвечал клерк, – он сейчас в суде. Мистер Пип, если не ошибаюсь?

Я заверил его, что он не ошибается.

– Мистер Джеггерс просил вам передать, чтобы вы обождали у него в кабинете. Он сегодня занят в суде и не мог сказать, долго ли там пробудет. Но, поскольку время ему дорого, он, очевидно, не пробудет там ни минуты лишней.

С этими словами клерк отворил дверь и провел меня в соседнюю комнату. Здесь, углубившись в чтение газеты, сидел какой-то одноглазый субъект в плисовой куртке и штанах до колен, который при нашем появлении поднял голову и вытер нос рукавом.

– Ступайте, подождите в конторе, Майк, – сказал клерк.

Я хотел было извиниться, что помешал, но клерк без дальнейших церемоний выпроводил посетителя из кабинета и, швырнув ему вслед его меховую шапку, оставил меня одного.

Кабинет мистера Джеггерса, куда свет проникал только сквозь стеклянный люк в потолке, оказался необычайно мрачным убежищем. Стекло, причудливо заклеенное в нескольких местах, точно разбитая голова, искривляло линии соседних домов, которые как будто вытягивали шею и изгибались, чтобы получше разглядеть меня сверху. В комнате было меньше бумаг, чем я ожидал в ней увидеть; зато были всякие странные предметы, которых я никак не ожидал в ней увидеть: старый заржавленный пистолет, сабля в ножнах, какие-то странные ящики и свертки, а на полке – два страшных гипсовых слепка, сделанных с лиц, безобразно раздувшихся и застывших в судорожной усмешке. Кресло мистера Джеггерса было обито жесткой черной материей, с рядами медных гвоздиков по краям, точно гроб; я живо представил себе, как он откидывается на высокую спинку и покусывает указательный палец, сверля глазами клиента. Комната была небольшая, и клиенты, видимо, имели обыкновение пятиться к самой стене: вся она, особенно против кресла мистера Джеггерса, была засалена от соприкосновения с плечами и спинами. Я вспомнил, что и одноглазый субъект пробирался к двери по стенке, когда я, сам того не желая, изгнал его отсюда.

Я сел на стул для посетителей, лицом к креслу мистера Джеггерса, и почувствовал, как меня охватила гнетущая атмосфера этой комнаты. Мне вспомнилось, что у клерка, как и у его патрона, было такое выражение, словно за каждым человеком он знал какую-то вину. Я стал гадать, сколько еще клерков работает наверху и все ли они притязают на такую тлетворную власть над своими ближними. Я гадал, кому принадлежали раньше собранные здесь странные предметы и как они сюда попали. Я гадал, не родных ли мистера Джеггерса изображают те два слепка, и если уж бог послал ему в наказание двух таких безобразных родичей, то почему он поставил их пылиться на эту закопченную, засиженную мухами полку, а не приютил у себя дома. Конечно, Лондон в летний день был для меня внове, и возможно, что в моем угнетенном состоянии повинна была духота, а также пыль и копоть, густым слоем покрывавшие все вокруг. Но так или иначе я еще посидел и подождал немного в душном кабинете, а потом, чувствуя, что гипсовые рожи, глядящие с полки над креслом мистера Джеггерса, сведут меня с ума, встал и вышел в контору.

Когда я сказал клерку, что хочу пока немного пройтись, он посоветовал мне завернуть за угол, на Смитфилд. Я вышел на Смитфилд, и мерзостная эта площадь словно облепила меня своей грязью, жиром, кровью и пеной[8]. Обратившись в бегство, я свернул в боковую улицу, откуда увидел огромный черный купол собора св. Павла, выступающий из-за мрачного каменного здания; какой-то прохожий сказал мне, что это – Ньюгетская тюрьма. Мостовая вдоль тюремной стены была устлана соломой, чтобы заглушить стук колес; из этого обстоятельства, а также из того, что у ворот толпилось множество людей, от которых сильно пахло водкой и пивом, я сделал вывод, что там идет заседание суда.

Пока я стоял, оглядываясь по сторонам, какой-то неимоверно грязный и изрядно подвыпивший служитель правосудия спросил меня, не желаю ли я войти и послушать одно-два дела, – за полкроны он берется посадить меня в первый ряд, откуда мне будет прекрасно виден лорд верховный судья в парике и мантии; можно было подумать, что речь идет не о грозном вершителе закона, а о восковой фигуре в паноптикуме, – к тому же мой собеседник немедленно сбавил цену до полутора шиллингов. Когда я отказался, сославшись на неотложные дела, он любезно пригласил меня во двор и показал, куда убирают виселицу и где происходят публичные наказания плетьми, после чего провел к «двери должников», через которую осужденных выводят на казнь, и, чтобы повысить мой интерес к этому страшному месту, сообщил, что послезавтра, ровно в восемь часов утра, отсюда выведут четверых преступников и повесят друг возле дружки. Это было ужасно и преисполнило меня отвращением к Лондону; тем более что вся одежда на владельце лорда верховного судьи (начиная со шляпы, кончая башмаками и включая носовой платок) отдавала плесенью и явно досталась ему из вторых рук, а значит, как подсказало мне воображение, была куплена им по дешевке у палача. Я решил, что дешево отделался, дав ему шиллинг.

Зайдя в контору спросить, не вернулся ли мистер Джеггерс, и узнав, что его еще нет, я снова отправился гулять. На этот раз я прошелся по Литл-Бритен и свернул в ограду церкви св. Варфоломея; и здесь мне стало ясно, что не я один дожидаюсь мистера Джеггерса. Внутри ограды прохаживались с видом заговорщиков двое мужчин, аккуратно ступавших вдоль щелей между плитами; проходя мимо меня, один из них сказал другому, что, «если это вообще возможно сделать, Джеггерс это сделает». В углу двора стояли кучкой трое мужчин и две женщины, и одна из женшин плакала, утираясь грязной шалью, а другая, поправляя на плечах платок, утешала ее словами: «Ведь Джеггерс обещал его выручить, Эмилия, чего же тебе еще нужно?» Уже после меня в ограду вошел щупленький еврей с красными глазами в сопровождении другого щупленького еврея, которого он тут же услал с каким-то поручением; и, оставшись один, этот еврей, личность весьма нервическая, от волнения пустился плясать вокруг фонаря под сумасшедший припев: «О Джеггерс, Джеггерс, Джеггерс! Нужнейший человеггерс!» Эти свидетельства популярности моего опекуна произвели на меня глубокое впечатление, и он стал казаться мне еще более интересной и таинственной личностью.

Наконец, заглянув через прутья ворот на Литл-Бритен, я увидел мистера Джеггерса, – он переходил улицу, направляясь ко мне. В ту же минуту его увидели все остальные и бросились ему навстречу. Мистер Джеггерс молча положил руку мне на плечо и, увлекая меня за собой, стал тут же на ходу беседовать со своими просителями.

Сперва он занялся двумя заговорщиками.

– Ну-с, с вами мне говорить не о чем, – заявил мистер Джеггерс, тыча в них пальцем. – С меня достаточно того, что я знаю. Что же касается исхода дела, то я ни за что не ручаюсь. Я вас об этом предупреждал с самого начала. Вы Уэммику заплатили?

– Мы собрали деньги сегодня утром, сэр, – смиренно сказал один из мужчин, в то время как другой старался прочесть что-нибудь на лице мистера Джеггерса.

– Я вас не спрашиваю, ни когда вы их собрали, ни где, ни вообще собрали ли вы их. Уэммик их получил?

– Да, сэр, – сказали они в один голос.

– Ну и отлично; и можете идти. Не желаю слушать, – закричал мистер Джеггерс, отмахиваясь от них рукой. – Ни слова больше, не то я откажусь вести ваше дело.

– Мы думали, мистер Джеггерс… – начал один из мужчин, снимая шляпу.

– Вот этого именно я вам и не велел, – сказал мистер Джеггерс. – Вы думали! Я сам за вас думаю; больше вам ничего не нужно. Если вы мне понадобитесь, я знаю, где вас найти; а вам за мной бегать нечего. Не желаю слушать. Ни слова больше!

Мистер Джеггерс снова замахал на них рукой, и они, переглянувшись, покорно умолкли и отстали от него.

– Ну, а вы? – сказал мистер Джеггерс, внезапно останавливаясь и обращаясь к двум женщинам в платках, отделившимся от своих спутников, которые ждали поодаль. – Ах, это Эмилия, так ведь?

– Да, мистер Джеггерс.

– А помните ли вы, – продолжал мистер Джеггерс, – что, если бы не я, вас бы сейчас здесь не было и быть не могло?

– Ну еще бы, сэр! – воскликнули в один голос обе женщины. – Да благословит вас бог, сэр! Как не помнить!

– Так зачем же вы сюда ходите? – спросил мистер Джеггерс.

– А мой Билл, сэр! – взмолилась плачущая женщина.

– Вот что, – сказал мистер Джеггерс. – Запомните раз и навсегда: если вы не знаете, что ваш Билл в надежных руках, так я это знаю. А если вы будете докучать мне с вашим Биллом, так и вам и Биллу не поздоровится: брошу с ним возиться, вот и все. Вы Уэммику заплатили?

– Да, сэр! До последнего фартинга.

– Ну и отлично. Значит, вы сделали все, что от вас требовалось. Но скажите еще хоть слово – хоть одно-единственное слово, – и Уэммик вернет вам ваши деньги.

Страшная угроза подействовала – женщины тотчас отошли. Теперь около нас оставался только нервический еврей, который уже несколько раз успел схватить мистера Джеггерса за полы сюртука и поднести их к губам.

– Я не знаю этого человека, – произнес мистер Джеггерс убийственным тоном. – Что ему нужно?

– Дорогой мистер Джеггерс! Вы не знаете родного брата Абраама Лазаруса?

– Кто он такой? – сказал мистер Джеггерс. – Оставьте в покое мой сюртук.

Проситель еще раз поцеловал край одежды мистера Джеггерса и лишь после этого выпустил ее из рук и ответил:

– Абраам Лазарус. По подозрению в краже серебра.

– Вы опоздали, – сказал мистер Джеггерс. – Я представляю другую сторону.

– Ой, боже мой, мистер Джеггерс! – бледнея, вскричал мой нервический знакомец. – Это же значит, что вы против Абраама Лазаруса?

– Совершенно верно, – сказал мистер Джеггерс. – И больше нам говорить не о чем. Дайте пройти.

– Мистер Джеггерс! Минуточку! Вот сейчас, только сейчас мой родственник пошел к мистеру Уэммику, чтобы предложить ему любые условия. Мистер Джеггерс! Полминуточки! Если бы вы изволили согласиться, чтобы мы вас перекупили у другой стороны… за любую цену!.. Никаких денег не пожалеем!.. Мистер Джеггерс!.. Мистер…

Мой опекун с полным равнодушием прошел мимо незадачливого челобитчика и оставил его плясать на тротуаре, как на горящих угольях. После этого мы без дальнейших помех дошли до конторы, где застали клерка и одноглазого субъекта в меховой шапке.

– Пришел Майк, – сказал клерк, слезая со своего табурета и с доверительным видом подходя к мистеру Джеггерсу.

– Вот как? – сказал мистер Джеггерс, поворачиваясь к Майку, который стоял и дергал себя за вихор на лбу, как бык в песенке про реполова – за веревку колокола. – До вашего приятеля очередь дойдет сегодня, часов в пять. Ну?

– Да что ж, мистер Джеггерс, – отвечал Майк голосом человека, страдающего хроническим насморком, – с ног сбился, но одного все-таки разыскал, как будто подходящий.

– Что он может показать под присягой?

– Да как бы это выразиться, мистер Джеггерс, – отвечал Майк, утирая нос теперь уже меховой шапкой, – вообще-то говоря, что угодно.

Мистер Джеггерс вдруг рассвирепел.

– Я же вас предупреждал, – сказал он, тыча пальцем в перепуганного клиента, – что, если вы когда-нибудь позволите себе здесь такие речи, вам не поздоровится. Негодяй вы этакий, да как вы смели сказать это мне?

Клиент совсем оробел и растерялся; казалось, ему было невдомек, чем он вызвал такой гнев.

– Болван! – тихо сказал клерк, толкая его локтем в бок. – Бестолочь! Кто же говорит вслух такие вещи!

– Слушайте вы, тупица несчастный, – загремел мой опекун. – Я вас опять спрашиваю, и притом в последний раз: что может показать под присягой человек, которого вы сюда привели?

Майк внимательно посмотрел на моего опекуна, словно стараясь прочесть на его лице подсказку, и медленно ответил:

– Либо то, что за ним отродясь ничего такого не водилось, либо, что он всю ту ночь ни на шаг от него не отходил.

– Так. Ну, теперь думайте, что говорите. Какого звания этот человек?

Майк посмотрел на свою шапку, потом на пол, потом на потолок, потом на клерка, потом на меня и только после этого начал было, заикаясь:

– Мы его нарядили… – но мой опекун грозно прервал его:

– Что? Вы опять свое?

(– Болван! – добавил клерк, снова толкая его локтем.)

Майк беспомощно умолк, но через некоторое время лицо его прояснилось, и он начал по-другому:

– Одет он прилично, как пирожник. Вроде даже кондитера.

– Он здесь? – спросил мой опекун.

– Я его тут поблизости оставил, – сказал Майк. – Сидит на крылечке, дожидается.

– Пройдите с ним мимо этого окна, я посмотрю.

Мы втроем подошли к окну конторы, забранному проволочной сеткой, и вскоре мимо нас с независимым видом проследовал Майк, а с ним – зверского вида верзила в белой полотняной куртке и бумажном колпаке. Безобидный этот кондитер был сильно навеселе, а под глазом у него темнел замазанный краской синяк, уже позеленевший от времени.

– Пусть сейчас же уберет прочь этого свидетеля, – с брезгливой гримасой сказал мой опекун, обращаясь к клерку. – Да спросите его, о чем он думал, что притащил сюда такую личность.

Затем мой опекун пригласил меня к себе в кабинет и, не садясь, принялся завтракать сандвичами, которые он запивал хересом из фляжки (он, кажется, и на сандвич умудрялся нагнать страху, прежде чем съесть его), попутно сообщая мне о том, какие шаги им предприняты в отношении меня. Сейчас я отправлюсь в Подворье Барнарда, к младшему мистеру Покету, куда уже послана для меня кровать; я пробуду у младшего мистера Покета до понедельника; в понедельник мы с ним съездим к его отцу и посмотрим, как мне там понравится. Узнал я еще, сколько денег мне разрешается тратить ежемесячно (оказалось, довольно много), а также получил припрятанные в столе моего опекуна карточки с адресами портных и других торговцев, чьи услуги могли мне понадобиться.

– Вы увидите, мистер Пип, что кредит вам будет оказан самый широкий, – сказал мой опекун, торопливо глотая херес из фляжки, от которой пахло, как от целой бочки с вином, – а я таким образом буду следить за вашими расходами и одергивать вас, если окажется, что вы рискуете наделать долгов. Не сомневаюсь, что вы все равно свихнетесь, но это уж будет не моя вина.

Поразмыслив немного над этим утешительным предсказанием, я попросил у мистера Джеггерса разрешения послать за каретой. Он сказал, что не стоит, – идти совсем недалеко. Если угодно, Уэммик меня проводит.

Выяснилось, что Уэммик и есть тот клерк, которого я видел в конторе. Сверху вызвали другого клерка, чтобы временно заменить его, и я вышел следом за ним на улицу, предварительно распростившись с моим опекуном. У дверей уже опять толпились просители, но Уэммик заставил их расступиться, сказав хоть и не громко, но решительно:

– Не ждите, все равно без толку; он сегодня ни с кем больше не будет разговаривать.

И очень скоро мы отделались от них и спокойно пошли рядом.

0

22

Глава 21

Искоса поглядывая на мистера Уэммика, чтобы получше рассмотреть его при ярком свете дня, я увидел, что он худощав и невысок ростом, а черты его квадратного деревянного лица точно выдолблены тупым долотом. Кое-где на этом лице выделялись метины, которые, будь материал помягче, а инструмент поострее, могли бы сойти за ямочки, а так остались просто щербинками. В частности, их имелось две или три у него на носу, но долото, задумавшее было так его приукрасить, бросило эту затею на полдороге и даже не потрудилось сгладить следы своей работы. Судя по обтрепанному воротничку и манжетам мистера Уэммика, я решил, что он холост; он, видимо, понес в жизни немало утрат, – у него было по меньшей мере четыре траурных перстня, да еще брошь с изображением девицы и плакучей ивы, склоненных над погребальной урной. Я заметил также, что на его цепочке от часов болталось несколько колец и печаток, словом, – весь он был обвешан напоминаниями об отошедших в вечность друзьях. У него были маленькие черные глазки, блестящие и зоркие, и большой рот с тонкими губами. Насколько я мог понять, все это досталось ему в собственность тому назад лет сорок, а то и пятьдесят.

– Так вы здесь впервые? – спросил меня мистер Уэммик.

– Да.

– Когда-то и я был здесь новичком, – сказал мистер Уэммик. – Сейчас даже смешно кажется.

– А теперь вы хорошо знаете Лондон?

– Да, неплохо, – сказал мистер Уэммик. – Все ходы и выходы знаю.

– Вероятно, это очень страшный город? – спросил я больше для того, чтобы поддержать разговор.

– В Лондоне вас могут надуть, обобрать и убить. Впрочем, на такие дела охотники повсюду найдутся.

– Если это люди, которые питают к вам злобу, – добавил я, чтобы немного смягчить его слова.

– Ну, это не всегда по злобе делается, – возразил мистер Уэммик. – Злобы в людях не так уж много. Вот если на этом можно что-нибудь выгадать, тогда пойдут на что угодно.

– Это еще хуже.

– Вы так полагаете? – сказал мистер Уэммик. – А по-моему, одно другого стоит.

Шляпу он сдвинул на затылок и шагал, глядя прямо перед собой, с таким независимым видом, словно вокруг не было ничего достойного его внимания. Рот его напоминал щель почтового ящика, и казалось, что он все время улыбается. Мы уже поднялись на Холборп-Хилл, когда я наконец разобрал, что это оптический обман и что на лице его нет и тени улыбки.

– Вы знаете, где живет мистер Мэтью Покет? – спросил я мистера Уэммика.

– Да, – сказал он, мотнув головой куда-то влево. – В Хэммерсмите, к западу от Лондона.

– Это далеко отсюда?

– Миль пять будет.

– Вы его знаете?

– Э, да вы по всем правилам допрос ведете! – сказал мистер Уэммик, одобрительно поглядывая на меня. – Да, я его знаю. Я-то его знаю!

Произнес он эти слова не то снисходительно, не то с пренебрежением, что сильно меня обескуражило; я все поглядывал искоса на его деревянное лицо, надеясь прочесть на нем какое-нибудь успокоительное пояснение к этому тексту, но вместо того он вдруг сказал, что вот мы и дошли до Подворья Барнарда. Сообщение это нисколько меня не утешило, ибо в мечтах мне рисовалась большая гостиница, которую содержит мистер Барнард и перед которой наш «Синий Кабан» не более как заезжий двор. Оказалось же, что Барнард – это бесплотный дух, фикция, а его подворье – куча донельзя грязных, облупленных домов, втиснутых в зловонный закоулок, который облюбовали для своих сборищ окрестные кошки.

Мы проникли в это поэтическое убежище через калитку, и узкий полутемный проход вывел нас на скучный квадратный дворик, очень похожий на кладбище без могил. Мне подумалось, что никогда еще я не видел таких унылых воробьев, таких унылых кошек, таких унылых деревьев и таких унылых домов (числом семь или восемь). Окна квартир, на которые были разделены эти дома, являли все возможные разновидности драных занавесок, щербатых цветочных горшков, треснувших стекол, пыльной ветоши и прочего хлама; а пустые комнаты возвещали о себе множеством билетиков – «Сдается» – «Сдается» – «Сдается», – словно новые жертвы зареклись сюда въезжать и душа неприкаянного Барнарда постепенно обретала покой, по мере того как нынешние постояльцы один за другим кончали жизнь самоубийством и их без молитв и церковного пения зарывали под булыжником двора. Обрядившись в траурные лохмотья из дыма и копоти, это злосчастное детище Барнарда посыпало главу свою пеплом и, сведенное на положение помойки, безропотно несло покаяние и позор. Так я воспринял его глазами, в то время как запахи гнили, прели, плесени, всего, что безмолвно гниет в недрах заброшенных чердаков и подвалов, да в придачу запахи крыс, мышей, клопов и расположенных поблизости конюшен щекотали мне нос и жалобно взывали: «Нюхайте смесь Барнарда!»[9]

Столь безжалостно обманутой оказалась первая из моих больших надежд, что я в тревоге оглянулся на мистера Уэммика.

– Да, да, – сказал он, по-своему истолковав мой взгляд. – Здесь так уединенно, вам, наверно, вспомнилась провинция. Мне тоже.

Он провел меня в угол двора, и по лестнице, – которая медленно, но верно обращалась в труху, так что в один из ближайших дней верхним жильцам предстояло, выглянув за дверь, обнаружить, что сойти вниз у них нет никакой возможности, – мы поднялись на самый последний этаж. Здесь на двери значилось: «М-р Покет-младший », а к ящику для писем была пришпилена записка: «Скоро вернусь».

– Он, вероятно, не ждал вас так рано, – пояснил мистер Уэммик. – Теперь я вам больше не нужен?

– Нет, благодарю вас.

– Поскольку кассой ведаю я, – заметил мистер Уэммик, – мы, вероятно, будем с вами частенько видеться. Мое почтенье.

– Мое почтенье.

Я протянул руку, и мистер Уэммик сперва посмотрел на нее так, словно думал, что я чего-то прошу. Но, взглянув на меня, он, видимо, понял свою ошибку.

– Ну, разумеется! Да. Вы привыкли прощаться за руку?

Я смутился, решив, что в Лондоне это вышло из моды, но ответил утвердительно.

– А я что-то отвык от этого, – сказал мистер Уэммик. – Разве что когда расстаешься навсегда. Ну-с, очень рад был с вами познакомиться. Мое почтенье.

Когда мы обменялись рукопожатием и он ушел, я открыл лестничное окно и чуть себя не обезглавил, потому что веревки перетерлись и рама упала со стуком, как нож гильотины. По счастью, я еще не успел высунуть голову наружу. После этого чудесного избавления я удовольствовался тем, что стал любоваться видом Подворья в тумане, каким оно представлялось сквозь толстый слой грязи, накопившейся на стекле, и размышлять о том, что Лондон сильно перехвалили.

Мистер Покет-младший, видимо, расходился со мной в понимании слова «скоро», потому что я с полчаса смотрел в окно, по нескольку раз вывел пальцем свое имя на каждом из четырех грязных стекол и уже окончательно извелся, ожидая его, когда на лестнице послышались наконец шаги. Постепенно в поле моего зрения возникла шляпа, голова, шейный платок, жилет, брюки и башмаки молодого гражданина примерно одного со мной общественного положения. Он держал в объятиях два больших бумажных пакета, да еще в руке – корзинку с клубникой, и совсем запыхался.

– Мистер Пип? – сказал он.

– Мистер Покет? – сказал я.

– Ах, боже мой! – воскликнул он. – Мне ужасно совестно, но я помнил, что какой-то дилижанс отходит из вашего города около полудня, и думал, вы с ним и прибудете. Ведь я и отлучился-то ради вас – хотя это, конечно, не оправдание; я решил, что вам, как деревенскому жителю, захочется после обеда поесть ягод, и сбегал на Ковент-Гарденский рынок, – там можно достать хороших.

Я чувствовал, что голова у меня идет кругом, – и было с чего. Я бессвязно поблагодарил за внимание и тут же решил, что все это мне снится.

– Вот несчастье! – сказал мистер Покет-младший. – Дверь заело.

Крепко прижав к себе локтями пакеты, он вступил в единоборство с дверью, и так как ягоды на моих глазах превращались в кисель, я предложил подержать их. Он с милой улыбкой протянул мне пакеты и схватился с дверью, словно это был дикий зверь. Она подалась так неожиданно, что он отлетел на меня, а я отлетел к двери напротив, и мы оба рассмеялись. Но я по-прежнему чувствовал, что голова у меня идет кругом и что все это мне снится.

– Пожалуйста, входите, – сказал мистер Покет-младший. – Вот сюда. Помещение у меня не роскошное, но я надеюсь, что до понедельника вы здесь как-нибудь просуществуете. Мой отец рассудил, что завтрашний день вам приятнее будет провести со мной, чем с ним, и что вам, вероятно, захочется походить по городу. Я с большим удовольствием покажу вам Лондон. Что касается стола, то вы, надеюсь, останетесь довольны, еду нам будут присылать из ближайшего трактира, причем считаю долгом добавить – за ваш счет; так распорядился мистер Джеггерс. Квартира у нас, как видите, более чем скромная, ведь я сам зарабатываю себе на жизнь, отец не в состоянии мне помогать, да я и не хочу сидеть у него на шее. Вот это наша столовая; столы, стулья, ковер и прочее мне дали из дома. За скатерти, ложки, судки я не отвечаю, это принесли из трактира по случаю вашего приезда. Здесь моя спаленка: сыровато немножко, но у Барнарда вообще сыровато, Здесь ваша комната; мебель взята напрокат, но я думаю, что она вам подойдет. Если вам еще что-нибудь потребуется, вы скажите, я мигом достану. Квартирка тихая, мы с вами будем одни и, надо полагать, не подеремся. Но, боже мой, я совсем забыл, вы все еще держите мои покупки. Давайте их сюда, и простите, ради бога. Мне, право же, очень совестно.

Стоя перед мистером Покетом-младшим и передавая ему сначала один пакет, потом другой, я увидел, как в глазах его забрезжило то же изумление, с каким я смотрел на него, и он сказал, медленно пятясь от меня к стене:

– Господи! Да вы тот мальчик, который забрался в сад!

– А вы, – сказал я, – тот бледный молодой джентльмен.

Отредактировано 77pantera777 (04.06.2013 05:48)

0

23

Глава 22

Бледный молодой джентльмен и я долго стояли в Подпорье Барнарда, оглядывая друг друга, а потом оба разом расхохотались.

– Подумать только, что это были вы! – сказал он.

– Подумать только, что это были вы! – сказал я.

И тут мы снова оглядели друг друга и снова расхохотались.

– Ну, это дело прошлое, – сказал бледный молодой джентльмен, сердечно протягивая мне руку. – Надеюсь, вы великодушно простите меня за то, что я вас так оттузил.

Из этих слов я понял, что мистер Герберт Покет (бледного молодого джентльмена звали Герберт) так и не заметил разницы между своим намерением и осуществлением оного. Но я не стал его разубеждать, и мы горячо пожали друг другу руки.

– В то время ваша судьба еще не была устроена? – спросил Герберт Покет.

– Нет.

– Нет, – повторил он. – Я слышал, это случилось совсем недавно. В те времена скорее могла устроиться моя судьба.

– В самом деле?

– Да. Мисс Хэвишем тогда вызвала меня к себе, посмотреть, не приглянусь ли я ей. Но нет, не приглянулся.

Я счел своим долгом заметить, что это меня удивляет.

– Недостаток вкуса! – засмеялся Герберт. – Но теп не менее факт. Да, она вызвала меня к себе погостить, на испытание. Если бы я выдержал его успешно, мое будущее, вероятно, было бы обеспечено. Возможно, меня бы даже… как это называется… с Эстеллой.

– Что такое? – спросил я, сразу насторожившись. Разговаривая, он выкладывал ягоды на тарелки, и это отвлекало его, вот почему он забыл нужное слово.

– Обручили, – пояснил он, вытряхивая из пакетов остатки. – Помолвили. Сговорили. Ну, словом, что-то в этом роде.

– Как же вы перенесли такое разочарование? – спросил я.

– Фью! Невелика потеря. Это же сущий тиран.

– Кто, мисс Хэмишем?

– Пожалуй, и она тоже. Но я-то имел в виду Эстеллу. Злая девчонка, надменная, капризная, мисс Хэвишем так и воспитала ее, чтобы отомстить всей мужской половине рода человеческого.

– Кем она приходится мисс Хэвишем?

– Никем. Приемыш.

– А почему она должна отомстить всей мужской половине рода человеческого? За что отомстить?

– Бог с вами, мистер Пип! Неужто вы не знаете?

– Нет, – сказал я.

– Вот не ожидал! Ну, это длинная история, мы ее отложим до обеда. Пока же разрешите мне задать вам один вопрос. А вы как туда попали в тот день?

Я рассказал, и он внимательно выслушал меня, а потом опять залился смехом и спросил, долго ли я помнил его кулаки. Я не стал задавать ему такого же вопроса, потому что у меня уже давно сложилось на этот счет определенное мнение.

– Значит, теперь мистер Джеггерс ваш опекун? – спросил он.

– Да.

– Вы знаете, ведь он – поверенный мисс Хэвишем и посвящен в ее дела больше, чем кто-либо другой.

Это была опасная тема. Я ответил подчеркнуто-сдержанно, что видел мистера Джеггерса в доме мисс Хэвишем всего один раз, по странной случайности – в самый день нашего поединка, но что он едва ли это помнит.

– Он был так любезен, что предложил вам учиться у моего отца, и сам приезжал к отцу поговорить об этом. Про отца он, конечно, мог слышать от мисс Хэвишем. Они довольно близкая родня; правда, родственных отношений они не поддерживают, – отец у меня не умеет лукавить и не желает к ней подлизываться.

Герберт Покет держал себя с подкупающей искренностью. Ни до, ни после него я не встречал человека, каждый взгляд, каждое слово которого так красноречиво свидетельствовали бы о том, что он по природе своей не способен на обман или подлость. Вид у него был самый неунывающий и вместе с тем вселявший уверенность, что он никогда не достигнет выдающегося успеха и богатства. Не знаю, как это получалось. Такое впечатление сложилось у меня в первый же день, еще до того как мы сели обедать, но объяснить его я не умею.

Это и сейчас был очень бледный молодой джентльмен, и за живостью его манер угадывалась физическая слабость, – как видно, он не отличался крепким здоровьем. Лицо у него было некрасивое, но на редкость открытое и приветливое, что лучше всякой красоты. Фигура, немного нескладная, как и в те дни, когда мои кулаки столь безжалостно с ней расправлялись, обещала всегда остаться легкой и молодой. Возможно, что провинциальное изделие мистера Трэбба и на нем сидело бы не особенно ловко, но верно одно: свой старенький костюм он умел носить куда лучше, чем я – свое новое платье.

Я подумал, что, раз он такой общительный, таиться от него было бы нечестно, тем более что оба мы так молоды. Поэтому я рассказал ему свою историю, особенно подчеркнув, что не должен разузнавать о моем благодетеле. И добавил, что, поскольку я вырос в деревенской кузнице и совсем не обучен манерам, мне были бы чрезвычайно ценны его указания во всех случаях, когда я не буду знать, что делать, или сделаю что-нибудь не так.

– С удовольствием, – сказал он, – хотя указаний вам потребуется очень мало, вот увидите. Вероятно, мы будем проводить вместе много времени, и мне бы хотелось сразу отбросить с вами все лишние церемонии. Вот, например, для начала, я вас очень прошу – называйте меня просто по имени, Герберт.

Я с благодарностью согласился и со своей стороны сообщил, что меня зовут Филип.

– Нет, Филип мне не нравится, – сказал он, улыбаясь. – Очень уж напоминает того мальчика из нравоучительной книжки, который был так ленив, что свалился в пруд, или так прожорлив, что даже глаза у него заплыли жиром, или так скуп, что хранил свой пирог, пока его не съели мыши, или так злостно разорял птичьи гнезда, что был съеден медведями, которые на счастье жили тут поблизости. А я вот что придумал. Мы прекрасно гармонируем друг с другом, а вы к тому же были кузнецом… ну как, согласны?

– Я согласен на все, что вы предложите, – отвечал я, – но мне что-то непонятно.

– Можно, я буду называть вас Гендель? У Генделя есть прелестная музыкальная пьеса, которая называется «Гармонический кузнец».

– Я буду очень рад.

– В таком случае, мой милый Гендель, – сказал он, оборачиваясь на скрип отворяющейся двери, – можно садиться за стол, и, пожалуйста, будь хозяином, потому что обедом угощаешь ты.

Но об ртом я и слышать не хотел, и тогда он уселся на хозяйское место, а я – напротив. Обед был превосходный, – по моим тогдашним понятиям, самому лорд-мэру впору было задать такой пир, – и особую прелесть сообщало ему то, что кутили мы одни, без старших, и в самом сердце Лондона. Выигрывал наш банкет и от полного отсутствия чинности и порядка; ибо если при взгляде на убранство стола мистер Памблчук и сказал бы, что мы «купаемся в роскоши», – здесь все до последней солонки было доставлено из трактира, – то прилегающая к столу местность носила несколько пустынный и бесплодный характер, так что трактирному слуге пришлось сложить крышки на пол (с тем, чтобы тотчас о них споткнуться), растопленное масло пристроить в кресле, хлеб – на книжной полке, сыр – в совке для угля, а вареную курицу – в соседней комнате, на моей постели, где я, ложась вечером спать, обнаружил изрядное количество петрушки и застывшего жира. Да, пир наш удался на славу, и с той минуты, когда я перестал чувствовать на себе взгляды слуги, ничто уже не омрачало моей радости.

Когда с первыми блюдами было покончено, я напомнил Герберту его обещание рассказать мне про мисс Хэвишем.

– И верно, – ответил он. – Сейчас расскажу. В виде вступления, Гендель, я только упомяну, что в Лондоне не принято есть с ножа – недолго и порезаться; в рот предпочтительно совать вилку, но и то не глубже, чем диктуется необходимостью. Это, конечно, мелочь, глупый предрассудок, но что поделаешь! Опять же ложку лучше захватывать пальцами не сверху, а снизу. Это имеет два преимущества: во-первых, легче попасть в рот (а ведь к этому мы и стремимся), во-вторых, правый локоть не выдается вперед, как будто ты открываешь устрицы.

Эти дружеские советы были преподаны так живо и весело, что оба мы рассмеялись, и я даже не покраснел.

– А теперь перейдем к мисс Хэвишем, – продолжал Герберт. – Надо тебе сказать, что мисс Хэвишем с детства была избалована. Мать ее умерла, когда она была совсем маленькая, и отец ни в чем ей не отказывал. У ее отца были в ваших краях земли и пивоварня. Я лично не усматриваю в профессии пивовара ничего особенно благородного; но всякий знает, что печь хлеб – занятие недостойное благородного человека, а варить пиво – пожалуйста, сколько угодно.

– Но содержать кабак джентльмен не может, ведь правда? – сказал я. – Ни под каким видом, – ответил Герберт. – Зато кабак вполне может содержать джентльмена. Так вот. Мистер Хэвишем был очень богат и очень горд. И дочка его тоже.

– Мисс Хэвишем была единственным ребенком? – перебил я.

– Не спеши, я к этому и веду. Нет, она была не единственным ребенком; у нее был сводный брат. Ее отец тайно женился во второй раз – кажется, на своей кухарке.

– Ведь ты говоришь, что он был гордый, – сказал я.

– Совершенно верно, мой милый Гендель. Потому он и женился на ней тайно. Со временем она тоже умерла. Насколько я понимаю, он только после ее смерти рассказал дочери о своем втором браке и взял сына к себе в дом, в тот самый дом, который ты так хорошо знаешь. Из сына получился мот, кутила, наглец, в общем – никуда не годный человек. В конце концов отец лишил его наследства. Но перед смертью смягчился и кое-что ему завещал, хотя гораздо меньше, чем дочери… Выпей еще вина, и, кстати, позволь тебе заметить, что добросовестность твоя чрезмерна: в обществе, как правило, верят, что твоя рюмка пуста, даже если ты не опрокидываешь ее себе на нос.

Я сделал это машинально, заслушавшись его рассказа, и теперь поблагодарил и извинился. Он сказал: – Ничего, пожалуйста, – и продолжал:

– Мисс Хэвишем оказалась богатой невестой, и, само собой, многие стали добиваться ее руки. Дела ее братца тоже поправились, но у него были долги, и он снова натворил глупостей, так что денег хватило ненадолго. Он ссорился с сестрой больше, чем прежде ссорился с отцом; подозревают, что он затаил на нее смертельную злобу, считая, что она в свое время настраивала отца против него. А теперь я подхожу к самой печальной части моего повествования, только сначала, дорогой мой Гендель, хочу заметить мимоходом, что обыкновенная столовая салфетка в стакане не умещается.

Почему я старался запихнуть мою салфетку в стакан – право, не знаю. Но я действительно прилагал все усилия к тому, чтобы втиснуть ее в эти узкие пределы. Я опять поблагодарил и извинился, и Герберт опять сказал самым добродушным тоном: – Ничего, ничего, пожалуйста! – и продолжал:

– Тут на сцене появился один человек, – они встретились не то на скачках, не то на каком-то балу, не знаю, – который стал ухаживать за мисс Хэвишем. Я его никогда не видел (это все случилось двадцать пять лет назад, когда нас с тобой еще на свете не было), но отец говорит, что он был очень видный, красавец мужчина, все как полагается. Только вот джентльменом его бы никто не назвал, разве что по наивности или из пристрастия, – это отец всегда подчеркивает; потому что он считает так: если человек не джентльмен по своим душевным качествам, то это сказывается и во внешности и в манерах. Отец говорит, что волокно дерева никакой лакировкой не скроешь; чем больше накладываешь лаку, тем яснее проступает волокно. Ну, так вот. Этот человек неотступно преследовал мисс Хэвишем и уверял, что предан ей до гроба. До тех пор ее чувства как будто молчали, но тут они пробудились, и она полюбила страстно. Да, да, она просто боготворила его. А он, пользуясь ее любовью, выманивал у нее большие суммы денег и, кроме того, уговорил ее откупить за огромную цену у брата его долю в пивоварне (которую отец по слабости характера завещал ему) под тем предлогом, что, когда он станет ее мужем, ему нужно будет держать в руках все дело. Твой опекун в то время еще не был поверенным мисс Хэвишем, к тому же она была так надменна и так влюблена, что не послушалась бы ничьих советов. Родственники ее были сплошь бедные и притом ужасные интриганы, все, кроме моего отца; он тоже был беден, но никогда не подлизывался и не завидовал. Только у него и хватило мужества предостеречь ее, сказать, что она слишком потворствует этому человеку, дает ему слишком большую власть над собой. Тогда она, разгневавшись, в присутствии своего жениха отказала отцу от дома, и с тех пор он ее ни разу не видел.

Я вспомнил, как она говорила: «Мэтью придет ко мне тогда, когда я буду лежать мертвая на этом столе», и спросил Герберта, неужели его отец так озлоблен против нее.

– Он не озлоблен, – сказал Герберт, – но она в присутствии своего нареченного бросила ему обвинение, будто он рассчитывал на что-то для себя и недоволен, что его планы расстроились, так что если бы он явился к ней теперь, то даже ему самому – и даже ей – могло бы показаться, что так оно и было. Но вернемся к тому человеку, чтобы покончить с ним. Был назначен день свадьбы, сшито подвенечное платье, обдумано свадебное путешествие, приглашены гости. Долгожданный день настал, но жених не явился. Он прислал ей письмо…

– …которое она получила, когда одевалась к венцу? – перебил я. – Без двадцати девять?

Герберт кивнул:

– И на этом самом времени, минута в минуту, она потом остановила все часы в доме. О письме я знаю только одно, – в нем содержалось жестокое извещение, что никакой свадьбы не будет. Мисс Хэвишем тяжело заболела, а когда поправилась, привела дом в такой вид, в каком он тебе известен, и навсегда скрылась от дневного света.

– Это все? – спросил я после некоторого молчания.

– Все, что я знаю; да и это я сам составил из разных обрывков. Отец не любит об этом вспоминать, он, даже когда мисс Хэвишем пригласила меня к себе, рассказал мне только самое необходимое. Но об одном я забыл упомянуть: есть предположение, что этот человек, которому она так опрометчиво доверилась, с самого начала был в сговоре с ее сводным братом, что они действовали заодно и делили между собой барыши.

– Странно, что он не женился на ней, – сказал я, – тогда он получил бы все ее состояние.

– Как знать, может, он уже был женат, а брат ее, может, нарочно придумал для нее такое жестокое оскорбление, – сказал Герберт. – Но это, конечно, только мои догадки.

– А что сталось с теми двумя? – спросил я, опять помолчав и подумав.

– Они докатились до еще горшего позора и преступлений – если только это возможно – и пошли ко дну.

– Но они живы?

– Не знаю.

– Ты сказал, что Эстелла не родня мисс Хэвишем, а приемыш. С каких пор?

Герберт пожал плечами.

– Сколько я помню, при мисс Хэвишем всегда была Эстелла. А больше я ничего не знаю. И теперь, Гендель, – сказал он, словно ставя точку, – между нами не осталось никаких недомолвок. Ты знаешь о мисс Хэвишем все, что я знаю.

– А ты знаешь все, что знаю я.

– Верю. И это избавит нас от всякого соперничества и недоразумений. А относительно того условия, которое тебе было поставлено – чтобы не расспрашивать и не обсуждать, кому ты обязан своей удачей, – то можешь быть спокоен, ни я, ни мои близкие не коснемся этого ни единым намеком.

Столько деликатности было вложено в эти слова, что я понял: доведись мне прожить под крышей его отца хоть двадцать лет, я ничего больше на этот счет не услышу. Но вместе с тем они прозвучали так многозначительно, что я понял и другое: Герберт, так же, как и я, не сомневается, что своим счастьем я обязан мисс Хэвишем.

До сих пор мне и в голову не приходило, что он нарочно подвел разговор к этому предмету, чтобы раз и навсегда с ним покончить; я сообразил это лишь после того, как почувствовал, насколько нам обоим стало легче. Мы весело болтали и смеялись, и я спросил его, между прочим, чем он занимается. Он ответил: – О, я капиталист. Страховщик кораблей. – По-видимому, заметив, что я окинул взглядом комнату в поисках каких-либо признаков кораблей или капитала, он добавил: – В Сити.

Страховщики кораблей, да еще в Сити, представлялись мне людьми богатыми и влиятельными, и я не без трепета вспомнил, что в свое время поверг юного страховщика наземь, подбил его дальновидный глаз и рассек предприимчивый лоб. Но меня успокоило все то же необъяснимое ощущение, что Герберт Покет никогда не достигнет выдающегося успеха и богатства.

– Мой капитал пойдет не только на страховку кораблей, этого мне мало. Я приобрету акции какого-нибудь надежного общества страхования жизни и пройду в правление. Кое-что я вложу в горнорудное дело. И все это не помешает мне зафрахтовать несколько тысяч тонн от себя. Я думаю, – сказал он, развалившись на стуле, – что скорей всего буду торговать с Ост-Индией. Шелк, шали, пряности, индиго, опиум, розовое дерево – интересные товары.

– А прибыли большие? – спросил я.

– Громадные!

Меня опять взяли сомнения, и я уже решил было, что знадежды – не чета моим.

– Кроме того, – сказал он, засунув большие пальцы в карманы жилета, – я думаю торговать и с Вест-Индией – покупать там сахар, табак и ром. И еще с Цейлоном, там слоновая кость.

– Тебе понадобится много кораблей, – заметил я.

– Целый флот, – подтвердил он.

Подавленный грандиозным размахом этих торговых операций, я спросил, в какие страны по преимуществу ходят корабли, которые он сейчас страхует?

– Я еще не начал их страховать, – отвечал он. – Я пока присматриваюсь.

Почему-то мне показалось, что такое занятие больше под стать Подворью Барнарда, и я с удовлетворением произнес:

– А-а!

– Да. Я работаю в конторе и присматриваюсь.

– А контора, это выгодно? – спросил я. Он ответил вопросом:

– Для кого? Для новичка, который в ней работает?

– Да, для тебя.

– Н-нет, для меня – нет (прежде чем ответить, он, видимо, тщательно взвесил все доводы за и против). Прямой выгоды я не получаю. То есть я хочу сказать, что мне ничего не платят, и я должен жить на свои средства.

Усмотреть здесь выгоду было действительно нелегко, и я покачал головой в знак того, что при таких доходах сколачивать капитал придется довольно долго.

– Но ты не забудь, – сказал Герберт Покет, – я присматриваюсь. Это очень важно. Человек, понимаешь ли, сидит в конторе и присматривается.

Послушать его, так выходило, что если человек, понимаешь ли, не сидит в конторе, то он уже не может присматриваться; однако я положился на его опыт и промолчал.

– А потом, в один прекрасный день, – продолжал Герберт, – тебе вдруг представляется блестящая возможность. Ты за нее хватаешься, наживаешь капитал, и дело в шляпе. Раз капитал нажит, остается только пустить его в оборот.

Это было очень похоже на то, как он вел себя во время нашей давнишней драки, очень похоже. И бедность свою он принимал в точности так же, как принял тогда свое поражение. Очевидно, все пинки и удары в жизни он сносил столь же храбро, как те, которыми наградил его я. Было ясно, что у него нет ничего, кроме самого необходимого, – на что бы я ни обратил внимание, все оказывалось присланным сюда либо из трактира, либо еще откуда-нибудь – в честь моего приезда.

Однако, хотя мысленно Герберт уже нажил большое состояние, он вовсе им не кичился, и я даже почувствовал, что благодарен ему за такую скромность. Она была приятным дополнением к другим его приятным чертам, и мы с ним сразу отлично поладили. Вечером мы прошлись по улицам и побывали за полцены в театре; на следующее утро сходили в Вестминстерское аббатство, а после обеда гуляли в парках, где я, глядя на множество лошадей, спросил себя, кто их всех кует, и пожалел, что не Джо.

По самым скромным подсчетам прошло уже полгода, как я расстался с Бидди и Джо. Такому странному впечатлению содействовало огромное расстояние, которое легло между нами, – болота наши отодвинулись куда-то за тридевять земель. То обстоятельство, что еще в прошлое воскресенье я был в нашей старой церкви и на мне было мое старое воскресное платье, казалось сплошной нелепостью с любой точки зрения – географической, общественной и просто человеческой. А между тем на людных лондонских улицах, ярко освещенных в летние сумерки, мне слышались грустные упреки в том, что я оставил так далеко позади нашу бедную старую кухню; и глубокой ночью шаги бездельника сторожа, который слонялся по Подворью Барнарда, делая вид, что караулит его, глухо отдавались у меня в сердце.

В понедельник к девяти часам утра Герберт отправился в свою контору показаться, – а заодно, вероятно, и присмотреться, – и я пошел его проводить. Мы сговорились, что я подожду его, и часа через два мы вместе поедем в Хэммерсмит. Судя по тем душным тупичкам, куда направлялись в понедельник утром молодые страховщики, я решил, что яйца, из которых вылупливаются эти будущие исполины, надо зарывать в горячую пыль, как яйца страусов. И самая контора, где сидел Герберт, являла собою весьма несовершенный наблюдательный пункт: она помещалась во дворе, на третьем этаже, была неимоверно грязна, а окнами выходила не столько даже во второй двор, сколько в окна другого такого же помещения на третьем этаже другого дома.

Я ждал до полудня и за это время прогулялся на биржу, где под объявлениями пароходных компаний сидели какие-то небритые люди, которых я принял за крупных купцов, и только подивился, почему у них такой удрученный вид. Когда пришел Герберт, мы позавтракали в знаменитой ресторации, которая в тот день преисполнила меня благоговения, а теперь вспоминается как самое гнусное надувательство во всей Европе, и где, как я уже тогда заметил, подливка не столько подавалась к жаркому, сколько оседала на скатертях, ножах и фартуках половых. Насытившись здесь за вполне сходную цену (если учесть, что за сальные пятна и грязь отдельной платы не взималось), мы зашли в Подворье Барнарда за моим чемоданчиком и поехали в Хэммерсмит, куда и прибыли часа в три пополудни. От остановки дилижансов до дома мистера Покета было рукой подать. Открыв калитку, мы очутились в небольшом саду, выходившем на реку. Здесь резвились дети мистера Покета, и вскоре я пришел к выводу – и, надеюсь, правильному, поскольку отнюдь не являюсь в этом вопросе заинтересованной стороной, – что дети мистера и миссис Покет не то чтобы росли, и нельзя сказать, чтобы воспитывались, а только и делали, что летели кувырком.

Миссис Покет с книгой в руках сидела в садовом кресле под деревом, положив ноги на другое садовое кресло. Две няньки миссис Покет слонялись по саду, изредка поглядывая на играющих детей.

– Вот, мама, познакомьтесь, – сказал Герберт, – это мистер Пип. – После чего миссис Покет приветствовала меня учтиво и с большим достоинством.

– Мистер Алик и мисс Джейн! – закричала одна из нянек. – Бросьте вы лазить в те кусты, не то свалитесь в реку и утопитесь, что тогда ваш папенька скажет?

Затем та же нянька подняла с земли носовой платок миссис Покет и сказала:

– Не иначе как шестой раз роняете, мэм!

На что миссис Покет рассмеялась и, сказав: «Спасибо, Флопсон», уселась поудобнее, теперь уже только в одном кресле, и снова погрузилась в чтение. Лицо ее тотчас приняло выражение внимательное и сосредоточенное, будто она целую неделю не отрывалась от книги, но, не прочтя и десяти строк, она вдруг посмотрела па меня и спросила:

– Матушка ваша, надеюсь, здорова?

Этот неожиданный вопрос привел меня в страшное замешательство, и я уже начал плести какую-то чушь вроде того, что, если бы у меня была матушка, она, конечно, была бы совершенно здорова и очень признательна за внимание и просила бы передать привет, но тут на выручку мне пришла все та же нянька.

– Ну вот! – вскричала она, поднимая носовой платок. – Это уже седьмой раз. И что это с вами сегодня, мэм!

Миссис Покет взяла платок, поглядела на него в неизъяснимом изумлении, словно никогда раньше не видела, потом признала и рассмеялась, сказала: «Спасибо, Флопсон», и, забыв обо мне, углубилась в книгу.

Удосужившись наконец пересчитать маленьких Покетов, я обнаружил их не менее шести, и все они либо летели, либо готовились лететь кувырком. Не успел я закончить подсчет, как откуда-то с облаков раздался жалобный плач седьмого.

– Не иначе как маленький проснулся! – сказала Флопсон, почему-то очень этим удивленная. – Скорей бегите наверх, Миллерс!

Миллерс, вторая нянька, ушла в дом, и жалобный плач понемногу затих, – видно, и на юного чревовещателя нашлась управа. Все это время мисс Покет не переставала читать, и меня очень интересовало, что это у нее за книга.

По-видимому, мы ждали мистера Покета; во всяком случае, мы чего-то ждали, и я имел время подметить своеобразное явление в этой семье: всякий раз, как дети, заигравшись, подбегали близко к миссис Покет, они спотыкались и падали, что неизменно вызывало с ее стороны минутное изумление, а с их – несколько более продолжительный рев. Я невольно задумался над причинами такого удивительного обстоятельства, но тут появилась Миллерс с младенцем, каковой младенец передан был Флопсон, каковая Флопсон стала передавать его на руки миссис Покет, но вдруг тоже споткнулась и непременно полетела бы наземь вместе с младенцем, если бы мы с Гербертом не подхватили ее.

– Ах, боже мой, Флопсон! – сказала миссис Покет, поднимая глаза от книги. – Почему это все спотыкаются?

– Это вас нужно спросить, мэм, – отвечала Флопсон, вся красная как рак, – что это у вас здесь?

– У меня, Флопсон? – спросила миссис Покет.

– Да это ваша скамеечка для ног! – вскричала Флопсон. – Как же тут не спотыкаться, когда вы заслонили ее своими юбками! Берите-ка маленького, мэм, а книжку отдайте мне.

Миссис Покет послушалась и стала неумело подбрасывать младенца на коленях, в то время как остальные дети играли вокруг них. Длилось это очень недолго, а затем миссис Покет распорядилась, чтобы всех детей забрали в дом и уложили спать. Так я сделал свое второе открытие за этот день: очевидно, воспитание маленьких Покетов состояло в том, чтобы попеременно лететь кувырком и укладываться в постель.

И когда Флопсон и Миллерс загнали детей в дом, словно маленькое стадо ягнят, а мистер Покет вышел из дома, чтобы познакомиться со мной, я, после всего вышеописанного, не очень поразился, увидев, что выражение лица у этого джентльмена озабоченное, а седые волосы растрепаны, словно он давно потерял надежду хоть что-нибудь привести в порядок.

0

24

Глава 23

Мистер Покет сказал, что рад меня видеть, и выразил надежду, что и я не пожалею о нашем знакомстве. – Ведь я вполне безобидная личность, – добавил он, улыбаясь совсем так же, как Герберт. Он был моложав, несмотря на седые волосы и озабоченное выражение лица, и держался очень просто, в том смысле, что в нем не было ни малейшей рисовки. Растерянный его вид производил несколько смешное впечатление и мог бы даже показаться нелепым, если бы он сам не сознавал, каким представляется со стороны. Поговорив со мной немного, он обратился к миссис Покет, беспокойно сдвинув свои красивые черные брови: – Белинда, надеюсь, ты познакомилась с мистером Пипом? – А она подняла глаза от книги и ответила: – Да. – После чего подарила меня отсутствующей улыбкой и спросила, нравится ли мне вкус апельсинной воды. Поскольку вопрос этот не имел отношения, прямого или косвенного, ни к предыдущему, ни к последующему разговору, я решил, что она снисходительно обронила его, как и первые свои замечания, лишь для того, чтобы поддержать светскую беседу.

Уже через несколько часов я узнал, – а рассказать могу теперь же, – что миссис Покет была единственной дочерью некоего покойного джентльмена, случайно пожалованного в дворяне и вбившего себе в голову, что его покойный папаша непременно получил бы титул баронета, если бы не чьи-то злостные происки, не помню, чьи именно, – не то короля, не то премьер-министра, не то лорд-канцлера, не то архиепископа Кентерберийского. На основании этого чисто предположительного факта он причислял себя к самой родовитой знати. Сам же он, насколько я понял, удостоился титула за то, что взял штурмом английскую грамматику при написании на веленевой бумаге верноподданнического адреса по случаю закладки какого-то здания, когда он подал в руки какому-то члену королевской фамилии не то лопаточку, не то ведерко с известью. Как бы там ни было, он распорядился, чтобы будущую миссис Покет с колыбели воспитывали как девицу, которой сама судьба уготовила титулованного мужа и которую следует зорко оберегать от приобретения плебейских практических знаний.

Надзор, учрежденный разумным этим родителем над юной девицей, принес такие богатые плоды, что она выросла созданием хотя и весьма живописным, но совершенно беспомощным и бесполезным. Воспитанная столь отменно, она, едва переступив порог жизни, встретила мистера Покета, который тоже едва переступил порог жизни и еще не решил окончательно, занять ли ему место председателя палаты лордов, или увенчать свою главу епископской митрой. Поскольку достижение любой из этих целей было лишь вопросом времени, они с миссис Покет решили времени не терять и поженились без ведома разумного родителя. Разумный родитель, который не мог ни дать им ничего, ни лишить их чего-либо, кроме своего благословения, после недолгой борьбы расщедрился на это приданое и сообщил мистеру Покету, что его жена – «сокровище, достойное короля». Мистер Покет пустил королевское сокровище в оборот практической жизни, но получал с него, как говорили, более чем скромный процент. Тем не менее для многих миссис Покет была предметом своеобразного почтительного соболезнования, потому что вышла замуж за человека без титула; а мистер Покет был предметом своеобразного снисходительного осуждения, потому что не сумел оного приобрести.

Мистер Покет повел меня в дом и показал, где я буду жить; комната была веселая и удобная, обставленная так, что могла служить и спальней и гостиной. Затем он постучал в двери двух других таких же комнат и познакомил меня с их обитателями. Одного из них звали Драмл, другого – Стартоп. Когда мы вошли, первый – старообразный молодой человек, сколоченный крепко, но нескладно, – ходил по комнате и свистел. Второй – моложе его и годами и внешностью – читал, крепко сжав голову руками, словно боялся, как бы она не разлетелась на куски от слишком сильного заряда премудрости.

И мистер и миссис Покет были так явно несамостоятельны, что я долго думал, кто же на самом деле правит домом и разрешает им здесь жить, покуда не понял, что эта невидимая власть сосредоточена в руках прислуги.

Такая система была, возможно, и не плоха, поскольку она избавляла их от лишних забот, но обходилась она, должно быть, недешево, ибо слуги, дорожа собственным достоинством, почитали своим долгом есть и пить не хуже господ и принимать в своих подвальных апартаментах множество гостей. Мистера и миссис Покет они кормили досыта, однако же мне всегда казалось, что столоваться в кухне было бы куда интереснее, – для всякого, кто при случае сумел бы за себя постоять, ибо в первую же неделю моего пребывания в доме какая-то соседка, с которой Покеты даже не были знакомы, написала им, что видела, как Миллерс шлепала маленького. Получив это письмо, миссис Покет очень расстроилась, залилась слезами и сказала, что это просто ужасно – почему соседям обязательно нужно вмешиваться в чужие дела?

Постепенно, главным образом от Герберта, я узнал, что мистер Покет учился в Хэрроу и Кембридже, и учился блестяще, но, сподобившись в очень молодых летах жениться на миссис Покет, он тем испортил себе карьеру и не пошел дальше скромной профессии репетитора. Он отрепетировал несколько десятков бездарных номеров, – чьи влиятельные папаши все, точно сговорившись, обещали ему свою протекцию, но забывали об этом, чуть только номера выпускались на сцену, – а потом это жалкое занятие ему надоело, и он перебрался в Лондон. Здесь, после того как рушились один за другим его более честолюбивые замыслы, он стал обучать молодых людей, ранее не имевших возможности учиться или упустивших эту возможность, другим помогал освежать свои знания для каких-нибудь особых случаев, не гнушался литературными компиляциями и исправлением чужих рукописей и на заработанные таким образом деньги, служившие дополнением к его крошечному годовому доходу, ухитрялся содержать дом, в котором я застал его.

У мистера и миссис Покет была подлиза-соседка, вдова с таким запасом нерастраченного сочувствия, что она со всеми соглашалась, на всех призывала благословение божие и для всех держала наготове либо улыбку, либо слезы, смотря по обстоятельствам. Звали эту даму миссис Койлер, и в первый же день моего приезда мне выпала честь вести ее к обеду. Еще по дороге в столовую она дала мне понять, как угнетает дорогую миссис Покет, что дорогой мистер Покет вынужден держать у себя учеников. Ко мне это, конечно, не относится, добавила она в порыве откровенности и любви (я был ей представлен минут за пять до этого, не больше); будь все ученики похожи на меня, это было бы совсем иное дело.

– Но дорогой миссис Покет, – продолжала миссис Койлер, – после разочарования, пережитого ею в молодости (конечно, дорогого мистера Покета нельзя в этом винить), необходим такой комфорт и роскошь…

– Дэ, мэм, – сказал я, чтобы остановить ее, потому что испугался, как бы она не расплакалась.

– …а тем более при ее аристократических склонностях…

– Да, мэм, – сказал я опять, и с той же целью.

– …очень, очень тяжело, – продолжала миссис Койлер, – что дорогой мистер Покет не может безраздельно уделять свое внимание и время дорогой миссис Покет.

У меня невольно мелькнула мысль, что было бы еще тяжелее, если бы дорогой миссис Покет не уделял ни внимания, ни времени, скажем, мясник; но я промолчал, тем более что очень робел и только о том и думал, как бы не погрешить против светских приличий.

Сосредоточив все свое внимание на ноже и вилке, ложке, стаканах и прочих орудиях самоубийства, я в то же время прислушивался к разговору Драмла с миссис Покет и обнаружил, что Бентли Драмл рассчитывает унаследовать титул баронета, который должен перейти к нему в случае смерти ближайшего наследника. Далее я обнаружил, что книга, которую миссис Покет читала в саду, – сплошь о титулах, и что ей достоверно известно, когда именно в эту книгу попал бы ее дедушка, доведись ему вообще в нее попасть. Драмл говорил мало (он, видимо, отличался угрюмым нравом), но и в немногих словах давал понять, что причисляет себя к избранным, а в миссис Покет признает особу, достойную его круга. Никто, кроме них, да еще подлизы-соседки миссис Койлер, не проявлял ни малейшего интереса к их разговору, а Герберту он, как мне показалось, был даже неприятен; но конца ему не предвиделось, как вдруг в столовую явился мальчик-слуга и доложил о несчастье: кухарка затеряла куда-то говядину. И здесь я, к несказанному моему изумлению, впервые увидел, как мистер Покет облегчает себе душу с помощью процедуры, которая меня поразила чрезвычайно, но на других не произвела никакого впечатления и к которой я вскоре привык так же, как все остальные. Он отложил нож и вилку, – словно забыв, что собирался нарезать жаркое, – запустил обе руки в свою растрепанную шевелюру и попробовал нечеловеческим усилием приподнять себя за волосы. Проделав это и не приподняв себя ни на единый дюйм, он спокойно вернулся к прерванному занятию.

Тут миссис Койлер переменила предмет разговора и принялась мне льстить. Сперва это мне понравилось, но лесть ее была так груба, что удовольствия хватило ненадолго. В ее манере подлипать ко мне под предлогом, что ее живо интересуют места и люди, с которыми я расстался, было что-то до того змеиное, что я так и видел блеск чешуи и раздвоенное жало; а когда она время от времени наскакивала на Стартопа (который разговаривал с ней очень мало) или на Драила (который вовсе с ней не разговаривал), я завидовал им, что они сидят по другую сторону стола.

После обеда в столовую привели детей, и миссис Койлер стала восхищаться и ахать по поводу их глаз, носов и ног, – как известно, умнейший метод воспитания. Девочек было четыре, мальчиков два, а кроме того – младенец, который мог быть тем или другим, и следующий кандидат на его место, который пока не был ни тем, ни другим. Они явились под конвоем Флопсон и Миллерс, словно эти два сержанта были посланы куда-то на вербовку детей и доставили партию новобранцев; а миссис Покет глядела на несостоявшихся юных аристократов так, словно уже имела когда-то удовольствие производить им смотр, но не знает, как, собственно, ей следует к ним отнестись.

– Давайте мне вашу вилку, мэм, и возьмите маленького, – сказала Флопсон. – Да не так берите, а то у него головка попадет под стол.

Следуя этому совету, миссис Покет взяла младенца иначе, и головка его попала на стол, о чем все присутствующие узнали по громкому стуку.

– Ах ты батюшки! Давайте его мне обратно, мэм, – сказала Флопсон, – а вы, мисс Джейн, подите сюда и попляшите, – вот умница!

Одна из девочек, совсем еще крошка, которая, видимо, раньше времени взяла на себя заботу о других детях, тотчас встала со своего места и до тех пор прыгала и приплясывала перед малышом, покуда он не утих и не засмеялся. Тут засмеялись и остальные дети, и мистер Покет (который за это время дважды пытался приподнять себя за волосы), и мы все засмеялись и повеселели.

Затем Флопсон, сложив младенца пополам, как куклу, благополучно усадила его на колени к миссис Покет и дала ему поиграть щелкушку для орехов, предупредив свою хозяйку, что маленькому недолго и глазок себе повредить, и строго наказав мисс Джейн следить, чтобы этого не случилось. Засим обе няньки ушли из комнаты, и на лестнице с ними затеял потасовку мальчишка-лакей, который прислуживал за обедом, – беспутный мальчишка, растерявший половину своих пуговиц за игорным столом.

Я не на шутку встревожился, заметив, что миссис Покет, в увлечении компотом из апельсинов и в самозабвенном споре с Драмлом о каких-то титулах, совсем забыла про малютку, который, сидя у нее на коленях, проделывал устрашающие эволюции с щелкушкой. Наконец маленькая Джейн, сообразив, что его младенческому черепу угрожает опасность, тихонько встала, подошла к нему и ласково выманила у него это смертоносное оружие. Миссис Покет, которая только что успела доесть апельсинный компот, это очень не понравилось, и она сказала:

– Ах ты нехорошая девочка, да как ты смеешь? Сейчас же сядь на место!

– Простите, маменька, – пролепетала Джейн, – я боялась, что он себе глазки выколет.

– Как ты смеешь так со мной разговаривать? – возразила миссис Покет. – Сядь на свое место сию же минуту!

Благородное негодование миссис Покет смутило меня так, словно я сам чем-то вызвал ее неудовольствие.

– Белинда, – упрекнул ее мистер Покет с другого конца стола, – ну можно ли быть такой неразумной? Ведь Джейн вмешалась для пользы маленького.

– Я никому не позволю вмешиваться, – заявила миссис Покет. – Меня удивляет, Мэтью, что ты подвергаешь меня таким оскорблениям.

– О боже мой! – воскликнул мистер Покет в порыве горестного отчаяния. – Неужели же нельзя вступиться за младенца, которому грозит смерть от щелкушки!

– Я не потерплю, чтобы мне делала замечания Джейн, – сказала миссис Покет, обратив величественный взор на ни в чем не повинную маленькую преступницу. – Надеюсь, я помню, кем был мой бедный дедушка. Джейн, еще не хватало!

Мистер Покет снова запустил руки в волосы и на этот раз даже приподнял себя немного над стулом.

– Нет, вы послушайте! – беспомощно воззвал он в пространство. – Младенцев убивают щелкушками ради чьих-то бедных дедушек! – После чего снова шлепнулся на стул и умолк.

Пока все это происходило, мы сидели, неловко потупившись. Затем последовала пауза, во время которой честный и неустрашимый малютка с ласковым воркованьем тянулся на руки к Джейн, словно из всех домочадцев (не считая прислуги) только в ней и видел родную душу.

– Мистер Драмл, – сказала миссис Покет, – будьте любезны, позвоните, чтобы пришла Флопсон. Джейн, непослушная девочка, ступай спать. А ты, моя прелесть, иди к мамочке!

Младенец – благородная душа! – оказал отчаянное сопротивление. Он чуть не вывалился из рук у миссис Покет, так что вместо его нежного личика в поле нашего зрения вдруг оказались только вязаные башмачки и пухлые ножки, и был унесен из комнаты в состоянии бурного протеста. В конце концов он добился-таки своего: через несколько минут я увидел его в окно на руках у маленькой Джейн.

Флопсон, видимо, занялась какими-то неотложными личными делами, а больше никто детьми не интересовался, поэтому пятеро из них так и остались в столовой, что позволило мне составить кое-какое понятие об их отношениях с мистером Покетом. Отношения эти выглядели примерно так: несколько минут мистер Покет, взъерошив волосы и еще более озабоченно сдвинув брови, смотрел на детей, словно стараясь понять, как случилось, что они живут и столуются в этом доме, и почему Природа не определила их на постой к кому-нибудь другому. Затем он совершенно отвлеченным, чисто-наставническим тоном задал им несколько вопросов, как, например: почему у маленького Джо разорвана манжетка? – на что услышал в ответ, что Флопсон ее зашьет, па, когда у нее будет время, – и кажется, у маленькой Фанни нарывает пальчик? – на что услышал в ответ, что Миллерс хотела поставить на него компресс, па, но все забывает. Затем, под влиянием внезапно нахлынувшей на него родительской нежности, он дал им по шиллингу и сказал, чтобы они бежали играть; а затем, проводив их взглядом и предприняв еще одну энергичную попытку приподнять себя за волосы, он вовсе бросил думать об этом безнадежном предмете.

Вечер мы провели на реке. У Драмла и Стартопа были собственные лодки, и я решил тоже завести себе лодку и обогнать их в гребле. В простых физических упражнениях я не уступал любому деревенскому юноше, но, чувствуя, что для Темзы стиль у меня недостаточно изысканный, я тут же договорился об уроках с некиим гребцом-чемпионом, который оказался со своим яликом возле нашей пристани, где меня познакомили с ним мои новые товарищи. Этот признанный авторитет сильно меня смутил, заявив, что руки у меня как у заправского кузнеца. Знай он, что такой комплимент чуть не стоил ему ученика, он, вероятно, воздержался бы от него.

Когда мы поздно вечером вернулись домой, нас ждал холодный ужин, и все было бы очень хорошо, если бы не одно неприятное домашнее происшествие. Мистер Покет пребывал в наилучшем расположении духа, но вдруг вошла горничная и сказала:

– Прошу прошенья, сэр, мне бы нужно с вами поговорить.

– Поговорить с вашим хозяином? – переспросила миссис Покет, снова закипая благородным негодованием. – Что это вам пришло в голову? Поговорите с Флопсон. Или со мной… только не сейчас.

– Прошу прощенья, мэм. – возразила горничная, – но мне бы надо сейчас, и обязательно с хозяином.

Тогда мистер Покет вышел из комнаты, а мы постарались как-нибудь занять себя в его отсутствие. Вскоре он вернулся; горе и отчаяние было написано на его лице.

– Ну не безобразие ли, Белинда! – сказал мистер Покет. – Кухарка напилась до бесчувствия и лежит в кухне на полу, а в буфете приготовлен на продажу большой сверток масла!

Миссис Покет очень взволновалась и сказала:

– И во всем виновата эта противная София!

– То есть как это, Белинда? – вопросил мистер Покет.

– Это София тебе рассказала. Разве я не видела, как она вошла сюда, и не слышала, как она заявила, что хочет говорить с тобой?

– Но ведь она водила меня вниз, Белинда, – возразил мистер Покет, – и показала мне и кухарку и сверток.

– Это чистейшей воды интриганка, – сказала миссис Покет, – а ты, Мэтью, кажется, ее защищаешь?

Мистер Покет издал жалобный стон.

– Выходит, что я, внучка моего дедушки, ничто в этом доме! – воскликнула миссис Покет. – А кухарка, между прочим, очень славная и порядочная женщина, она, еще когда приходила наниматься, сказала: «Сразу видно, что вам на роду было написано стать герцогиней».

Возле мистера Покета стояла кушетка, и он повалился на нее в позе умирающего гладиатора. Так, не меняя этой позы, он и произнес глухим голосом: «Спокойной ночи, мистер Пип», когда я решил, что пора дать ему покой и отправляться спать.

0

25

Глава 24

Дня через три, после того как я устроился в своей комнате, несколько раз побывал в Лондоне и заказал своим поставщикам все необходимое, мы подробно побеседовали с мистером Покетом о наших делах. Он был осведомлен о моей будущности лучше меня самого, потому что мистер Джеггерс, по его словам, сообщил ему, что меня не нужно готовить к какой-нибудь определенной профессии, а будет вполне достаточно, если я «не ударю лицом в грязь» в обществе других обеспеченных молодых людей. Я, разумеется, согласился, поскольку ничего иного не мог предложить.

Мистер Покет назвал несколько школ в Лондоне, где я мог приобрести основы необходимых мне знаний, на себя же собирался взять общее руководство моими занятиями. Он выразил надежду, что при умелой помощи я не встречу особенных затруднений и вскоре мне уже не потребуется ничего, кроме его указаний. Все это, и многое другое к том же духе, он сумел сказать так, что сразу завоевал неограниченное мое доверие; и мне хочется здесь отметить, что он с начала до конца выполнял свои обязанности по отношению ко мне так ревностно и честно, что и меня заставил ревностно и честно выполнять свои обязанности по отношению к нему. Будь он равнодушным учителем, я платил бы ему той же монетой как ученик; но он не дал мне для этого повода и тем обеспечил взаимное уважение между нами. И никогда он, в своей роли наставника, не казался мне хоть сколько-нибудь смешным, а только вдумчивым, благородным и добрым.

Когда мы обо всем договорились и я всерьез приступил к занятиям, мне пришло в голову, что, если бы я мог сохранить за собой мою комнату в Подворье Барнарда, это внесло бы приятное разнообразие в мою жизнь, а общение с Гербертом благотворно влияло бы на мои манеры. Мистер Покет ничего не имел против такого плана, но решительно заявил, что, прежде чем что-либо предпринимать, следует посоветоваться с моим опекуном. Я почувствовал, что его слова продиктованы деликатностью, поскольку такое устройство немножко сокращало расходы Герберта; поэтому я, не откладывая, отправился на Литл-Бритен и сообщил о своем желании мистеру Джеггерсу.

– Если бы я мог купить ту мебель, которая сейчас взята напрокат, – сказал я, – и еще кое-какие мелочи, я чувствовал бы себя там совсем как дома.

– Что ж, действуйте! – сказал мистер Джеггерс с коротким смешком. – Я ведь говорил, что вы быстро развернетесь. Ну? Сколько же вам нужно?

Я сказал, что не знаю.

– Полно! – возразил мистер Джеггсрс. – Сколько? Пятьдесят фунтов?

– Нет, что вы, куда так много?

– Пять фунтов?

Это был такой неожиданный скачок, что я совсем смешался и сказал:

– Ох, нет, больше.

– Больше, говорите? – сказал мистер Джеггорс; он засунул руки в карманы, нагнул голову набок, глаза устремил в стену, словно подстерегая меня, как охотник – дичь. – На сколько же больше?

– Очень трудно назначить сумму. – сказал я нерешительно.

– Полно! – сказал мистер Джеггерс. – Давайте смелее. Дважды пять – хватит? Трижды пять – хватит? Четырежды пять – хватит?

Я сказал, что хватит за глаза.

– Четырежды пять хватит за глаза, так? – сказал мистер Джеггерс, сдвинув брови. – Ну, а сколько, по-вашему, будет четырежды пять?

– По-моему?

– Вот-вот, – сказал мистер Джеггерс. – Сколько?

– Нужно полагать, что, по-вашему, это будет двадцать фунтов, – сказал я, улыбаясь.

– Забудем о том, сколько это будет по-моему, друг мой, – заявил мистер Джеггерс, тряхнув головой с упрямым и хитрым видом. – Я хочу знать, сколько это будет по-вашему.

– Двадцать фунтов, разумеется.

– Уэммик! – сказал мистер Джеггерс, отворяя дверь в контору. – Примите от мистера Пипа письменный приказ и выдайте ему двадцать фунтов.

Такой определенный способ вести дела произвел на меня не менее определенное впечатление, не скажу чтобы приятное. Мистер Джеггерс никогда не смеялся; но он носил большущие, до блеска начищенные сапоги со скрипом, и когда он, бывало, стоял в ожидании ответа, нагнув свою массивную голову, сдвинув брови и покачиваясь с носка на пятку, сапоги эти начинали скрипеть, словно они-то посмеивались, сухо и подозрительно. Воспользовавшись тем, что мистер Джеггерс куда-то ушел, а Уэммик показался мне более обычного оживленным и разговорчивым, я признался ему, что мистер Джеггерс просто ставит меня в тупик своим обращением.

– Ему было бы лестно это слышать, – сказал Уэммик. – Он только того и добивается… Да вы не думайте, – ответил он на мой удивленный взгляд. – здесь нет ничего личного; это у него профессиональное, чисто профессиональное.

Сидя за своей конторкой, Уэммик завтракал – с хрустом разламывал жесткую галету и кусками отправлял в щель, служившую ему ртом, словно опускал в почтовый ящик.

– Мне всегда представляется, – сказал Уэммик, – будто он наставил капкан и следит. А потом вдруг – хлоп! – и ты попался!

Оставив при себе замечание, что капканы на людей отнюдь не украшают жизнь, я спросил, – верно, мистер Джеггерс большой мастер в своем деле?

– Еще бы, – подтвердил Уэммик. – Другим до него далеко, как до Австралии. – Он указал пером на пол конторы, тем поясняя свою мысль, что Австралия – самая отдаленная от нас точка земного шара. – Или как до неба, – добавил Уэммик, водворяя перо на конторку, – потому что это еще дальше, чем Австралия.

– В таком случае, – сказал я, – дела у него, наверно, идут хорошо? – И Уэммик ответил: – Пре-вос-ходпо!

Я спросил, много ли в конторе клерков.

– Много клерков нам держать нет смысла, потому что Джеггерс-то один, а посредники никому не нужны. Нас всего четверо. Хотите взглянуть на остальных? Вы ведь, можно сказать, свой человек.

Я принял его предложение. Мистер Уэммик опустил и почтовый ящик остатки галеты, выплатил мне деньги из стальной шкатулки, хранившейся в кассе, ключ от которой он держал где-то у себя на спине и вытаскивал из-за ворота как железную косичку, и мы отправились наверх. Помещение конторы было темное, обшарпанное; засаленные плечи, оставившие свои следы и в кабинете мистера Джеггерса, видимо, годами терлись о стены, спускаясь и поднимаясь по лестнице. На втором этаже, в комнате окнами на улицу, сидел огромный, бледный и опухший клерк – некая помесь трактирщика с крысоловом, – принимавший трех обшарпанных посетителей, с которыми он обращался так же бесцеремонно, как, по-видимому, обращались здесь со всеми, кто нес свою лепту в сундуки мистера Джеггерса. – Собирает показания для Бейли[10], – сказал мистер Уэммик, выйдя на площадку. Этажом выше щупленький, похожий на терьера, сильно обросший клерк (его, видимо, стригли в последний раз еще щенком) тоже был занят с посетителем – подслеповатым человеком, о котором мистер Уэммик сказал, что это плавильщик, и котел у него всегда кипит, так что он расплавит вам все на свете, и который обливался потом, точно совсем недавно пробовал свое искусство на самом себе. В комнате окнами во двор сутулый человек с распухшей щекой, которую он завязал грязной фланелевой тряпкой, и в старом черном костюме, блестевшем так, словно его долго терли воском, сидел, согнувшись над конторкой, и переписывал набело записи двух других клерков для последующего представления их самому мистеру Джеггерсу.

Это и был весь штат конторы. Спустившись обратно в нижний этаж, Уэммик заглянул в кабинет моего опекуна и сказал:

– Здесь вы уже бывали.

– Объясните мне, – попросил я, ибо взгляд мой опять упал на те два отвратительных усмехающихся слепка, – кто это такой?

– Это? – сказал Уэммик. Он влез на стул и снял с полки страшные головы, предварительно сдунув с них пыль. – Это в своем роде знаменитости. Наши клиенты, прославленные личности, и нас прославили. Вот этот молодчик (ты что это, негодяй, не иначе как ночью с полки слезал и в чернильницу заглядывал – бровь-то вся в чернилах!) убил своего хозяина, да так ловко обделал это дельце, что труп даже найти не удалось.

– Он тут похож? – спросил я, невольно отодвигаясь подальше, в то время как Уэммик плюнул злодею на бровь и энергично вытер ее рукавом.

– Похож ли? Да он тут как живой. Слепок сделали в Ньюгете, как только его вынули из петли. А я тебе крепко полюбился, верно, мошенник ты этакий, а? – и в виде комментария к этому нежному обращению Уэммик потрогал брошь с изображением девицы и плакучей ивы, склоненных над погребальной урной, и сказал: – Специально для меня была заказана!

– А кто эта леди, известно? – спросил я.

– Нет, – отвечал Уэммик. – Просто его фантазия (а ты любил пофантазировать, верно?). Нет: в этом деле, мистер Пип, дамы не были замешаны, кроме только одной, а та была не красавица и не знатного рода, и она не стала бы интересоваться этой урной, разве что в ней было бы налито спиртное. – Временно сосредоточив свое внимание на брошке, Уэммик отложил слепок и протер ее носовым платком.

– А этот, второй, умер такой же смертью? – спросил я. – Выражение у него точно такое же.

– Совершенно верно, – сказал Уэммик. – Выражение самое натуральное. Как будто одну ноздрю зацепили рыболовным крючком и дернули за леску. Да, он умер такой же смертью; в нашей практике это вполне естественная смерть, можете мне поверить. Этот красавец, видите ли, подделывал завещания, а к тому же, по всей вероятности, сокращал жизнь мнимым завещателям. А ведь у тебя были джентльменские замашки, приятель! (Мистер Уэммик снова обращался не ко мне.) Ты уверял, что умеешь писать по-гречески. Эх ты, хвастунишка несчастный! Ну и врал же ты! Никогда еще не встречал такого враля!

Прежде чем водворить своего покойного друга обратно на полку, Уэммик потрогал самый широкий из своих траурных перстней и сказал:

– Он всего за день до смерти посылал за этим к ювелиру.

Пока Уэммик убирал второй слепок и слезал со стула, у меня возникла догадка, уж не все ли его драгоценности приобретены подобным образом. И поскольку он не проявлял на этот счет ни малейшей скрытности, я отважился спросить его об этом, когда он снова очутился на полу и стал обтирать пыльные руки.

– Да, разумеется, – отвечал он, – это все подарки такого же рода. Один тянет за собою другой, так оно и идет. Я от них никогда не отказываюсь. Это интересные сувениры. А кроме того, это имущество. Пусть цена им невелика, по это имущество, к тому же движимое. Вам, при наших блестящих перспективах, это может показаться мелочью, а я так всегда руководствуюсь правилом: «Чем больше движимого имущества, тем лучше».

Когда я выразил полное свое одобрение такой политике, он продолжал весьма дружелюбно:

– Если бы вам вздумалось как-нибудь навестить меня в Уолворте, я сочту это за честь и в любое время буду рад предоставить вам ночлег. Удивить мне вас нечем, но, возможно, вам интересно будет взглянуть на мою маленькую коллекцию; и в саду и в беседке сейчас приятно посидеть.

Я сказал, что с радостью воспользуюсь его гостеприимством.

– Очень вам обязан, – сказал он. – Так, значит, как только вам будет удобно – милости просим. У мистера Джеггерса вы еще никогда не обедали?

– Нет.

– Он вас угостит вином, – сказал Уэммик, – отменным вином. А я вас угощу пуншем, и не плохим. И еще я вам вот что скажу: когда будете у мистера Джеггерса, обратите внимание на его экономку.

– Что-нибудь исключительное?

– Да, пожалуй, – отвечал Уэммик. – Это – укрощенная тигрица. Вы скажете – не такое уж исключение, но это смотря по тому, насколько дикой была тигрица и долго ли ее пришлось укрощать. Ваше восхищение талантами мистера Джеггерса еще возрастет. Так что не забудьте обратить внимание.

Я сказал, что не забуду, тем более что его слова разожгли мое любопытство. Мы стали прощаться, но тут он спросил, не хочу ли я потратить пять минут на то, чтобы посмотреть, как орудует мистер Джеггерс?

По некоторым причинам, и прежде всего потому, что мне было не совсем ясно, над чем это мистер Джеггерс «орудует», я согласился. Мы нырнули в Сити и вынырнули в битком набитой зале полицейского суда, где единокровный (в смертоубийственном смысле) брат покойника, любившего замысловатые брошки, хмуро что-то жевал, ожидая решения своей участи, в то время как мой опекун допрашивал какую-то женщину, повергая и трепет и ее, и судей, и всех присутствующих. Всякое слово, приходившееся ему не по вкусу – кем бы оно ни было произнесено, – он тут же приказывал «записать». Всякий раз, как кто-нибудь от чего-нибудь отпирался, он говорил: «Я из нас это вытяну!», а на всякое признание отвечал: «Вот вы и попались!» Стоило ему куснуть свой палец, как судей бросало в дрожь. Воры и сыщики, точно завороженные, ловили каждое его слово и ежились, когда он поводил на них бровью. От какой стороны он выступал, я так и не понял, потому что на мой взгляд он всех одинаково стирал в порошок; знаю только, что в ту минуту, когда я на цыпочках пробирался к выходу, он был не на стороне суда, потому что даже ноги старого джентльмена, сидевшего на председательском месте, судорожно дергались под столом, – так беспощадно мистер Джеггерс доказывал, что поведение его недостойно представителя английского закона и правосудия.

0

26

Глава 25

Бентли Драмл, молодой человек до того угрюмый, что он даже ко всякой книге относился так, словно автор нанес ему кровную обиду, не более дружелюбно относился и к новым знакомым. Тяжеловес и тяжелодум, с тяжелым складом лица и тяжелым, заплетающимся языком, который, казалось, ворочался у него во рту так же неуклюже, как сам он ворочался на диване, – Драмл был ленив, заносчив, скуп, замкнут и подозрителен. Родители его, состоятельные люди, жившие в Сомерсетшире, растили сей букет добродетелей до тех пор, пока не обнаружили, что он совершеннолетний и притом совершеннейший балбес. Таким образом, когда Бентли Драмл попал к мистеру Покету, он был на голову выше ростом, чем этот джентльмен, и на несколько голов тупее, чем большинство джентльменов.

Стартопа вконец избаловала слабовольная мать, которая держала его дома, когда ему следовало находиться в школе, но он горячо любил ее и безмерно ею восхищался. Тонкими чертами лица он напоминал женщину, и – как сказал однажды Герберт – было «сразу видно, что он – вылитая мать, хотя бы ты ее никогда и не видел».

Не удивительно, что он понравился мне куда больше, чем Драмл, и что с первых же наших вечеров на реке мы с ним стали возвращаться вместе, переговариваясь по пути, в то время как Бентли Драмл следовал за нами в одиночестве, вдоль самого берега, среди камышей. Даже когда прилив мог бы подогнать его лодку, он не пользовался этим, а жался поближе к берегу, точно какая-то противная земноводная тварь; и таким я его всегда вспоминаю, – пробирается вслед за нами в темноте, по заводям, а наши две лодки несутся посреди реки, рассекая отражение заката или лунную дорожку.

Герберт был моим закадычным другом. Я предоставил ему половину моей лодки, поэтому он часто являлся в Хэммерсмит; а я, владея половиной его квартиры, часто бывал в Лондоне. Мы шагали по дороге, соединявшей наши обиталища, во всякое время дня и ночи. К этой дороге (хотя теперь она уже не так приятна) я до сего дня сохранил нежное чувство, возникшее в пору наивной юности и розовых надежд.

Я прожил в доме мистера Покета месяца два, когда там появились мистер и миссис Камилла. Камилла оказалась сестрой мистера Покета. Появилась и Джорджиана, которую я видел тогда же у мисс Хэвишем. Это была дальняя родственница – старая дева, страдавшая несварением желудка, которая выдавала свою чопорность за благочестие, а свою больную печень – за любовь к ближнему. Все они меня ненавидели, как ненавидят люди жадные и обманутые в своих ожиданиях. И разумеется, зная о моей удаче, раболепно передо мной пресмыкались. На мистера Покета они смотрели как на ребенка, понятия не имеющего о своей выгоде, и третировали его с уже знакомой мне высокомерной снисходительностью. Миссис Покет они ни во что не ставили; но, впрочем, допускали, что бедняжку постигло жестокое разочарование, потому что эта теория отбрасывала слабый отраженный свет на них самих.

Вот в какой обстановке мне предстояло жить и учиться. Я скоро привык сорить деньгами и с легкостью шел на расходы, которые за каких-нибудь три-четыре месяца до того показались бы мне баснословными; но никогда и ни при каких обстоятельствах я не бросал ученья. В этом не было большой заслуги, – просто у меня хватало ума понимать, как мало я знаю. С помощью мистера Покета и Герберта я быстро шел вперед; а поскольку либо тот, либо другой всегда готов был дать мне указания и устранить с моего пути все трудности, поистине нужно было быть таким болваном, как Драмл, чтобы не сделать успехов.

Уже несколько недель я не виделся с мистером Уэммиком и однажды решил написать ему и назначить вечер, когда я хотел бы у него побывать. Он ответил, что очень рад и будет ждать меня в конторе в шесть часов. Туда я и направился точно к назначенному времени и застал его в ту минуту, когда он опускал ключ от кассы себе за шиворот.

– Хотите пройтись в Уолворт пешком? – предложил он.

– С удовольствием, – сказал я, – а вы как?

– Я тем более, – отвечал Уэммик. – Когда весь день просидишь за конторкой, не мешает размяться. Давайте я расскажу вам, мистер Пип, что у меня будет на ужин. Будет у меня на ужин бифштекс – домашнего приготовления, и холодная жареная курица – из кухмистерской. Думаю, что курочка не жилистая, потому что хозяин кухмистерской на днях был у нас присяжным заседателем, и мы его недолго мучили. Я ему это напомнил, когда покупал курицу. «Выберите, говорю, какая получше, древний бритт, потому что в нашей власти было таскать вас в суд еще и два и три дня». А он на это ответил: «Разрешите презентовать вам наилучшую птицу во всем заведении». Я, конечно, разрешил. Как-никак, это имущество и притом движимое. Против престарелых родителей вы, надеюсь, ничего не имеете?

Мне казалось, что он все еще говорит о курице, но он добавил: – Дело в том, что у меня дома имеется престарелый родитель.

Я ответил, как того требовала вежливость.

– Значит, вы еще не обедали у мистера Джеггерса? – продолжал Уэммик, бодро шагая рядом со мной.

– Нет еще.

– Он мне так и сказал сегодня, когда узнал, что я вас жду. Скорее всего завтра получите приглашение. Он и товарищей ваших хочет пригласить. Троих – ведь их, кажется, трое?

Обычно я не причислял Драмла к своим близким друзьям, но тут ответил: – Да.

– Так вот, он и решил пригласить всю ораву, – нельзя сказать, чтобы это слово мне польстило. – и чем бы он вас ни накормил, накормлены вы будете знатно. Разнообразия не ждите, но высокое качество обеспечено. И еще одно у него в доме странно, – продолжал Уэммик после минутного молчания, словно само собой разумелось, что за это время он подумает об экономке, – он не разрешает запирать на ночь ни окна, ни двери.

– И к нему ни разу не забирались грабители?

– В том-то и дело! – ответил Уэммик. – Он всем на свете заявляет: «Хотел бы я посмотреть на того человека, который ограбит меня ». Боже ты мой, да я сам сколько раз слышал у нас в конторе, как он говорил отъявленным громилам: «Где я живу – вам известно; у меня в доме нет ни болтов, ни задвижек; что же вы не попытаете счастья? А ну? Может быть, соблазнитесь?» Но поверьте, сэр, никто на это не пойдет, ни за какие деньги.

– Его так боятся? – спросил я.

– Боятся? – сказал Уэммик. – Еще бы! Но он, хоть и подзадоривает их, а все же и тут хитрит. Серебра не держит, сэр. Все мельхиоровое, до последней ложки.

– Значит, – заметил я, – им бы не много досталось, даже если бы…

– Зато ему досталось бы много, – перебил меня Уэммик, – и они это знают. Ему достались бы их головы, и не один десяток. Ему досталось бы все, что он сумел бы забрать. А чего только он не сумеет забрать, если захочет. – это и сказать невозможно.

Я было погрузился в размышления о всемогуществе моего опекуна, но Уэммик опять заговорил:

– Что касается отсутствия серебра, тут, понимаете ли, все темно, как в омуте. У реки свои омуты, у него свои. А возьмите его цепочку от часов. Она-то настоящего золота.

– И очень массивная. – заметил я.

– Массивная? – повторил Уэммик. – Еще бы. И часы золотые, с репетицией, сто фунтов стоят, ни пенни меньше. В Лондоне примерно семьсот воров знает про эти часы, мистер Пип; и все они, мужчины, женщины и дети, признали бы каждое звено этой цепочки и отскочили бы от нее, как от раскаленного железа, доведись им к ней прикоснуться.

Начав с этого, а потом беседуя о разных других предметах, мы с мистером Уэммиком коротали дорогу и время, пока он не сообщил мне, что мы добрались до Уолворта.

Уолворт представлял собою множество переулков, канав и садиков, – место, по-видимому, тихое и скучновато. Дом Уэммика, маленький, деревянный, стоял в саду, фасад его вверху был выпилен и раскрашен наподобие артиллерийской батареи.

– Моя работа, – сказал Уэммик, – не правда ли, красиво?

Я рассыпался в похвалах. Я, кажется, никогда не видел такого маленького домика, таких забавных стрельчатых окошек (по преимуществу ложных) и стрельчатой двери, такой крошечной, что в нее едва можно было пройти.

– Вон там, видите, настоящий флагшток, – сказал Уэммик, – по воскресеньям на нем развевается настоящий флаг. А теперь смотрите сюда. Я перешел по мосту, сейчас подниму его, и кончено, сообщение прервано.

Мост представлял собой доску, перекинутую через ров и четыре фута шириной и два глубиной. Но приятно было видеть, с какой гордостью Уэммик его поднял и закрепил, улыбаясь на этот раз не одними губами, а всем сердцем.

– Каждый вечер в девять часов по гринвичскому времени стреляет пушка, – сказал Уэммик. – Вон она там. Когда вы ее услышите, так, наверно, признаете, что это сущий громобой.

Орудие, о котором он говорил, было установлено на крыше крепостцы, построенной из фанерной решетки. От дождя его защищало замысловатое брезентовое сооружение вроде зонтика.

– А позади дома, – сказал Уэммик, – не на виду, чтобы не нарушать картины укреплений, – я ведь так считаю, что раз у тебя есть идея, проводи ее в жизнь последовательно и все ей подчиняй; не знаю, согласны ли вы со мной…

Я сказал, что совершенно согласен.

– …позади дома я держу свинью, и кой-какую птицу, и кроликов: еще я соорудил парничок и сажаю огурцы; за ужином вы сами убедитесь, какой у меня вырос салат. Так что видите, сэр, – сказал Уэммик и снова улыбнулся, но тут же серьезно покачал головой, – если мои скромные владения подвергнутся осаде, здесь черт знает как долго можно продержаться – припасов хватит.

Затем он повел меня к беседке, до которой было по прямой шагов пятнадцать, но дорожка так прихотливо извивалась, что путь туда занял довольно много времени. В этом уединенном местечке для нас уже были приготовлены стаканы; пунш был погружен для охлаждения в декоративное озерцо, на берегу которого стояла беседка. Посреди этого круглого озерца (с островом, который я чуть было не принял за предназначенный к ужину салат) Уэммик устроил фонтан, и стоило только пустить в ход небольшую мельничку и вынуть пробку из трубы, как кверху взлетала струя такой силы, что вся ладонь у вас сразу становилась мокрая.

– Я сам себе и механик, и плотник, и садовник, и водопроводчик, и мастер на все руки, – сказал Уэммик в ответ на мои похвалы. – И это, знаете ли, неплохо. Смахиваешь с себя всю ньюгетскую паутину, и Престарелому интересно. Можно, я вас сейчас познакомлю с Престарелым? Это вас не затруднит?

Я искренне заверил его в обратном, и мы пошли в замок. У камина сидел глубокий старик в байковой куртке: чистенький, веселый, довольный, ухоженный, но совершенно глухой.

– Ну-с, как дела, Престарелый Родитель? – шутливо приветствовал его Уэммик, с чувством пожимая ему руку.

– Превосходно, Джон, превосходно! – отвечал старик.

– Вот, Престарелый Родитель, представляю тебе мистера Пипа, – продолжал Уэммик, – жаль только, что ты не расслышишь его фамилию. Покивайте ему, мистер Пип, он это любит. Прошу вас, покивайте ему, да почаще!

– У моего сына замечательный дом, сэр, – прокричал старик, в то время как я изо всех сил кивал ему головой. – И красивейший сад, сэр. После смерти моего сына государство должно приобрести этот участок земли и прекрасные сооружения, кои на нем находятся, и предоставить его для народных гуляний.

– А ты и рад, Престарелый, ты и горд! – сказал Уэммик, любуясь отцом, и его жесткое лицо совсем смягчилось. – Ну, давай я тебе кивну, – и он яростно тряхнул головой, – ну, давай еще разок, – и он тряхнул головой еще яростнее, – ты ведь это любишь, верно? Если вы не устали, мистер Пип, – хотя я знаю, с непривычки оно утомительно, – ублажите его напоследок! Вы и не представляете себе, как это его радует.

Я добросовестно ублажил его напоследок, и старик совсем развеселился. Он стал собираться на птичник, кормить кур, а мы вернулись в беседку и занялись пуншем; и здесь, покуривая трубку, Уэммик сказал мне, что ему потребовалось немало лет, чтобы довести свой участок до теперешней степени совершенства.

– Все это ваша собственность, мистер Уэммик?

– О да, – сказал Уэммик, – я приобрел ее постепенно, понемножку. Теперь я, можно сказать, землевладелец.

– Вот как? Надеюсь, мистеру Джеггерсу нравится ваш дом?

– Он и не видел его, – отвечал Уэммик. – И не слышал о нем. И Престарелого никогда не видел. И не слышал о нем. Нет; контора – это одно, а личная жизнь – другое. Когда я ухожу в контору, я прощаюсь с замком, а когда прихожу в замок, прощаюсь с конторой. Если это не составит для вас труда, прошу вас, поступайте так же, вы меня очень обяжете. Мне бы не хотелось, чтобы там говорили о моем доме.

Я, разумеется, обещал исполнить его желание. Пунш был отличный, и мы просидели за ним, беседуя, почти до девяти часов.

– Приближается время салюта, – сказал наконец Уэммик и положил трубку на стол, – для Престарелого это самое главное удовольствие.

Мы опять прошествовали в замок, где Престарелый, оживленно поблескивая глазками, уже накаливал кочергу, что служило прологом к торжественному ежевечернему действу. Уэммик с часами в руках стоял подле, пока не настало время взять докрасна раскаленную кочергу из рук родителя и отправиться на батарею. Затем он исчез, и вскоре Громобой выпалил, да так сильно, что домишко сотрясся до основания, словно готовый развалиться на куски, а все стаканы и чашки в нем зазвенели на разные голоса. Престарелый родитель, который, как мне показалось, вылетел бы из своего кресла, если бы не держался за подлокотники, прокричал в упоении: «Выстрелила! Я слышал!», и я стал кивать ему так усердно, что, скажу без преувеличения, все поплыло у меня перед глазами.

Перед ужином Уэммик показал мне свое собрание редкостей. То были по большей части уголовные реликвии: перо, послужившее знаменитому преступнику для написания подложного письма; две-три прославленных бритвы; пряди волос; и несколько подлинных признаний, написанных осужденными на виселицу, – эти документы мистер Уэммик ценил особенно высоко, поскольку в них, как он выразился, «что ни слово, то ложь, сэр». Все эти безделушки были со вкусом разложены среди фарфоровых и стеклянных фигурок, разнообразных изделий, искусно выполненных самим владельцем музея, и палочек для набивания трубок, работы Престарелого. Выставка разместилась в том покое замка, который первым представился моим взорам и который, судя по кастрюле в камине и по изящному бронзовому крюку над огнем, явно предназначенному для вертела, служил не только гостиной, но и кухней.

В комнате появилась очень опрятная служаночка в обязанности которой входило присматривать за Престарелым в течение дня. Когда она накрыла стол для ужина, подъемный мост был опущен, и девочка ушла ночевать к себе домой. Ужин удался на славу; и хотя стены замка были немного трухлявые, так что еда отдавала гнилым орехом, и хотя было бы не худо, если бы свинья помещалась подальше, все же я остался очень доволен проведенным вечером. Не оставляла желать лучшего и моя спаленка на верхушке башни, если не считать того, что потолок, отделявший меня от флагштока, был чрезвычайно тонок и я растянулся на кровати с таким ощущением, словно этот шест мне всю ночь предстояло удерживать в равновесии на лбу.

Уэммик поднялся чуть свет, и, к стыду своему, я, кажется, слышал, что он чистит мои башмаки. Потом он пошел в сад работать, а я, стоя у стрельчатого окошка, смотрел, как он для виду пользуется помощью Престарелого и выражает свои сыновние чувства бесконечными кивками. После завтрака, не уступавшего по качеству ужину, мы ровно в половине девятого пустились в путь. По мере приближения к Литл-Бритен. Уэммик становился все суше и жестче, и рот его все больше уподоблялся щели почтового ящика. И когда мы наконец вошли в контору и он вытащил из-за ворота ключ, ничто в его облике уже не напоминало об Уолворте, словно и замок, и подъемный мост, и беседка, и озеро, и фонтан, и Престарелый – все развеялось в прах от последнего выстрела Громобоя.

0

27

Глава 26

Уэммик оказался прав, – мне скоро представился случай сравнить домашнюю обстановку моего опекуна с жилищем его кассира и клерка. Когда я, возвратившись из Уолворта, зашел в контору, мистер Джеггерс был у себя в кабинете, где мыл руки своим любимым душистым мылом. Он позвал меня к себе и действительно пригласил в гости вместе с моими товарищами.

– Только, пожалуйста, без церемоний, – оговорил он, – никаких переодеваний к обеду, и условимся, скажем, на завтра.

Я спросил, куда нам приходить (так как понятия не имел, где он живет), и он ответил – потому, вероятно, что терпеть не мог о чем-либо высказываться определенно: – Приходите сюда, отсюда отправимся вместе. – Замечу, кстати, что мистер Джеггерс, точно дантист или врач, мыл руки после каждого клиента. При кабинете у него имелся для этого особый чуланчик, где пахло душистым мылом, как в парфюмерной лавке. На двери висело большущее полотенце, которым он, вымыв руки, долго и тщательно вытирал их всякий раз, как возвращался из полицейского суда или как очередной клиент выходил из его кабинета. Когда мы явились к нему на следующий день в шесть часов, он, видимо, только что покончил с каким-то особенно грязным делом, ибо, просунул в голову в этот свой чуланчик, мыл не только руки, но и лицо, и вдобавок полоскал горло. Выполнив же все это и утеревшись полотенцем так усердно, что оно совершило полный оборот вокруг валика, на котором висело, он достал перочинный ножик, вычистил им остатки грязного дела из-под ногтей и только тогда облачился в сюртук.

У дверей конторы как всегда околачивались какие-то личности, явно жаждавшие с ним поговорить; но они даже не попытались подойти к нему, – аромат душистого мыла, исходивший от него, как сияние, яснее слов говорил о том, что на сегодня с делами покончено. На улицах, по которым мы шли, в потоке прохожих то и дело встречались люди, узнававшие мистера Джеггерса, и каждый раз, как это случалось, он начинал громче говорить со мной; только по этому я и мог понять, что он сам узнал кого-то или заметил, что его узнали.

Он привел нас на Джеррард-стрит, в Сохо, к особняку на южной стороне улицы, хотя и довольно внушительному, но с грязными окнами и сильно облупившимся фасадом. Достав из кармана ключ, он отпер дверь, и мы вошли в каменные сени, мрачные и голые, как в нежилом доме, а оттуда по темной дубовой лестнице поднялись в анфиладу из трех темных, обшитых дубом комнат на втором этаже. На деревянных панелях по стенам вырезаны были гирлянды, и я мог бы сказать, какие петли они мне напомнили, когда мистер Джеггерс, стоя на фоне их приветствовал нас как любезный хозяин.

Обед был сервирован в лучшей из этих трех комнат во второй помещался гардероб и умывальник мистера Джеггерса; третья была его спальней. Он рассказал нам, что занимает весь дом, но остальными комнатами почти не пользуется. Стол был накрыт богато, – хотя серебра я на нем действительно не заметил; к стулу хозяина придвинута была большая вращающаяся этажерка, на которой красовался целый набор бутылок и графинов и четыре вазы с фруктами на десерт. Я заметил, что мой опекун любит все держать под рукой и самолично оделять гостей едой и напитками.

У стены стоял шкаф с книгами; по заглавиям на корешках я увидел, что это жизнеописания преступников, труды по уголовному праву, парламентские акты, трактаты о свидетельских показаниях, уликах и тому подобных материях.

Вся мебель у мистера Джеггерса была добротная и массивная, под стать его цепочке для часов. Однако вид у нее был сугубо деловой, и ни один предмет в комнате не служил просто для украшения. В углу помещалось небольшое, заваленное бумагами бюро и на нем – лампа под абажуром; так что и в этом смысле мистер Джеггерс, придя домой, видимо, не забывал о своей конторе, и по вечерам, выкатив бюро из угла, усаживался за работу.

Он еще не успел рассмотреть моих спутников – всю дорогу мы с ним шли впереди остальных, – и теперь, позвонив в колокольчик, стал на коврик перед камином и не спеша оглядел их одного за другим. К моему удивлению, самого пристального, если не исключительного внимания с его стороны удостоился Драмл.

– Пип, – сказал он, положив свою большею руку мне на плечо и отводя меня к окну, – я не знаю их по именам. Кто этот Паук?

– Паук? – переспросил я.

– Такой прыщавый, нескладный, надутый.

– Это Бентли Драмл. – отвечал я. – А другой, красивый – Стартоп.

Не обратив ни малейшего внимания на «другого, красивого», он сказал:

– Так вы говорите – Бентли Драмл? Интересный юноша.

Он сейчас же вступил в разговор с Драмлом, и то, что последний отвечал ему медлительно и неохотно, ничуть не смущало его, а напротив, словно еще больше подзадоривало. Я загляделся было на эту пару, но тут между ними и мной появилась экономка – она принесла первое блюдо.

На вид я дал ей лет сорок, – возможно, впрочем, что она показалась мне моложе своих лет. Это была высокого роста женщина, стройная, быстрая в движениях, с очень бледным лицом, большими потухшими глазами и тяжелым узлом волос. Губы ее были полуоткрыты, словно ей не хватало воздуха, и все лицо выражало испуг и тревогу; возможно, что причиной тому было больное сердце, но верно одно: за несколько дней до того я видел в театре «Макбета», и теперь мне показалось, что лицо этой женщины озаряют языки дымного пламени, как озаряли они те лица на сцене, что появлялись из котла, над которым колдовали ведьмы.

Она поставила блюдо на стол, тихонько дотронулась до локтя моего опекуна, тем давая ему понять, что обед подан, и исчезла. Мы расселись за круглым столом, причем мой опекун по одну руку от себя посадил Драмла, а по Другую – Стартопа. Первым блюдом, которое экономка подала на стол, оказалась прекрасная рыба, за ней последовало столь же превосходное жаркое из баранины, а потом – не менее превосходная дичь. Соус, вина, все необходимые приправы, и притом самого лучшего качества, наш хозяин брал со своей этажерки, пускал по кругу, а затем водворял обратно. Таким же образом он раздавал нам для каждого блюда чистые тарелки, вилки и ножи, а использованные складывал в две корзины, стоявшие возле пего на полу. Кроме экономки, никто за столом не прислуживал. Она вносила одно блюдо за другим, и всякий раз ее лицо напоминало мне таинственные лица, возникавшие из ведьмовского котла. Много лет спустя я воссоздал жуткое ее подобие, когда в темной комнате зажег чашу с пуншем перед самым лицом другой женщины, совсем на нее непохожей, если не считать густых волнистых волос.

Пораженный необычной внешностью экономки и помня, как отрекомендовал ее Уэммик, я приглядывался к ней с особым интересом и заметил, что находясь в комнате, она не сводит внимательного взгляда с моего опекуна и не сразу выпускает из рук миску или блюдо, которое ставит перед ним, словно трепещет, как бы он не кликнул ее снова, и хочет, чтобы он, если ему есть что сказать, говорил, пока она тут, рядом. Он же, как мне показалось, прекрасно это сознавал и намеренно держал ее в неослабном напряжении.

Обед прошел весело, и хотя могло показаться, будто мой опекун не направляет, а только поддерживает разговор, я чувствовал, что его цель – заставить нас показать себя в самом дурном свете. Я, например, едва открыв рот, обнаружил, что толкую о своем пристрастии к мотовству, покровительственно отзываюсь о Герберте и хвастаюсь своими блестящими видами на будущее. И так мы вели себя все, особенно же Драмл, чья склонность исподтишка и как будто нехотя, но очень зло издеваться над людьми проявилась еще до того, как нам в первый раз переменили тарелки.

В самом конце обеда, когда подали сыр, разговор зашел о наших успехах в гребле, и мы стали поддразнивать Драмла, вспоминая, как он всегда отстает от нас и жмется к берегу этакой земноводной тварью. Драмл не замедлил в ответ сообщить хозяину дома, что ему и смотреть-то на нас противно, что ловкостью он любого заткнет за пояс, а силы у него вполне достанет на то, чтобы раскидать нас, как щепки. Воспользовавшись этой пустячной перепалкой, мой опекун как-то незаметно умудрился взвинтить его чуть ли не до бешенства; скинув сюртук и засучив рукава, Драмл стал напруживать мышцы, чтобы показать свою силу, и мы все, как дураки, тоже стали засучивать рукава и напруживать мышцы.

Экономка в это время собирала со стола; мой опекун не обращал на нее ни малейшего внимания; откинувшись на спинку стула, он покусывал указательный палец и наблюдал Драмла с интересом, совершенно мне непонятным. И вдруг, когда экономка протянула руку через стол, он прихлопнул эту руку ладонью, точно поймал в капкан. Он сделал это так неожиданно и ловко, что мы сразу позабыли о своем дурацком состязании.

– Если уж говорить о силе, – сказал мистер Джеггерс, – так сейчас вы кое-что увидите. Молли, покажите-ка вашу руку.

Он по-прежнему крепко держал ее руку на столе, но другую она успела спрятать за спину.

– Не надо, хозяин, – проговорила она тихо, устремив на нею внимательный, умоляющий взгляд.

– Сейчас вы кое-что увидите, – повторил мистер Джеггерс, нимало не поколебленный в своем намерении. – Молли, покажите им вашу руку.

– Хозяин! – взмолилась она все так же тихо. – Ну, пожалуйста!

– Молли, – сказал мистер Джеггерс, не поворачивая головы и упрямо уставившись в противоположную стену, – покажите им обе руки. Ну, поживее!

Он выпустил ее руку, лежавшую на столе. Вторая ее рука появилась из-за спины и тоже легла на стол. Она была сильно обезображена, – глубокие шрамы исчертили все запястье. Вытянув вперед руки, женщина оторвала взгляд от мистера Джеггерса и настороженно обвела нас глазами одного за другим.

– Вот где сила, – продолжал мистер Джеггерс, хладнокровно водя пальцем по синеватой сетке жил. – Мало найдется мужчин с такими сильными руками, как у этой женщины. До чего эти руки цепкие, просто удивительно. Мне довелось видеть много разных рук, но таких я ни у кого не видел.

Пока он неторопливо и рассудительно произносил эти слова, экономка снова и снова обводила нас взглядом. Как только он замолчал, она опять посмотрела на него.

– Вот и все, Молли, – сказал мистер Джеггерс, слегка кивнув ей головой. – На вас полюбовались, теперь можете идти.

Она сняла руки со стола и вышла из комнаты, а мистер Джеггерс, взяв с этажерки графин, налил себе вина и пустил его вкруговую.

– Джентльмены, – объявил он, – в половине десятого нам придется разойтись. Прошу вас, не теряйте драгоценного времени. Я был очень рад с вами познакомиться. Мистер Драмл, ваше здоровье!

Если, отличая таким образом Драмла, мистер Джеггерс хотел, чтобы тот показал себя во всей красе, то он достиг своей цели. Хмуро торжествуя победу, Драмл держался с нами все более и более нагло и под конец стал совершенно невыносим. А мистер Джеггерс как и прежде проявлял к нему необъяснимый интерес. Казалось, Драмл необходим мистеру Джеггерсу, как изюминка в вине.

По мальчишеской нашей невоздержности мы, вероятно, выпили лишнего и, уж конечно, много лишнего наболтали. Особенно нас распалила какая-то грубая шутка Драмла по поводу того, что мы не знаем счета деньгам. В ответ я очень горячо, если и не очень тактично, заметил, что не ему бы это говорить – всего неделю назад он при мне взял у Стартопа взаймы денег.

– Ну что ж, – огрызнулся Драмл, – взял и отдам.

– Никто и не говорит, что не отдадите, – возразил я, – но мне кажется, что в таком случае вы могли бы помолчать относительно нас и наших денег.

– Вам кажется ! – фыркнул Драмл. – О господи!

– И я подозреваю, – продолжал я, стараясь говорить очень строго, – что сами вы не дали бы нам взаймы, как бы мы ни нуждались в деньгах.

– Что верно, то верно, – сказал Драмл. – Я бы не дал вам и шести пенсов. И никому бы не дал.

– Я считаю, что раз так, то и просить взаймы не очень-то красиво.

– Вы считаете! – фыркнул Драмл. – О господи!

Этот ответ взорвал меня, тем более что мне никак не удавалось прошибить его злобную тупость, – и, отмахнувшись от Герберта, который пытался меня удержать, я выпалил:

– Ну хорошо, мистер Драмл, раз уж на то пошло, я вам сейчас скажу, что мы с Гербертом подумали, когда вы получили взаймы эти деньги.

– А мне плевать, что вы с вашим Гербертом подумали, – прорычал Драмл и, кажется, добавил себе под нос, что мы оба можем отправляться к черту – туда и дорога.

– А я вам все-таки скажу, – не унимался я. – Мы тогда говорили, что вы, видно, рады-радешеньки этим деньгам, а сами точно издеваетесь над Стартопом: вот, мол, нашел дурака.

Драмл расхохотался: он сидел, засунув руки в карманы, ссутулив круглые плечи, и смеялся нам в лицо, не скрывая, что я угадал и что в его глазах все мы – презренные идиоты.

Тут в дело вмешался Стартоп. Проявив куда больше обходительности, чем я, он стал уговаривать Драмла вести себя поприличнее. Но поскольку Стартоп был веселый и приветливый юноша – полная противоположность Драмлу, – тот всегда готов был усмотреть в его словах личное оскорбление. И теперь он только нагрубил ему в ответ, а Стартоп, чтобы замять разговор, отпустил какую-то невинную шутку, на которую все мы дружно рассмеялись. Эта удача его врага взбесила Драмла: он вдруг распрямил свои круглые плечи, вынул руки из карманов, ругнулся, схватил бокал и зашвырнул бы его в голову Стартопу, если бы мистер Джеггерс с непостижимым проворством не удержал его руку в ту самую секунду, когда он размахнулся для удара.

– Джентльмены, – сказал мистер Джеггерс, невозмутимо ставя бокал на стол и вытаскивая за массивную цепочку свои золотые часы, – с великим прискорбием должен вам сообщить, что сейчас половина десятого.

Мы поднялись и стали прощаться. Еще не спустившись с лестницы, Стартоп, как ни в чем не бывало, уже называл Драила «дружище». Но дружище не отзывался и даже не пожелал идти в Хэммерсмит с ним вместе, так что мы с Гербертом, решив остаться ночевать в городе, видели, как они пустились в путь по разным тротуарам, – Стартоп чуть впереди, а Драмл за ним, в тени домов на другой стороне улицы, точь-в-точь как обычно в своей лодке на реке.

Так как дверь за нами еще не заперли, я попросил Герберта минутку подождать и побежал наверх, надумав сказать два слова моему опекуну. Я нашел его во второй комнате, где он, стоя среди множества пар всевозможной обуви, уже вовсю мылил руки, смывая наш визит.

Я объяснил свое возвращение желанием высказать ему, как мне жаль, что вышла такая неприятность, и попросить не очень на меня сердиться.

– Пфу! – с силой выдохнул он, набрав воды в ладони и зарывшись в них лицом. – Это пустяки, Пип. А Паук мне понравился.

Он обернулся ко мне и стал вытираться, мотая головой и громко отфыркиваясь.

– Я рад, что он вам понравился, сэр, – сказал я, – но мне… мне он не нравится.

– Да, да, – подтвердил мой опекун. – Вам с ним лучше не иметь дела. Держитесь от него подальше. Но мне он понравился, Пип. Это в своем роде цельная фигура. Если бы я занимался ворожбой…

Выглянув из-за полотенца, он поймал на себе мой взгляд.

– Но я не занимаюсь ворожбой, – сказал он, снова прячась в полотенце и насухо вытирая уши. – Вы ведь знаете, чем я занимаюсь, так? Спокойной ночи. Пип.

– Спокойной ночи, сэр.

Через месяц с небольшим после этого срок пребывания Паука у мистера Покета кончился, и к великому облегчению всего дома, кроме миссис Покет. он уполз в свою фамильную щель.

0

28

Глава 27

«Дорогой мистер Пип!

Пишу я эти строки по просьбе мистера Гарджери, чтобы сообщить Вам, что он едет в Лондон с мистером Уопслом и хотел бы Вас повидать, если Вам это будет желательно. Он зайдет в гостиницу Барнарда во вторник в девять часов утра, а если это нежелательно, будьте столь добры известить. Ваша сестра бедняжка все в том же положении. Мы каждый вечер, когда сидим в кухне, вспоминаем Вас и все гадаем, что-то Вы сейчас делаете и говорите. Если это Вам теперь покажется вольностью, то простите ради старой дружбы. Засим, мистер Пип. остаюсь вечно преданная и благодарная Вам

Бидди.

P.S. Он просит, чтобы я обязательно написала то-то будет расчудесно. Говорит, Вы поймете. Я надеюсь и даже уверена, что Вам желательно будет с ним повидаться, хоть Вы теперь и джентльмен, потому что сердце у Вас всегда было доброе, а он такой хороший, такой хороший человек. Я прочла ему все письмо, кроме только последних строчек, и он просит, чтобы я обязательно написала еще раз то-то будет расчудесно ».

Письмо это я получил по почте в понедельник утром, то есть за день до появления Джо. Я хочу откровенно рассказать, с какими чувствами я ожидал его приезда.

Не с радостью, хотя нас и связывало столько крепких уз, нет, – с сильным беспокойством, некоторой досадой и с острым сознанием неуместности нашего свидания. Если бы я мог откупиться от него деньгами, я бы, несомненно, это сделал. Утешался я только мыслью, что Джо приедет в Подворье Барнарда, а не в Хэммерсмит, и следовательно не попадется на глаза Бентли Драмлу. Меня не смущало, что его увидит Герберт или его отец – люди, которых я уважал: но меня бросало в дрожь при мысли, что его может увидеть Драмл, к которому я питал лишь презрение. Так всю жизнь мы совершаем самые трусливые и недостойные поступки с оглядкой на тех, кого ни в грош не ставим.

Последнее время я все старался украсить наше жилище всякими ненужными и несуразными предметами, причем такое единоборство с Барнардом стоило мне немалых денег. Сейчас это была уже совсем не та квартира, какую я застал по приезде, и я имел честь занимать не одну страницу в счетной книге соседнего драпировщика. Я так разошелся, что даже завел мальчика-слугу, и жизнь моя, можно сказать, превратилась в сплошное рабство. Ибо с тех пор как я создал это чудовище (из отбросов семейства моей прачки) и нарядил его в синий фрак, канареечного цвета жилет, белый шейный платок, кремовые панталоны и высокие сапоги, мне приходилось постоянно изыскивать для него хотя бы видимость работы и изрядное количество самой настоящей еды, и он, неустанно требуя то одного, то другого, преследовал меня, как некий беспокойный дух.

Этому призраку-мстителю приказано было во вторник с восьми часов утра находиться неотлучно в прихожей (площадью в четыре квадратных фута, как выяснилось при покупке половика), а Герберт вызвался заказать завтрак, который, как он считал, должен был прийтись по вкусу Джо. Я был искренне ему благодарен за такое внимание и участие, но в то же время какой-то голос нашептывал мне, что, будь Джо его гостем, Герберт не проявил бы столько усердия.

Так или иначе, я с вечера приехал в город, а во вторник встал пораньше и позаботился о том, чтобы к приходу Джо наша гостиная и стол, накрытый для завтрака, приняли самый праздничный вид. На беду, утро выдалось дождливое, и даже ангел не мог бы скрыть того обстоятельства, что Барнард, словно плаксивый великан-трубочист, проливал за окном черные от сажи слезы.

Чем ближе время подходило к девяти часам, тем сильнее меня подмывало сбежать, но в прихожей, послушный моему приказу, дежурил Мститель, и скоро я услышал на лестнице шаги Джо. Я знал, что это Джо, по тому, как он шаркал ногами – парадные башмаки всегда бывали ему велики, – и по тому, как долго он простаивал на каждом этаже, читая фамилии жильцов. Когда же он остановился на нашей площадке, я услышал, как он обвел пальцем буквы моего имени, написанного краской на двери, а потом стал громко дышать в замочную скважину. Наконец он тихонько стукнул в дверь, и Пеппер – так непоэтично звучала фамилия Мстителя – доложил: «Мистер Гарджери!» Я уж думал, что Джо никогда не кончит вытирать ноги и что мне придется самому стащить его с половика, но наконец он вошел в комнату.

– Здравствуй, Джо, как поживаешь, Джо?

– Здравствуй, Пип, ты-то как поживаешь, Пип?

Доброе, открытое его лицо так и сияло от радости, когда он, положив шляпу на пол между нами, схватил меня за обе руки и стал без конца поднимать и опускать их, словно я был новейшей системы насосом.

– Я рад тебя видеть, Джо. Давай сюда свою шляпу.

Но Джо, подобравший ее с пола обеими руками осторожно, как гнездо с яйцами, и слышать не хотел о том, чтобы с нею расстаться, а продолжал говорить, неловко держа ее перед собой.

– Ох, и вырос же ты, – сказал Джо, – и какой стал гладкий да фасонистый (он немного подумал, прежде чем нашел это слово) – ну прямо достойный слуга королю и отечеству.

– Ты тоже выглядишь прекрасно, Джо.

– Благодарение богу, – сказал Джо, – жаловаться не на что. И сестра твоя все в таком же положении, не хуже. А Бидди, та всегда молодцом. Все знакомые тоже как жили, так и живут. Только вот Уопсл – тот дал маху.

Все это время Джо (по-прежнему заботливо оберегая птичье гнездо) то обводил глазами комнату, то устремлял изумленный взор на мой цветастый халат.

– Дал маху, Джо?

– Ну да, – ответил Джо, понизив голос. – Ушел из церкви и подался в актеры. Он и в Лондон со мной приехал все из-за этого актерства. И он просил, – сказал Джо, придерживая гнездо левым локтем, а правой рукой шаря в нем в поисках яичка, – чтобы, значит, ежели не сочтем за дерзость, передать вам вот это.

Я взял из рук Джо листок бумаги, оказавшийся смятой афишей маленького лондонского театра, в которой объявлялось, что на этой самой неделе на сцене его впервые выступит «провинциальный актер-любитель, новый Росций[11], чье бесподобное исполнение главной роли в величайшей трагедии нашего Национального Барда произвело фурор в местных театральных кругах».

– Ты уже побывал на представлении, Джо? – спросил я.

– Побывал, Пип, – отвечал Джо торжественно и веско.

– Ну и что же, правда был фурор?

– Да как тебе сказать, – отвечал Джо, – апельсинных корок много было, это да. Особенно когда он духа увидел. Ну, да вы сами посудите, сэр, каково должно быть человеку, когда он с духом разговаривает, а ему слова не дают вымолвить, кричат: «Аминь!». Это правильно, он служил в церкви, мало ли каких несчастий с человеком не бывает, – Джо говорил тихо, прочувствованным тоном, – но ведь не расстраивать же его по этому случаю в такое-то время. Я так считаю, уж ежели человеку нельзя спокойно поговорить с духом родного отца, что же ему тогда можно? И еще я скажу: если ему траурная шляпа так мала, что черные перья все время ее набок перетягивают, – попробуй-ка удержи ее на голове.

В глазах у Джо появилось такое выражение, словно он сам увидел духа, и я понял, что в комнату вошел Герберт. Я познакомил их, и Герберт протянул Джо руку, но тот попятился от нее, крепко вцепившись в свое гнездо.

– Ваш покорный слуга, сэр, – сказал Джо, – надеюсь, вы с Пипом… – тут взгляд его упал на Мстителя, который ставил на стол поджаренный хлеб, и я так ясно прочел к нем намерение включить этого юношу в семейный круг, что строго сдвинул брови, чем окончательно смутил Джо… – я про то говорю, что вы, джентльмены, надеюсь, в добром здоровье, хоть и живете в такой тесноте да духоте. Может, по лондонским понятиям, это очень даже хорошая гостиница, – добавил Джо простодушно, – и слава у нее, как я слышал, такая, что лучше не бывает; но сам я, прямо скажу, и свинью не стал бы здесь держать, ежели бы, конечно, хотел ее как следует откормить и чтобы вкус у нее потом был приятный.

Высказав столь лестное мнение о нашем жилище и заодно проявив неудержимую склонность величать меня «сэром», Джо в ответ на приглашение к столу стал оглядывать комнату, выискивая, куда бы пристроить свою шляпу, – словно во всей вселенной было считанное число предметов, достойных служить ей местом отдохновения, – и в конце концов поставил ее на самый край каминной полки, откуда она и падала время от времени до самого его ухода.

– Вам чаю или кофе, мистер Гарджери? – спросил Герберт, который по утрам всегда сидел на хозяйском месте.

– Премного благодарен, сэр, – отвечал Джо, застыв на стуле в полной неподвижности. – Чего вам желательно, того и мне позвольте.

– Так я вам налью кофе?

– Премного благодарен, сэр. – ответил Джо, явно огорченный этим предложением, – ежели вы порешили на кофе, я нам перечить не стану. Но вы не находите ли, что он иногда действует горячительно?

– Тогда лучше чаю, – сказал Герберт и налил ему чашку.

Тут шляпа Джо свалилась с камина, и он вскочил, поднял ее и снова пристроил в точности на то же место, как будто считая, что проявил бы крайнюю невоспитанность, если бы не дал ей возможности вскоре свалиться снова.

– Вы когда приехали в город, мистер Гарджери?

Джо прикрыл рот рукой и закашлялся, точно успел уже схватить в Лондоне коклюш.

– Да словно бы вчера днем, – произнес он. – Нет, не так. Нет, так. Да. Выходит, что вчера днем (в тоне его слышалось облегчение, глубокая мудрость и строгая приверженность истине).

– Успели посмотреть что-нибудь в Лондоне?

– Как же, сэр! – сказал Джо. – Мы с мистером Уопслом чуть приехали, сразу пошли смотреть фабрику ваксы. Только она оказалась совсем не такая, как на тех красных афишках, что расклеивают на дверях магазинов; я то хочу сказать, – добавил Джо в виде пояснения, – что там она нарисована чересчур архитектуритуритурно.

Это слово (которое, как мне кажется, прекрасно определяет известный тип зданий) Джо, вероятно, растянул бы как своего рода припев, если бы, по счастью, внимание его не отвлекла шляпа, снова грозившая свалиться с камина. Шляпа, надо сказать, требовала его неослабного внимания и не меньшей ловкости рук и меткости глаза, чем крикет.

В этой игре со шляпой Джо показал себя подлинным виртуозом: он то кидался к ней и ловко подхватывал ее у самого пола: то ловил на полпути, подбрасывал вверх и так, поддавая ее ладонью, долго бегал по комнате н тыкался в стены, не решаясь схватиться с ней вплотную; наконец он с громким плеском уронил ее в полоскательницу, откуда я взял на себя смелость ее выудить.

Что же касается воротничков Джо, то они вызывали целый ряд недоуменных вопросов: почему человеку, чтобы считать себя одетым, нужно так жестоко исцарапать себе шею? Почему он полагает, что, надев парадный костюм, непременно должен очиститься страданием? А тут еще Джо стал так глубоко задумываться, не донеся вилки до рта: он приковывался взглядом к таким неподходящим предметам: его мучили такие приступы кашля; он так далеко отодвигался от стола и ронял на пол столько еды, делая вид, будто ничего не уронил, – что я был искренне рад, когда Герберт ушел в свою контору в Сити.

У меня не хватило ни ума, ни сердечного такта понять, что виноват во всем этом я сам и что если бы я проще держал себя с Джо, он бы держал себя проще со мной. Я досадовал на него и злился, а он доконал меня, оказав мне неожиданную услугу.

– Как мы теперь остались одни, сэр. – начал Джо.

– Джо! – недовольно перебил я его. – Как тебе не стыдно говорить мне «сэр»?

На одно мгновение в обращенном ко мне взгляде Джо промелькнуло что-то похожее на упрек. Несмотря на его нелепые воротнички и пышный галстук, в этом взгляде читалось своеобразное достоинство.

– Как мы теперь остались одни, – повторил Джо, – и как нет у меня намерения, да и возможности нет, чтобы еще погостить, я сейчас закончу – или лучше сказать, начну свое сообщение, как оно вышло, что я удостоился такой чести. Потому оно вот как получается, – сказал Джо, словно собираясь по старой своей привычке основательно все разъяснить, – ежели бы не было у меня одного желания – сослужить тебе службу, – я бы не удостоился чести откушать господского завтрака в господской квартире.

Мне так не хотелось снова почувствовать на себе этот укоризненный взгляд, что я не стал пенять ему за его тон.

– Ну вот, сэр, – продолжал Джо, – дело, значит, было так. Сидел я тут на днях у «Матросов», Пип (всякий раз, как в нем брала верх любовь ко мне, он называл меня Пипом, а всякий раз, как пересиливала вежливость, он величал меня сэром), – и вдруг подъезжает на своей тележке Памблчук. Ох, уж этот Памблчук! – сказал Джо, внезапно увлекшись новой темой. – До чего же мне иногда тошно становится, просто сказать невозможно, когда он начинает трубить по всему городу, что это с ним ты еще с пеленок дружбу водил и его считаешь товарищем своих детских игр.

– Что за вздор. Не его, а тебя, Джо.

– И я тоже так думал, Пип, – сказал Джо, тряхнув головой, – хоть теперь оно, пожалуй, и не важно, сэр. Ну так вот, Пип, этот самый Памблчук, уж такой он пустозвон, не приведи господи, подходит ко мне (почему рабочему человеку и не посидеть у «Матросов», пинту пива выпить, да трубку покурить, никакого греха в этом нет) и говорит: «Джозеф, тебя хочет видеть мисс Хэвишем».

– Мисс Хэвишем, Джо?

– «Хочет», так мне Памблчук сказал, «видеть тебя». – Джо замолчал и стал разглядывать потолок.

– Ну, Джо? И что же дальше?

– На следующий день, сэр, – сказал Джо, глядя на меня словно очень издалека, – я, как следует быть, почистился и пошел к мисс Хэ.

– Мисс Хэ, Джо? К мисс Хэвишем?

– Вот и я говорю, сэр, – ответил Джо торжественно и официально, словно диктовал свое завещание, – мисс Хэ, иначе говоря Хэвишем. А она мне высказалась вот в каком смысле. «Мистер Гарджери, говорит, вы с мистером Пипом переписку поддерживаете?» Как я один раз получил от вас письмо, то, значит, и ответил: «Поддерживаю». (Когда я венчался с вашей сестрой, сэр, я отвечал: «Обещаю»; а когда говорил с твоей благодетельницей, Пип. то ответил: «Поддерживаю».) «Так, пожалуйста, говорит, передайте ему, что мисс Эстелла возвратилась домой и хотела бы его повидать».

Я почувствовал, что весь заливаюсь краской. Хорошо, если мое смущение хотя бы отчасти вызвано было мыслью, что, знай я, с чем приехал ко мне Джо, я принял бы его более радушно!

– Когда я пришел домой, – продолжал Джо, – то попросил Бидди, чтобы она тебе про это отписала, но она что-то стала отнекиваться. Потом Бидди говорит: «Я, говорит, знаю, ему приятно будет услышать об этом лично. Сейчас, говорит, праздники, и вам хочется его повидать, вы бы и съездили!» Вот, сэр, теперь я кончил, – сказал Джо, вставая с места, – и желаю тебе, Пип, доброго здоровья и всяческого благополучия.

– Ты разве уже уходишь, Джо?

– Да, ухожу, – сказал Джо.

– Но ты придешь обедать, Джо?

– Нет, не приду, – сказал Джо.

Мы посмотрели друг другу в глаза, и, когда Джо протянул мне руку, ничего связанного с «сэром» уже не было в его благородном сердце.

– Пип, милый ты мой дружок, в жизни, можно сказать, люди только и делают, что расстаются. Кто кузнец, кто жнец, а кто и повыше. Вот и нужно расходиться в разные стороны, и тут уж ничего не попишешь. Если сегодня что вышло не так, в этом только я один виноват. В Лондоне нам с тобой вместе нечего делать, не то что дома, – там все свои люди, все друзья, и все понятно. Ты не думай, что я гордый, просто я хочу быть сам собой, и ты меня больше не увидишь в этом наряде. Я в этом наряде не могу быть сам собой. Я только и бываю сам собой что в кузнице, и в своей кухне, да еще на болотах. И тебе я больше придусь по душе, если ты будешь вспоминать меня таким – в кузнице, с молотом, либо, на худой конец, с трубкой. Я больше придусь тебе по душе, если ты, положим, захочешь меня повидать, приедешь и заглянешь в окошко в кузницу и увидишь – стоит там кузнец Джо у старой наковальни, в старом прожженном фартуке, и работает как работал. Я хоть и очень туп, а все-таки, кажется, сумел сказать, что хотел. И храни тебя бог, Пип, милый ты мой дружок, храни тебя бог!

Я не ошибся – в его простоте было много спокойного достоинства. Нелепый его наряд так же мало помешал мне почувствовать это, как если бы мы встретились в раю. Он легко притронулся к моему виску и ушел. Немного придя в себя, я выбежал на улицу, посмотрел в одну сторону, в другую, – но он исчез.

0

29

Глава 28

Было ясно, что на следующий день мне нужно ехать в наш город; и в первом порыве раскаяния мне было столь же ясно, что я должен остановиться у Джо. Но после того как я заказал себе место на козлах на завтрашний дилижанс и съездил предупредить мистера Покета, второе из этих положений казалось мне уже не таким бесспорным, и я стал измышлять всяческие предлоги, чтобы переночевать в «Синем Кабане». У Джо я только всех стесню; меня не ждут и не успеют приготовить мне постель; я буду слишком далеко от мисс Хэвишем, а она такая привередливая, ей это может не понравиться. Нет на свете обмана хуже, чем самообман, а я, конечно, плутовал сам с собой, выдумывая эти отговорки. Любопытное дело! Не диво, если бы я, по незнанию, принял от кого-нибудь фальшивые полкроны; но как я мог посчитать за полноценные деньги монету, которую сам же чеканил? Услужливый незнакомец, предложив мне, безопасности ради, покрепче свернуть мои кредитные билеты, опускает билеты в карман и подсовывает мне завернутую в бумагу ореховую скорлупу; но чего стоит этот фокус по сравнению с моим? Я сам завертываю в бумагу ореховую скорлупу и подсовываю ее себе под видом кредитных билетов!

Окончательно решив, что остановлюсь в «Синем Кабане», я стал терзаться сомнениями – взять или не взять с собой Мстителя. Меня очень соблазняло посмотреть, как этот дорогостоящий наемник будет чваниться своими высокими сапогами в воротах «Синего Кабана»; и просто дух захватывало при мысли, что можно как бы невзначай зайти с ним в лавку к мистеру Трэббу и пронзить непочтительную душу портновского мальчишки. С другой же стороны, была опасность, что портновский мальчишка сумеет втереться к нему в дружбу и нарасскажет ему чего не надо; или еще вздумает освистать его на потеху всей Торговой улице, – с этого отчаянного озорника все станет, а кроме того, моя покровительница могла прослышать о нем и рассердиться. В конце концов я решил оставить Мстителя в Лондоне.

Так как я уезжал дневным дилижансом, а время было зимнее, я знал, что последнюю часть дороги придется ехать в полной темноте. Дилижанс отходил от «Скрещенных ключей» в два часа пополудни. За четверть часа до его отхода я прибыл туда в сопровождении своего слуги, – если можно так назвать человека, который прилагал все усилия к тому, чтобы служить мне из рук вон плохо.

В те времена было обычным делом пользоваться почтовыми каретами для перевозки арестантов на корабли. Поскольку я знал это и сам не раз видел, как они проезжают по большой дороге, свесив закованные ноги с крыши дилижанса, я не удивился, когда Герберт, прибежавший меня проводить, сказал, что со мной вместе поедут два каторжника. Но были причины – хотя уже и очень давние, – почему от одного слова «каторжник» у меня падало сердце.

– Тебе не будет неприятно с ними ехать, Гендель? – спросил Герберт.

– Нисколько.

– А мне что-то показалось, что ты их не любишь.

– Я их действительно не люблю, и ты, вероятно, тоже. Но ничего, пускай едут.

– Смотри-ка, вот они, выходят из распивочной. Ух, какая жалкая, неприятная картина!

Должно быть, они только что угощали своего конвоира, потому что все трое вытирали губы рукавом. Каторжники были скованы вместе ручными кандалами, на ногах у них были железные кольца с цепью – я хорошо запомнил эти кольца! И одежда их была мне хорошо знакома. Конвойный, вооруженный двумя пистолетами, держал к тому же под мышкой толстую дубинку; но он был в наилучших отношениях с арестантами и, стоя подле них, пока закладывали лошадей, глядел так, словно они были интересной выставкой, еще не открытой для публики, а сам он – ее содержателем. Один из арестантов был выше другого ростом и шире в плечах, и ему по каким-то неисповедимым законам, действующим как на воле, так и в тюрьме, досталось платье меньшего размера. Руки и ноги его, точно подушки, выпирали из рукавов и штанин, арестантская одежда изменила его почти до неузнаваемости; но его полузакрытый глаз я узнал мгновенно. Это был тот самый человек, который в памятный мне субботний вечер сидел с ногами на скамье в «Трех Веселых Матросах» и целился в меня из невидимого ружья!

В том, что он меня пока не узнал, я мог не сомневаться. Он оценил опытным взглядом мою цепочку от часов, потом сплюнул и сказал что-то второму каторжнику; оба засмеялись, повернулись, звякнув общими кандалами, и стали смотреть в другую сторону. Номера, крупно написанные у них на спинах, как на дверях домов: отвратительные струпья, как у бездомных собак; закованные ноги, стыдливо обмотанные носовыми платками; любопытство и гадливость, какую они вызывали в окружающих, – все это, как и сказал Герберт, являло поистине жалкое, гнусное зрелище.

Но это было еще не самое худшее. Оказалось, что все задние места на империале заняты семейством, перебирающимся куда-то из Лондона, и что арестантов некуда посадить, кроме как на переднюю скамью, позади кучера. Узнав об этом, какой-то раздражительный господин, которому продали четвертое место на этой скамье, пришел в страшную ярость и стал вопить, что сажать его рядом с такими негодяями противно всем правилам, что это – стыд, и позор, и вред, и зараза, и не знаю что еще. А лошадей между тем запрягли, кучер торопился с отъездом, и мы уже готовились занять свои места, и арестанты со своим конвойным вышли со двора па улицу, обдав нас сложным, неотделимым от тюрьмы запахом горячего хлеба, грубого сукна, пеньки и известки.

– Да вы не расстраивайтесь, сэр, – уговаривал конвойный разъяренного пассажира. – Я сам сяду рядом с вами. А их посажу с краю. Они вам ничуть не помешают, сэр, будете ехать, как будто их тут и нет.

– Меня-то ругать нечего, – проворчал тот арестант, которого я узнал. – Я не по своей охоте еду. Я бы с моим удовольствием остался здесь. По мне – кто хочет, тот и занимай мое место.

– И мое тоже, – просипел второй. – Кабы меня спросили, я бы вас никого не стеснил.

И тут они оба захохотали и стали щелкать орехи и плеваться скорлупой, – как и я, вероятно, поступил бы, будь я на их месте и окружен таким презрением.

В конце концов выяснилось, что помочь разъяренному господину ничем невозможно и что ему остается либо ехать с кем бог послал, либо не ехать вовсе. Тогда он, не переставая жаловаться, залез на свое место, рядом с ним сел конвоир, арестанты тоже кое-как вскарабкались на крышу, и тот, которого я узнал, оказался прямо позади меня, так что я чувствовал на затылке его дыхание.

– Счастливого пути, Гендель! – крикнул Герберт, чуть только карета тронулась, и я поблагодарил судьбу за то, что он выдумал для меня это новое имя.

Невозможно передать, как болезненно я ощущал дыхание каторжника не только у себя на затылке, но и по всей спине. Словно в жилы мне проникала какая-то едкая, жгучая кислота, от которой даже скулы сводило. Казалось, он дышит глубже и чаше, чем нужно, и при этом производит куда больше шума; и я чувствовал, что весь скривился набок от робких усилий как-нибудь отгородиться от него.

Было очень холодно, дул ветер, и оба каторжника на чем свет стоит кляли погоду. Скоро мы совсем окоченели, а к тому времени, когда карета миновала харчевню, отмечавшую половину пути, все пассажиры уже давно умолкли и только ежились и дрожали в каком-то полусне. Я тоже задремал, не успев додумать, следует ли вернуть этому несчастному два фунта стерлингов, прежде чем я потеряю его из виду, и как лучше всего это сделать. Пробудился я в страшном испуге – оттого что нырнул вперед так далеко, словно решил поплавать между крупами лошадей, – и мысли мои вернулись все к тому же вопросу.

По-видимому, я проспал дольше, чем думал: было темно, и в мигающем свете наших фонарей я не мог разобрать, где мы находимся, но в холодном влажном ветре, дувшем навстречу, уже можно было различить знакомый запах болот. Каторжники, совсем ссутулившись и низко пригнув головы, чтобы укрыться от ветра за моею спиной, сидели теперь вплотную ко мне. Первые их слова, которые я услышал, когда проснулся, были словно повторением моих мыслей: «Два билета по фунту стерлингов».

– Где он их достал? – спросил тот, которого я видел впервые.

– А я откуда знаю? – ответил другой. – Где-то они были у него припасены. Небось приятели дали.

– Мне бы их сейчас, – сказал его сосед, отпустив ругательство по адресу погоды.

– Кого? Приятелей или два фунта?

– Два фунта. Приятелей, сколько у меня их было, я бы и за фунт продал – не жалко. Ну? Так он, значит, говорит…

– Он и говорит, – продолжал каторжник, которого я узнал, – а мы это все мигом обладили, на пристани, за штабелем леса. «Ты, говорит, завтра на волю выходишь». – «Правильно, говорю, выхожу». Ну, он и попросил, чтобы, значит, разыскать мальчишку, который его накормил и не выдал, и передать ему эти два билета. Я обещал и так и сделал.

– Ну и дурак, – просипел второй. – Я бы лучше сам их проел да пропил. Он скорей всего был новичок. Ты говоришь, он тебя в первый раз видел?

– Ну да. Разные партии, разные корабли… Его-то судили вторично, за побег, приговорили к пожизненной.

– И ты… ух, и холодище, чтоб его… ты только тогда и промышлял в этих краях?

– Только тогда.

– Ну и как здесь места, ничего?

– Места хуже некуда. Туман, канавы, топь, работа. Работа, топь, канавы, туман.

Оба снова разразились проклятьями и, вдоволь начертыхавшись, постепенно затихли.

Услышав этот разговор, я готов был тут же соскочить на дорогу и остаться один в кромешном мраке, но меня удержала уверенность, что человек этот и не подозревает, кто я. Я и сам изменился с годами, а главное – моя одежда и вид горожанина исключали для него всякую возможность узнать меня без случайной подсказки. Но разве не удивительно было, что мы очутились рядом на крыше кареты? И я трепетал, как бы кто-нибудь, по столь же удивительной случайности, не произнес при нем моего имени. Чтобы оградить себя от этой опасности, я решил слезть у самого въезда в город. Это мне удалось. Маленький мой саквояж лежал в багажном ящике у меня под ногами; я без труда достал его, выбросил на дорогу и сам спрыгнул следом – у первого фонаря, на первых булыжниках городской улицы. А каторжники покатили дальше. Я знал, в каком месте их ссадят и поведут прочь от большой дороги – к реке. В воображении я видел лодку с гребцами-арестантами, поджидающую их у затянутых илом ступеней пристани – слышал грубое, точно собакам брошенное: «Давай греби!» – видел проклятый богом Ноев ковчег, застывший на черной воде.

Я не мог бы сказать, чего я боялся, ибо страх мой был безотчетным и смутным, но мне было очень страшно. Всю дорогу до гостиницы я дрожал от ужаса, который нельзя было объяснить одной только мыслью – пусть и очень неприятной, – что меня могут узнать. Я твердо убежден, что в этом неясном чувстве воскресли на несколько минут мучительные страхи моего детства.

В столовой «Синего Кабана» было пусто, и я не только заказал обед, но и принялся уже за первое блюдо, прежде чем слуга узнал меня. Попросив прощенья за такую оплошность, он тотчас предложил, не послать ли мальчика за мистером Памблчуком.

– Нет, – сказал я, – ни в коем случае.

Слуга (тот самый, что передал нам жалобу приезжих из нижней залы в день, когда меня записали в подмастерья), казалось, удивился и при первом удобном случае положил старый, замасленный номер местной газеты так близко от меня, что я взял его и прочел следующую заметку:

«В связи с имевшим недавно место поразительным возвышением на жизненном поприще некоего железных дел мастера, юного обитателя здешних мест (кстати сказать – какая благодарная тема для волшебного пера нашего пока еще не всеми признанного согражданина Туби, чьи поэтические творения не раз украшали эти страницы!), нашим читателям небезынтересно будет узнать, что первым благодетелем, наперсником и другом упомянутого юноши было одно высокоуважаемое лицо, в некотором роде причастное к торговле зерном и семенами, чье весьма удобное и поместительное коммерческое заведение расположено не так уж далеко от Торговой улицы. С чувством личного удовлетворения мы приветствуем в его лице Ментора нашего Телемака, ибо отрадно знать, что именно жителю нашего города обязан юный герой своим счастьем. На задумчивом челе местного Мудреца, в прекрасных очах местной Красавицы мы читаем вопрос: кто же этот герой? Насколько нам известно, живописец Квентин Массейс[12] был антверпенским кузнецом. Verb. Sap.[13]».

Я утверждаю на основании богатейшего опыта, что, если бы мне в пору моего процветания довелось попасть на Северный полюс, я и там встретил бы кого-нибудь – дикого эскимоса или цивилизованного джентльмена, – кто сказал бы мне, что первым моим благодетелем был Памблчук и что только ему я обязан своим счастьем.

0

30

Глава 29

Поднялся я спозаранку. Идти к мисс Хэвишем было еще не время, и я отправился погулять за город, в ту сторону, что была ближе к ее дому – и дальше от кузницы Джо (к Джо можно сходить завтра!). Я шел и думал о моей благодетельнице и о лучезарном будущем, которое она мне готовит.

Она усыновила Эстеллу, она, в сущности, усыновила и меня, и, конечно же, в ее планы входит соединить нас. Никому другому, как мне, предстоит оживить уснувший дом, распахнуть окна темных комнат навстречу солнцу, пустить все часы, разжечь веселый огонь в каминах, смахнуть паутину, выгнать ползучих тварей – словом, свершить все славные подвиги сказочного рыцаря и жениться на принцессе. По дороге я остановился взглянуть на дом; и потемневший кирпич стен, замурованные окна, зеленый плюш, крепкие ветви которого, словно жилистые стариковские руки, обвили даже трубы на крыше, – все это слилось к заманчивую тайну, разгадать которую суждено было мне. А сердцем этой тайны была, разумеется, Эстелла. Но хотя она безраздельно властвовала надо мною, хотя к ней летели мои мечты, хотя она уже в детстве оказала огромное влияние па мою жизнь и характер, я даже в то безоблачное утро не наделял ее достоинствами, которыми она не обладала. Я нарочно упоминаю об этом сейчас, потому что лишь с помощью этой нити можно проследить за моими блужданиями по лабиринту, в который я попал. Умудренный жизнью, я знаю, что обычное представление о влюбленных не всегда справедливо. О себе скажу одно: я полюбил Эстеллу любовью мужчины просто потому, что иначе не мог. Да, часто, часто, а может быть и постоянно, я с грустью говорил себе, что люблю без поощрения, без надежды, наперекор разуму, собственному счастью и душевному покою. Да, я любил ее не меньше от того, что понимал это, не меньше, чем если бы она казалась мне безгрешным ангелом, сошедшим на землю.

Я рассчитал свою прогулку так, чтобы оказаться у ворот в тот же час, как бывало раньше. Дернув колокольчик неверной рукой, я отвернулся от калитки, чтобы перевести дух и справиться с неистово бьющимся сердцем. Я услышал, как отворилась дверь, услышал шаги во дворе; но сделал вид, что ничего не слышу, даже когда калитка заскрипела на ржавых петлях.

Наконец, почувствовав, что меня тронули за плечо, я вздрогнул и обернулся. И тут вздрогнул еще раз, уже гораздо натуральнее, увидев, что передо мной стоит человек в опрятной серой одежде, – человек, которого я меньше всего мог себе представить на месте привратника у мисс Хэвишем.

– Орлик?

– Да, да, молодой хозяин, не у вас одного перемены в жизни. Да вы входите, входите. Калитку не велено держать отворенной.

Я вошел, он захлопнул калитку, запер ее и, вынув ключ, зашагал впереди меня.

– Да! – сказал он, оглянувшись через плечо. – Вот он я, тут как тут.

– Как ты сюда попал?

– Пешком пришел, – дерзко ответил он. – А сундук мне привезли на тачке.

– Ты, кажется, прочно здесь обосновался?

– А что ж. Ничего худого тут нет, молодой хозяин.

Я был в этом далеко не уверен. Пока я обдумывал его слова, он оторвал свои тяжелый взгляд от земли и медленно оглядел меня всего, с ног до макушки.

– А из кузницы ты, значит, ушел? – спросил я.

– Разве же это похоже на кузницу? – сказал Орлик, оглядываясь по сторонам с обиженным видом. – Похоже, а?

Я спросил, давно ли он ушел от Гарджери.

– Здесь все дни на один образец, – отвечал он, – сразу и не подсчитаешь. Уж после того ушел, как вы уехали.

– Это я и сам знаю, Орлик.

– А как же, – сказал он сухо. – Вы же ученые.

Тем временем мы вошли в дом, и оказалось, что Орлик занимает возле самой двери комнату с небольшим окошком во двор. Это была узкая каморка вроде тех, в каких живут парижские консьержи. На стене висело несколько ключей, к которым Орлик теперь присоединил и ключ от калитки; в нише стояла его кровать, накрытая лоскутным одеялом. Комната производила впечатление неряшливое, тесное, сонное, – ни дать ни взять клетка, где живет сурок в образе человека; а сам Орлик, чья тяжелая черная фигура маячила в тени у окна, и был тем сурком, для которого она предназначалась.

– Я никогда не видел этой комнаты, – заметил я. – Да и привратника здесь раньше не было.

– Не было, – сказал он, – пока не пошли разговоры, что дом без охраны, а это, мол, опасно, – тут и беглые и мало ли какой еще сброд шатается. Вот тогда меня и рекомендовали сюда, потому что я всякому могу сдачи дать; я и поступил. Работа здесь легкая, – легче, чем мехи раздувать да по железу бить… Оно заряженное.

Он заметил, что мой взгляд остановился на стене, где висело ружье с обитой медью ложей.

– Ну что ж, – сказал я, наскучив этим разговором, – пройти мне наверх к мисс Хэвишем?

– А провалиться мне, коли я знаю, – ответил он и потянулся всем телом, а потом встряхнулся, как собака. – Я только то знаю, что мне приказано. Я вот этим молотком ударю по этому вот звонку, а вы идите по коридору, пока не встретите кого-нибудь.

– Меня, вероятно, ждут?

– Провал меня возьми, коли мне это известно! – сказал он.

Тогда я свернул в длинный коридор, которым ходил когда-то в своих грубых башмаках, а он ударил по звонку. Звук еще не успел замереть, когда в конце коридора появилась мисс Сара Покет, на лице которой, по моей милости, остались теперь только желтые и зеленые краски.

– Ах, это вы, мистер Пип? – сказала она.

– Я, мисс Покет. Рад вам сообщить, что мистер Покет и его семья в добром здоровье.

– Но все так же неблагоразумны? – вздохнула Сара, скорбно покачав головой. – Благоразумие им нужнее, чем здоровье. Ах, Мэтью, Мэтью! Дорогу вы знаете, сэр?

Как не знать – я столько раз ходил вверх и вниз по этой темной лестнице. Теперь я поднялся по ней в легких городских штиблетах и, как бывало, постучал в дверь к мисс Хэвишем. Тотчас послышался се голос:

– Это Пип. Войди, Пип!

Она сидела на своем прежнем месте у туалетного стола, все в том же платье, сложив руки на крюке своей палки, опираясь на них подбородком и устремив взгляд на огонь. А возле нее, держа в руке ненадеванную белую туфельку и внимательно се разглядывая, сидела нарядная дама, которую я никогда раньше не видел.

– Входи, Пип, – бормотала мисс Хэвишем, не оглядываясь на меня. – Входи, входи. Как поживаешь, Пип! Целуешь мне руку, словно я королева, а?.. Ну?

Она вдруг взглянула на меня, не поднимая головы, и повторила мрачно-шутливым тоном: – Ну?

– Мне передали, мисс Хэвишем, – начал я, смутившись, – что вы были так добры, что изъявили желание повидаться со мной, и я тотчас же приехал.

– Ну?

Нарядная дама, которую я никогда раньше не видел, подняла голову и лукаво взглянула на меня, и тут я понял, что на меня смотрят глаза Эстеллы. Но она так изменилась, так похорошела, стала такой женственной, так далеко ушла по пути всяческого совершенства, что сам я словно не подвинулся вперед ни на шаг. Я смотрел на нее и с ужасом чувствовал, что опять превращаюсь в неотесанного деревенского мальчика. О, как остро я в эту минуту ощущал ее недоступность и ту пропасть, что разделяла нас!

Эстелла протянула мне руку. Я, запинаясь, промямлил что-то насчет того, как я рад опять с ней встретиться и как давно ждал этого дня.

– Что скажешь, Пип, очень она изменилась? – спросила мисс Хэвишем, хищно поглядывая на меня и стуча клюкой по стоявшему между нами стулу в знак того, что мне следует на него сесть.

– Когда я вошел, мисс Хэвишем, я не увидел ничего знакомого ни в лице, ни во всем облике; но теперь просто удивительно, как я все больше узнаю прежнюю…

– Как? Прежнюю Эстеллу? – перебила мисс Хэвишем. – Но ведь она была гордая и злая, и ты хотел уйти от нее. Разве не помнишь?

Я пролепетал, что ведь это было давно, что я тогда был глуп, и прочее в том же роде. Эстелла спокойно улыбнулась и сказала, что, по всей вероятности, я был совершенно прав, – в то время она действительно могла хоть кого вывести из терпения.

– А он изменился? – спросила ее мисс Хэвишем.

– Очень, – ответила Эстелла, поглядев на меня.

– Не такой простой и грубый, каким был? – сказала мисс Хэвишем, перебирая ее кудри.

Эстелла засмеялась, взглянула на туфлю, которую держала в руке, снова засмеялась, взглянула на меня и отставила туфлю. Она и теперь обращалась со мной как с мальчишкой, но она меня завлекала.

Мы сидели в дремотном сумраке этой комнаты, дурманящее влияние которой я испытал на себе с такой силой, и я узнал, что Эстелла только что возвратилась из Франции и будет жить в Лондоне. Она была по-старому горда и своевольна, но свойства эти так сливались с ее красотой, что отделить их от ее красоты было бы невозможно, даже грешно, – или мне так казалось. Но поистине невозможно было, видя ее, забыть недостойную жажду богатства и высокого положения, отравившую мне отроческие годы; и вздорные желания, которые заставили меня стыдиться родного дома и Джо; и несчетные грезы, когда лицо ее то мерещилось мне в языках огня, то вместе с искрами взлетало над наковальней, то, возникнув из ночной тьмы, заглядывало в окошко кузницы, чтобы тут же исчезнуть. Словом, не в моих силах было оторвать ее, будь то в настоящем или в прошедшем, от всего самого сокровенного в моей жизни.

Было решено, что я пробуду у них весь день, переночую в гостинице, а завтра уеду в Лондон. После недолгой беседы мисс Хэвишем отправила нас вдвоем погулять в саду, а потом, когда мы вернемся, сказала она, я, как в былые времена, покатаю ее в кресле.

И вот мы с Эстеллой вошли в старый сад через ту самую калитку, в которую я когда-то решился войти, не ведая, что меня ждет битва с бледным молодым джентльменом, ныне Гербертом; я – трепещущий, влюбленный даже в оборки ее платья; она – спокойная, как богиня, и отнюдь не влюбленная в фалды моего сюртука. Когда мы подошли к месту поединка, она остановилась и сказала:

– Чудачка я была, что спряталась тогда и подглядела вашу драку; но это мне доставило великое удовольствие.

– Вы удостоили меня великой награды.

– Разве? – сказала она небрежно, точно ничего не помнила. – Я знаю только, что терпеть не могла вашего противника за то, что он явился сюда навязывать мне свое общество.

– Сейчас мы с ним друзья, – сказал я.

– Вот как? Впрочем, я вспоминаю, вы, кажется, учитесь у его отца?

– Да.

Мне было неприятно в этом признаваться: выходило, будто я школьник, а она и без того обращалась со мной как с маленьким.

– С тех пор как изменилось ваше положение и ваши виды на будущее, вы изменили и круг знакомых, – сказала Эстелла.

– Это естественно, – сказал я.

– И необходимо, – добавила она надменно. – Теперь вам не пристало знаться с теми, с кем вы были знакомы раньше.

Честно говоря, я сомневаюсь, чтобы в мои намерения еще входило навестить Джо; но если и было у меня такое намерение, то после этих слов оно развеялось как дым.

– В то время, – сказала Эстелла, слегка взмахнув рукой, чтобы пояснить, что она имеет в виду время нашей драки, – вы еще не знали, какая удача вас ждет впереди?

– Понятия не имел.

Какое уверенное превосходство чувствовалось в ней и какая робкая покорность – во мне, когда мы шли рядом по дорожке сада! Но я терзался бы этим обстоятельством куда больше, если бы не видел причины его в том, что именно я, а не кто другой, предназначен ей судьбою.

Сад совсем одичал и заглох, так что бродить по нему было затруднительно, и мы, пройдя раза три взад и вперед, вышли обратно во двор пивоварни. Я показал Эстелле то место, где в самый первый день увидел, как она ходит по старым бочкам, и она, бросив в ту сторону холодный, мимолетный взгляд, сказала: – Да? – Я напомнил ей, как она вышла из дома и дала мне мяса и пива, и она сказала: – Не помню.

– Не помните, как довели меня до слез? – спросил я.

– Нет, – ответила она и, покачав головой, отвернулась.

Она не помнила, ей было все равно, и от этого я снова заплакал, но только в душе, – а это самые горькие слезы.

– Должна вам сказать, – заметила Эстелла, снисходя до меня, как блестящая светская красавица, – что у меня нет сердца; может быть, это имеет отношение и к памяти.

Я выдавил из себя какие-то слова, долженствовавшие означать, что я в этом сомневаюсь. Что она ошибается. Что без сердца невозможна такая красота.

– О, – возразила Эстелла, – у меня, разумеется, есть сердце в том смысле, что его можно пронзить ножом или прострелить. И, конечно, если бы оно перестало биться, я бы умерла. Но вы понимаете, что я хочу сказать. У меня нет никакой мягкости – никаких чувств… сентиментов… глупостей.

Что это мелькнуло в моем сознании, пока она стояла, внимательно глядя на меня? Было ли то что-нибудь подмеченное мною в мисс Хэвишем? Нет. В манере ее, в движениях было то отдаленное сходство с мисс Хэвишем, какое нередко приобретают дети, когда долго живут в уединении с взрослым человеком, и которое впоследствии проявляется и одинаковом выражении двух лиц, как будто бы совсем между собою несхожих. Но здесь было другое. Я еще раз взглянул на Эстеллу, но, хотя она по-прежнему смотрела на меня, неуловимое исчезло. Что же это было?

– Я не шучу, – продолжала Эстелла и не то чтобы нахмурилась (на лбу ее не было ни морщинки), но как-то потемнела лицом. – Если нам предстоит часто видеться, лучше вам запомнить это теперь же. Нет! – Она властно пресекла мою попытку заговорить. – Я никого не подарила своей благосклонностью. У меня ее никогда ни к кому не было.

Мы заглянули в давным-давно заброшенную пивоварню, и Эстелла, указав на галерею под крышей, где я увидел ее все в тот же первый день, сказала, что помнит, как забралась туда и видела сверху мою перепуганную физиономию. Следя глазами за движением ее белой руки, я опять испытал то же смутное, неуловимое ощущение и невольно вздрогнул. Заметив это, Эстелла дотронулась до моей руки, и видение тотчас рассеялось и исчезло.

Что же это было?

– Что с вами? – спросила Эстелла. – Вы опять испугались?

– Испугался бы, если бы поверил тому, что вы только что сказали. – ответил я, чтобы перевести разговор на другое.

– Значит, вы мне не поверили? Ну что ж, мое дело было сказать. Скоро вам нужно будет пойти к мисс Хэвишем, она уже, вероятно, ждет вас, хотя, по-моему, это катанье можно было бы теперь бросить заодно с другими старыми привычками. Пройдемся еще раз по саду – и домой. Да, да. Сегодня вы не будете проливать слезы из-за моей жестокости. Вы будете моим пажем и поведете меня.

Ее нарядное платье волочилось по земле. Одной рукой она придержала его, а другой легко оперлась на мое плечо. Мы еще два или три раза обошли запущенный сад, и для меня он наполнился цветеньем. Если бы побуревшие сорняки, что росли из старой стены, были прекраснейшими в мире цветами, я и тогда не сохранил бы о них более лучезарного воспоминания.

Не разница в возрасте отделяла ее от меня, – мы были почти одних лет, хотя она, разумеется, казалась взрослее; нет, неприступность, сквозившая в ее красоте и во всем ее обращении, – вот что мучило меня в разгар моих восторгов и несмотря на уверенность, что наша покровительница предназначила нас друг для друга. Бедный мальчик!

Наконец мы вернулись в дом, и здесь я с удивлением узнал, что к мисс Хэвишем приезжал по делам мой опекун и будет к обеду. Ко времени нашего возвращения в комнате с полусгнившим накрытым столом зажгли свечи все в тех же сучковатых подсвечниках, и мисс Хэвишем уже сидела в своем кресле, поджидая меня.

Казалось, кресло так и покатилось в прошлое, чуть только мы, как бывало, медленно пустились в путь вокруг остатков свадебного пира. Но в этой траурной комнате, под пристальным взглядом живой покойницы, сидевшей в кресле, Эстелла казалась еще ослепительнее и краше, и я еще более был ею очарован.

Время шло, близился час нашего раннего обеда, и Эстелла должна была покинуть нас, чтобы привести себя в порядок. Я остановил кресло у середины длинного стола, и мисс Хэвишем, протянув из кресла сморщенную руку, сжала ее в кулак и опустила на пожелтевшую скатерть. Когда Эстелла оглянулась с порога, мисс Хэвишем послала ей воздушный поцелуй, вложив в этот жест такую страстность, что мне стало жутко.

Когда же Эстелла ушла и мы остались одни, она повернулась ко мне и зашептала:

– Вот она какая – красивая, нежная, статная. Ты восхищаешься ею?

– Ею нельзя не восхищаться, мисс Хэвишем.

Она обняла меня за шею и низко пригнула к себе мою голову.

– Люби ее, люби ее, люби! Как она с тобой обходится?

Не дав мне ответить (если я вообще мог ответить на такой трудный вопрос), она повторила:

– Люби ее, люби ее, люби! Если она к тебе благоволит – люби ее. Если мучит тебя – все равно люби. Если разорвет твое сердце в клочки – а чем старше человек, тем это больнее, – люби ее, люби ее, люби!

Страшная сила, с какой были произнесены эти слова, потрясла меня. Такое возбуждение ею владело, что я чувствовал, как напряглись мышцы на исхудалой руке, обвивавшей мою шею.

– Слушай меня, Пип! Я взяла ее к себе, чтобы ее любили. Я растила и воспитывала ее, чтобы ее любили. Я сделала ее такой, какая она есть, чтобы ее любили. Люби ее!

Она без конца повторяла это слово, усомниться в его значении было невозможно, но если бы вместо слова «любить» она твердила: «ненавидеть – мстить – терзать – предать страшной смерти» – в ее устах это едва ли звучало бы большим проклятьем.

– Я тебе скажу, что такое настоящая любовь, – продолжала она торопливым, неистовым шепотом. – Это слепая преданность, безответная покорность, самоунижение, это когда веришь, не задавая вопросов, наперекор себе и всему свету, когда всю душу отдаешь мучителю… как я!

Слова эти закончились страшным воплем, и я едва успел подхватить ее: она вдруг поднялась с кресла в своем платье-саване и ударила рукой по воздуху, точно готова была с такой же силой удариться головой о стену и упасть замертво.

Все это произошло в несколько секунд. Усаживая ее в кресло, я почувствовал запах душистого мыла и, подняв голову, увидел своего опекуна.

Я, кажется, еще не упоминал о том, что он всегда имел при себе прекрасный шелковый носовой платок внушительных размеров, который бывал ему весьма полезен при исполнении его профессиональных обязанностей. Допрашивая клиента или свидетеля, мистер Джеггерс торжественно разворачивал этот платок, словно собираясь высморкаться, но не сморкался, словно зная, что все равно не успеет это сделать, прежде чем клиент или свидетель себя выдаст; и со страху человеку уже ничего не оставалось, как тут же выдать себя с головой. Сейчас он держал этот красноречивый носовой платок в обеих руках и смотрел на нас. Встретившись со мной глазами, он на мгновение замер в этой позе, словно явственно, хотя и без слов, произнес: «Вот как? Очень странно!», после чего с необычайным эффектом употребил платок по назначению.

Мисс Хэвишем увидела моего опекуна в ту же минуту, что и я. Она, как и все, боялась его; усилием воли она заставила себя успокоиться и заметила ему, что он точен, как всегда.

– Как всегда, – повторил он, подходя к нам. – Здравствуйте, Пип! Покатать вас, мисс Хэвишем? Один круг, да? Так вы, оказывается, здесь, Пип?

Я сказал ему, когда приехал, и объяснил, что мисс Хэвишем вызвала меня повидаться с Эстеллой, на что он ответил: «Ха! Прелестная девица!» – и повез мисс Хэвишем по комнате, одной рукой толкая кресло, а другую опустив в карман панталон, точно в кармане этом было полно всяких секретов.

– Ну-ка, Пип, скажите, как часто вы видели мисс Эстеллу? – спросил он, останавливаясь.

– Как часто?

– Да. Сколько раз? Десять тысяч раз?

– Нет, конечно, меньше.

– Два раза?

– Джеггерс, – вмешалась мисс Хэвишем к великому моему облегчению, – оставьте моего Пипа в покое и ступайте оба обедать.

Он повиновался, и мы ощупью спустились по темной лестнице. В длинном коридоре по дороге к флигелю, отделенному от дома мощеным двориком, он успел меня спросить, часто ли я видел, чтобы мисс Хэвишеп пила или ела, причем по своему обыкновению предоставил мне выбирать из двух крайностей – сто раз или один?

Я подумал и ответил: – Никогда.

– И никогда не увидите, Пип, – сказал он, хмуро улыбнувшись. – Она, с тех пор как живет теперешней своей жизнью, никому не разрешает при этом присутствовать. А ночами бродит по дому и ест что придется.

– Простите, сэр, – сказал я, – могу я задать вам один вопрос?

– Можете, – сказал он – а я могу на него не ответить. Спрашивайте.

– Что фамилия Эстеллы Хэвишем, или…? – Но добавить мне было нечего.

– Или как? – спросил он.

– Ее фамилия Хэвишем?

– Хэвишем.

Тут мы подошли к обеденному столу, где нас ждали сама Эстелла и Сара Покер. Мистер Джеперс сел на хозяйское место, Зстелла – против него, а я против моей желто-зеленой приятельницы. Мы отлично пообедали, причем подавала нам горничная, которой я никогда здесь не видел, хотя вполне допускаю, что она находилась в этом таинственном доме еще до того, как я впервые сюда попал. После обеда перед моим опекуном поставили бутылку превосходного старого портвейна (видимо, он хорошо был знаком с этой маркой), и наши дамы нас покинули.

В тот день мистер Джеггерс держался так таинственно, что превзошел по части скрытности даже самого себя. Он и глаза свои от нас скрывал и за весь обед едва ли хоть раз посмотрел в лицо Эстелле. Когда она заговаривала с ним, он слушал и, выслушав, отвечал; но, насколько я мог заметить, не бросил на нее ни единого взгляда. Она же, напротив, часто поглядывала на него с интересом, с любопытством – или, возможно, с недоверием, – но мистер Джеггерс словно и не замечал ничего. В продолжение всего обеда он находил удовольствие в том, что изводил Сару Покет постоянными упоминаниями о моих надеждах на будущее, от чего она все больше желтела и зеленела; впрочем, и здесь он хитрил, притворяясь, будто выпытывает все это у меня, и каким-то образом действительно вынуждая меня говорить в простоте душевной много лишнего.

А когда мы остались вдвоем, я почувствовал, что просто не выдержу – так ясно мой опекун показывал всем своим видом, что располагает секретными сведениями, которых до поры до времени не хочет разглашать. За неимением других жертв, он и вино свое подвергал допросу. Он то поднимал стакан на свет, то подносил ко рту, примеривался, отхлебывал, снова смотрел на свет, нюхал, пробовал, выпивал, наливал снова и снова разглядывал, – и этим привел меня наконец в такое нервное состояние, как будто я был убежден, что вино поверяет ему какие-то порочащие меня тайны. Раза три-четыре я делал слабые попытки вступить с ним в беседу, но тщетно: он так взглядывал на меня, держа в руке стакан и пробуя вино на языке, словно просил меня принять к сведению, что это ни к чему, потому что ответить на мой вопрос он все равно не может.

Мисс Покет, вероятно, пришла к выводу, что в моем присутствии ей грозит опасность сойти с ума и, возможно даже, сорвать с головы чепец – очень безобразный чепец, нечто вроде муслиновой швабры – и усыпать пол своими волосами (которые явно выросли не у нее на голове). Поэтому она предпочла не появляться в комнате мисс Хэвишем, куда мы направились через некоторое время; и мы сели вчетвером играть в вист. Пока нас не было, мисс Хэвишем придумала убрать волосы, шею и руки Эстеллы самыми драгоценными украшениями со своего туалетного стола; и я заметил, что даже мой опекун посмотрел на Эстеллу из-под мохнатых своих бровей и слегка поднял их при виде ее несравненной красоты в сверкающем многоцветном уборе.

Я не стану распространяться о том, как уверенно он прибирал к рукам все наши козыри и потом ходил с каких-то дрянных троек, против которых ничего не стоили наши короли и дамы; и о том, как ясно я чувствовал, что он видит в нас три простых и неинтересных загадки, давно им разгаданные. Я страдал от другого – от несоответствия между тем холодом, каким веяло от него, и моими чувствами к Эстелле. И дело даже не в том, что я не мог бы без содрогания заговорить с ним о ней; или услышать, как он скрипит сапогами, угрожая ей; или увидеть, как он моет руки, расставшись с ней; нет, не это меня мучило. Восхищаться ею в двух шагах от него, любить ее, когда он был в той же комнате, – вот что было невыносимо!

Мы играли до девяти часов, а кончив, условились, что, когда Эстелла соберется в Лондон, я буду предупрежден о ее приезде и встречу ее на почтовом дворе; а потом я простился с ней, коснулся ее руки и ушел.

Мой опекун остался ночевать в «Кабане», в соседней со мною комнате. Далеко за полночь в ушах у меня звучало заклинание мисс Хэвишем: «Люби ее, люби ее, люби!» Изменив его на свой лад, я без конца твердил в подушку: «Я люблю ее, люблю ее, люблю!» Потом во мне волной поднялась благодарность за то, что Эстелла предназначена мне, бывшему подмастерью кузнеца. Потом я стал думать: если она, как я опасался, отнюдь не испытывает горячей благодарности судьбе за такую милость, то когда же у нее появится ко мне интерес? Когда мне удастся разбудить ее сердце, которое до времени молчит и дремлет?

Увы! Я мнил, что это были высокие, благородные чувства. Но я и не задумался над тем, как мелочно и низко с моей стороны было не пойти к Джо, – я знал, что она отнеслась бы к нему с презрением. Всего один день миновал с тех пор, как Джо исторг у меня слезы; они быстро высохли, да простит меня бог, слишком быстро!

0

31

Глава 30

Наутро, одеваясь у себя в комнате, я как следует поразмыслил и решил сказать моему опекуну, что Орлик, как мне кажется, не совсем подходит для положения доверенного человека в доме мисс Хэвишем.

– Ну, разумеется, не подходит, Пип, – сказал мой опекун, видимо и на этот счет имевший вполне сложившееся мнение. – Для положения доверенного человека ни один человек не подходит.

То обстоятельство, что и данный случай не явился исключением из общего правила, привело его, казалось, в отличнейшее расположение духа, и он с довольным видом выслушал все, что я мог сообщить ему про Орлика.

– Отлично, Пип, – сказал он, когда я кончил. – Я наведаюсь туда и дам нашему приятелю расчет.

Несколько встревоженный такой решительностью, я предложил повременить и даже намекнул, что, возможно, с нашим приятелем будет не так-то легко поладить.

– О нет, – уверенно возразил мой опекун, для вящей убедительности доставая из кармана свой носовой платок. – Посмотрел бы я, как он вступит в пререкания со мной.

Поскольку мы решили вместе возвращаться в Лондон дневным дилижансом и поскольку за завтраком я давился каждым куском от страха, что меня застигнет здесь Памблчук, я поспешил воспользоваться случаем и сказал, что хочу прогуляться и, пока мистер Джеггерс будет занят делом, пойду вперед по лондонской дороге, а его прошу предупредить кучера, чтобы тот остановил карету, когда нагонит меня. Это дало мне возможность сейчас же после завтрака сбежать из «Синего Кабана». Я выбрался переулками за город, дал хорошего крюку в обход Памблчуковых владений, а затем вышел обратно на Торговую улицу, уже миновав эту западню и чувствуя себя в относительной безопасности.

Занятно было снова пройтись по тихому старому городку, и не было ничего неприятного в том, что время от времени кто-нибудь вдруг узнавал меня и глядел мне вслед. В двух случаях лавочники даже выскакивали на улицу и, забежав вперед, поворачивали обратно, точно забыли что-то дома, – нарочно для того, чтобы встретиться со мною; не знаю, кто в этих случаях притворялся более неудачно, они ли – будто и не думали обо мне, или я – будто ничего не заметил. Однако положение мое было достаточно завидное и вполне меня удовлетворяло, пока волею судьбы я не столкнулся нос к носу с этим отъявленным негодяем – мальчишкой Трэбба.

Оглядывая улицу, я вдруг увидел, что мальчишка Трэбба направляется мне навстречу, подстегивая себя порожним синим мешком. Полагая, что мне более всего приличествует окинуть его невозмутимо-равнодушным взором, рассчитанным к тому же на обуздание его не в меру озорного нрава, я придал своему лицу вышеописанное выражение и уже готов был поздравить себя с успехом, как вдруг колени у мальчишки Трэбба подогнулись, волосы встали дыбом, шапка слетела с головы, и он, шатаясь и дрожа, сбежал на мостовую, где с криком: «Держите меня! Я боюсь!» – забился в притворном припадке, словно сраженный и уничтоженный моим великолепием. Когда же я поравнялся с ним, он громко застучал зубами и униженно распростерся в пыли.

Это было трудно перенести, но это еще были только цветочки. Не прошел я и двухсот шагов, как, к невыразимому своему удивлению, негодованию и ужасу, опять увидел впереди мальчишку Трэбба. Он вышел мне навстречу из-за угла. Синий мешок он нес на плече, глаза выражали честность и трудолюбие, энергическая походка свидетельствовала о неукоснительном намерении проследовать прямо на работу в хозяйскую лавку. Завидев меня, он словно прирос к месту, а потом на него опять накатило; но теперь он совершал вращательное движение – шатаясь, описывал вокруг меня круги, и его согнутые колени и воздетые руки словно молили о пощаде. Кучка прохожих приветствовала его мучения радостными возгласами, а я не знал, куда деваться от конфуза.

Не успел я после этого дойти до почты, как мальчишка Трэбба снова выскочил на меня из какой-то засады. Теперь он был неузнаваем: синий мешок небрежно свисал с его плеча, наподобие моей шинели, и он, гордо выступая, двигался мне навстречу по другому тротуару в сопровождении целой оравы восхищенных приятелей, которым время от времени заявлял, величественно помахивая рукой: «Я вас не знаю!» Невозможно передать, какое огорчение и досаду я испытал, когда мальчишка Трэбба, подойдя ближе, подтянул кверху воротничок сорочки, подкрутил вихор, упер руку в бок и жеманно прошествовал мимо меня, вихляя локтями и задом и сквозь зубы цедя по адресу своей свиты: «Я вас не знаю, не знаю; честное слово, первый раз вижу». В следующую минуту он закричал петухом, и это оскорбительное кукареканье разобиженной птицы, знавшей меня еще кузнецом, неслось мне вслед и тогда, когда я уже перешел через мост, и довершило позор, которым ознаменовался мой уход из города, или, лучше сказать – изгнание меня в открытое поле.

Но даже сейчас я не знаю, какие меры я мог бы в то время принять против мальчишки Трэбба, – разве что убить его на месте. Сцепиться с ним посреди улицы или потребовать от него в наказанье чего-либо меньшего, чем кровь его сердца, было бы равно бесполезно и унизительно. К тому же этого мальчишку вообще невозможно было обидеть: неуязвимый, верткий, как ящерица, он, в какой угол его ни загони, умел выскользнуть на волю между ногами преследователя да еще осыпать его визгливыми насмешками. Все же на следующий день я написал мистеру Трэббу, что мистер Пип не может в дальнейшем пользоваться услугами человека, который способен до такой степени забыть свой долг перед обществом, что держит на работе мальчишку, своим поведением вызывающего у каждого порядочного джентльмена чувство отвращения.

Дилижанс, в котором сидел мистер Джеггерс, своевременно нагнал меня, и я снова залез на козлы и прибыл в Лондон живой, – но отнюдь не невредимый, потому что сердце мое было ранено. Немедленно по приезде я послал Джо искупительную треску и бочонок устриц (в утешение за то, что не побывал у него сам), а затем отправился в Подворье Барнарда.

Герберт, которого я застал за обедом, состоящим из холодного мяса, радостно приветствовал меня. Я отрядил Мстителя в трактир за подкреплением и почувствовал, что должен сегодня же открыться моему лучшему другу. Но вести задушевные разговоры, пока Мститель находился в прихожей (являвшейся по существу не чем иным, как преддверием к замочной скважине), было немыслимо, и я послал его в театр. Едва ли нужно лучшее доказательство моего рабского подчинения этому тирану, чем жалкие уловки, к которым я прибегал, чтобы как-нибудь занять его время. С горя я иногда доходил до такой низости, что посылал его к воротам Гайд-парка посмотреть, который час.

После обеда мы уселись у камина, положив ноги на решетку, и я сказал:

– Дорогой мой Герберт, я должен открыть тебе одну тайну.

– Дорогой мой Гендель, – отвечал он, – поверь, что я отнесусь к ней с должным уважением.

– Это касается меня, Герберт, – сказал я, – и еще одной особы.

Герберт скрестил ноги, нагнул голову набок и устремил взгляд на огонь, но через некоторое время, не слыша продолжения, перевел взгляд на меня.

– Герберт, – сказал я, положив руку ему на колено, – я люблю… я обожаю… Эстеллу.

Вместо того чтобы ахнуть от изумления, Герберт отозвался спокойно:

– Да. Ну и что?

– Как, Герберт? Это и весь твой ответ? «Ну и что?»

– Я говорю, ну и что дальше? – пояснил Герберт. – Это-то я давно знаю.

– Откуда ты узнал?

– Откуда? Да от тебя, Гендель.

– Я ничего тебе не говорил.

– Не говорил! Ты мне не говоришь, когда ходишь к парикмахеру, но я-то замечаю, что ты подстригся. Ты обожаешь ее с тех пор, как я тебя помню. Ты привез сюда свое обожание вместе со своим чемоданом. Не говорил! Да ты все равно что целыми днями об этом говоришь. Когда ты мне рассказывал свою историю, было ясно, что ты обожаешь ее с первого дня, как увидел, хоть и был тогда чрезвычайно молод!

– Ну хорошо, – сказал я, не без удовольствия принимая эту новую для меня версию, – значит, я и не переставал ее любить. А теперь она вернулась в Англию такой красавицей, что и вообразить невозможно. И я ее вчера видел. И если уж я раньше ее любил, то теперь люблю вдвое больше.

– В таком случае, Гендель, тебе очень повезло, что она предназначена для тебя. Ведь, кажется, можно сказать, не касаясь запрещенной темы, что ни у тебя, ни у меня это не вызывает сомнений. А как смотрит Эстелла па обожание и все такое прочее, тебе известно?

Я мрачно покачал головой.

– О, она бесконечно далека от меня.

– Терпение, дорогой мой Гендель, времени много, торопиться некуда. Но ты хотел сказать мне еще что-то?

– Мне совестно в этом признаться, – отвечал я, – хотя думать-то я все равно это думаю. Ты говоришь – мне повезло. Ну, конечно, повезло. Еще вчера я был подмастерьем кузнеца, а сегодня я… впрочем, что я такое сегодня?

– Скажем, если тебе не хватает слов, – славный юноша. – с улыбкой отвечал Герберт и дружески похлопал меня по руке. – Славный юноша, в котором забавно смешались пылкость и нерешительность, смелость и неверие в свои силы, мечтательность и жажда действий.

Я задумался о том, правда ли являю собой такую смесь, и, хотя не мог вполне согласиться с Гербертом, все же решил, что спорить не стоит.

– Когда я спрашиваю, что я такое сегодня, Герберт, – продолжал я, – то имею в виду свои мысли. Ты говоришь, мне повезло. Я знаю, что сам я ничего не сделал, чтобы возвыситься в жизни, что это все – судьба; конечно, мне удивительно повезло. И все-таки, когда я думаю об Эстелле…

(– А ты о ней думаешь всегда, – вставил Герберт, глядя в оюнь, и я подумал, какой он добрый и как понимает меня!)

– …тогда, дорогой мой Герберт, просто не могу тебе сказать, до чего неуверенным я себя чувствую, до чего подверженным тысяче случайностей. Так же, как и ты, обходя запрещенную тему, я все же могу сказать, что все мое будущее зависит от постоянства одного человека (которого я не буду называть). И даже если представить себе самое лучшее, как смутно и неприятно на душе от того, что надежды мои так неопределенны!

Сказав это, я свалил с души большую тяжесть, которая, в сущности, угнетала меня всегда, а со вчерашнего дня – в особенности.

– Знаешь, Гендель, – возразил Герберт своим бодрым, веселым тоном, – мне кажется, что ты загрустил под влиянием нежной страсти, а потому смотришь в зубы дареному коню, да еще через лупу. И что, сосредоточив на них все свое внимание, ты упустил из виду одну из лучших статей этого животного. Не ты ли мне рассказывал, как твой опекун мистер Джеггерс в самом начале заверил тебя, что ты располагаешь кое-чем помимо надежд? Да если бы даже он не говорил этого, – хотя я признаю, что это сильно меняло бы дело, – неужели ты думаешь, что кто-кто, а мистер Джеггерс принял бы над тобой опеку, не будь он уверен в том, что делает?

Я сказал, что это, несомненно, веский довод; но (как часто поступают люди в подобных случаях) сказал так, точно нехотя соглашался с ним в угоду истине, – тогда как на самом деле меньше всего склонен был это отрицать!

– Еще бы не веский довод, – подхватил Герберт, – лучшего и не придумаешь; ну, а в остальном придется тебе ждать сигнала от твоего опекуна, а ему – от своего доверителя. Не успеешь ты оглянуться, как тебе стукнет двадцать один год, и тогда, возможно, ты узнаешь что-нибудь новенькое. Или, во всяком случае, после этого тебе меньше останется ждать, потому что когда-нибудь все должно же выясниться!

– Какой у тебя бодрый взгляд на жизнь! – воскликнул я с чувством благодарности и восхищения.

– А иначе нельзя, – сказал Герберт, – ведь больше-то у меня ничего нет. Между прочим, должен сознаться, что честь моего разумного замечания принадлежит не мне, а моему отцу. Единственное, что он сказал по поводу твоей истории, было: «Это дело верное, иначе мистер Джеггерс не взялся бы за него». А теперь, прежде чем добавить еще что-нибудь о моем отце или о сыне моего отца и ответить откровенностью на откровенность, я хочу ненадолго предстать перед тобой в роли очень неприятного, прямо-таки отвратительного собеседника.

– Это тебе не удастся.

– Еще как удастся! Раз, два, три – начинаем. Вот что, милый Гендель. – Несмотря на шутливый тон, он говорил очень серьезно. – С тех пор как мы уселись с тобой здесь так уютно, я все думаю: раз твой опекун ни разу не упоминал об Эстелле, не может быть, чтобы она была условием для получения тобою наследства. Я ведь правильно тебя понял, он никогда не упоминал о ней, ни прямо, ни косвенно? Никогда, например, не намекал, что у твоего покровителя есть хотя бы отдаленные планы относительно твоей женитьбы?

– Никогда.

– Имей в виду, Гендель, зеленого винограда у меня и в мыслях нет, клянусь честью. Но скажи, раз ты с ней не связан, не мог бы ты оторваться от нее?.. я тебя предупредил, что будет неприятно.

Я отвернулся, потому что, словно ветер с моря, бушующий над нашими болотами, на меня внезапным порывом налетело чувство, подобное тому, что смирило мою душу ранним утром, когда я уходил из кузницы, когда так торжественно поднимался туман и я потрогал рукою старый дорожный столб. На несколько минут воцарилось молчание.

– Да, но, милый мой Гендель, – продолжал затем Герберт так, словно мы и не переставали говорить, – это очень серьезно, раз пустило такие глубокие корни в груди мальчика, столь романтического и по природе своей и в силу обстоятельств. Подумай, как она воспитана, подумай о мисс Хэвишем. Подумай о том, что такое она сама (вот теперь я тебе противен и ты меня ненавидишь). Это может окончиться очень плохо.

– Знаю, Герберт, – сказал я, все не поворачивая головы, – но я ничего не могу сделать.

– Не можешь оторваться?

– Нет. И думать нечего.

– Даже попробовать не можешь, Гендель?

– Нет. И думать нечего.

– Ну, что ж поделаешь! – Герберт встал, встряхнулся, словно со сна, и помешал в камине. – Теперь я постараюсь опять стать приятным собеседником.

И он обошел комнату, поправил занавески, расставил по местам стулья, сложил в стопки раскиданные повсюду книги, заглянул в прихожую, обследовал ящик для писем, затворил дверь и, вернувшись к камину, снова сел на свой стул и обнял обеими руками левое колено.

– Я хотел сказать несколько слов про своего отца и про сына своего отца. Боюсь, Гендель, сыну моего отца незачем упоминать, что хозяйство в доме моего отца поставлено далеко не образцово.

– Но ведь на всех хватает, – сказал я, лишь бы сказать что-нибудь ему в утешение.

– Да, да. Так, наверно, говорит и тряпичник, когда бывает доволен сбором, и старьевщик в своей лавчонке. Нет, серьезно, Гендель, – ведь это серьезный вопрос, – ты не хуже меня знаешь, как обстоит дело. Было, вероятно, время, когда отец еще не махнул на все рукой, но если и было, то давно прошло. Разреши тебя спросить, замечал ли ты в своих родных краях такое явление, что дети от неудачных браков всегда особенно торопятся вступить в брак?

Донельзя удивленный этим вопросом, я вместо ответа тоже спросил:

– А разве это так?

– Не знаю, – сказал Герберт, – я именно и хочу выяснить. Потому что в нашей семье это безусловно так. Разительным примером тому была моя сестра Шарлотта, следующая за мной, – она, бедняжка, умерла, не дожив до четырнадцати лет. И с маленькой Джейн та же история. Послушать, как твердо она намерена поскорее выйти замуж, можно подумать, что вся ее короткая жизнь прошла в созерцании семейного счастья. Алик еще в платьицах ходит, а уже присмотрел себе подругу жизни где-то в Кью. В общем, мы, кажется, все помолвлены, кроме разве самого младшего.

– Значит, и ты тоже? – спросил я.

– Да, и я тоже, – сказал Герберт, – но это тайна.

Я заверил его, что буду нем, как могила, и просил посвятить меня в подробности. Он так разумно и с таким чувством высказался о моей слабости, что мне хотелось узнать что-нибудь о его силе.

– Можно узнать, как ее зовут? – спросил я.

– Зовут ее Клара. – сказал Герберт.

– Она живет в Лондоне?

– Да. Пожалуй, следует упомянуть. – продолжал Герберт, на которого, казалось, нашло какое-то кроткое уныние, чуть только мы коснулись этой интересной темы. – что ее родословная не вполне отвечает вздорным требованиям моей матери. Отец ее занимался поставкой провианта на пассажирские корабли. Был чем-то вроде судового эконома.

– А теперь? – спросил я.

– Теперь он инвалид, – ответил Герберт.

– И живет на…?

– На втором этаже, – сказал Герберт, что отнюдь не было ответом на мой вопрос, поскольку я имел в виду его средства к существованию. – Я его никогда не видел, потому что, с тех пор как я знаком с Кларой, он не выходит из своей комнаты. Но слышу я его постоянно. Он поднимает невероятный шум – ревет, как зверь, и стучит об пол каким-то странным орудием. – Герберт взглянул на меня, весело рассмеялся, и к нему на время вернулось его обычное оживление.

– И ты не рассчитываешь его увидеть?

– Как же, все время рассчитываю. – отвечал Герберт. – Я, чуть только его услышу, так и жду, что он провалится к нам через потолок. Вот не знаю, сколько времени балки выдержат.

Он снова весело рассмеялся, а потом опять приуныл и сказал, что намерен жениться на этой молодой особе, как только начнет сколачивать капитал. И тут же привел исчерпывающее объяснение своей меланхолии:

– Ведь не может человек жениться, пока он еще осматривается.

Некоторое время мы молча глядели на огонь, и, задумавшись о том, какой трудной задачей представляется порою сколотить этот самый капитал, я сунул руки в карманы. Нечаянно нащупав в одном из них скомканную бумажку, я развернул ее и обнаружил, что это – полученная мною от Джо афиша, возвещающая о спектакле с участием прославленного провинциального актера-любителя, нового Росция.

– Ах ты черт возьми! – невольно произнес я вслух. – Это же на сегодняшний вечер!

Мгновенно ход наших мыслей изменился, решено было немедля отправиться в театр. И вот, после того как я поклялся всеми возможными и невозможными способами помогать и содействовать Герберту в его сердечных делах, а Герберт сообщил мне, что его нареченная уже знает меня по его рассказам и скоро я буду ей представлен, мы скрепили взаимные излияния горячим рукопожатием, задули свечи, подбавили угля в камин, заперли дверь и пустились в путь, на поиски мистера Уопсла и Дании.

0

32

Глава 31

Когда мы прибыли в Данию, король и королева этой державы уже сидели в креслах, водруженных на кухонный стол. Царственную чету окружала вся датская знать, а именно: родовитый юноша в замшевых сапогах какого-то необычайно рослого предка; убеленный сединами лорд с грязным лицом, который, по-видимому, вышел из низов, будучи уже в летах; и датское рыцарство в белых шелковых чулках и с гребнем в прическе, судя по всему – особа женского пола. Мой гениальный земляк стоял несколько в стороне, скрестив руки на груди, и мне показалось, что его кудри и высокое чело могли бы выглядеть много правдоподобнее.

По ходу действия выяснились кое-какие любопытные обстоятельства. Так, покойный король Дании, видимо, сильно кашлял в день своей кончины и не только унес этот недуг с собой в могилу, но и принес обратно в мир живых. Далее, жезл августейшего духа был обернут некиим потусторонним манускриптом, к которому он время от времени обращался, выказывая при этом изрядное беспокойство и то и дело теряя нужное место, совсем как обыкновенный смертный. Этим, вероятно, и был вызван раздавшийся с галерки совет: «Погляди на обороте!», который его очень обидел. Следует также упомянуть, что при своем появлении властительная тень всякий раз делала вид, будто отсутствовала очень долго и пришла невесть откуда, хотя не трудно было убедиться, что она вылезает из отверстия в стене. Поэтому в публике она вызывала не столько ужас, сколько смех. Королева же Дании, миловидная толстушка, хотя, в согласии с исторической правдой, несомненно, бесстыдная, – по мнению публики, не в меру разукрасила себя медью: широкая полоса этого металла, соединяясь с диадемой, поддерживала ее подбородок (словно ее мучила монаршая зубная боль); такая же полоса обхватывала ее талию, и такие же браслеты сверкали на руках. За это ее во всеуслышание прозвали «литаврой». Родовитый юноша в дедовских сапогах слишком часто менял обличье, изображая чуть ли не одновременно странствующего актера, могильщика, священника, матроса и того незаменимого человека на придворных поединках, которому опытный глаз и глубокое знание дела позволяют безошибочно судить о самых спорных ударах. Все это в конце концов вывело публику из терпения, и когда он, переодевшись духовным лицом, отказался отпевать покойницу, общее возмущение разразилось целым градом орехов. Офелия же теряла рассудок так медленно и под такую тягучую музыку, что, когда она наконец сняла свой белый кисейный шарф, сложила его и закопала в землю, какой-то раздражительный мужчина в первом ряду галерки, уже давно студивший нос о железный столбик, угрюмо проворчал: «Ну, слава богу, ребеночка уложили спать, теперь можно и поужинать!» – замечание по меньшей мере неуместное.

Однако больше всего язвительных насмешек и шуток досталось моему злосчастному земляку. Всякий раз как этот нерешительный принц задавал вопрос или высказывал сомнение, зрители спешили ему на помощь. Так, например, в ответ на вопрос, «достойней ли судьбы терпеть удары», одни кричали во весь голос «да», другие «нет», третьи, не имевшие своего мнения, предлагали погадать на бобах, так что завязался целый диспут. Когда он спросил, «к чему таким тварям, как он, ползать между небом и землею», раздались громкие одобрительные возгласы: «Правильно!» Когда он появился со спущенным чулком (спадавшим, по обычаю, одной аккуратной складкой, каковой эффект, должно быть, достигается при помощи утюга), в публике зашел разговор о том, какие бледные у него икры и не потому ли это, что он так испугался духа. Как только он взял в руки флейту, – очень похожую на ту маленькую, черненькую, на которой только что играли в оркестре, а затем сунули кому-то в боковую дверь, – публика хором потребовала, чтобы он сыграл «Правь, Британия!». Когда же он посоветовал актеру «не пилить воздуха этак вот руками», сердитый мужчина на галерке сказал: «Сам хорош, хуже его размахался!» И я должен с прискорбием добавить, что каждый раз мистера Уопсла встречали громкими взрывами хохота.

Но самые тяжкие испытания ждали его на кладбище, представлявшем собою девственный лес, на одном конце которого помешалось нечто вроде прачечной с крестом на крыше, а на другом калитка. При виде мистера Уопсла, входящего в калитку в широчайшем черном плаще, кто-то громко предостерег могильщика: «Эй, друг, вон гробовщик идет, задаст он тебе, если не будешь работать как следует!» Мне кажется, любому жителю цивилизованного государства следовало бы знать, что мистер Уопсл, пофилософствовав над черепом и положив его наземь, просто не мог не обтереть руки о белую салфетку, извлеченную из-за пазухи; однако даже этот невинный и в некотором роде обоснованный поступок не прошел ему даром, а сопровождался выкриком: «Эй, официант!» Прибытие тела (в пустом черном ящике с плохо пригнанной крышкой) явилось сигналом для всеобщего ликования, которое еще возросло, когда среди факельщиков был обнаружен чей-то знакомый. Ликование сопутствовало мистеру Уопслу и во время его схватки с Лаэртом на краю оркестра и могилы, а затем уже не прекращалось до тех пор, пока он не сбросил мертвого короля с кухонного стола и не умер сам постепенно, начиная с лодыжек.

Вначале мы предприняли было несколько слабых попыток похлопать мистеру Уопслу, но вскоре убедились, что дело это безнадежное. Поэтому, хотя нам было его и очень жаль, мы махнули рукой и только смеялись до упаду. Я смеялся, буквально не переставая, до того все это было уморительно; а между тем меня не покидало смутное ощущение, что в декламации мистера Уопсла было что-то поистине возвышенное, – ощущение, вызванное, думается мне, не столько детскими воспоминаниями, сколько тем, что декламировал он очень медленно, очень скучно, с очень резкими переходами от воя к шепоту и очень непохоже на то, как выражают свои мысли и чувства нормальные люди в естественных условиях жизни и смерти. Когда трагедия была доиграна до конца и мистера Уопсла вызвали и освистали, я сказал Герберту:

– Скорее бежим домой, не то еще встретим его.

Мы со всей поспешностью спустились вниз, но опоздали: стоявший у входа высокий еврей с неестественно густыми, точно измалеванными бровями еще издали приметил меня и, когда мы подошли к нему, справился:

– Мистер Пип с приятелем?

Пришлось сознаться, что так оно и есть.

– Мистер Вальденгарвер, – сказал человек, – был бы счастлив удостоиться чести.

– Вальденгарвер? – переспросил я, но Герберт шепнул мне на ухо: – Это, наверно, Уопсл.

– Ах, так! – сказал я. – Да, конечно. Вы нас проводите?

– Сюда, пожалуйста. – Когда мы очутились в узком коридоре, он обернулся и спросил: – Как он, по-вашему, выглядел? Это я его одевал.

На мой взгляд, он больше всего напоминал бюро похоронных процессий, к тому же огромный датский орден на голубой ленте – не то звезда, не то солнце – придавал ему такой вид, словно он застрахован в каком-то необыкновенном обществе страхования от огня. Но я сказал, что выглядел он очень эффектно.

– Когда он подошел к могиле, – заметил наш провожатый, – он прекрасно использовал плащ. Но, насколько я мог судить из-за кулис, чулки он показал недостаточно, особенно когда увидел духа в покоях королевы.

Я скромно согласился с ним, и тут мы ввалились через низенькую замызганную дверь в какой-то жарко натопленный упаковочный ящик, где мистер Уопсл совлекал с себя датские одежды. Только оставив дверь, или крышку ящика, открытой настежь, мы кое-как уместились в нем и могли, выглядывая из-за спины друг друга, любоваться этим интересным зрелищем.

– Джентльмены, – сказал мистер Уопсл, – я счастлив вас видеть. Надеюсь, мистер Пип, вы не посетуете, что я послал за вами. Я имел честь знавать вас в былые времена, а Театр, по общему признанию, во все века пользовался покровительством людей богатых и знатных.

Тем временем мистер Вальденгарвер, обливаясь потом, пытался выбраться из траурного одеяния принца Гамлета.

– Чулки стягивайте сверху, мистер Вальденгарвер, – посоветовал владелец костюма, – не то они лопнут. А лопнут чулки – лопнет тридцать пять шиллингов. Таких чулок Шекспир еще никогда не удостаивался. Посидите-ка спокойно, я сам ими займусь.

С этими словами он опустился на колени и стал так рьяно сдирать кожу со своего безоружного пленника, что, когда первый чулок оказался у него в руках, тот, несомненно, упал бы навзничь вместе со стулом, если бы только было куда падать.

Я не решался заговорить о представлении, но тут мистер Вальденгарвер спросил с самодовольным видом:

– Ну, джентльмены, ничего сошел спектакль? Как вам показалось из зрительного зала?

Герберт ответил, незаметно толкая меня в спину:

– Превосходно. Тогда и я сказал:

– Превосходно.

– Что вы скажете о моем толковании роли, джентльмены? – спросил мистер Вальденгарвер чуть не покровительственным тоном.

Герберт ответил (снова толкая меня в спину):

– Очень своеобразно и внушительно.

Тогда и я смело повторил, точно высказал совершенно новую мысль и на ней настаивал:

– Очень своеобразно и внушительно.

– Я ценю вашу похвалу, джентльмены, – сказал мистер Вальденгарвер с большим достоинством, несмотря на то, что был в эту минуту прижат к стене и обеими руками держался за сидение стула.

– Но в вашем толковании Гамлета есть одна ошибка, мистер Вальденгарвер, – сказал костюмер, по-прежнему стоя на коленях. – Имейте в виду, мне все равно, что говорят другие. Это я вам говорю. Вы слишком часто показываете ноги в профиль. Последний Гамлет, которого мне довелось одевать, тоже допускал на репетициях эту ошибку, но потом я ему посоветовал налепить на ноги, пониже колен, по большой красной облатке, а на последней репетиции я пошел в зал, сэр, сел в кресла и, чуть он поворачивался в профиль, кричал ему: «Облаток не видно!» Так, поверьте, на спектакле его толкование было просто безупречно.

Мистер Вальденгарвер улыбнулся мне, словно говоря: «Преданный слуга – что с него взять», а затем сказал вслух:

– Мое исполнение кажется им здесь слишком классическим и отвлеченным; но со временем они поймут, они поймут.

Мы с Гербертом в один голос подтвердили, что они непременно поймут.

– Вы обратили внимание, джентльмены, – сказал мистер Вальдешарвер, – что какой-то человек на галерее пытался осмеять службу, то есть, я хочу сказать – представление?

Мы лицемерно ответили, что действительно припоминаем, будто заметили такого человека. Я добавил:

– Наверно, он был пьян.

– О нет, сэр. – сказал мистер Уопсл. – Он не был пьян. Тот, кто ею подослал, не допустил бы этого. Тот, кто его подослал, не позволил бы ему напиться.

– А вы знаете, кто его подослал? – спросил я.

Мистер Уопсл медленно и торжественно закрыл глаза, после чего так же медленно и торжественно открыл их.

– Джентльмены, – сказал он, – вы, вероятно, обратили внимание на пошлого, невежественного осла со скрипучим голосом и не столько злобным, сколько тупым выражением лица, который, нарушая весь ансамбль (вы мне простите французское слово), нельзя даже сказать чтобы «исполнял», но читал роль Клавдия, короля датского. Он-то и подослал его, джентльмены. Такова наша профессия!

Не знаю, право, больше ли я жалел бы мистера Уопсла, будь он в полном отчаянии, но и сейчас мне было так жалко его, что я воспользовался минутой, когда он, пристегивая подтяжки, повернулся к нам спиной, – тем самым вытеснив нас в коридор, – и спросил Герберта, как он думает, не пригласить ли нам его поужинать? Герберт сказал, что это было бы доброе дело; тогда я пригласил его, и он, закутавшись до самых бровей, отправился с нами к Барнарду, где мы постарались принять его как можно радушнее, и просидел у нас до двух часов ночи, упиваясь своими успехами и развивая свои планы. Я уже не помню точно, в чем они состояли, но в общем было ясно, что он намерен сначала возродить Театр, а затем разом прикончить его, поскольку со смертью мистера Уопсла он понесет страшную и притом невозместимую утрату.

Наконец, совсем разбитый, я лег спать и долго думал об Эстелле, а потом видел во сне, что все мои надежды пошли прахом и я должен не то обвенчаться с Гербертовой Кларой, не то играть Гамлета, причем духа играет мисс Хэвишем и на нас смотрят двадцать тысяч человек, а я не знаю и двадцати слов своей роли.

0

33

Глава 32

Однажды во время моих занятий с мистером Покетом мне принесли письмо, при одном взгляде на которое я страшно взволновался: почерк на конверте был мне незнаком, но я тотчас угадал, чья это рука. В начале письма не стояло ни «Дорогой мистер Пип», ни «Дорогой Пип», ни «Дорогой сэр», – оно начиналось без всякого обращения:

«Я приеду в Лондон послезавтра дневным дилижансом. Кажется, было условлено, что Вы должны меня встретить? У мисс Хэвишем, во всяком случае, создалось такое впечатление, и она распорядилась, чтобы я Вам написала. Она посылает Вам поклон. Эстелла».

Будь у меня время, я, вероятно, заказал бы себе по этому случаю несколько новых костюмов; но времени не было, так что пришлось удовольствоваться старыми. Я мгновенно лишился аппетита и не знал ни минуты покоя до наступления назначенного дня. Впрочем, и в этот день волнение мое не улеглось, а напротив, возросло еще больше, и я начал кружить около почтового двора на углу Вуд-стрит и Чипсайда чуть ли не раньше, чем дилижанс отъехал от «Синего Кабана». Я прекрасно это знал, но все же чувствовал, что на всякий случай мне следует наведываться на почтовый двор по крайней мере каждые пять минут; и в таком сумасшедшем состоянии я уже провел полчаса из тех четырех или пяти часов, которые мне предстояло здесь прождать, как вдруг увидел перед собой Уэммика.

– А-а, мистер Пип! – сказал он. – Мое почтенье! Вот не думал, что вы можете выбрать для прогулок эти места.

Я объяснил, что должен встретить почтовую карету, и справился, как дела в замке и как здоровье Престарелого.

– Благодарю вас, все обстоит превосходно, – сказал Уэммик, – а Престарелый так прямо цветет. Скоро ему исполнится восемьдесят два года. Я подумываю о том, чтобы произвести в его честь салют – восемьдесят два выстрела, – если только соседи не будут против и если моя пушка выдержит. Впрочем, это разговор не для Лондона. Как вы думаете, куда я иду?

– В контору, – сказал я, потому что он явно шел в том направлении.

– Вы почти угадали, – сказал Уэммик. – Я иду в Ньюгет. У нас сейчас на очереди дело о хищении в банке; я уже заглянул по дороге на место действия, а теперь должен кое о чем побеседовать с нашим клиентом.

– Ваш клиент и совершил хищение? – спросил я.

– Что вы, господь с вами, – ответил Уэммик необычайно сухо. – Но его в этом обвиняют. Обвинить можно кого угодно. С тем же успехом могли бы обвинить и вас и меня.

– Но ведь не обвинили, – заметил я.

– Ого! – сказал Уэммик, легонько ткнув меня в грудь указательным пальцем. – С вами, мистер Пип, надо держать ухо востро. Может, хотите зайти в Ньюгет? Время у вас есть?

У меня было так много времени, что его предложение пришлось как нельзя более кстати, несмотря на то что оно вынуждало меня отказаться от намерения не сводить глаз с конторы дилижансов. Смущенно пробормотав, что я только выясню, успею ли проводить его, я зашел на почтовый двор и долго испытывал терпение тамошнего клерка, пока не узнал совершенно точно, начиная с какой минуты можно ожидать прибытия дилижанса, – хотя знал это не хуже его. Потом я вернулся к мистеру Уэммику, посмотрел на часы, притворно удивился, что еще так рано, и принял его приглашение.

Очень скоро мы достигли Ньюгета и через караульную, на голых стенах которой рядом с тюремными правилами висело несколько пар кандалов, прошли во внутренний двор. В то время тюрьмы были в большом небрежении: еще далеко было до того чрезмерного крена в обратную сторону, какой обычно вызывается общественными злоупотреблениями и служит самым тяжким и долгим возмездием за прошлые грехи. Поэтому условия жизни и довольствование уголовных преступников было отнюдь не лучше, чем у солдат (не говоря уже о бедняках), и они лишь изредка поджигали свои тюрьмы с похвальной целью добиться более вкусного супа. Мы попали как раз ко времени свиданий. По тюремному двору ходил разносчик с пивом; заключенные, столпившись за решеткой, покупали пиво и переговаривались с посетителями; и все здесь было до крайности грязно, уродливо, неустроенно и уныло.

Мне пришло в голову, что Уэммик расхаживает среди заключенных точно садовник среди своих растений. Впервые эта мысль мелькнула у меня, когда он, увидев новый росток, взошедший ночью, приветствовал его словами: «Что это, капитан Том, и вы здесь? Ну-ну!» – и тут же добавил: «А это кто там, за цистерной, Черный Билл? Я вас уже месяца два не видел; как поживаете?» Равным образом, когда он останавливался у решетки и, накрепко закрыв свой почтовый ящик, выслушивал – один на один – тревожный шепот своих питомцев, у него был такой вид, словно он отмечает, хорошо ли они подросли с прошлого раза и есть ли надежда, что они распустятся пышным цветом в день суда.

Он пользовался здесь большой популярностью, и я убедился что он представляет собой нечто вроде общедоступного издания мистера Джеггерса; впрочем, отблески величия мистера Джеггерса падали и на него, и это обязывало держаться с ним в известных границах. Узнав того или иного клиента, он считал вполне достаточным кивнуть головой, обеими руками поправить на голове шляпу и, сунув руки в карманы, еще крепче закрыть свой почтовый ящик. Раз или два произошла заминка с получением гонорара; в этих случаях мистер Уэммик отодвигался как можно дальше от недостаточной суммы, которую ему протягивали, и говорил:

– Не просите, милейший. Я лицо подчиненное. Я не могу их принять. Нет смысла спорить с подчиненным лицом. Если вы, милейший, не можете набрать сколько нужно, адресуйтесь лучше к другому стряпчему; вы же знаете, стряпчих в Лондоне более чем достаточно. То, что не подошло одному, вполне возможно подойдет другому. Это я вам советую как подчиненное лицо. Не тратьте слов понапрасну. К чему? Ну-с, кто следующий?

Так мы расхаживали по оранжерее Уэммика, пока он не сказал, обернувшись ко мне:

– Обратите внимание на человека, которому я пожму руку.

Я не нуждался в таком предупреждении, – до этого он не пожал руку ни одному из заключенных.

В ту же минуту за решеткой появился очень прямой, осанистый мужчина (я как сейчас его вижу); на нем был потертый сюртук оливкового цвета, по лицу, от природы румяному, разливалась какая-то неестественная бледность, глаза блуждали по сторонам, как он ни старался смотреть прямо перед собой. Вскинув руку к шляпе, покрытой слоем блестящего жира, точно остывшая похлебка, он полусерьезно, полушутливо отдал нам честь.

– Приветствую вас, полковник! – сказал Уэммик. – Как чувствуете себя, полковник?

– Хорошо, мистер Уэммик.

– Было сделано все, что возможно, полковник, но улики оказались слишком существенными, даже для нас.

– Да, сэр, улики существенные… но мне ничего не страшно.

– Разумеется, – успокаивающе сказал Уэммик, – вам ничего не страшно. – И добавил, обращаясь ко мне: – Служил его величеству королю. Бывал в огне сражений, выкупился с военной службы.

Я сказал: – Вот как? – И взгляд этого человека задержался на мне, потом скользнул куда-то поверх моей головы, потом направо, налево, в сторону от меня, и наконец он провел ладонью по губам и засмеялся.

– Кажется, все это кончится в понедельник, сэр, – сказал он Уэммику.

– Возможно, – отвечал тот, – но сказать наверняка нельзя.

– Я рад, что мне представился случай пожелать вам всего хорошего, мистер Уэммик, – сказал человек, протягивая руку между прутьями решетки.

– Благодарю вас, – сказал Уэммик, пожимая ему руку. – И вам того же, полковник.

– Если бы то, что при мне нашли, было не поддельное, мистер Уэммик, – сказал человек, все не выпуская его руки, – я бы как о большом одолжении просил вас принять еще одно кольцо в знак благодарности за ваше внимание.

– Ну что ж, спасибо и на том, – сказал Уэммик. – Да, кстати, вы ведь, кажется, завзятый голубятник. – Человек поднял глаза к небу. – Я слышал, у вас были замечательные турмана. Может, вы поручили бы какому-нибудь знакомому доставить мне парочку, если вам они больше не нужны?

– Будет исполнено, сэр.

– Вот и отлично, – сказал Уэммик. – Насчет ухода за ними можете не сомневаться. Прощайте, полковник. Всего лучшего.

Они опять пожали друг другу руки, и, когда мы отошли от решетки, Уэммик сказал мне.

– Фальшивомонетчик, очень искусный мастер. Сегодня будет подписан указ о приведении приговора в исполнение, и в понедельник его несомненно казнят. Но понимаете, пара голубей – это, как-никак, движимое имущество.

И, обернувшись, он кивнул своему погибшему цветку, а потом направился к выходу, оглядываясь по сторонам, словно соображая, каким новым растением его лучше всего заменить.

Когда мы проходили через караульную, я убедился, что надзиратели считаются с мнением моего опекуна не меньше, чем те, кто вверен их попечению.

– Послушайте, мистер Уэммик, – сказал надзиратель, задерживаясь между двумя усаженными остриями дверьми караульной и старательно запирая первую, прежде нежели отпереть вторую, – как же мистер Джеггерс намерен поступить с этим убийством на набережной? Повернет так, что оно было непредумышленное, или как?

– А вы его сами спросите, – посоветовал Уэммик.

– Легко сказать! – возразил надзиратель.

– Так-то вот они всегда, мистер Пип, – заметил Уэммик, раздвинув щель своего почтового ящика. – Чего только у меня не спрашивают, пользуются, что я подчиненное лицо. Патрону моему небось не задают никаких вопросов.

– Этот молодой джентльмен, наверно, проходит обучение у вас в конторе? – спросил надзиратель, ухмыляясь шутке мистера Уэммика.

– Вот видите, он опять за свое! – воскликнул Уэммик. – Я же вам говорю. Не успеешь ему ответить на один вопрос, он лезет с другим, и все к подчиненному лицу. Ну, скажем, мистер Пип проходит у нас обучение, что тогда?

Надзиратель опять ухмыльнулся.

– Тогда он знает, что такое мистер Джеггерс.

– Вот я вас! – неожиданно вскричал Уэммик, притворно замахиваясь на него. – Когда мой патрон здесь, из вас слова не выжмешь, все равно что из ваших ключей. Ну, старая лисица, выпускайте нас отсюда, не то я ему скажу, чтобы подал на вас жалобу за незаконное задержание под стражей.

Надзиратель засмеялся, распростился с нами и, смеясь, смотрел нам вслед из-за усаженной остриями двери, пока мы спускались на улицу.

– Заметьте, мистер Пип, – сказал Уэммик очень серьезно, наклонившись к моему уху и даже взяв меня под руку для большей секретности, – величайшее достоинство мистера Джеггерса, пожалуй, состоит в том, что он держится на такой недосягаемой высоте. Он совершенно недосягаем. Недосягаемость его вполне соответствует его огромнейшему таланту. С ним-то этот полковник не посмел бы попрощаться, у него-то надзиратель не посмел бы спросить, как он предполагает вести то или иное дело. А между ними и своей недосягаемостью он ставит подчиненного – понятно? – и вот они, телом и душой, в его власти.

Как это уже не раз случалось, я был поражен хитроумием моего опекуна. И, сказать по правде, я, как это уже не раз случалось, от души пожалел, что мне не достался в опекуны кто-нибудь другой, не наделенный столь огромным талантом.

Мы расстались с мистером Уэммиком у дверей конторы на Литл-Бритен, где кучка просителей, как всегда, ожидала выхода мистера Джеггерса, и я воротился на свое дежурство близ почтового двора, все еще имея в запасе около трех часов. В течение этих часов я не переставал думать о том, как странно, что преступный мир снова и снова протягивает ко мне свои лапы; я впервые столкнулся с ним в детстве, зимним вечером, на наших пустынных болотах; дважды после этого он вновь возникал передо мной, как выцветшее, но не исчезнувшее пятно; и теперь моя жизнь в новом, светлом своем течении тоже омрачена его близостью. А еще я думал о прекрасной юной Эстелле, такой утонченной и гордой, которая с каждой минутой приближалась ко мне, и содрогался от отвращения, представляя себе контраст между тюрьмой и ею. Я жалел, что встретил Уэммика, жалел, что согласился пойти с ним, – нужно же, чтобы именно в этот день я весь пропитался воздухом Ньюгета! Я бродил взад и вперед по улице и выдыхал этот воздух из своих легких, отряхивал прах тюрьмы от своих ног, счищал его со своей одежды. Помня о том, кого я встречаю, я чувствовал себя до того зачумленным, что в конце концов дилижанс прибыл слишком скоро: я еще не успел очиститься от грязи, приставшей ко мне в теплице мистера Уэммика, как уже увидел в окне кареты лицо Эстеллы и ее руку, подзывающую меня.

Что же это было? Что за неуловимая тень опять промелькнула передо мной в это мгновенье?

0

34

Глава 33

Даже мне Эстелла никогда еще не казалась такой красавицей, как сейчас, в своей дорожной тальме с меховой оторочкой. Она держалась со мной ласковее, чем когда-либо, и я усмотрел в этой перемене влияние мисс Хэвишем.

Стоя со мной во дворе гостиницы, пока разгружали дилижанс, она указывала мне свои вещи, и, когда весь ее багаж был собран, я вспомнил – до этого мои мысли были только о ней, – что даже не знаю, куда она направляется.

– Я еду в Ричмонд, – сказала она. – Как известно, есть два Ричмонда: один в Сэррее, а другой в Йоркшире; мне нужно в тот, который в Сэррее. Отсюда до него десять миль, я должна взять карету, а вы должны меня сопровождать. Вот мой кошелек, вы будете оплачивать мои расходы. Нет, нет, непременно возьмите. У нас с вами нет выбора, – надо слушаться. Мы с вами не вольны поступать по-своему.

Отдавая мне кошелек, она взглянула на меня, и я попытался прочесть в ее словах какой-то скрытый смысл. Она произнесла их небрежно, но без неудовольствия.

– За каретой придется послать, Эстелла. А пока вы, может быть, отдохнете немного?

– Да, я должна немного отдохнуть и выпить чаю, а вы должны обо мне позаботиться.

Она взяла меня под руку так, словно выполняла чье-то указание, и я велел лакею, который стоял тут же и глазел на дилижанс, как будто в жизни своей не видел ничего подобного, провести нас в отдельный номер. Он вытащил откуда-то салфетку, точно без этого волшебного клубка ему никогда бы не отыскать дорогу на второй этаж, и провел нас в какой-то карцер, обстановку которого составляли: уменьшительное зеркало (предмет совершенно излишний, если принять во внимание размеры карцера), судки с маслом и уксусом и чьи-то деревянные калоши. Когда я забраковал это помещение, он повел нас в другую комнату, где стоял обеденный стол человек на тридцать, а в камине из-под кучи золы выглядывал обгорелый листок школьной тетради. Бросив взгляд на это пожарище и покачав головой, он принял от меня заказ и, поскольку я спросил всего-навсего «чаю для этой леди», пошел прочь в самом унылом расположении духа.

Я убежден, что атмосфера этой залы, в которой мешались крепкие запахи мясного навара и конюшни, могла хоть кого навести на мысль, что дилижансы приносят маловато дохода и предприимчивый хозяин распорядился постепенно переводить лошадей на супы для постояльцев. И все же для меня эта комната была раем благодаря Эстелле. Мне думалось, что с нею я мог бы быть счастлив здесь всю жизнь. (Заметьте, в то время я вовсе не был там счастлив, и хорошо это знал.)

– К кому вы едете в Ричмонд? – спросил я Эстеллу.

– Меня пригласила к себе, – сказала она, – и притом за большие деньги, одна леди, которая по своему положению может – или уверяет, что может, – вывозить меня в свет, знакомить, показывать мне разных людей и меня показывать людям.

– Вас, конечно, прельщает такая перемена, возможность блистать в обществе?

– Да, пожалуй.

Она ответила так равнодушно, что у меня невольно вырвалось:

– Вы говорите о себе, точно о ком-то другом.

– А откуда вам известно, как я говорю о других? Нет, нет, – и Эстелла подарила меня пленительной улыбкой, – вы уж меня не учите, я говорю как умею. Хорошо ли вам живется у мистера Покета?

– Мне у них очень приятно; во всяком случае… – я испугался, что чуть не упустил драгоценную возможность.

– Во всяком случае?.. – повторила Эстелла.

– Настолько приятно, насколько может быть там, где нет вас.

– Глупый вы мальчик, – сказала Эстелла невозмутимо. – Можно ли говорить такую чепуху? Сколько я понимаю, ваш друг мистер Мэтью выгодно отличается от своих родственников?

– Еще бы. Он никому не желает зла…

– Пожалуйста, не добавляйте: «разве лишь себе самому», – таких я терпеть не могу. Но, кажется, он действительно бескорыстный человек и стоит выше мелкой зависти и злобы?

– У меня есть все основания это утверждать.

– Зато у вас нет оснований утверждать то же о его родственниках, – сказала Эстелла, кивая мне с выражением одновременно серьезным и шутливым, – они просто осаждают мисс Хэвишем всякими доносами и измышлениями по вашему адресу. Они следят за вами, клевещут на вас, пишут о вас письма (иногда анонимные), и вообще, вы – главное зло и единственное содержание их жизни. Вы и представить себе не можете, как эти люди вас ненавидят.

– Надеюсь, они не могут причинить мне вреда?

Вместо ответа Эстелла расхохоталась. Это очень меня удивило, и я смотрел на нее в полной растерянности. Когда она успокоилась, – а смеялась она не жеманно, но громко и от души, – я сказал неуверенно, как всегда, когда бывал с нею:

– Надеюсь, вам бы не доставило удовольствия, если бы они причинили мне вред?

– Нет, нет, что вы! – сказала Эстелла. – А смеюсь я потому, что у них ничего не выходит. Ох, как эти люди увиваются около мисс Хэвишем, на какие мучения они идут!

Она опять засмеялась, и смех ее по-прежнему был мне непонятен: хотя она мне все объяснила и я не сомневался в ее искренности, такая причина для смеха все же казалась мне недостаточной. Я подумал, что, вероятно, чего-то еще не знаю; она угадала мою мысль и ответила на нее.

– Даже вам, – сказала Эстелла, – нелегко понять, как меня радуют неудачи этих людей и как мне весело, тогда они оказываются одураченными. Ведь вы не жили в этом странном доме с малых лет, как я. Ваша детская наблюдательность не изощрилась, как у меня, от того что против вас без конца интриговали, зная, что вы слабы и беззащитны, прикрываясь участием, жалостью, всякими похвальными чувствами. Ваши невинные младенческие глаза не раскрывались все шире и шире, как у меня, глядя на притворство женщины, которая, даже просыпаясь по ночам, расчетливо прикидывает, как бы ей получше изобразить любовь к ближнему.

Теперь Эстелла не смеялась, как видно – воспоминания эти были ей очень тягостны. Лицо ее так помрачнело, что я отказался бы от всех своих надежд, лишь бы не быть тому причиной.

– Я могу сказать вам кое-что в утешение, – продолжала Эстелла. – Во-первых, хотя и говорится, что вода камень точит, вы можете быть уверены, что этим людям никогда – как бы они ни старались – не удастся повредить вам в глазах мисс Хэвишем. Во-вторых, я вам очень признательна – ведь это из-за вас они суетятся и злобствуют понапрасну!

И она весело протянула мне руку, – грустное настроение ее уже прошло, – а я задержал ее руку и поднес к губам.

– Смешной вы мальчик, – сказала Зстелла, – сколько вам ни тверди – ничего не помогает! Или вы делаете это потому же, почему я когда-то позволила вам поцеловать меня в щеку?

– А почему вы мне это позволили? – спросил я.

– Дайте подумать. Из презрения к интриганам и подлизам.

– Если я скажу «да», можно мне снова поцеловать вас в щеку?

– Надо было спросить раньше, чем целовать руку. Но все равно, если хотите – пожалуйста.

Я наклонился к ней, лицо ее было спокойно, как лицо статуи.

– А теперь, – сказала Эстелла, отстраняясь от меня, едва я коснулся губами ее щеки, – вы должны позаботиться о том, чтобы мне подали чай, и отвезти меня в Ричмонд.

Мне стало больно, когда она опять заговорила так, словно знакомство наше кому-то угодно и мы всего лишь куклы в чьих-то руках; но встречи с Эстеллой никогда не давали мне ничего кроме боли. Как бы она ни держалась со мной, я ничему не верил, ни на что не надеялся и все же продолжал любить ее – без веры и без надежды. К чему повторять это снова и снова? Так было всегда. Я позвонил, чтобы подали чай, и лакей, представ перед нами со своим волшебным клубком, стал не спеша вносить в комнату принадлежности для этой трапезы, числом не менее пятидесяти, причем до самого чая дело дошло не скоро. Постепенно на столе появились: поднос, чашки с блюдцами, тарелки, ножи и вилки (включая самые большие, какими раскладывают жаркое), ложки (всевозможных размеров и фасонов), солонки, одинокая оладья, надежно укрытая тяжелой железной крышкой, кусок полурастаявшего масла, спрятанный в зарослях петрушки, подобно младенцу Моисею в тростниках[14], худосочная булка с напудренной головой, два треугольных ломтика хлеба с оттисками решетки кухонного очага и наконец пузатый семейный чайник на спирту, под тяжестью которого лакей буквально сгибался, всем своим лицом выражая покорное страдание. Затем последовал длинный антракт, после которого он все же принес драгоценного вида шкатулку с какими-то веточками. Я залил их кипятком, и таким образом в итоге всех этих приготовлений добыл для Эстеллы одну чашку неизвестно какого напитка.

Когда я уплатил по счету и лакей получил на чай, и конюх не был забыт, и горничная не осталась в накладе, – словом, когда было роздано достаточно взяток, чтобы вызвать недовольство и презрение всего дома, а кошелек Эстеллы сильно поубавился в весе, – мы сели в карету и уехали. Свернув за угол, карета покатила по Чипсайду, потом по Ньюгет-стрит, и скоро мы поравнялись с высокой стеной, которой я так стыдился.

– Что это за здание? – спросила Эстелла.

Я глупо притворился, что не сразу его узнал, и только потом ответил. Эстелла долго смотрела на стену, высунувшись из окна кареты, потом прошептала: «Несчастные!» Ни за что на свете я бы не признался ей, что побывал здесь нынче утром.

– Мистер Джеггерс, – сказал я, чтобы не заговорить о себе, – мистер Джеггерс, я слышал, посвящен в тайны этого мрачного места, как никто другой в Лондоне.

– Мне кажется, нет такой тайны, в которую мистер Джеггерс не был бы посвящен, – тихо отозвалась Эстелла.

– Вы, вероятно, давно его знаете и часто с ним встречались?

– Я встречалась с ним время от времени с тех пор как себя помню. Но знаю я его и сейчас не лучше, чем когда только что научилась говорить. А вы какого о нем мнения? Сумели вы подружиться с ним?

– Сейчас, когда я привык к его скрытности, все идет хорошо.

– Вы с ним близко знакомы?

– Я однажды обедал у него в доме.

– Должно быть, это любопытный дом, – сказала Эстелла и поежилась.

– Да, очень любопытный.

Мне бы не следовало даже ей слишком много рассказывать про моего опекуна; но я уже готов был перейти к описанию нашего обеда на Джеррард-стрит, как вдруг мы въехали в полосу яркого света от газового фонаря. На минуту, в трепетании неверных бликов и теней, меня охватило то необъяснимое чувство, которое я уже испытал; и даже когда снова стало темно, я не сразу опомнился и сидел словно ослепленный молнией.

Потом разговор у нас пошел о другом, главным образом – о дороге, по которой мы ехали, и о том, какие кварталы Лондона остаются справа от нас, а какие слева. Эстелла рассказала мне, что совсем не знает столицы, потому что не отлучалась из дома мисс Хэвишем, пока не уехала во Францию, а по пути туда и обратно была в Лондоне только проездом. Я спросил ее, поручено ли моему опекуну присматривать за ней, пока она будет жить в Ричмонде, на что она весьма выразительно ответила: «Боже сохрани!» – и замолчала.

Я не мог не видеть, что она кокетничает со мной, что она задумала меня обворожить и добилась бы своего, даже если бы это стоило ей какого-то труда. Но счастливее я от этого не был: не говоря уже о ее манере держаться так, точно нами распоряжаются другие, я чувствовал, что она играет моим сердцем просто потому, что ей так нравится, а не потому, что ей было бы трудно и больно разбить его и выбросить.

Когда мы проезжали через Хэммерсмит, я показал ей дом мистера Мэтью Покета и добавил, что это не очень далеко от Ричмонда и, может быть, мы с ней будем иногда встречаться.

– О да, мы с вами должны встречаться; вы будете приезжать, когда сочтете удобным; о вас будет сообщено хозяйке дома; вернее, ей уже сообщено о вас.

Я спросил, велика ли семья, где ей предстоит жить.

– Нет; их только двое – мать и дочь. Мать, кажется, занимает довольно высокое положение в обществе, но не прочь приумножить свои доходы.

– Меня удивляет, что мисс Хэвишем могла опять расстаться с вами так скоро.

– Это входит в планы мисс Хэвишем касательно моего воспитания, Пип, – сказала Эстелла со вздохом, словно очень устала. – Я должна все время ей писать и часто навещать ее, чтобы она знала, как мне живется… мне и ее драгоценностям – ведь они почти все теперь мои.

То был первый раз, что она назвала меня по имени. Разумеется, она сделала это намеренно и знала, как я это оценю.

Скорее, чем мне бы того хотелось, мы достигли места своего назначения, и карета остановилась перед домом, выходившим на Ричмондский луг; это был важный, старинный дом, помнивший фижмы и мушки, пудреные парики и расшитые камзолы, чулки до колен и шпаги. Несколько очень старых подстриженных деревьев своей неестественной формой до сих пор напоминали парики и роброны; но и им было суждено скоро занять свое место в шествии мертвых и тихо перейти в небытие.

В лунном свете печально прозвучал старческий голос колокольчика, – в былые времена он, должно быть, нередко возвещал: «Вот приехал зеленый кринолин… вот меч с бриллиантами на рукоятке… вот башмачки на красных каблучках и пряжка с синим солитером», – и две румяные горничные выбежали из дома встречать Эстеллу. Вскоре парадная дверь поглотила ее багаж, она протянула мне руку, улыбнулась, пожелала спокойной ночи, потом дверь поглотила и ее. А я все стоял, глядя на дом, думал, как счастлив я был бы жить здесь с нею, и знал, что с нею я никогда не бываю счастлив, а только страдаю и мучаюсь.

Карета ждала меня, чтобы отвезти обратно в Хэммер-смит; тоскливо было у меня на душе, когда я в нее садился, а пока доехал, стало еще тоскливее. У дома мистера Покета я увидел маленькую Джейн; она возвращалась из гостей в сопровождении своего маленького кавалера, и я позавидовал ее маленькому кавалеру, хоть он и находился в зависимости у Флопсон.

Мистер Покет уехал куда-то читать лекцию; он читал восхитительные лекции об экономии в домашнем хозяйстве, а его брошюры о воспитании детей и обращении с прислугой считались лучшими руководствами по этим вопросам. Зато миссис Покет была дома и находилась в некотором затруднении: дело в том, что младенцу дали поиграть игольником, чтобы он не плакал во время необъяснимой отлучки Миллере (имевшей родственника в гвардейском полку). И теперь миссис Покет не досчитывалась большего количества иголок, чем можно было бы рекомендовать пациенту столь нежного возраста – будь то для уколов или для внутреннего употребления.

Зная, что мистер Покет заслуженно славится своим умением давать превосходные практические советы, своим ясным, здравым суждением и проницательным умом, я подумал было ему довериться, чтобы хоть немного облегчить тоску. Но потом взглянул на миссис Покет, которая, прописав младенцу сон, как всемогущее лекарство, снова углубилась в свою книгу о титулах, – и решил: нет, лучше не нужно.

0

35

Глава 34

Понемногу свыкаясь со своими надеждами, я невольно стал замечать, какое действие они оказывают на меня и на окружающих меня людей. Влияние их на мой собственный характер я по возможности старался от себя скрыть, но в глубине души отлично знал, что его нельзя назвать благотворным. Я жил с чувством постоянной вины перед Джо. Относительно Бидди совесть моя тоже была отнюдь не спокойна. Просыпаясь по ночам, – как Камилла, – я терзался мыслью, что мог бы стать и лучшим и более счастливым человеком, если бы никогда не видел мисс Хэвишем, а спокойно остался бы дома, в кузнице, и честно делил с Джо его трудовую жизнь. И много раз, сидя в одиночестве у камина и глядя в огонь, я думал: что ни говори, а нет огня лучше, чем огонь нашей кузницы и огонь в очаге нашей кухни.

Однако все мои метания были так неразрывно связаны с Эстеллой, что я терялся, не зная – одного ли себя я должен винить. Другими словами, я далеко не был уверен, что мне жилось бы легче, если бы у меня не было никаких надежд и только Эстелла владела бы всеми моими помыслами. Вопрос о том, как отзывалось мое положение на других, был много проще, и я понимал, хотя, может быть, недостаточно ясно, что оно никому не идет на пользу и прежде всего не идет на пользу Герберту. При его легком, покладистом характере мои расточительные привычки вовлекали его в расходы, каких он не мог себе позволить, вносили разлад в его простую жизнь и смущали его душевный покой ненужными тревогами и сожалениями. Перед другими родственниками мистера Покета я не чувствовал никакой вины, хотя и толкнул их, сам того не Зная, на все их низкие уловки и интриги: эта мелкая подлость была им свойственна, и, не будь меня, ее пробудил бы кто-нибудь другой. Но с Гербертом дело обстояло иначе, и сердце у меня виновато сжималось при мысли, что я сослужил ему плохую службу, загромоздив его бедную квартирку всяким никчемным скарбом и предоставив в его распоряжение желтогрудого Мстителя.

Дальше – хуже. Чтобы окружить себя еще большей роскошью, я прибегнул к проверенному способу – стал делать долги. Стоило мне начать, как моему примеру последовал и Герберт. По приглашению Стартопа мы записались кандидатами в члены клуба, который именовался «Зяблики в Роще». Я до сих пор не знаю, с какой целью он был учрежден, если не для того, чтобы члены его могли два раза в месяц устраивать дорогостоящие обеды, после обеда затевать нескончаемые ссоры и давать возможность шести официантам напиваться до бесчувствия на черной лестнице. Эти высокие общественные цели достигались всегда столь успешно, что мы с Гербертом именно в таком смысле и понимали первый традиционный тост клуба, который гласил: «Джентльмены, выпьем за то, чтобы среди Зябликов в Роще вовеки царили такие же чувства дружбы и благоволения».

Зяблики напропалую сорили деньгами (гостиница, где мы обедали, находилась в Ковент-Гардене), и первым Зябликом, которого я увидел, когда удостоился чести вступить в Рощу, был Бентли Драмл, который в то время раскатывал по городу в собственном кабриолете, нанося серьезные увечья тротуарным тумбам. Бывало, что его вытряхивало из экипажа головой вперед, через фартук; однажды он на моих глазах доставил себя таким способом к подъезду Рощи – как доставляют мешок с углем. Впрочем, я немного забегаю вперед, ибо я еще не был Зябликом и, по священным законам клуба, не мог стать таковым, пока не достигну совершеннолетия.

В расчете на ожидавшее меня богатство я охотно взял бы расходы Герберта на себя; но Герберт был горд, и я не мог предложить ему такую вещь. Поэтому затруднения обступали его со всех сторон, а он все продолжал осматриваться. Мы часто засиживались допоздна в веселой компании, и я стал замечать, что за утренним завтраком Герберт осматривается довольно-таки уныло; что к полудню он осматривается уже немного бодрее; обедать садится совсем поникший; после обеда довольно ясно различает вдали очертания Капитала: примерно в полночь бывает близок к тому, чтобы оный Капитал сколотить; а часам к двум ночи снова впадает в такое уныние, что начинает толковать о покупке ружья и отъезде в Америку, вероятно имея в виду уговорить бизонов добыть ему богатство.

Половину недели я обычно проводил в Хэммерсмите, а живя в Хэммерсмите, частенько наведывался в Ричмонд, о чем речь пойдет особо. Герберт тоже нередко бывал в Хэммерсмите, и во время этих наездов отцу его, нужно полагать, приходило иногда в голову, что давно ожидаемый его первенцем счастливый случай еще не представился. Но в этом семействе, где все всегда летело кувырком, очевидно считали, что и Герберт рано или поздно взлетит без постороннего вмешательства. А пока что мистер Покет все больше седел и все чаще пытался вытащить себя за волосы из своих неприятностей, а миссис Покет по-прежнему ставила свою скамеечку так, что все об нее спотыкались, читала свою книгу о титулах, теряла носовые платки, рассказывала нам о своем дедушке и воображала, что воспитывает детей, отправляя их спать, чуть только они попадались ей на глаза.

Поскольку я, чтобы расчистить себе путь для дальнейшего повествования, даю сейчас обзор целого периода моей жизни, я хочу для полноты картины описать обычаи и нравы, какие установились у нас в Подворье Барнарда.

Казалось, мы задались целью тратить как можно больше денег, причем весь Лондон, казалось, задался целью давать нам за них как можно меньше. Мы всегда чувствовали себя в той или иной степени скверно и то же самое следует сказать о большинстве наших знакомых. Мы словно сговорились считать, что жизнь наша проходит в беспрерывном веселье, втайне же сознавали обратное. Сколько я могу судить, в этом смысле мы не представляли собой исключения из общего правила.

Каждое утро Герберт, словно впервые пускаясь на поиски приключений, шел в Сити осматриваться. Я часто навещал его в темной каморке, где общество его составляли чернильница, вешалка, ящик с углем, моток бечевки, календарь, конторка и высокий табурет; и когда бы я ни зашел, он не делал ничего другого, а только осматривался. Если бы все мы выполняли свои намерения так же добросовестно, как Герберт, мы, вероятно, жили бы в Республике Сплошной Добродетели. Ему, бедняге, больше и нечего было делать, если не считать, что каждый день в определенный час он отправлялся к Ллойду[15] – должно быть, на предписанное служебным этикетом свидание со своим патроном. Насколько я мог выяснить, его дела с Ллойдом тем и ограничивались, что он ходил туда – а потом возвращался обратно. Когда он особенно остро сознавал, что положение его серьезно и счастливый случай насущно необходим, он шел на биржу в самое горячее время дня и вертелся там среди денежных заправил, в некоем мрачном подобии танца.

– Дело, видишь ли, в том, Гендель, – сказал мне как-то Герберт, вернувшись домой после одной из таких экспедиций, – что случай сам не приходит к человеку, а нужно его ловить. Вот я и ходил его ловить.

Не будь мы так привязаны друг к другу, мы наверняка ненавидели бы друг друга по утрам самой лютой ненавистью. В этот час покаяния наша квартира казалась мне отвратительной, а от ливреи Мстителя меня прямо-таки бросало в дрожь, потому что ни в какое другое время суток я не сознавал столь ясно, как дорого она стоит и как мало от нее проку. По мере того как мы все больше залезали в долги, утренний завтрак все больше превращался в пустую формальность; и однажды, получив рано утром извещение о грозящем мне судебном преследовании, «в некотором роде связанном», как написали бы в нашей провинциальной газете, «с ювелирными изделиями», я дошел до того, что в ответ на дерзкое предположение Мстителя, будто нам нужна свежая булка, схватил его за голубой воротник и задал ему такую трепку, от которой он взлетел в воздух, как обутый в сапоги купидон.

Через определенные промежутки времени – вернее, не определенные, а смотря по настроению – я сообщал Герберту, как бы делясь с ним великим открытием:

– Мой милый Герберт, дела наши из рук вон плохи.

– Мой милый Гендель, – простосердечно отвечал в таких случаях Герберт, – какое совпадение! Верь или нет, но я только что хотел сказать тебе то же самое.

– В таком случае, Герберт, – говорил я, – попробуем разобраться в наших финансах.

Назначая день и час для этих занятий, мы всегда испытывали величайшее удовлетворение. Вот она, деловая хватка, думал я, вот как нужно бороться с превратностями судьбы, вот как нужно брать врага за горло! И я знаю, что Герберт полностью разделял мои чувства.

Чтобы подкрепить свои силы и достойно справиться с трудной задачей, мы заказывали на обед что-нибудь из ряда вон выходящее и в придачу – бутылку чего-нибудь столь же экстраординарного. После обеда на столе появлялся пучок перьев, полная до краев чернильница и внушительное количество бумаги – писчей и пропускной: в обильном запасе письменных принадлежностей было что-то чрезвычайно успокоительное.

Затем я брал лист бумаги и аккуратно выводил на нем заголовок: «Реестр долгов Пипа», не забывая проставить дату и адрес – «Подворье Барнарда». Герберт тоже брал лист бумаги и так же тщательно выводил на нем: «Реестр долгов Герберта».

После этого каждый из нас обращался к лежащей перед ним растрепанной куче бумажек, брошенных в свое время в ящик, или стершихся до дыр от пребывания в карманах, или обгоревших, когда ими зажигали свечи, или неделями торчавших за зеркалом. Скрип наших перьев чрезвычайно нас подбадривал, так что порою я уже переставал отличать эту высоконравственную деловую процедуру от самой уплаты долгов. То и другое, во всяком случае, казалось мне одинаково похвальным.

Потрудившись немного, я спрашивал Герберта, как у него подвигается работа. Обычно к этому времени Герберт уже чесал в затылке при виде все удлиняющегося столбика цифр.

– Им конца нет, Гендель, – говорил Герберт. – Честное слово, просто конца нет.

– Будь тверд, Герберт, – отвечал я ему. – Не отступай перед трудностями. Смотри им прямо в лицо. Смотри, пока не одолеешь их.

– Я бы с удовольствием, Гендель, только боюсь, что скорее они меня одолеют.

Все же мой решительный тон оказывал кое-какое действие, и Герберт снова принимался писать. Через некоторое время он опять откладывал перо под тем предлогом, что не может найти счет Кобса, или Лобса, или Нобса – смотря по обстоятельствам.

– Так ты прикинь, Герберт; прикинь, округли и запиши.

– Ты просто чудо как находчив! – восхищенно говорил мой друг. – Право же, у тебя редкостные деловые способности.

Я и сам так считал. В такие дни мне представлялось, что я – первоклассный делец: быстрый, энергичный, решительный, расчетливый, хладнокровный. Составив полный перечень своих долгов, я сверял каждую запись со счетом и отмечал ее птичкой. Это еще поднимало меня в собственных глазах, а потому было необычайно приятно. Когда ставить птички было уже негде, я складывал все счета стопкой, на каждом делал пометку с оборотной стороны и связывал их в аккуратную пачку. Затем я проделывал то же самое для Герберта (который скромно замечал, что не обладает моей распорядительностью) и чувствовал, что привел его дела в некоторый порядок.

В своих деловых операциях я пользовался и еще одним остроумным приемом, который называл – «оставлять резерв». Предположим, например, что долги Герберта достигали суммы в сто шестьдесят четыре фунта, четыре шиллинга и два пенса; тогда я говорил: «Оставь резерв – запиши двести фунтов». Или, если мои собственные долги достигали цифры вчетверо большей, я тоже оставлял резерв и записывал семьсот. Этот пресловутый резерв казался мне чрезвычайно мудрым изобретением, но сейчас, оглядываясь назад, я вынужден признать, что обходился он не дешево, поскольку мы сразу же делали новые долги на всю сумму резерва, а иногда, почувствовав себя свободными и платежеспособными, заимствовали на радостях и от следующей сотни фунтов.

Но вслед за такими ревизиями наступала полоса покоя и отдыха, некоего умиленного затишья, позволявшая мне какое-то время быть о себе самого лучшего мнения. Умиротворенный своим тяжким трудом, своей изобретательностью и похвалами Герберта, я смотрел на две аккуратные пачки счетов, высившиеся на столе среди разбросанных перьев и бумаги, и ощущал себя не человеком, а своего рода Банком.

В этих торжественных случаях мы запирали входную дверь на замок, чтобы никто нас не беспокоил. Однажды вечером, когда я пребывал в таком безмятежном состоянии духа, мы услышали, как сквозь щель в двери просунули письмо и как оно упало на пол.

– Это тебе, Гендель, – сказал Герберт, возвращаясь с письмом из прихожей. – Надеюсь, не случилось ничего плохого. – Он имел в виду толстую черную печать и траурную кайму на конверте.

Под письмом стояла подпись «Трэбб и Кo », а содержание его сводилось к тому, что я – уважаемый сэр, и что они имеют честь сообщить мне, что миссис Джо Гарджери скончалась в понедельник в шесть часов двадцать минут вечера, и меня надеются увидеть на погребении, каковое состоится в следующий понедельник в три часа пополудни.

0

36

Глава 35

Впервые на моем пути разверзлась могила, и удивительно, какую резкую перемену это внесло в мое беспечное существование. Образ сестры, неподвижной в своем кресле у огня, преследовал меня днем и ночью. Мысль, что ее место в кухне опустело, просто не укладывалась в голове; и хотя последнее время я почти не думал о ней, теперь мне постоянно чудилось, что она идет мне навстречу по улице или вот-вот постучит в дверь. Даже в нашу квартирку, с которой она уж никак не была связана, вошла пустота смерти, и мне постоянно мерещилось то лицо сестры, то звук ее голоса, словно она была жива или при жизни часто здесь бывала.

Как бы ни сложилась моя судьба, я едва ли стал бы вспоминать сестру с большой любовью. Но, очевидно, сожаление может потрясти нас и без любви. Под влиянием его (или как раз за недостатком более теплого чувства) меня охватило бурное возмущение против обидчика, от которого она приняла столько страданий; и я чувствовал, что, будь у меня надежные улики, я бы ни перед чем не отступил, лишь бы Орлик или кто бы то ни было понес заслуженную кару.

Отправив Джо письмо со словами утешения и с обещанием непременно быть на похоронах, я провел следующие дни в том странном состоянии духа, которое я только что описал. Из Лондона я выехал рано утром и слез с дилижанса у «Синего Кабана», имея в запасе достаточно времени, чтобы не спеша дойти до деревни.

Снова наступило лето; я шел полями, и в памяти у меня возникали те времена, когда я был маленьким беспомощным мальчуганом и мне так жестоко доставалось от миссис Джо. Но возникали они словно за легкой дымкой, смягчавшей даже боль от Щекотуна. Потому что теперь самый запах дрока и клевера нашептывал мне, что настанет день, когда памяти моей будет отрадно, если в мире живых кто-то, бредущий полями по солнцу, тоже смягчится душою, думая обо мне.

Наконец я завидел впереди наш дом и сразу понял, что Трэбб и Кo хозяйничают там, взяв на себя роль бюро похоронных процессий. У парадной двери, как часовые на посту, торчали две нелепые унылые фигуры; каждая держала впереди себя костыль, обвернутый чем-то черным, – словно такой предмет мог хоть кому-нибудь принести утешение. В одной из этих фигур я узнал форейтора, уволенного из «Синего Кабана» за то, что он вывалил в канаву новобрачных, возвращавшихся из церкви, ибо был до того пьян, что мог держаться на лошади только обхватив ее обеими руками за шею. Любоваться этими траурными стражами и закрытыми окнами кузницы и дома сбежались все ребятишки и почти все женщины нашей деревни. При моем появлении один из стражей (форейтор) постучал в дверь, как будто я совсем изнемог от скорби и у меня не было сил постучать в нее самому.

Еще один траурный страж (плотник, который однажды съел на пари двух гусей) отворил дверь и провел меня в парадную гостиную. Здесь мистер Трэбб, завладев большим столом, раздвинув его во всю длину и засыпав черными булавками, устроил своего рода черный базар. Когда я вошел, он только что запеленал в черный коленкор, словно африканского младенца, чью-то шляпу, и сразу протянул руку за моей. Я же, не поняв его намерений и растерявшись в необычной обстановке, схватил его руку и горячо пожал.

Бедный Джо, в нескладном черном плащике, завязанном на шее огромным бантом, сидел один в дальнем конце комнаты, куда Трэбб, очевидно, поместил его как главного героя дня. Когда я наклонился к нему и сказал: – Милый Джо, ну как ты себя чувствуешь? – он ответил: – Пип, дружок, ты знал ее, когда это была такая видная женщина… – и, сжав мою руку, умолк.

Бидди, очень миленькая в скромном черном платье, без шума и суеты делала все, что нужно. Я поздоровался с ней, а потом, считая, что сейчас не время для разговоров, сел рядом с Джо и задумался о том, где же лежит оно… она… моя сестра. Уловив в воздухе слабый запах сдобы, я поискал глазами стол с угощеньем, который не сразу заметил, войдя со света в темную комнату. Теперь я увидел на нем нарезанный пирог со сливами, нарезанные апельсины, печенье и сандвичи, а также два графина хорошо мне знакомых как украшения для буфета, но, сколько я помнил, никогда раньше не бывших в употреблении. В одном из них налит был портвейн, в другом херес, а возле стола маячил льстивый Памблчук, в черном плаще и весь обмотанный крепом; он то набивал себе рот, то пытался привлечь мое внимание подобострастными жестами. Как только это ему удалось, он подошел ко мне и, обдав меня ароматом хереса и сухарей, сказал громким шепотом: – Сэр, дозвольте мне… – и привел свой замысел в исполнение. Затем я разглядел в углу мистера Хабла и миссис Хабл, застывшую в немом отчаянии, как и подобало случаю. Всем нам предстояло следовать за гробом на кладбище, для каковой цели Трэбб каждого в отдельности укутывал и связывал в несуразный черный узел.

– Я то хочу сказать, Пип, – шепнул мне Джо, пока мистер Трэбб, по его собственному выражению, «строил» нас парами в гостиной – точно мы, прости господи, собирались исполнить какой-то зловещий танец, – я то хочу сказать, сэр, что, будь моя воля, я бы лучше отнес ее в церковь сам, или, скажем, помогли бы двое-трое друзей, кто захотел бы потрудиться от чистого сердца; да, видно, нельзя, говорят – соседям не понравится, скажут, чего доброго, что это вроде как недостаток уважения.

– Приготовить носовые платки! – возгласил в эту минуту мистер Трэбб тоном печальным, но деловитым. – Приготовить носовые платки! Выступаем!

И вот все мы приложили платки к лицу, словно у нас шла носом кровь, и вышли на улицу пара за парой: Джо и я; Бидди и Памблчук; мистер и миссис Хабл. Останки моей бедной сестры уже вынесли из дому через кухонную дверь, и так как похоронный церемониал требовал, чтобы шесть человек, несущих гроб, задыхались под отвратительной попоной из черного бархата с белой каймой, все это сооружение смахивало на неуклюжее слепое чудовище о двенадцати человеческих ногах, еле ползущее вперед под присмотром двух погонщиков – форейтора и плотника.

Впрочем, соседи отнеслись к этим фокусам с полным одобрением и очень восхищались нами, когда мы проходили по деревне. Наиболее юные и предприимчивые ее обитатели время от времени бросались нам наперерез или устраивали в удобных местах засады, а когда мы появлялись из-за угла, приветствовали нас восторженными воплями: «Вот они! Вот они идут!» – и чуть что не кричали «ура». Особенно много крови испортил мне в этот день противный Памблчук, который шел позади меня и оказывал мне тонкие знаки внимания тем, что всю дорогу поправлял креп, свисавший с моей шляпы, и разглаживал складки моего плаща. Бесил меня и самодовольный вид мистера и миссис Хабл, которые совсем загордились и воображали себя бог знает кем, оттого что участвовали в столь торжественном шествии.

И вот уже перед нами широко раскинулись болота с выраставшими из-за них парусами речных кораблей, и, вступив на кладбище, мы прошли к могилам, где покоились никогда не виденные мною родители – Филип Пиррип, житель сего прихода, а также Джорджиана, супруга вышереченного. Здесь тело моей сестры тихо опустили в Землю, пока в вышине над нами заливались жаворонки и легкий ветерок гнал по траве причудливые тени облаков и деревьев.

О том, как держал себя в это время нечестивец Памблчук, я скажу лишь одно, каждое его движение, каждое слово было адресовано мне; и даже когда читались величавые строки, напоминающие людям, что человек ничего не принес в этот мир – ничего не может и вынести из него – что человек убегает, как тень, и не останавливается, – мистер Памблчук довольно громко кашлянул, тем давая понять, что это правило не распространяется на одного известного ему молодого джентльмена, неожиданно получившего большое состояние. Когда мы воротились домой, он имел наглость вслух пожалеть, что моя сестра не знает, какую честь я ей оказал, и намекнуть, что ради такой чести ей не жалко было бы и умереть. После этого он допил остатки хереса, а мистер Хабл допил остатки портвейна, и они стали беседовать между собою так (я и впоследствии нередко наблюдал это в подобных случаях), словно сами они существа совсем не той породы, что покойница, и им обеспечено бессмертие. Наконец он ушел и увел с собой мистера и миссис Хабл, – скорее всего отправился к «Веселым Матросам» пить пиво и рассказывать всем собравшимся, что он был моим первым благодетелем и только ему я обязан своим счастьем.

Когда они ушли и когда Трэбб с подручными (мальчишки его среди них не было, в этом я удостоверился) сложили свое маскарадное имущество в мешки и тоже ушли, дышать в доме стало много легче. Мы остались втроем, и скоро Бидди подала нам холодный обед; но обедали мы не в кухне, а в парадной гостиной, и Джо так осторожно обращался с ножом и вилкой, солонкой и тарелками, что всем нам было не по себе. Зато после обеда, когда я уговорил его закурить трубку и мы побыли в кузнице, а потом сели рядышком на большом камне у двери, языки у нас развязались. Придя с похорон, Джо переоделся в нечто среднее между воскресным и рабочим платьем, и теперь это был настоящий Джо, такой, какого и уважал и любил.

Он был очень доволен, что я попросил у него разрешения переночевать в моей прежней комнатушке, и я тоже был доволен: я чувствовал, что поступил похвально, обратившись к нему с этой просьбой.

Когда по земле протянулись вечерние тени, я улучил минутку, чтобы поговорить с Бидди, и мы вышли в сад.

– Бидди, – сказал я, – мне кажется, что ты могла бы сообщить мне эти печальные новости.

– Разве, мистер Пип? – сказала Бидди. – Если бы мне так казалось, я бы сообщила.

– Я не хочу упрекать тебя, Бидди, но, по-моему, это было бы естественно.

– Разве, мистер Пип?

Она говорила так тихо, в ней было столько тихой прелести и доброты, что мне не захотелось снова доводить ее до слез. Мы молча шли рядом по дорожке, и, глянув на ее потупленные глаза, я решил оставить эту тему.

– Теперь, я полагаю, тебе будет неудобно здесь жить, милая Бидди?

– О, разве можно, мистер Пип, – сказала Бидди с сожалением, но очень решительно. – Я уже условилась с миссис Хабл и завтра переберусь к ней. Надеюсь, что вдвоем мы сможем позаботиться о мистере Гарджери, пока он не наладит свою жизнь.

– А ты как будешь жить, Бидди? Если тебе нужны день…

– Как я буду жить? – перебила меня Бидди и вся вспыхнула румянцем. – Сейчас я вам расскажу, мистер Пип. Я постараюсь получить место учительницы в нашей новой школе, она уже почти достроена. Все соседи могут дать мне хорошие рекомендации, и я надеюсь, что буду работать усердно и терпеливо и, уча других, сама учиться. Вы ведь знаете, мистер Пип, – продолжала Бидди, с улыбкой поднимая на меня глаза, – новые школы не то, что старые, но я многому выучилась у вас, и после вашего отъезда успела кое в чем продвинуться.

– Я думаю, Бидди, что ты сумела бы продвинуться при любых обстоятельствах.

– Да, только вот если есть дурная черта в характере, тут уж ничего не поделаешь.

Это прозвучало не как упрек, а скорее как мысль, высказанная вслух. Ну что ж, подумал я, лучше оставить и эту тему. И я молча прошел еще несколько шагов рядом с Бидди, глядя на ее потупленные глаза.

– Расскажи мне, Бидди, как умерла моя сестра?

– Рассказывать-то почти нечего. Она, бедняжка, четыре дня была не в себе – хотя последнее время это у нее бывало не чаще, скорей даже реже, – а тут вечером, как раз когда чай пить, очнулась и совсем ясно сказала: «Джо». Перед этим она давно ни слова не говорила, ну, я скорей и побежала в кузницу за мистером Гарджсрп. Она мне показала знаками, что пусть, мол, он сядет возле нее и чтобы я помогла ей обнять его за шею. Я так и сделала, а она положила голову ему на плечо и сразу успокоилась. Потом, спустя немного, опять сказала «Джо», и один раз сказала «прости», и один раз «Пип».

Так она больше и не поднимала голову, а ровно через час мы положили ее на кровать, потому что видим – она уже не дышит.

Бидди заплакала; я и сам едва различал сквозь слезы темнеющий сад, и дорогу, и первые звезды.

– Так ничего и не удалось узнать, Бидди? – Ничего.

– А что сталось с Орликом?

– Судя по тому, какой он теперь ходит, он, наверно, работает в каменоломне.

– Значит, ты его видела?.. Почему ты смотришь на то темное дерево у дороги?

– Я видела его там в день ее смерти, вечером.

– И это было не в последний раз, Бидди?

– Нет; вот и сейчас я его там видела… не нужно, ни к чему это, – сказала Бидди, удерживая меня за руку, так как я хотел выбежать на дорогу. – Вы же знаете, я бы не стала вас обманывать; он только показался и сразу исчез.

Меня до глубины души возмутило, что этот негодяй все еще преследует ее, и я еще больше его возненавидел. Я сказал это Бидди и добавил, что не пожалел бы ни трудов, ни денег, чтобы убрать его из нашей округи. Бидди мало-помалу меня успокоила и заговорила о том, как Джо меня любит и как он никогда не жалуется (она не сказала на кого, но я и так ее понял), а делает свое дело, честно трудится, не жалея сил, не тратя лишних слов, не ожесточаясь сердцем.

– Да, другого такого человека поискать, – сказал я. – И знаешь, Бидди, нам нужно почаще вот так с тобой беседовать, ведь теперь я, разумеется, буду часто сюда наезжать. Я не оставлю бедного Джо совсем одного.

Бидди промолчала.

– Бидди, ты слышала, что я сказал?

– Да, мистер Пип.

– Во-первых, как тебе не стыдно называть меня мистер Пип, а во-вторых, что это значит, Бидди?

– Что значит? – тихо переспросила Бидди.

– Бидди, – сказал я тоном оскорбленной добродетели, – я решительно желаю знать, что означает твое молчание.

– Мое молчание?

– Да что ты все повторяешь, как попугай! – рассердился я. – Раньше этого за тобой не водилось.

– Раньше! – сказала Бпдди. – Ах, мистер Пип! Раньше!

Я решил, что делать нечего – эту тему тоже лучше оставить. Молча пройдясь еще раз по саду, я вернулся к прерванному разговору.

– Бидди, – начал я, – будь добра объяснить мне, почему ты так упорно молчала, когда я сказал, что буду часто наезжать к Джо?

– А вы уверены, что будете часто наезжать к нему? – спросила Бидди, останавливаясь на узкой дорожке под звездами и глядя на меня своими ясными, честными глазами.

– Ах, боже мой! – воскликнул я, чувствуя, что спорить с Бидди бесполезно. – Вот уж это действительно у тебя дурная черта. Пожалуйста, Бидди, не говори больше ни слова. Мне все это крайне неприятно.

После чего я счел себя вправе очень высокомерно держаться с Бидди за ужином, а прощаясь с ней перед тем как уйти в свою комнатку, проявил всю холодность, какую дозволяла мне неспокойная совесть и воспоминание о кладбище и печальных событиях этого дня. И ночью, не находя себе покоя, я просыпался каждые четверть часа и всякий раз вспоминал, как нехорошо, как оскорбительно, как несправедливо обошлась со мной Бидди.

Рано утром мне предстояло пуститься в обратный путь. И рано утром, выйдя из дому, я тихонько заглянул в окошко кузницы. Я простоял несколько минут, глядя на Джо. Он уже взялся за работу, и лицо его светилось здоровьем и силой, словно озаренное ярким солнцем жизни, ожидавшей его впереди.

– Прощай, милый Джо!.. Да нет, не вытирай руку… дай мне пожать ее какая есть. Я скоро приеду, Джо, я буду часто навещать тебя.

– Чем скорее, тем лучше, сэр, – сказал Джо. – И чем чаще, тем лучше, Пип!

Бидди ждала меня в дверях кухни с кружкой парного молока и ломтем хлеба.

– Бидди, – сказал я, пожимая ей на прощанье руку, – я не сержусь, но я очень обижен.

– Ох, пожалуйста, не нужно обижаться, – взмолилась она чуть не со слезами, – пусть уж одной мне будет обидно, если я вас не пожалела.

Снова туман уплывал вверх, открывая передо мной дорогу. Если он, как я смутно догадываюсь, хотел показать мне, что я не вернусь и что Бидди была совершенно права, – мне остается признать одно: он тоже был совершенно прав.

0

37

Глава 36

Дела наши с Гербертом шли все хуже и хуже, – сколько мы ни пытались «разобраться в своих финансах», сколько ни «оставляли резервов», долги неуклонно росли. А время, несмотря ни на что, шло, по своему обыкновению, быстро, и предсказание Герберта сбылось: не успел я оглянуться, как мне стукнул двадцать один год.

Герберт достиг совершеннолетия на восемь месяцев раньше, чем я; но так как ничего, помимо совершеннолетия, он и не предполагал достигнуть, событие это не особенно взволновало Подворье Барнарда. Другое дело – мое рожденье: в ожидании его мы строили тысячи догадок и планов, не сомневаясь, что теперь-то мой опекун обязательно сообщит мне что-нибудь определенное.

Я позаботился о том, чтобы на Литл-Бритен хорошо запомнили, в какой день я родился. Накануне от Уэммика пришло письменное извещение, что мистер Джеггерс будет рад видеть меня в конторе завтра, в пять часов пополудни. Это окончательно убедило нас в том, что следует ждать важных перемен, и, когда наступил знаменательный день, я, не помня себя от волнения, отправился в контору моего опекуна, куда и прибыл точно в назначенное время.

Едва я вошел, Уэммик принес мне свои поздравления и как бы невзначай потер себе нос сложенной хрустящей бумажкой, вид которой мне понравился. Однако он ничего о ней не сказал, а только кивнул на дверь кабинета.

Был ноябрь месяц, и мой опекун стоял у огня, прислонившись к каминной доске и заложив руки за фалды сюртука.

– Ну-с, Пип, – сказал он, – сегодня мне следует называть вас «мистер Пип». С днем рожденья, мистер Пип.

Он пожал мне руку – пожатие его всегда отличалось необычайной краткостью, – и я поблагодарил его.

– Присядьте, мистер Пип, – сказал мой опекун.

Когда я сел, а он остался стоять, да еще нагнул голову, хмурясь на свои сапоги, я почувствовал себя маленьким и беспомощным, как в тот давно минувший день, когда меня посадили на могильный камень. Два страшных слепка стояли тут же на полке и, глупо кривя рот, как будто пыжились подслушать наш разговор.

– А теперь, мой молодой друг, – сказал мистер Джеггерс, словно обращаясь к свидетелю в суде, – я хочу с вами побеседовать.

– Я очень рад, сэр.

– Как вы думаете, – сказал мистер Джеггерс, наклоняясь вперед, чтобы посмотреть в пол, а затем откидывая голову, чтобы посмотреть в потолок, – как вы думаете, сколько вы проживаете в год?

– Сколько проживаю, сэр?

– Сколько, – повторил мистер Джеггерс, все не отрывая взгляда от потолка, – вы – проживаете – в год? – После чего оглядел комнату и застыл, держа носовой платок в руке, на полпути к носу.

Я так часто пробовал разобраться в своих финансах, что теперь даже отдаленно не представлял себе истинного их положения. Поэтому мне волей-неволей пришлось сознаться, что я не могу ответить. Это, казалось, порадовало мистера Джеггерса; он сказал: – Я так и думал! – и высморкался с видом полного удовлетворения.

– Ну вот, мой друг, я задал вам вопрос, – сказал мистер Джеггерс. – Теперь, может быть, вы хотите спросить что-нибудь у меня?

– Конечно, сэр, мне бы хотелось задать вам не один, а несколько вопросов; но я помню ваш запрет.

– Задайте один, – сказал мистер Джеггерс.

– Я сегодня узнаю имя моего благодетеля?

– Нет. Задайте еще один.

– Я еще не скоро узнаю эту тайну?

– Повремените с этим, – сказал мистер Джеггерс, – и задайте еще один.

Я заколебался, но теперь уже, казалось, некуда было уйти от вопроса:

– Мне… я… я что-нибудь получу сегодня, сэр? Тогда мистер Джеггерс с торжеством ответил:

– Я так и знал, что мы до этого доберемся! – и, кликнув Уэммика, велел ему принести ту самую бумажку. Уэммик вошел, подал ее своему патрону и скрылся.

– Ну вот, мистер Пип, – сказал мистер Джеггерс, – попрошу вашего внимания. Вы довольно-таки часто обращались сюда за ссудами. В кассовой книге Уэммика ваше имя значится довольно-таки часто; но у вас, конечно, есть долги?

– Боюсь, что придется ответить утвердительно, сэр.

– Вы знаете, что придется ответить утвердительно, ведь так? – сказал мистер Джеггерс.

– Да, сэр.

– Я не спрашиваю вас, сколько вы должны, потому что этого вы не знаете, а если бы и знали, то не сказали бы: вы бы преуменьшили цифру. Да, да, мой друг! – воскликнул мистер Джеггерс, заметив, что я порываюсь возразить, и грозя мне пальцем. – Вам, весьма возможно, кажется, что это не так, но это так. Вы уж не взыщите, я знаю лучше вашего. Теперь возьмите в руку эту бумажку. Взяли? Очень хорошо. Теперь разверните ее и скажите мне, что это такое.

– Это, – сказал я, – кредитный билет в пятьсот фунтов.

– Это, – повторил мистер Джеггерс, – кредитный билет в пятьсот фунтов. Сумма, на мой взгляд, преизрядная. Как вы считаете?

– Разве с этим можно не согласиться?

– Да, но отвечайте на мой вопрос, – сказал мистер Джеггерс.

– Без сомнения.

– Вы считаете, что это – без сомнения преизрядная сумма. Так вот, Пип, эта преизрядная сумма принадлежит нам. Это подарок ко дню вашего рождения, – так сказать задаток в счет ваших надежд. И эту преизрядную сумму, но отнюдь не больше, вам разрешается проживать ежегодно, пока не появится то лицо, которое вам ее дарит. Другими словами, отныне вы берете ваши денежные дела в свои руки и каждые три месяца будете получать у Уэммика сто двадцать пять фунтов до тех пор, пока у вас не установится связь с первоисточником, а не только с исполнителем. Как я вам уже говорил, я – всего только исполнитель. Я следую данным мне указаниям, и за это мне платят. Сам я считаю эти указания неразумными, но мне платят не за то, чтобы я высказывал о них свое мнение.

Я готов был рассыпаться в благодарностях моему щедрому благодетелю, но мистер Джеггерс не дал мне раскрыть рот.

– Мне платят не за то, Пип, – сказал он невозмутимо, – чтобы я передавал кому-либо ваши слова. – И он подобрал полы своего сюртука так же неспешно, как подбирал слова в разговоре, и хмуро поглядел на свои сапоги, словно подозревал, что они строят против него какие-то козни.

Помолчав немного, я робко напомнил:

– Мистер Джеггерс, а тот вопрос, с которым вы велели мне повременить… можно мне теперь задать его еще раз?

– Какой вопрос? – сказал он.

Мне следовало бы знать, что он ни за что не придет мне на помощь, но эта необходимость заново строить вопрос, как будто я задавал его впервые, совсем меня смутила.

– Можно ли рассчитывать, – выговорил я наконец, – что мой покровитель, тот первоисточник, о котором вы говорили, мистер Джеггерс, скоро… – и тут я из деликатности умолк.

– Что «скоро»? – спросил мистер Джеггерс. – В таком виде, вы сами понимаете, это еще не вопрос.

– Скоро прибудет в Лондон, – сказал я, найдя, как мне казалось, нужные слова, – или вызовет меня куда-нибудь?

– В связи с этим, – отвечал мистер Джеггерс, в первый раз за все время глядя прямо на меня своими темными, глубоко сидящими глазами, – мы должны вернуться к тому вечеру у вас в деревне, когда произошло наше знакомство. Что я вам тогда сказал, Пип?

– Вы сказали, мистер Джеггерс, что может пройти много лет, прежде чем я увижу своего благодетеля.

– Совершенно верно, – сказал мистер Джеггерс. – Это и есть мой ответ.

Глаза наши встретились, и я почувствовал, что весь дрожу, так мне хочется вытянуть из него хоть что-нибудь. И тут же почувствовал, что он это видит и что у меня меньше чем когда-либо шансов что-нибудь из него вытянуть.

– Вы и сейчас думаете, что может пройти еще много лет?

Мистер Джеггерс покачал головой: то не был отрицательный ответ на мой вопрос, то было отрицание самой возможности добиться от него ответа, – и оба безобразных слепка, на которые взгляд мой случайно упал в эту минуту, скорчили такие гримасы, точно им стало невтерпеж нас слушать и они сейчас чихнут.

– Пожалуй, друг мой Пип, – сказал мистер Джеггерс, согревая себе ляжки нагретыми у огня ладонями, – я вам сейчас кое-что разъясню. Этого вопроса мне задавать нельзя. Добавлю для ясности, что этот вопрос может скомпрометировать меня. Пожалуй, я пойду даже дальше; я вам скажу еще кое-что.

Он замолчал и так низко нагнулся, хмурясь на свои сапоги, что теперь уже мог потереть себе икры.

– Когда это лицо объявится, – сказал мистер Джеггерс, снова распрямляя спину, – вы и это лицо будете договариваться без моего участия. Когда это лицо объявится, моя роль в этом деле будет кончена. Когда это лицо объявится, мне не нужно будет даже знать об этом. Вот и все, что я могу вам сказать.

Мы обменялись долгим взглядом, а потом я отвел глаза и в раздумье уставился в пол. Из последних слов мистера Джеггерса я вывел, что мисс Хэвишем по каким-то причинам, а может быть, без всякой причины, не посвятила его в свои планы относительно меня и Эстеллы; что это его обидело, задело его самолюбие; или же что он не сочувствует этим планам и не желает иметь к ним никакого касательства. Я снова поднял глаза и увидел, что он не сводит с меня проницательного взгляда.

– Если это все, что вы можете мне сказать, сэр, – проговорил я, – мне тоже больше нечего сказать.

Мистер Джеггерс кивнул головой, вытащил свои часы, приводившие в такой трепет воров, и спросил меня, где я собираюсь обедать. Я ответил, что дома, с Гербертом. После этого я посчитал необходимым в свою очередь спросить, не согласится ли он отобедать с нами, и он сейчас же принял мое приглашение. Но он непременно захотел идти вместе со мной, чтобы я не затеял в его честь никаких особых приготовлений, а ему еще нужно было написать письмо и, само собой разумеется, вымыть руки. Поэтому я сказал, что пройду пока в контору поболтать с Уэммиком.

Дело в том, что, когда я оказался обладателем пятисот фунтов, в голове у меня мелькнула мысль, уже не раз приходившая мне раньше; и я решил, что Уэммик – как раз тот человек, с которым стоит посоветоваться в таком деле.

Уэммик уже запер кассу и готовился уходить домой. Он слез с табурета, взял с конторки две оплывших свечи и поставил их вместе со щипцами на приступку возле двери, чтобы погасить перед самым уходом; подгреб угли в камине, снял с вешалки шляпу и шинель и теперь, чтобы размяться после рабочего дня, энергично выстукивал себе грудь ключом от кассы.

– Мистер Уэммик. – сказал я, – мне интересно узнать ваше мнение. Я бы очень хотел помочь одному другу.

Уэммик накрепко замкнул свой почтовый ящик и покачал головой, словно наотрез отказываясь потакать подобной слабохарактерности.

– Этот друг, – продолжал я, – мечтает посвятить себя коммерческой деятельности, но у него нет денег для первых шагов, и это его очень угнетает. Вот я и хочу как-нибудь помочь ему сделать первые шаги.

– Внести за него пай? – спросил Уэммик, и тон его был суше опилок.

– Внести за него часть пая, – ответил я, ибо меня пронзило тягостное воспоминание об аккуратной пачке счетов, ожидавшей меня дома. – Часть внести и еще, может быть, дать обязательство в счет моих надежд.

– Мистер Пип, – сказал Уэммик, – окажите мне любезность, давайте вместе сосчитаем по пальцам все мосты отсюда до Челси. Что у нас получается? Лондонский мост – раз; Саутворкский – два; Блекфрайерский – три; Ватерлооский – четыре; Вестминстерский – пять; Вокгколлский – шесть. – Называя мосты один за другим, он по очереди пригибал пальцы к ладони бородкой ключа. – Вот видите, целых шесть мостов, выбор богатый.

– Ничего не понимаю, – сказал я.

– Выберите любой мост, мистер Пип, – сказал Уэммик, – пройдитесь по нему, станьте над средним пролетом и бросьте свои деньги в Темзу, – прощай, мои денежки! Выручите ими друга – и скорее всего вы скажете то же самое, только неприятностей будет больше, а толку меньше.

Сказав это, он так растянул рот, что я мог бы опустить туда целую газету.

– Вы меня совсем обескуражили, – сказал я.

– Что и требовалось, – сказал Уэммик.

– Значит, – продолжал я, начиная сердиться, – по вашему мнению, никогда не следует…

– …вкладывать капитал в друзей? – подхватил Уэммик. – Конечно, не следует. Разве только если человек хочет избавиться от друга, а тогда надо еще подумать, какого капитала не жаль, чтобы от него избавиться.

– И это ваше окончательное мнение, мистер Уэммик?

– Это мое окончательное мнение здесь, в конторе.

– Ах, вот как! – сказал я, не отставая от него, потому что в последних его словах усмотрел лазейку. – Но, может быть, в Уолворте вы были бы другого мнения?

– Мистер Пип, – ответил он с достоинством, – Уолворт это одно, а контора – совсем другое. Точно так же Престарелый это одно, а мистер Джеггерс – совсем другое. Смешивать их не следует. О моих уолвортских взглядах нужно справляться в Уолворте; здесь, на службе, можно узнать только мои служебные взгляды.

– Очень хорошо, – сказал я с облегчением. – Тогда можете быть уверены, что я навещу вас в Уолворте.

– Мистер Пип, – отвечал он, – рад буду видеть вас там, если вы приедете как частное лицо.

Мы вели этот разговор почти шепотом, хорошо зная, каким тонким слухом обладает мой опекун. В эту минуту он появился в дверях кабинета с полотенцем в руках, и Уэммик тотчас надел шинель и приготовился загасить свечи. Мы все вместе вышли на улицу и у порога расстались: Уэммик повернул в одну сторону, а мы с мистером Джеггерсом – в другую.

В течение этого вечера я не раз пожалел, что у мистера Джеггерса нет на Джеррард-стрит Престарелого, или Громобоя, или кого-нибудь, или чего-нибудь, что могло бы придать ему хоть немного человечности. Очень грустно было думать, да еще в день рожденья, что едва ли стоило достигать совершеннолетия в таком настороженном и недоверчивом мире, какой он создавал вокруг себя. Он был в тысячу раз умнее и образованнее Уэммика, но Уэммика мне было бы в тысячу раз приятнее угостить обедом. И не одного только меня мистер Джеггерс вогнал в тоску: когда он ушел, Герберт сказал мне, устремив глаза на огонь, что, наверно, на его, Герберта, совести лежит какое-то страшное преступление, о котором он начисто забыл, – иначе он не чувствовал бы себя таким виноватым и подавленным.

0

38

Глава 37

Полагая, что воскресенье – самый подходящий день для того, чтобы справиться об уолвортских взглядах мистера Уэммика, я в ближайшее же воскресенье предпринял паломничество в замок. Когда я оказался перед крепостными стенами, флаг гордо реял по ветру и подъемный мост был поднят; но, не устрашенный столь грозным видом сей твердыни, я позвонил у ворот и был вполне мирно встречен Престарелым.

– У моего сына была такая мысль, сэр, – сказал старик, закрепив подъемный мост, – что вы, может быть, сегодня к нам пожалуете, и он наказал вам передать, что скоро вернется со своей воскресной прогулки. Мой сын, он любит порядок в своих прогулках. Мой сын, он во всем любит порядок.

Я покивал ему, как это сделал бы сам Уэммик, и, войдя в дом, присел у камина.

– Вы, сэр, – зачирикал старик, грея руки у жаркого огня, – вы, я полагаю, познакомились с моим сыном у него в конторе? – Я кивнул. – Ха! Я слышал, мой сын дока по своей части, сэр? – Я закивал сильнее. – Да, да, вот и мне так говорили. Он ведь служит по адвокатской части? – Я закивал еще сильнее. – Вот это в нем и есть самое удивительное, – сказал старик, – потому что обучался-то он не адвокатскому ремеслу, а бочарному.

Мне было любопытно узнать, дошла ли до старика слава о мистере Джеггерсе, и я прокричал ему в ухо это имя. Каково же было мое смущение, когда он весело рассмеялся и ответил весьма игриво:

– Ну еще бы, где уж там, ваша правда.

Я и по сей день не знаю, к чему относились его слова и какую шутку я, по его мнению, отпустил.

Так как я не мог без конца кивать ему, не пытаясь вызвать его на разговор, то и спросил, чем он сам занимался в жизни – тоже бочарным ремеслом? После того как я несколько раз громко повторил последние два слова и потыкал его пальцем в грудь, чтобы показать, что речь идет о нем, он понял-таки мой вопрос.

– Нет, – сказал он, – я кладовщиком работал, кладовщиком. Сначала там, – судя по его жесту, это означало в дымоходе, но, кажется, он имел в виду Ливерпуль, – а потом здесь, в Лондоне. Только вот немощь эта ко мне привязалась, – ведь я, сэр, глуховат…

Я всем своим видом изобразил величайшее изумление.

– …Да, да, глуховат; так вот, когда привязалась ко мне эта немощь, мой сын решил пойти по адвокатской части, и меня стал содержать, и потихоньку-полегоньку приобрел и устроил это прекрасное владение. А что касается до ваших слов, сэр, – продолжал старичок и снова весело рассмеялся, – то ясное дело, где уж там, ваша правда.

Я смиренно решил, что никакая моя выдумка, пусть даже самая остроумная, не могла бы, вероятно, позабавить его больше, чем эта воображаемая шутка, и тут же вздрогнул, потому что на стене рядом с камином что-то щелкнуло и словно сама собой от стены откинулась дощечка с надписью «ДЖОН». Проследив за моим взглядом, старик торжествующе возгласил: – Мой сын вернулся! – И мы вместе поспешили к подъемному мосту.

Стоило бы заплатить большие деньги, чтобы увидеть, как Уэммик помахал мне в знак приветствия с другого берега рва, хотя мог бы с легкостью дотянуться до меня рукой. Престарелый с таким увлечением принялся опускать мост, что я даже не предложил помочь ему, а подождал, пока Уэммик перешел на нашу сторону и представил меня мисс Скиффинс, – ибо явился он не один, а с дамой.

Мисс Скиффинс была особа несколько деревянного вида и, так же как ее провожатый, причастна к почтовому ведомству. Выглядела она года на три моложе Уэммика и, судя по всему, владела кое-каким движимым имуществом. Лиф ее платья был выкроен таким образом, что выше талии фигура ее как спереди так и сзади напоминала бумажного змея; цвет же платья показался мне очень уж ярко-оранжевым, а перчатки – очень уж ядовито-зелеными. Но при всем том она, видимо, была добрым малым и к Престарелому относилась в высшей степени почтительно. Я очень скоро убедился, что мисс Скиффинс – частая гостья в замке: когда мы вошли в Дом и я поздравил Уэммика с прекрасным изобретением, при помощи которого он извещал Престарелого о своем приходе, Уэммик попросил меня обратить внимание на стену с другой стороны камина и исчез. Вскоре опять что-то щелкнуло и от стены откинулась другая дощечка, на этот раз с надписью «Мисс Скиффинс»; затем мисс Скиффинс захлопнулась и откинулся Джон; затем мисс Скиффинс и Джон откинулись одновременно и наконец одновременно захлопнулись. Когда Уэммик вернулся, я стал восторженно расхваливать его хитрую механику, а он сказал:

– Это, знаете ли, все для Престарелого – совмещение приятного с полезным. И заметьте, сэр, из всех, кто здесь бывает, секрет этого устройства известен только Престарелому, мисс Скиффинс и мне.

– И мистер Уэммик, – добавила мисс Скиффинс, – сам его придумал из головы и сам все сделал.

Пока мисс Скиффинс снимала шляпку (зеленые перчатки весь вечер оставались у нее на руках как наглядное доказательство того, что в доме гости), Уэммик предложил мне прогуляться по саду и посмотреть, как выглядит остров в зимнее время. Я понял, что он хочет дать мне возможность справиться о его уолвортских взглядах, и немедленно воспользовался этой возможностью.

Заранее все тщательно обдумав, я приступил к изложению своего дела так, будто раньше не упоминал о нем ни словом. Я сообщил Уэммику, что меня тревожит судьба Герберта Покета, и рассказал о нашем первом знакомстве и как мы подрались. Я вкратце описал семью Герберта н его характер, упомянув, что единственные свои средства к существованию он получает от отца, никогда не зная, когда и сколько получит. Я упомянул о том, какую огромную пользу мне принесло общение с ним, когда я был еще новичком в Лондоне, и сознался, что, кажется, плохо отплатил ему за это и ему жилось бы лучше без меня и моих надежд. Ни словом не обмолвившись о мисс Хэвишем, я все же дал понять, что, возможно, стал Герберту поперек дороги, но что он великодушен и никогда не унизится до подозрений, сведения счетов и мелких интриг. И по всем этим причинам, сказал я Уэммику, а также потому, что Герберт мой друг и я его люблю, мне хочется уделить ему какую-то долю своего богатства, и я надеюсь, что Уэммик, обладая столь обширным опытом и связями, посоветует мне, как при моих средствах теперь же обеспечить Герберту небольшой доход – скажем, хотя бы сто фунтов годовых, для поддержания в нем бодрости духа, – а затем постепенно купить ему пай в каком-нибудь скромном предприятии. В заключение я объяснил Уэммику, что Герберт не должен не только знать, но даже догадываться о моей помощи и что больше мне решительно не с кем посоветоваться. А потом я положил руку Уэммику на плечо и сказал:

– Я просто вынужден был к вам обратиться, хоть и знаю, что это дело хлопотное. Но вы сами виноваты – не надо было приглашать меня в гости.

Уэммик с минуту помолчал, потом словно проснулся и выпалил:

– Ну, мистер Пип, могу вам сказать одно: это с вашей стороны черт знает как хорошо.

– Так помогите мне сделать хорошее дело.

– Ох, – сказал Уэммик, качая головой, – не по моей это части.

– Но ведь сейчас вы не в конторе, – заметил я.

– Что верно, то верно, – согласился он. – Это вы в самую точку попали. Вот что, мистер Пип, я тут пораскину мозгами, и сдается мне, что постепенно можно будет все устроить так, как вы хотите. Скиффинс (это ее брат) – бухгалтер и торговый агент. Я с ним потолкую, и мы для вас что-нибудь придумаем.

– Не знаю, как благодарить вас.

– Напротив, – сказал он, – это я вас должен благодарить, потому что хоть мы с вами сейчас и беседуем как сугубо частные лица, все же я позволю себе заметить, что ньюгетская паутина – прилипчивая штука, а такие дела помогают ее смахнуть.

Поговорив еще немного на эту тему, мы возвратились в замок, где мисс Скиффинс уже занималась приготовлениями к чаю. Самая ответственная работа – поджаривание гренков – была возложена на Престарелого, и добрый старичок занимался ею с таким рвением, что становилось страшно, как бы он заодно с маслом не растопил и себя. Угощение нам предстояло не игрушечное, а самое заправское. Гренки аппетитно пощипывали на противне, прицепленном к верхнему пруту решетки. Престарелый нажарил их такую груду, что его почти не было за нею видно; а мисс Скиффинс наготовила столько чая, что свинья в своем хлеву за домом страшно взволновалась и стала громко выражать желание принять участие в пире.

Флаг был спущен, пушка выпалила в положенное время, и в этой уютной комнате я чувствовал себя отгороженным от остального мира так же прочно, как если бы ров имел тридцать футов в ширину и столько же в глубину. Ничто не нарушало царившего в замке покоя, кроме того, что время от времени на стене со стуком появлялись то мисс Скиффинс, то Джон: дощечки эти страдали каким-то изъяном, и поведение их слегка пугало меня, пока я к нему не привык. По тому, как уверенно хозяйничала мисс Скиффинс, я рассудил, что она разливает здесь чай каждое воскресенье; а разглядев ее классическую брошь, на которой изображена была в профиль мало приятная особа женского пола с очень прямым носом и под очень тонким лунным серпом, я сразу заподозрил, что этот образчик движимого имущества получен ею в подарок от Уэммика.

Мы съели дочиста все гренки, выпили соответствующее количество чая и так разогрелись и замаслились, что любо-дорого было смотреть. В особенности Престарелый – тот прямо-таки мог сойти за чистенького древнего вождя какого-нибудь племени диких индейцев, только что натершего себя салом. По воскресеньям маленькая служаночка оставалась, видимо, в лоне собственной семьи; поэтому мисс Скиффинс после краткого отдыха перемыла чайную посуду, да так грациозно, словно играя, что это никому из нас не показалось неприличным. Затем она снова надела перчатки, мы подсели поближе к огню, и Уэммик сказал:

– А ну-ка, Престарелый, что там пишут в газете?

Пока Престарелый доставал очки, Уэммик объяснил мне, что это у них так заведено и что читать вслух газету доставляет старику истинное наслаждение.

– Оправдания, мне думается, излишни, – сказал Уэммик, – ведь у него не так уж много радостей, – верно, Престарелый?

– Превосходно, Джон, превосходно, – отвечал старик, увидев, что к нему обращаются.

– Вы только кивайте ему изредка, когда он будет отрываться от газеты, – сказал Уэммик, – больше ему ничего не нужно. Ну-с, Престарелый Родитель, мы ждем.

– Превосходно, Джон, превосходно! – отозвался веселый старичок с таким деловитым и довольным видом, что просто прелесть.

Чтение Престарелого напомнило мне школу двоюродной бабушки мистера Уопсла, с той лишь приятное разницей, что доносилось оно словно через замочную скважину. Поскольку он требовал, чтобы свечи стояли к нему как можно ближе и все время норовил сунуть в огонь то свою голову, то газету, за ним нужно было следить, как за пороховым складом. Но бдительность Уэммика проявлялась так неустанно и так мягко, что Престарелый читал и читал, даже не подозревая, сколько раз он был на волосок от смерти. Когда он взглядывал на нас, мы выказывали глубокий интерес и удивление и кивали, пока он снова не принимался читать.

Уэммик и мисс Скиффинс сидели рядом, я же сидел несколько поодаль от них, в тени; и вот я заметил, как рот мистера Уэммика стал медленно и осторожно растягиваться, и в то же время рука его медленно и осторожно пустилась в путь вокруг талии мисс Скиффинс. Через некоторое время она показалась уже по другую сторону этой уважаемой леди; но тут мисс Скиффинс ловко перехватила ее зеленой перчаткой, размотала, словно пояс или шарф, и, не сморгнув глазом, положила перед собой на стол. Самообладание мисс Скиффинс в эту минуту было поразительно, и если бы мыслимо было приписать такой образ действий рассеянности, я подумал бы, что мисс Скиффинс действовала машинально.

Вскоре рука Уэммика опять двинулась в путь и постепенно исчезла из виду, а вслед за этим стал опять растягиваться его рот. Я застыл в напряженном, почти томительном ожидании и перевел дух, лишь когда рука его показалась по другую сторону мисс Скиффинс. Мгновенно мисс Скиффинс перехватила ее с ловкостью и хладнокровием боксера, как и в первый раз сняла с себя этот Венерин пояс и положила на стол. Если приравнять стол к стезе добродетели, то не будет ошибкой сказать, что в течение всего времени, пока Престарелый читал газету, рука Уэммика отклонялась от стези добродетели, а мисс Скиффинс возвращала ее обратно.

Наконец Престарелый задремал, убаюканный собственным чтением, и тут Уэммик предложил нашему вниманию небольшой котелок, стаканы и черную бутылку с фарфоровой пробкой, изображающей развеселого румяного монаха. Это дало нам возможность подкрепиться горячим грогом, от которого не отказался и Престарелый, уже успевший опять проснуться. Мешала грог мисс Скиффинс, и я заметил, что они с Уэммиком пили из одного стакана. Я, разумеется, не стал предлагать мисс Скиффинс проводить ее домой, а счел за благо удалиться первым, – что и сделал, сердечно распростившись с Престарелым и искренне поблагодарив за приятно проведенный вечер.

Не прошло и недели, как Уэммик написал мне из Уолворта, что ему, кажется, удалось кое-что выяснить насчет того дела, которое мы с ним обсуждали как частные лица, и он хотел бы еще раз побеседовать со мной. Я опять побывал у него в Уолворте, а потом побывал там еще и еще, и несколько раз мы встречались в Сити, но на Литл-Бритен не касались этого предмета ни единым словом. Кончилось тем, что мы нашли честного молодого купца, или посредника по фрахтовым контрактам, который лишь недавно стал на ноги и нуждался в капитале и в толковом помощнике, а со временем, по получении определенной суммы, готов был взять этого помощника в компанию. Мы с ним подписали некое секретное соглашение, предметом которого был Герберт, и я уплатил ему наличными половину моих пятисот фунтов, а также обязался внести еще определенную сумму, частью – в рассрочку, из моих доходов, частью – когда вступлю во владение капиталом. Переговоры вел брат мисс Скиффинс. Уэммик направлял их с начала до конца, но лично при них не присутствовал.

Все удалось сделать так ловко, что Герберту и в голову не пришло заподозрить мое участие в этом деле. Я никогда не забуду, с каким сияющим лицом он явился однажды вечером домой и рассказал мне великую новость: он случайно познакомился с некиим Кларрикером (так звали молодого купца), и этот Кларрикер почему-то сразу проникся к нему симпатией, и кажется… кажется, вот он, наконец, долгожданный случай. День ото дня, по мере того как надежды его крепли, а лицо светлело, он, вероятно, все более убеждался в моей преданности, потому что при виде его счастья слезы радости так и навертывались мне на глаза.

А когда все уладилось и Герберт в первый раз пошел работать в контору Кларрикера, а потом весь вечер без умолку проговорил со мной в полном упоении своей удачей, я, едва оставшись один, и в самом деле расплакался от мысли, что мои надежды хоть кому-то принесли какую-то пользу.

Теперь в памяти моей встает событие огромной важности, поворотная точка всей моей жизни. Но до того, как рассказать об этом событии, и до того, как перейти ко всем переменам, которые оно за собой повлекло, я должен посвятить одну главу Эстелле, это не много, если вспомнить, как долго она владела моим сердцем.

0

39

Глава 38

Если когда-нибудь, после моей смерти, в старинном доме, выходящем на Ричмондский луг, заведется привидение, то наверняка этим привидением будет мой беспокойный дух. Сколько дней и ночей напролет он витал в этом доме, когда там жила Эстелла! Где бы я ни находился во плоти, дух мой упорно, неизменно, неудержимо летел к этому дому.

Миссис Брэндли, знатная леди, взявшая к себе Эстеллу, была вдовой и жила с единственной дочерью, девушкой на несколько лет старше Эстеллы. Мать была моложава, а дочь старообразна; мать цвела как роза, а дочь пожелтела и увяла; мать увлекалась светской жизнью, а дочь – богословием. Они, что называется, занимали видное положение в обществе, часто выезжали и принимали у себя многочисленных гостей. С Эстеллой их, в сущности, ничто не роднило, но считалось, что они ей нужны, а она нужна им. Миссис Брэндли была дружна с мисс Хэвишем до того, как та удалилась от света.

И в доме миссис Брэндли и за его стенами я терпел все пытки, какие только могла выдумать для меня Эстелла. То, что она по старому знакомству держалась со мной проще – по отнюдь не более благосклонно, – чем с другими, еще больше растравляло мне душу. Она пользовалась мною, чтобы дразнить своих поклонников, но увы! – самая простота наших отношений помогала ей выказывать пренебрежение к моей любви. Будь я ее секретарем, лакеем, единокровным братом, бедным родственником, – будь я младшим братом ее жениха, – я и то не чувствовал бы, что, находясь так близко от нее, так, в сущности, далек от исполнения своих желаний. Мне разрешалось называть ее по имени, как и она меня называла, но это лишь усугубляло мои страдания; и если, как я готов допустить, это сводило с ума других ее вздыхателей, то меня и подавно.

Поклонников у нее было без счета. Правда, мои ревнивые глаза видели поклонника в любом мужчине, который к ней приближался; но и без этого их было слишком достаточно.

Я часто видел ее в Ричмонде, часто слышал о ней в Лондоне и катал ее и ее хозяек в лодке по реке. Пикники сменялись балами, поездки в оперу и в драму – концертами, вечерами, всевозможными развлечениями, во время которых я не отходил от нее и которые доставляли мне одни лишь горькие муки. Я не знал с нею ни минуты счастья, а сам днем и ночью только о том и думал, каким счастьем было бы не расставаться с нею до гроба.

Все это время – а читатель увидит, что длилось оно, в тогдашнем моем представлении, очень долго, – Эстелла словно бы старалась мне внушить, что, поддерживая знакомство, мы только выполняем чьи-то распоряжения. Но бывало и так, что она вдруг отбрасывала эту манеру, отбрасывала все свои капризы и как будто жалела меня.

– Ах, Пип, – сказала она однажды, когда у нее выдался такой вечер и мы сидели у окна в ричмондском доме. – Неужели вы никогда не научитесь остерегаться?

– Чего?

– Меня.

– Вы хотите сказать – остерегаться ваших чар, Эстелла?

– Хочу сказать! Если вы не понимаете, что я хочу сказать, значит вы слепы.

Я бы ответил ей, что любовь вообще слепа, но, как всегда, меня удержала мысль, – тоже доставлявшая мне немало мучений. – что невеликодушно навязываться со своими чувствами, когда Эстелла все равно должна повиноваться воле мисс Хэвишем и знает это. Я с ужасом думал, что это принуждение, уязвляя ее гордость, отталкивает ее от меня и вся душа ее возмущается против союза со мною.

– Во всяком случае. – сказал я, – сегодня у меня не было причин остерегаться; ведь вы сами написали мне, чтобы я приехал.

– Это верно, – сказала Эстелла с небрежной, холодной улыбкой, от которой у меня всегда падало сердце.

Она молча поглядела на сгущавшиеся за окном сумерки, потом продолжала:

– Мисс Хэвишем опять вызывает меня в Сатис-Хаус. Вы должны проводить меня, а если пожелаете, то и вернуться со мной вместе. Ей не хочется, чтобы я ехала одна, а мою горничную она мне не позволяет брать с собой, потому что не выносит, чтобы прислуга о ней сплетничала. Вы можете меня проводить?

– Могу ли, Эстелла!

– Значит, можете? Тогда, пожалуйста, послезавтра. Все расходы вы должны оплачивать из моего кошелька. Только с этим условием вы можете ехать. Слышите?

– И повинуюсь, – отвечал я.

Больше никаких предупреждений я не получил ни об этой поездке, ни о других, подобных ей. Мисс Хэвишем никогда мне не писала, я даже не знал ее почерка. Через день мы с Эстеллой пустились в путь. Мисс Хэвишем мы застали в той же комнате, где я увидел ее в первый раз, и в доме, само собой разумеется, не было никаких перемен.

Ее страшная нежность к Эстелле еще возросла с тех пор, как я в последний раз видел их вместе; я не случайно употребил это слово: в ее ласках и нежных взглядах было что-то положительно страшное. Она упивалась красотою Эстеллы, упивалась каждым ее словом, каждым движением и, глядя на нее, все захватывала губами свои дрожащие пальцы, словно пожирая прекрасное создание, которое сама взрастила.

С Эстеллы она переводила взгляд на меня, точно хотела заглянуть мне в самое сердце и проверить, глубоки ли его раны.

– Как она с тобой обращается, Пип? – Словно любопытная колдунья, она снова задавала мне этот вопрос, теперь даже в присутствии Эстеллы.

Но особенно таинственной и страшной она показалась мне вечером, когда мы сидели у мерцающего камина: прижав к себе локтем руку Эстеллы и стиснув ее костлявыми пальцами, она стала выпытывать у девушки имена и звания покоренных ею мужчин, о которых та упоминала в своих письмах; перебирая этот список с упорством, свойственным смертельно поврежденному рассудку, она другой рукой опиралась на свою палку, подбородком легла на руку, а ее выцветшие глаза, устремленные на меня, горели, словно у призрака.

Как я ни страдал от этих разговоров, как ни горько мне было сознавать свою зависимость и унижение, все же я усматривал в них доказательство того, что Эстелле определено мстить всем мужчинам за мисс Хэвишем и что она достанется мне не раньше, чем это чувство мести будет хотя бы в некоторой мере утолено. Я усматривал в них и подтверждение того, что Эстелла предназначена мне: посылая ее в свет, чтобы завлекать, и лукавить, и мучить, мисс Хэвишем наслаждалась злобной уверенностью, что она одинаково недоступна для всех поклонников и что всякому, кто поставит на эту карту, заранее обеспечен проигрыш. Я усматривал здесь извращенное желание помучить меня, прежде чем дать мне в руки долгожданную награду. Я усматривал здесь и ответ на вопрос, почему меня так долго томят и почему мой бывший опекун скрывает, что осведомлен об этих планах. Короче говоря, я усматривал здесь мисс Хэвишем такою, какою видел ее сейчас, какою видел всегда, – мисс Хэвишем и зловещую тень нездорового, сумрачного дома, в котором она пряталась от солнца.

Свечи в бронзовых подсвечниках, укрепленных высоко на стене, горели ровным, тусклым пламенем в этой комнате, забывшей, что такое струя свежего воздуха. Глядя на них и на рожденное ими бледное сияние, на остановившиеся часы, на увядшие принадлежности подвенечного наряда, разбросанные на столе и на полу, и на изможденную женщину у камина, чья огромная призрачная тень металась по стене и потолку, я во всем усматривал новые подтверждения своим догадкам. Мысли мои переносились в большую комнату через площадку, где стоял накрытый стол, и я читал те же ответы в паутине, клочьями свисавшей с высокой вазы, в беготне пауков по скатерти, в возне, которую затевали за обшивкой стены пугливые мыши, в степенных прогулках тараканов на полу.

Случилось так, что в этот наш приезд между Эстеллой и мисс Хэвишем произошла ссора. Раньше я никогда не замечал, чтобы они не ладили друг с другом.

Мы сидели у огня, как я только что описал, и мисс Хэвишем все прижимала к себе руку Эстеллы, и ТУТ Эстелла начала тихонько высвобождать ее. Она уже и прежде не раз выказывала раздражение и скорее терпела эту неистовую нежность, чем отвечала на нее взаимностью.

– Что это? – сказала мисс Хэвишем, сверкнув глазами. – Я тебе надоела?

– Я сама себе немножко надоела, вот и все, – ответила Эстелла и, высвободив руку, встала и перешла к камину.

– Не лги, неблагодарная! – вскричала мисс Хэвишем, с сердцем стукнув палкой об пол. – Это я тебе надоела!

Эстелла взглянула на нее совершенно спокойно и тут же перевела глаза на огонь. Полное равнодушие к безумной вспышке мисс Хэвишем, выражавшееся в ее изящной позе и прекрасном лице, граничило с жестокостью.

– О, бесчувственная! – воскликнула мисс Хэвишем. – О, холодное, холодное сердце!

– Как? – сказала Эстелла по-прежнему равнодушно и даже не сдвинулась со своего места у камина, а только повела на нее глазами. – Вы упрекаете меня в холодности? Вы?

– А разве я не права? – вознегодовала мисс Хэвишем.

– Вам ли об этом спрашивать? – сказала Эстелла. – Я такая, какой вы меня сделали. Вам некого хвалить и некого корить, кроме себя; ваша заслуга или ваш грех – вот что я такое.

– Какие слова она говорит! – горестно вскричала мисс Хэвишем. – Какие слова она говорит, жестокая, неблагодарная, у того самого очага, где ее взрастили! Где я согрела ее на этой несчастной груди, еще кровоточившей от свежей раны, где я годами изливала на нее свою нежность!

– В этом меня уж никак нельзя обвинять, – возразила Эстелла. – В то время я только-только научилась ходить и говорить. Но чего вы от меня требуете? Вы были очень добры ко мне, я вам всем обязана. Чего же вы требуете?

– Любви, – последовал ответ.

– Я вас люблю.

– Нет, – сказала мисс Хэвишем.

– Моя названая мать, – заговорила Эстелла, нисколько не меняя своей грациозной позы, не повышая голоса и не обнаруживая ни раскаяния, ни гнева. – Моя названая мать, я уже сказала, что всем обязана вам. Все, что у меня есть, – ваше. Все, что вы мне дали, я вам верну по первому вашему слову. Кроме этого, у меня ничего нет. Так не просите же у меня того, чего вы сами мне не давали, – никакая благодарность и чувство долга не могут сделать невозможного.

– Это я не давала ей любви! – воскликнула мисс Хэвишем, в исступлении поворачиваясь ко мне. – Горячей любви, всегда отравленной ревностью, а когда я слышу от нее такие слова, то и жгучей болью! Пусть, пусть назовет меня безумной!

– Мне ли называть вас безумной? – сказала Эстелла. – Кто лучше меня знает, какие у вас ясные цели? Кто лучше меня знает, какая у вас твердая память?! Ведь это я, я сидела у этого очага, на скамеечке, которая и сейчас стоит подле вас, и слушала ваши уроки и смотрела вам в лицо, когда ваше лицо поражало меня и отпугивало!

– И все уже забыто! – простонала мисс Хэвишем. – Забыто!

– Нет, не забыто, – возразила Эстелла. – Не забыто, а бережно хранится у меня в памяти. Разве бывало когда-нибудь, чтобы я пошла против вашей указки? Чтобы осталась глуха к вашим урокам? Чтобы допустила сюда, – она коснулась рукою груди, – запрещенное вами чувство? Будьте же ко мне справедливы.

– Так горда, так горда! – простонала мисс Хэвишем, обеими руками откидывая свои седые волосы.

– Кто учил меня быть гордой? – отозвалась Эстелла. – Кто хвалил меня, когда я знала урок?

– Так бессердечна! – простонала мисс Хэвишем, сопровождая свои слова все тем же движением.

– Кто учил меня быть бессердечной? – отозвалась Эстелла. – Кто хвалил меня, когда я знала урок?

– Но ты горда и бессердечна со мной ! – Мисс Хэвишем выкрикнула это слово, простирая к ней руки. – Эстелла, Эстелла, Эстелла, ты горда и бессердечна со мной!

Эстелла взглянула на нее с каким-то спокойным удивлением, но не сдвинулась с места; через минуту она уже опять смотрела в огонь.

– Одного я не могу понять, – сказала она, помолчав и обращая взгляд на мисс Хэвишем, – почему вы ведете себя так неразумно, когда я приезжаю к вам после месяца разлуки. Я не забыла ни вашего горя, ни причины его. Я свято следовала вашим наставлениям. Я ни разу не проявила слабости, в которой могла бы себя упрекнуть.

– Так, значит, отвечать мне любовью на любовь было бы слабостью? – воскликнула мисс Хэвишем. – Впрочем, да, конечно, она назвала бы это слабостью.

– Мне кажется, – снова помолчав, задумчиво произнесла Эстелла, – я начинаю понимать, как это случилось. Если бы вы взрастили свою приемную дочь в этих темных комнатах и скрыли от нее самое существование дневного света (при котором она никогда не видела вашего лица) и если бы после этого вам почему-нибудь захотелось, чтобы она сразу постигла, что такое дневной свет, а она бы не могла, – это вас разочаровало бы и рассердило?

Мисс Хэвишем не ответила, – она сжала руками виски и с тихим стоном раскачивалась в своем кресле.

– Или еще так, – продолжала Эстелла, – это будет яснее: если бы вы с младенческих лет внушали ей, что дневной свет существует, но создан ей на страх и на погибель и она должна бежать его, потому что он сгубил вас и может сгубить ее, и если бы после этого вам почему-нибудь захотелось, чтобы она приняла дневной свет как должное, а она бы не могла, – это вас разочаровало бы и рассердило?

Мисс Хэвишем слушала (или мне так казалось – лица ее я не видел), но опять ничего не ответила.

– Вот потому, – закончила Эстелла, – и нельзя от меня требовать невозможного. Это не моя заслуга и не мой грех, такой меня сделали – такая я есть.

Не знаю, когда и как мисс Хэвишем очутилась на полу среди своих подвенечных лохмотьев. Я воспользовался этой минутой и, знаком попросив Эстеллу пожалеть несчастную, вышел из комнаты – мне уже давно было здесь невмоготу. Когда я обернулся в дверях, Эстелла все так же неподвижно стояла у огромного камина. Седые волосы мисс Хэвишем рассыпались по полу, смешавшись со свадебным тряпьем, и смотреть на нее было противно и жалко.

С тяжелым сердцем я вышел из дома и больше часа бродил при свете звезд во дворе, вокруг пивоварни и по запущенным дорожкам сада. Когда я наконец собрался с духом, чтобы вернуться в комнату, Эстелла, сидя у ног мисс Хэвишем, зашивала одно из тех старых платьев, что уже почти распались на части, – впоследствии я нередко вспоминал их, глядя на выцветшие обрывки хоругвей, которыми увешаны стены соборов. Позже мы с Эстеллой поиграли, как бывало, в карты, – только теперь мы играли искусно, в модные французские игры, – и так скоротали вечер, и я ушел спать.

Мне приготовили постель во флигеле. Впервые я проводил ночь под этим кровом, и сон упорно бежал от меня. Сотни мисс Хэвишем не давали мне покоя. Она мерещилась мне то справа от меня, то слева, то в изголовье, то в ногах кровати, за полуотворенной дверью в туалетную комнату, в туалетной, под полом, над головой – словом, повсюду. Наконец, когда время подползло к двум часам ночи, я почувствовал, что не в силах дольше терпеть эту муку и должен встать. Я встал, оделся и пересек дворик, чтобы длинным каменным коридором выйти в наружный двор и погулять там, пока голова у меня не прояснится. Но, едва вступив в коридор, я поспешил задуть свечу, потому что увидел мисс Хэвишем: она, как тень, уходила по коридору прочь от меня и тихо плакала. Я двинулся следом за ней на некотором расстоянии и увидел, как она дошла до лестницы и стала подниматься. В руке она держала свечу, которую, должно быть, вынула из подсвечника в своей спальне, и при свете ее была похожа на привидение. Я тоже дошел до лестницы и, хотя не видел верхних дверей, почувствовал, как в лицо мне пахнуло спертым воздухом парадной залы, и услышал, как она прошла туда, а оттуда через площадку к себе в комнату, а потом снова туда, все так же тихо плача. Подождав немного, я попытался выбраться в темноте на улицу или вернуться во флигель, но это мне удалось лишь тогда, когда в коридор проникли бледные полоски рассвета. И всякий раз, как я за это время приближался к лестнице, вверху раздавались шаги, мелькала свеча и слышался тихий плач.

На следующий день мы уехали. Ссора с Эстеллой не возобновлялась ни в то утро, ни в последующие наши приезды, а их, сколько я помню, было еще четыре. И держалась мисс Хэвишем с Эстеллой по-прежнему, если не считать того, что теперь к ее чувствам как будто примешивался страх.

Невозможно перевернуть эту страницу моей жизни, не начертав на ней имени Бентли Драмла; иначе я был бы рад обойти его молчанием!

Однажды, когда Зяблики собрались в полном составе и как всегда успели перессориться между собой во имя вящей дружбы и благоволения, Зяблик-председатель призвал Рощу к порядку, напомнив, что мистер Драмл еще не провозгласил тоста за здоровье дамы, – согласно уставу клуба в тот день была его очередь выполнить эту торжественную церемонию. Когда графины пошли вкруговую, мне показалось, что этот мерзавец как-то особенно гадко и многозначительно посмотрел на меня, но я не удивился, – ведь мы терпеть не могли друг друга. Каково же было мое изумление и негодование, когда он предложил выпить за здоровье девицы по имени Эстелла!

– А как фамилия? – спросил я.

– Не ваше дело, – огрызнулся Драмл.

– А где живет? – спросил я. – Это вы обязаны сказать. – У Зябликов действительно было такое правило.

– Эстелла из Ричмонда, джентльмены, – сказал Драмл, как бы выключая меня из их числа. – Несравненная красавица.

(– Много он понимает в несравненных красавицах, идиот несчастный! – шепнул я Герберту.)

– Я знаком с этой леди, – сказал Герберт, когда все выпили.

– В самом деле? – сказал Драмл.

– И я тоже, – добавил я, заливаясь краской.

– В самом деле? – сказал Драмл. – О господи! Никакого иного ответа этот осел не мог придумать – разве что пустить в вас тарелкой или стаканом, – но меня взорвало от его слов не меньше, чем от самой остроумной насмешки, и я немедленно вскочил с места и заявил, что, когда почтенный Зяблик выступает в этой Роще (мы любили употреблять такие парламентские обороты) с предложением выпить за здоровье дамы, с которой он даже отдаленно не знаком, я не могу расценить это иначе как наглость. Тут мистер Драмл тоже вскочил с места и осведомился, что это значит? Я же в ответ высказал надежду, что ему известно, где меня можно найти, буде он пожелает прислать ко мне своих секундантов.

Вопрос, возможно ли в христианской стране обойтись после таких слов без кровопролития, вызвал среди Зябликов полнейший раскол, и диспут принял столь оживленный характер, что не менее шести почтенных Зябликов вслед за мной высказали надежду, что всем известно, где их можно найти. Наконец Роща (поскольку на ней лежали обязанности суда чести) постановила: если мистер Драмл представит хотя бы малейшее доказательство того, что он имеет счастье быть знакомым с этой леди, мистер Пип, как джентльмен и Зяблик, должен принести извинения за «проявленную им горячность, которая…» и так далее. Чтобы наш гонор не успел остыть, разбирательство было назначено на завтра, и назавтра Драмл явился с записочкой от Эстеллы, в которой она вежливо подтверждала, что несколько раз имела удовольствие с ним танцевать. Мне ничего не оставалось, как только принести извинения за «проявленную мною горячность, которая…» и взять обратно, как совершенно неосновательное, мое утверждение, будто меня можно найти где бы то ни было. Затем мы с Драмлом еще около часа глухо рычали друг на друга, в то время как Роща звенела беспорядочными спорами и пререканиями, и наконец было объявлено, что никогда еще чувства дружбы и благоволения не царили в ней так безраздельно.

Я рассказываю об этом в шутливом тоне, но мне было не до шуток. Не могу выразить, какую боль я испытывал при мысли, что Эстелла дарит своей благосклонностью презренного, грубого, надутого тупицу, хуже которого и не сыскать. Почему же мне так невыносимо было думать, что она снизошла до этого животного? По сей день я объясняю это тем, что моя любовь горела чистым огнем великодушия и самоотречения. Конечно, я бы стал ревновать Эстеллу к кому угодно, но, если бы она благоволила к человеку более достойному, мои мучения не были бы так жестоки и так горьки.

Вскоре я убедился, – это было нетрудно, – что Драмл за ней ухаживает и что она это терпит. Прошло еще немного времени, и он уже не отставал от нее, так что мы сталкивались чуть ли не каждодневно. Он преследовал ее с тупым упрямством, а Эстелла искусно его подзадоривала: она бывала с ним то ласкова, то холодна, то чуть ли не льстила ему, то открыто над ним издевалась, то встречала его как доброго знакомого, то словно забывала, кто он такой.

Но Паук, как назвал его мистер Джеггерс, привык не спеша подстерегать свою добычу и обладал терпением, присущим его племени. Кроме того, он слепо верил в силу своих денег и своей родословной, что нередко выручало его, заменяя ему ясное сознание цели и твердую волю. Таким образом, упорно сторожа Эстеллу, Паук одним своим упорством отваживал многих яркокрылых мотыльков и нередко ткал нить и спускался с потолка как раз в нужную минуту.

На одном балу в городском собрании Ричмонда (в то время такие балы повсюду были в моде), где Эстелла затмила всех других красавиц, этот нескладный Драмл так липнул к ней и она так благосклонно терпела его ухаживания, что я решил с нею поговорить. Я выбрал время, когда она сидела в сторонке, среди жардиньерок с цветами, дожидаясь миссис Брэндли, чтобы вместе ехать домой. Я, разумеется, был тут же, так как сопровождал их почти повсюду.

– Вы утомились, Эстелла?

– Немножко, Пип.

– Оно и понятно.

– Но очень некстати: мне еще нужно сегодня написать письмо в Сатис-Хаус.

– Доложить о последней победе? Ах, нестоящая это победа, Эстелла!

– Что вы хотите сказать? Я ничего такого не заметила.

– Эстелла, – сказал я, – вы только посмотрите на этого человека вон там, в углу, который все время глядит на нас.

– Зачем мне смотреть на него? – возразила Эстелла, поворачиваясь ко мне. – Разве этот человек вон там, в углу, как вам угодно было выразиться, чем-нибудь интересен?

– Это самое и я хотел у вас спросить, – сказал я. – Ведь он кружил около вас весь вечер.

– Около горящей свечи кружат и бабочки и всякие противные букашки, – сказала Эстелла, бросив взгляд в его сторону. – Может ли свеча этому помешать?

– Нет, – ответил я, – но Эстелла ведь может?

Она помолчала с минуту, потом засмеялась.

– Не знаю, право. Пожалуй, что может. Думайте как хотите.

– Но, Эстелла, выслушайте меня. Я глубоко страдаю оттого, что вы поощряете такого презренного человека, как Драмл. Вы же знаете, что все решительно его презирают.

– Ну и что же?

– Вы знаете, что внутренне он так же мало привлекателен, как и внешне. Неинтересный, вздорный, угрюмый, глупый человек.

– Ну и что же?

– Вы знаете, что ему нечем похвастаться, кроме как богатством да какими-то слабоумными предками; ведь знаете, да?

– Ну и что же? – сказала она еще раз, и с каждым разом ее чудесные глаза раскрывались все шире.

Чтобы как-нибудь перешагнуть через это ее словечко, я подхватил его и с жаром повторил:

– Ну и что же? А то, что я от этого страдаю.

Если бы я мог поверить, что она поощряет Драмла с тайной целью причинить страдания мне – мне! – на душе у меня сразу бы полегчало; но она как всегда просто забывала о моем существовании, так что об этом не могло быть и речи.

– Пип, – сказала Эстелла, окинув взглядом комнату, – не болтайте глупостей о том, как это действует на вас. Может быть, это действует на других, может быть мне того и нужно. Не стоит это обсуждать.

– Нет, стоит, – возразил я, – потому что я не вынесу, если люди станут говорить: «Она растрачивает свою красоту и обаяние на этого болвана, самого недостойного из всех».

– Я вполне могу это вынести, – сказала Эстелла.

– Ах, Эстелла, не будьте такой гордой, такой непреклонной!

– Теперь вы называете меня гордой и непреклонной, – сказала Эстелла, разводя руками, – а только что укоряли в том, что я снизошла до болвана.

– Ну, уж это вы не можете отрицать, – не выдержал я, – ведь только сегодня, у меня на глазах, вы дарили его такими взглядами и улыбками, какими никогда не дарили… меня.

– Неужели же вам хотелось бы, – сказала Эстелла, вдруг обратив на меня серьезный и пристальный, если не гневный взгляд, – чтобы я ловила и обманывала вас?

– Значит, вы ловите и обманываете его, Эстелла?

– Да, его и многих других – всех, кроме вас. Вот идет миссис Брэндли. Больше я ничего не скажу.

А теперь, после того как я посвятил эту одну главу предмету, так давно владевшему моим сердцем и наполнявшему его все новой болью, ничто не мешает мне перейти к событию, которое подготовлялось с еще более давних пор, к событию, которое стало неизбежным уже в то время, когда я и не знал, что на свете существует Эстелла, а ее детский ум едва начинал поддаваться пагубному влиянию мисс Хэвишем.

В одной восточной сказке тяжелую каменную плиту, которая должна была в час торжества упасть на ложе владыки, долго, долго высекали в каменоломне; длинный туннель для веревки, которая должна была удерживать плиту на месте, долго, долго прорубали в скале, плиту долго поднимали и вделывали в крышу, веревку закрепили и через мяогомильный туннель долго тянули к большому железному кольцу. Когда после бесконечных трудов все было готово и нужный час настал, султана подняли среди ночи, в руки ему вложили острый топор, который должен был отделить веревку от большого железного кольца; он взмахнул топором, разрубил веревку, и потолок обвалился. Так было и со мной: все, что должно было свершиться заранее, и далеко от меня и близко, свершилось; и вот, мгновенный взмах топора – и крыша моей твердыни, рухнув, погребла меня под обломками.

0

40

Глава 39

Мне исполнилось двадцать три года, и прошла неделя со дня моего рожденья, а я так и не слышал больше ни одного слова, которое могло бы пролить свет на мои надежды. Мы уже год с лишним как съехали из Подворья Барнарда и теперь жили в Тэмпле, в Гарден-Корте, у самой реки.

С некоторого времени мои занятия с мистером Попетом прекратились, но отношения наши оставались самыми дружескими. При всей моей неспособности заняться чем-нибудь определенным, – а мне хочется думать, что она объяснялась беспокойством и полной неосведомленностью относительно моего положения и средств к существованию, – я любил читать и неизменно читал по нескольку часов в день. Дела Герберта понемногу шли на лад, у меня же все обстояло так, как я описал в предыдущей главе.

Накануне Герберт уехал по делам в Марсель. Я был один и тоскливо ощущал свое одиночество. Не находя себе места от тревоги, устав без конца ждать, что завтра или через неделю что-то прояснится, и без конца обманываться в своих ожиданиях, я сильно скучал по веселому лицу и бодрой отзывчивости моего друга.

Погода стояла ужасная: бури и дождь, бури и дождь, и грязь, грязь, грязь по щиколотку на всех улицах… День за днем с востока наплывала на Лондон огромная тяжелая пелена, словно там, на востоке, скопилось ветра и туч на целую вечность. Ветер дул так яростно, что в городе с высоких зданий срывало железные крыши; в деревне с корнем выдирало из земли деревья, уносило крылья ветряных мельниц; а с побережья приходили невеселые вести о кораблекрушениях и жертвах. Неистовые порывы ветра перемежались с ливнями, и минувший день, конец которого я решил просидеть за книгой, был самым ненастным из всех.

Многое с тех пор изменилось в этой части Тэмпла, – теперь она уже не так пустынна и не так обнажена со стороны реки. Мы жили на верхнем этаже крайнего дома, и в тот вечер, о котором я пишу, ветер, налетая с реки. сотрясал его до основания, подобно пушечным выстрелам или морскому прибою. Когда ветром швыряло в оконные стекла струи дождя и я, взглядывая на них, видел, как трясутся рамы, мне казалось, что я сижу на маяке, среди бушующего моря. Временами дым из камина врывался в комнату, словно не решаясь выйти на улицу в такую ночь, а когда я отворил дверь и заглянул в пролет лестницы, на площадках задуло фонари; когда же я, заслонив лицо руками, прильнул к черному стеклу окна (даже приоткрыть окно при таком дожде и ветре нечего было и думать), то увидел, что и во дворе все фонари задуло, что на мостах и на берегу они судорожно мигают, а искры от разведенных на баржах костров летят по ветру, как докрасна раскаленные брызги дождя.

Я положил часы перед собой на стол с тем, чтобы читать до одиннадцати. Не успел я закрыть книгу, как часы на соборе св. Павла и на множестве церквей в Сити – одни забегая вперед, другие в лад, третьи с запозданием – стали отбивать время. Шум ветра диковинно искажал их бой, и, пока я прислушивался, думая о том, как ветер хватает и рвет эти звуки, на лестнице раздались шаги.

Почему я вздрогнул и, холодея от ужаса, подумал о моей умершей сестре, не имеет значения. Минута безотчетного страха миновала, я снова прислушался и услышал, как шаги, поднимаясь, неуверенно нащупывают ступени. Тут я вспомнил, что фонари на лестнице не горят, и, взяв лампу со стола, вышел на площадку. Свет моей лампы, видимо, заметили, потому что все стихло.

– Есть кто-нибудь внизу? – крикнул я, перегнувшись через перила.

– Есть, – ответил голос из темного колодца.

– Какой этаж вам нужно?

– Верхний. Мистер Пип.

– Это я. Что-нибудь случилось?

– Ничего не случилось. – сказал голос. И шаги стали подниматься выше.

Я держал лампу над пролетом лестницы, и свет ее наконец упал на человека. Лампа была с абажуром, удобная для чтения, но она давала лишь очень небольшой круг света, так что человек оказался в нем всего на мгновение.

За это мгновение я успел увидеть лицо, совершенно мне незнакомое, и обращенный кверху взгляд, в котором читалась непонятная радость и умиление от встречи со мной.

Передвигая лампу по мере того как человек поднимался, я разглядел, что одежда на нем добротная, но грубая – под стать путешественнику с морского корабля. Что у него длинные седые волосы. Что от роду ему лет шестьдесят. Что это мускулистый мужчина, еще очень крепкий, с загорелым, обветренным лицом. Но вот он одолел последние две ступеньки, лампа уже освещала нас обоих, и я остолбенел от изумления, увидев, что он протягивает мне руки.

– Простите, по какому вы делу? – спросил я его.

– По какому делу? – переспросил он, останавливаясь. – Ага. Да. С вашего разрешения, я изложу мое дело.

– Хотите зайти в комнату?

– Да, – ответил он. – Я хочу зайти в комнату, мистер.

Вопрос мой был задан не слишком приветливо, потому что меня сердило выражение счастливой уверенности, не сходившее с его лица. Оно сердило меня, ибо он, казалось, ждал отклика с моей стороны. Все же я провел его в комнату и, поставив лампу на стол, сколько мог вежливо попросил объяснить, что ему нужно.

Он огляделся по сторонам с очень странным видом, явно дивясь и одобряя, но так, словно он сам причастен ко всему, чем любуется, – потом снял толстый дорожный плащ и шляпу. Теперь я увидел, что голова у него морщинистая и плешивая, а длинные седые волосы растут только по бокам. Но ничего такого, что объяснило бы его появление, я не увидел. Напротив, в следующую минуту он опять протянул мне обе руки.

– Что это значит? – спросил я, начиная подозревать, что имею дело с помешанным.

Он отвел от меня глаза и медленно потер голову правой рукой.

– Нелегко это перенести человеку, – сказал он низким, хриплым голосом, – когда столько времени ждал, да столько миль проехал; но ты здесь не виноват – здесь ни ты, ни я не виноваты. Минут через пять я все скажу. Подожди, пожалуйста, минут пять.

Он опустился в кресло у огня и прикрыл лицо большими, темными, жилистыми руками. Я внимательно посмотрел на него и слегка отодвинулся; но я его не узнал.

– Тут поблизости никого нет, а? – спросил он, оглядываясь через плечо.

– Почему это интересует вас, чужого человека, явившегося ко мне в такой поздний час?

– А ты, оказывается, бедовый! – ответил он, покачивая головой так ласково, что я окончательно растерялся и обозлился. – Это хорошо, что ты вырос такой бедовый! Только ты лучше меня не трогай, не то после пожалеешь.

Я уже оставил намерение, которое он успел угадать, потому что теперь я знал, кто это! Ни одной его черты в отдельности я еще не мог припомнить, но я знал, кто это! Если бы ветер и дождь развеяли годы, отделявшие меня от прошлого, смели все предметы, заслонившие прошлое, и унесли нас на кладбище, где мы впервые встретились при столь непохожих обстоятельствах, я и то не признал бы моего каторжника с такой уверенностью, как сейчас, когда он сидел у моего камина. Ему не было нужды доставать из кармана подпилок; не было нужды снимать с шеи платок и повязывать им голову; не было нужды обхватывать себя руками и, пожимаясь, словно от холода, прохаживаться по комнате, выжидательно поглядывая на меня. Я узнал его раньше, чем он прибегнул к этим подсказкам, хотя еще за минуту мне казалось, что я даже отдаленно не подозреваю, кто он такой.

Он вернулся к столу и опять протянул мне обе руки. Не зная, что делать – от изумления голова у меня шла кругом, – я неохотно подал ему свои. Он крепко сжал их, поднес к губам, поцеловал и не сразу выпустил.

– Ты поступил благородно, мой мальчик, – сказал он. – Молодчина, Пип! Я этого не забыл!

Поняв по его изменившемуся выражению, что он собирается меня обнять, я уперся рукой ему в грудь и отстранил его.

– Нет, – сказал я. – Не надо! Если вы благодарны мне за то, что я сделал, когда был ребенком, я надеюсь, что в доказательство своей благодарности вы постарались исправиться. Если вы пришли сюда благодарить меня, так не стоило трудиться. Не знаю, как вам удалось меня разыскать, но вами, очевидно, руководило хорошее чувство, и я не хочу вас отталкивать; только вы, разумеется, должны понять, что я…

Столько необъяснимого было в его пристальном взгляде, что слова замерли у меня на губах.

– Ты сказал, – заметил он, после того как мы некоторое время молча смотрели друг на друга, – что я, разумеется, должен понять. Что же именно я, разумеется, должен понять?

– Что теперь, когда все так изменилось, я отнюдь не стремлюсь возобновить наше давнишнее случайное знакомство. Мне приятно думать, что вы раскаялись и стали другим человеком. Мне приятно выразить вам это. – Мне приятно, что вы пришли поблагодарить меня, раз я, по вашему мнению, заслуживаю благодарности. Но, однако ж, дороги у нас с вами разные. Вы промокли, и вид у вас утомленный. Хотите выпить чего-нибудь перед тем, как уйти?

Он уже снова набросил платок себе на шею и стоял, покусывая его конец и не сводя с меня настороженного взгляда.

– Пожалуй, – ответил он, все не сводя с меня взгляда и не выпуская платка изо рта. – Пожалуй, да, спасибо, я выпью перед тем как уйти.

На столике у стены стоял поднос с бутылками и стаканами. Я принес его к камину и спросил моего гостя, что он будет пить. Он молча, почти не глядя, указал на одну из бутылок, и я стал готовить грог. При этом я старался, чтобы рука у меня не дрожала, но оттого, что он все время смотрел на меня, откинувшись в кресле и сжимая в зубах длинный, измятый конец шейного платка, о котором он, как видно, совсем забыл, – совладать с рукой мне было очень трудно. Когда я наконец протянул ему стакан, меня поразило, что глаза у него полны слез.

До сих пор я даже не присаживался, чтобы показать, что жажду поскорее закрыть за ним дверь. Но при виде его смягчившегося лица я смягчился, и мне стало совестно.

– Надеюсь, вы не сочтете мои слова слишком резкими, – сказал я, поспешно наливая грога во второй стакан и придвигая себе стул. – Я не хотел вас обидеть и прошу прощенья, если сделал это невольно. За ваше здоровье, и желаю вам счастья!

Когда я поднес стакан к губам, он бросил удивленный взгляд на конец платка, который упал ему на грудь, чуть только он открыл рот, и протянул мне руку. Я пожал ее, и тогда он выпил, а потом провел рукавом по глазам и по лбу.

– Чем вы занимаетесь? – спросил я его.

– Разводил овец, разводил рогатый скот, еще много чего пробовал, – сказал он, – там, в Новом Свете, за много тысяч миль бурного моря.

– Надеюсь, вы преуспели в жизни?

– Я замечательно преуспел. Были и другие, что вместе со мной уехали и тоже преуспели, но до меня им далеко. Обо мне там слава идет.

– Я рад это слышать.

– Это хорошо, что ты так говоришь, мой милый мальчик.

Не потрудившись задуматься над этими словами и над тем, каким тоном они были произнесены, я обратился к предмету, о котором только что вспомнил.

– Когда-то вы послали ко мне одного человека, – сказал я. – Вы его видели после того, как он исполнил ваше поручение?

– Не видел ни разу. И не мог увидеть.

– Он нашел меня и отдал мне те два билета по фунту стерлингов. Вы ведь знаете, я был тогда бедным мальчиком, а для бедного мальчика это было целое состояние. Но с тех пор я, как и вы, преуспел в жизни, и теперь я прошу вас взять эти деньги обратно. Вы можете отдать их какому-нибудь другому бедному мальчику. – Я достал кошелек.

Он смотрел, как я кладу кошелек на стол и открываю его, смотрел, как я вытаскиваю один за другим два кредитных билета. Они были новенькие, чистые, я расправил их и протянул ему. Не переставая смотреть на меня, он сложил их вместе, согнул в длину, перекрутил разок, поджег над лампой и бросил пепел на поднос.

– А теперь я возьму на себя смелость спросить, – сказал он, улыбаясь так, словно хмурился, и хмурясь так, словно улыбался, – каким же образом ты преуспел с тех пор, как мы с тобой беседовали на пустом холодном болоте?

– Каким образом?

– Вот именно.

Он допил стакан, поднялся и стал у огня, положив тяжелую темную руку на полку камина. Одну ногу он поставил на решетку, чтобы обсушить и согреть ее, и от мокрого башмака пошел пар; но он не глядел ни на башмак, ни на огонь, он упорно глядел на меня. И только теперь меня стала пробирать дрожь.

Я раскрыл рот, но губы мои шевелились беззвучно, пока я наконец не заставил себя проговорить (хотя и не очень явственно), что мне предстоит унаследовать состояние.

– А разрешено будет презренному кандальнику спросить, что это за состояние?

Я пролепетал:

– Не знаю.

– А разрешено будет презренному кандальнику спросить, чье это состояние?

Я снова пролепетал:

– Не знаю.

– А ну-ка, попробую я угадать, – сказал каторжник, – сколько ты получаешь в год с тех пор, как достиг совершеннолетия! Какая, к примеру, первая цифра – пять?

Чувствуя, что сердце у меня стучит, как тяжелый молот в руках сумасшедшего, я встал с места и, опершись на спинку стула, растерянно уставился на своего собеседника.

– Опять же, насчет опекуна, – продолжал он. – Скорее всего, был у тебя до двадцати одного года опекун или вроде того. Может, стряпчий какой-нибудь. Как, к примеру, первая буква его фамилии? Что, если Д?

Словно яркая вспышка вдруг озарила мой мир, и столько разочарований, унижений, опасностей, всевозможных последствий нахлынуло на меня, что, захлестнутый их потоком, я едва мог перевести дыхание.

– Вообрази, – заговорил он снова, – что доверитель этого стряпчего, у которого фамилия начинается на Д, а если уж говорить до конца, так, может быть, Джеггерс, – вообрази, что он прибыл морем в Портсмут, высадился там и захотел тебя навестить. Ты вот давеча сказал: «Не знаю, как вам удалось меня разыскать». Так как же мне удалось тебя разыскать, а? Да очень просто: из Портсмута я написал одному человеку в Лондон и узнал твой адрес. Как этого человека зовут? Да Уэммик!

Под страхом смерти я и то не мог бы вымолвить ни слова. Я стоял, одной рукой опираясь на спинку стула, а другую прижав к груди, которая, казалось, вот-вот разорвется, – стоял, растерянно уставившись на него, а потом судорожно вцепился в стул, потому что комната поплыла и закружилась. Он подхватил меня, усадил на диван, прислонил к подушкам и опустился передо мной на одно колено, так, что его лицо, теперь отчетливо всплывшее в моей памяти и наводившее на меня ужас, оказалось совсем близко к моему.

– Да, Пип, милый мой мальчик, это я сделал из тебя джентльмена! Я, и никто другой! Еще тогда я поклялся, что как заработаю гинею – ты эту гинею получишь. А позднее поклялся, что как наживусь да разбогатею – разбогатеешь и ты. Мне солоно приходилось – я не жаловался, лишь бы тебе жилось сладко. Работал не покладая рук, лишь бы тебе не работать. Ну и что же, милый мальчик? Думаешь, я для того это говорю, чтобы ты ко мне благодарность чувствовал? Ничуть. А для того я это говорю, чтобы ты знал: загнанный, шелудивый пес, которому ты жизнь сохранил, так возвысился, что из деревенского мальчишки сделал джентльмена, и этот джентльмен – ты, Пип!

Отвращение, которое я испытывал к этому человеку, ужас, который он мне внушал, гадливость, которую вызывало во мне его присутствие, не были бы сильнее, если бы я видел перед собой самое страшное чудовище.

– Слушай меня, Пип. Я тебе все равно что родной отец. Ты мой сын, ты мне дороже всякого сына. Я деньги копил – все для тебя. Когда меня нарядили на дальние пастбища стеречь овец и лица-то вокруг меня были только овечьи, так что я и забыл, какое человеческое лицо бывает, – я и тогда тебя видел. Сидишь, бывало, в сторожке, обедаешь либо ужинаешь и вдруг уронишь нож – вот, мол, мой мальчик смотрит на меня, как я ем и пью. Я тебя там сколько раз видел так же ясно, как на тех гнилых болотах, и всякий раз говорил: «Разрази меня бог», – и из сторожки выходил, чтобы под открытым небом это сказать: «Вот кончится мой срок, да наживу я денег, сделаю из мальчика джентльмена». И сделал. Ты только посмотри на себя, мой мальчик! Посмотри на свои хоромы – такими и лорд не погнушается. Да что там лорд! Ты с твоими деньгами всякого лорда за пояс заткнешь!

Упиваясь своим торжеством и к тому же помня, что я был близок к обмороку, он не обращал внимания на то, как я воспринимаю его слова. Лишь в этом и была для меня капля утешения.

– Ты только взгляни, – продолжал он, доставая у меня из кармана часы и поворачивая перстень на моем пальце камнем к себе, хотя я весь сжался от его прикосновения, как при виде змеи, – золотые часы, да какие прекрасные: это ли не к лицу джентльмену! А тут – бриллиант, весь обсыпанный рубинами: это ли не к лицу джентльмену! Взгляни на свое белье – тонкое да нарядное. Взгляни на свою одежду – лучшей не сыскать! А книги! – Он обвел глазами комнату. – Вон их сколько на полках, сотни! И ведь ты их читаешь? Знаю, знаю, когда я пришел, ты как раз их читал. Ха-ха-ха! Ты и мне их почитаешь, мой мальчик! А если они на иностранных языках и я ни слова не пойму, – все равно, я еще больше буду тобой гордиться.

Он снова поднес мои руки к губам, и у меня мороз пробежал по коже.

– Ты не утруждай себя, Пип, не разговаривай, – сказал он, после того как опять провел рукавом по глазам и по лбу, а в горле у него что-то булькнуло – я хорошо помнил этот звук! – и стал мне еще отвратительнее тем, что говорил так серьезно. – Самое лучшее тебе помолчать, мой мальчик. Ты ведь не ждал этого годами, как я; не готовился задолго, как я. Но неужто ты ни разу не подумал, что это я все сделал?

– Нет, нет, нет, – отвечал я. – Ни разу!

– Вот видишь, а это я, и никто другой. И ни одна живая душа про то не знала, кроме меня и мистера Джеггерса.

– И больше никого не было? – спросил я.

– Нет, – сказал он, удивленно вскинув глазами, – кому же еще быть? Ох, мальчик ты мой, какой же ты стал красивый! Ну, а карие глазки тоже есть? Есть где-нибудь карие глазки, по которым ты вздыхаешь?

Ах, Эстелла, Эстелла!

– Они достанутся тебе, мой мальчик, чего бы это ни стоило. Я не говорю, такой джентльмен, как ты, да еще образованный, и сам может за себя постоять; ну а с деньгами оно легче! Давай я тебе доскажу, что начал, мой мальчик. С этой вот сторожки, где я овец стерег, у меня завелись деньги (мне их хозяин-скотовод оставил, когда умирал, он был из таких же, как я), потом кончился мой срок, и начал я помаленьку кое-что делать от себя. За что бы я ни брался, все про тебя думал. Возьмешься, бывало, за что-нибудь новое и скажешь: «Будь я трижды проклят, если это не для мальчика!» И мне во всем везло на удивление. Я уже говорил тебе, обо мне там слава идет. Те самые деньги, что мне хозяин оставил, и те, что я в первые годы заработал, я и отослал в Англию мистеру Джеггерсу – все для тебя, это он тогда по моему письму за тобой приехал.

Ах, если бы он не приезжал! Если б оставил меня в кузнице – пусть не вполне довольным своей судьбой, но насколько же более счастливым!

– И это было мне наградой, мой мальчик, – знать про себя, что я ращу джентльмена. Пусть я ходил пешком, а колонисты разъезжали на чистокровных лошадях, обдавая меня пылью; я что думал? А вот что: «Я ращу джентльмена почище, чем вы все вместе взятые!» Когда они говорили друг дружке: «Везти-то ему везет, а только он еще недавно был каторжником и сейчас невежда, грубый человек», я что думал? А вот что: «Ладно, пусть я не джентльмен и неученый, зато у меня свой джентльмен есть. У вас есть земли да стада; а есть ли у кого-нибудь из вас настоящий лондонский джентльмен?» Этим я себя все время поддерживал. И все время помнил, что когда-нибудь обязательно приеду, и увижу моего мальчика, и откроюсь ему как самому родному человеку.

Он положил руку мне на плечо. Я содрогнулся при мысли, что рука эта, возможно, запятнана кровью.

– Мне не легко было уехать из тех краев, Пип, и не безопасно. Но я своего добивался, и чем труднее оно было, тем сильнее я добивался, потому что я все обдумал и крепко все решил, И вот наконец я здесь. Милый мой мальчик, я здесь!

Я пробовал собраться с мыслями, но голова у меня не работала. Мне все время казалось, что я слушаю не столько этого человека, сколько шум дождя и ветра; даже сейчас я не мог отделить его голос от этих голосов, хотя они продолжали звучать, когда он умолк.

– Где ты меня устроишь? – спросил он через некоторое время. – Надо меня где-нибудь устроить, мой мальчик.

– Ночевать? – спросил я.

– Да. И высплюсь же я сегодня, – ты подумай, сколько месяцев меня носило да швыряло по морям!

– Моего друга, с которым я живу, сейчас нет в городе, – сказал я, вставая с дивана, – ложитесь в его комнате.

– Он и завтра не вернется?

– Нет, – несмотря на все мои старания, я говорил как во сне, – и завтра не вернется.

– Потому что, видишь ли, милый мальчик, – сказал он, понизив голос и внушительно уперев свой длинный палец мне в грудь, – необходимо соблюдать осторожности.

– Я не понимаю. Осторожность?

– Ну да. Не то, клянусь богом, смерть!

– Почему смерть?

– Меня выслали-то пожизненно. Для меня возвращение – смерть. Больно много народу возвращалось за последнее время, и мне, если поймают, не миновать виселицы.

Только этого еще недоставало! Мало того, что несчастный годами ковал мне цепи из своего несчастного золота и серебра, он еще рискнул головой, чтобы приехать ко мне, и теперь его жизнь была в моих руках! Если бы я питал к нему не отвращение, а любовь; если бы он мне внушал не чувство гадливости, а глубочайшую нежность и восхищение – мне и то не могло бы быть хуже. Напротив, это было бы лучше, потому что тогда я естественно и от всего сердца старался бы уберечь его от опасности.

Первой моей заботой было затворить ставни, чтобы с улицы не приметили свет, а потом я затворил и запер двери. Пока я был этим занят, он, стоя у стола, пил ром и закусывал печеньем, и, глядя на него, я снова видел моего каторжника за едой на болоте. Я, кажется, ждал, что он вот-вот нагнется и начнет пилить себе ногу.

Заглянув в комнату Герберта и удостоверившись, что входная дверь там заперта и попасть оттуда на лестницу можно только через ту комнату, где мы беседовали, я спросил моего гостя, сейчас ли он хочет лечь. Он ответил утвердительно, но добавил, что утром хотел бы надеть смену моего «джентльменского» белья. Я достал белье и положил возле постели, и опять мороз пробежал у меня по коже, когда он, прощаясь со мной на ночь, опять стал трясти мне руки.

Наконец я кое-как отделался от него, а потом подбросил угля в огонь и уселся у камина, не решаясь лечь спать. Еще час, а может быть и больше, полное оцепенение не давало мне думать; и только когда я стал думать, мне постепенно стало ясно, что я погиб и что корабль, на котором я плыл, разлетелся в щепы.

Намерения мисс Хэвишем относительно меня – пустая игра воображения; Эстелла вовсе не предназначена мне; в Сатис-Хаус меня только терпели, в пику жадным родственникам, как куклу с заводным сердцем, чтобы упражняться на ней за неимением других жертв, – вот первые жгучие уколы, которые я ощутил. Но самую глубокую, самую острую боль причинила мне мысль, что ради каторжника, повинного бог знает в каких преступлениях и рискующего тем, что его увезут из этой вот комнаты, где я сидел и думал, и повесят у ворот Олд-Бейли, – ради такого человека я покинул Джо.

Теперь ничто не могло бы заставить меня вернуться к Джо, вернуться к Бидди, – потому, вероятно, что сознание того, как позорно я вел себя по отношению к ним, было сильнее любых доводов. Никакая мудрость в мире не могла бы дать мне того утешения, какое сулила их преданность и душевная простота; но никогда, никогда, никогда мне не искупить своей вины перед ними.

В вое ветра, в шуме дождя мне то и дело чудилась погоня. Два раза я мог бы поклясться, что слышал стук и шепот у входной двери. Поддавшись этим страхам, я не то вспомнил, не то вообразил, что появлению моего гостя предшествовали таинственные знамения. Что за последний месяц мне попадались на улице люди, в которых я находил сходство с ним. Что случаи эти учащались по мере того, как он приближался к берегам Англия. Что каким-то образом его грешная душа посылала ко мне этих вестников, и вот теперь, в эту бурную ночь, он сдержал слово и пришел ко мне.

В эти мысли врывались воспоминания о том, каким неистовым он показался когда-то моим детским глазам; как второй каторжник снова и снова повторял, что этот человек хотел его убить; какой он был страшный во время драки в канаве, когда терзал своего противника, как дикий зверь. В тусклом свете камина из этих воспоминаний родился смутный страх – безопасно ли оставаться взаперти с ним вдвоем, в эту глухую, ненастную ночь. Страх ширился, пока не заполнил всю комнату, и наконец я не выдержал – взял свечу и пошел взглянуть на моего жуткого постояльца.

Он обвязал голову платком, и лицо его во сне было сурово и хмуро. Но хотя на подушке рядом с ним лежал пистолет, он спал, и спал спокойно. Убедившись в этом, я тихонько вынул из двери ключ и запер ее снаружи, прежде чем опять усесться у огня. Постепенно я съехал со стула и очутился на полу. Когда я проснулся после короткого сна, в котором ощущение моего несчастья ни на минуту не покидало меня, церковные часы в Сити били пять, свечи догорели, огонь в камине погас, а от дождя и ветра непроглядная тьма за окном казалась еще чернее.

На этом кончается вторая пора надежд Пипа.

0


Вы здесь » "Telenovelas Com Amor" - форум сайта по новостям, теленовеллам, музыке и сериалам латиноамериканской культуры » Книги по фильмам и сериалам » Большие надежды(кинороман)(2012г) экранизация книги Чарльза Диккенса