Перейти на сайт

« Сайт Telenovelas Com Amor


Правила форума »

LP №05-06 (618-619)



Скачать

"Telenovelas Com Amor" - форум сайта по новостям, теленовеллам, музыке и сериалам латиноамериканской культуры

Информация о пользователе

Привет, Гость! Войдите или зарегистрируйтесь.



Книга Великолепный век.

Сообщений 21 страница 32 из 32

21

Поход

Султан Селим, отец Сулеймана, перед своей смертью готовился к походу. Слухи ходили разные, вплоть до того, что пойдут на венгров. Отец Селима Баязид либо воевал со своими же правоверными, либо вовсе сидел взаперти во дворце, словно вскакивать на коня разучился. Султан Селим сиднем не сидел, но воевал тоже все больше со своими. Казалось, забыли потомки Мехмеда Фатиха, который взял Константинополь, превратив его в столицу Османов Стамбул.
Когда незадолго до смерти Селим начал готовить новый поход, мало у кого оставались сомнения, что на сей раз против неверных. Европа была врозь, каждое маленькое королевство или княжество само за себя, власть папы римского и та поколебалась, потому что появился Мартин Лютер со своими идеями, а в Англии король решил отделить свою церковь от римской католической. Там, где нет единства в вере, не будет его и в остальной жизни.
Раздираемую собственными противоречиями и совершенно разными устремлениями Европу можно было завоевать. Ну, пусть не всю, большую ее часть, нужно же оставить славу и сыновьям. Опасность, идущую от Османов, в Европе видели, и, когда умер султан Селим, папа римский Лев распорядился даже службы благодарственные отслужить во избавление от страшной напасти. Чумы так не боялись, как Османов.
Сулеймана таким грозным не считали, думали, будет сидеть, как дед сидел. Не слыл новый султан, пока был шах-заде (наследником престола), воинственным, послы и купцы доносили, что любит поэзию, музыку, философию… Хотя на коне сидит крепко и стреляет метко. Но это все на охоте.
И вот теперь этот любитель поэзии и охоты размышлял, куда направить свое войско: как отец и дед, против правоверных, или все же как прадед – на Запад, на неверных.
Он отправил Ибрагима посмотреть, насколько боеспособно это войско не только в столице, потому что в походе одни янычары ничего не сделают, нужны и пушки, и много умеющих не просто держать сабли в руках, но и этими саблями разить врагов.
Османы не ходили в походы осенью или зимой, чтобы не завязнуть в грязи, не морозить людей и не искать корм для животных. Но уже весна, разлившиеся реки вот-вот вернутся в свои берега, дороги или просто поля подсохнут, тогда и придет время для нового похода. Пора! Он знал куда, но никому, даже Ибрагиму, ничего не говорил, молчал даже сам с собой, словно ждал какого-то знака свыше.

Ибрагим ездил довольно долго, отправился, едва придя в себя после любовной горячки, и возвращался только теперь. Он мог со спокойной совестью доложить Повелителю, что войско к походу готово, нужен лишь повод. Или приказ султана, которому повод не нужен. 
Но Сулейман вел себя немного странно, в тот день он в очередной раз долго стоял у могилы прадеда, размышляя о чем-то. Ибрагим даже поморщился: не может решиться? Неужели Сулейман такой же нерешительный, как его дед Баязид? Но Баязид пересел с коня на диван, будучи уже в возрасте, а Сулейман еще совсем молод. Чего он ждет?
И вдруг понял: знака. Правнук словно ждал от прадеда какого-то знака.
– Повелитель, войско готово, ждет приказа. Куда пошлешь, туда и пойдет завоевывать новые земли.
– Знаю.
Они сидели уже перед столиком, сплошь уставленным яствами, мысли Сулеймана неотступно возвращались от необходимости решиться на начало похода к Хуррем. Хотелось спросить о том самом: где взял девушку Ибрагим и видел ли ее кто нагой. Про поход он уже все решил для себя, даже обсуждать не стал. А вот про Хуррем…
Почему не спрашивал? Неужели боялся услышать что-то нехорошее?

– Ибрагим, хочу поблагодарить тебя за подаренную наложницу. Истинную жемчужину преподнес.
– За какую?
Он уже понял, он уже все понял и с трудом сдержал рвущийся изнутри крик отчаяния. Свершилось то, чего он боялся и желал. Чего больше – тайно жаждал или все же смертельно боялся?
Потом Ибрагим не раз благодарил Бога, что не пришлось отвечать, что подарил ему Аллах передышку, а вместе с ней и жизнь, потому что не смог бы тогда солгать, не смог не выдать себя. А прошло время – справился, свыкся с этой мыслью, с этим знанием, сумел обуздать свое сердце. Во всяком случае, Ибрагиму показалось, что сумел.
Едва успел Сулейман ответить: «Хуррем», а Ибрагим приподнять бровь, ведь не знал, как назвали зеленоглазую в гареме, как в дверь настойчиво постучали:
– Повелитель, гонец!
Самонадеянный венгерский король Лайош, поддавшись давлению своих советников, убил султанского посла Бехрама!
Это означало войну: послы неприкосновенны во всех странах и во все века, убийство того, кто представляет правителя, означает пощечину самому правителю.
Когда-то султан Селим сказал повзрослевшему сыну:
– Если турок покидает седло, чтобы сидеть на ковре, он гибнет.
Сулейман не погиб, он был готов пересесть с ковра в седло. Проблемы гарема и Хуррем отошли на второй план. Султан есть султан, и если он об этом забудет, то быстро лишится власти и самой жизни.
Ибрагим перевел дух, у него появились хотя бы несколько дней передышки, а может, и больше. А там кто знает, как судьба повернет…

После длинного разговора с валиде и обследования повитухой Роксолана пришла к Сулейману в смятенных чувствах, задумчивая, какая-то рассеянная.
А он не сразу заметил. Просто Сулейману тоже было что сказать своей Хуррем.
– Скоро поход. Совсем скоро. Хуррем, ты не слушаешь меня? О чем ты задумалась?
Она не могла знать о походе, пока разговор шел только с Ибрагимом, завтра будет объявлено, завтра загремят барабаны янычар, вызывая у кого-то восторг, у кого-то страх, у кого-то надежду. Одни просто хотят воевать, захватывать, грабить, не задумываясь о возможности быть раненным, покалеченным или даже погибнуть. Другие испугаются за свою шкуру, постараются откупиться, спрятаться в норы, сделаться невидимыми. Третьи станут потирать руки, надеясь их нагреть на военных нуждах.
Но это будет завтра, а сегодня он хотел кое-что объяснить Хуррем, сказать, что поручит ее заботам валиде, посоветовать, как себя вести, предостеречь, выслушать ее просьбы… А она рассеянна, мысли заняты чем-то другим. Что может быть важней предстоящего похода? Неужели и впрямь все женщины одинаковы?
– А?
– О чем ты задумалась? Я говорю, что мы очень скоро выступаем в поход. Долгий поход.
Она вскинула широко раскрытые глаза:
– Поход?..
Он уйдет из Стамбула надолго, она останется одна, в полной власти гарема. Вот тогда ей не дадут не только родить, но и вообще выносить ребенка. Ребенок…
– У меня будет ребенок…
– Что?!
– Я беременна.
Какая же она дура! Разве можно было говорить это Повелителю?! А как не говорить, если он завтра может уйти?
– Ты уверена?
– Да.
– Тебе нужен лекарь.
– Меня уже смотрела повитуха. Сказала, что в конце года рожу.
– Валиде знает?
– Да, она и позвала повитуху.
Роксолана никак не могла понять его отношения к сказанному. Рад или нет? А может, раздосадован? У Повелителя уже есть сыновья, дочерей, правда, нет, но он молод, еще будут. Почему-то стало горько от понимания, что будут и без нее.
А Сулейман осторожно приложил руку к ее животу:
– Еще не слышно?
Она тихонько рассмеялась, султан: а такой наивный!
– Нет, еще совсем маленький.
– Сын?
– Не знаю. Пока никто не знает.
– Хуррем! Мы должны быть осторожны, чтобы не навредить младенцу. – Он вдруг словно что-то вспомнил: – Ты меня обнаженным не видела случайно?
Роксолана полыхнула до кончиков волос:
– Нет.
– Нельзя, иначе ребенок может уродом родиться.
– Нет-нет!
Он бережно взял ее лицо в ладони, коснулся губами синяка:
– Надеюсь, у сына не будет при рождении такого украшения?
Поцеловал второй глаз, щеки, чуть тронул поджившую губу, поцеловал подбородок, зарылся лицом в волосы.
– Ты должна следить за собой, выносить и родить сына. Или дочь. Я согласен на девочку, у меня нет дочерей. Малышка будет такой же красивой, как ты сама. И обязательно такой же умной. Родишь?
Спрашивал так, словно она могла отказаться от такой чести, словно по собственному желанию могла выносить или не выносить, родить или нет.
– Я скажу валиде, чтобы заботилась о тебе, пока я не вернусь.
У Роксоланы вдруг мелькнула сумасшедшая мысль:
– Возьми меня с собой!
Она ни разу не обратилась к нему вот так, запросто, всегда помнила свое место, но сейчас вдруг показалось, что он готов поставить ее рядом с собой.
Сулейман покачал головой:
– Нет, ты останешься дома. Беременной женщине не место в походе. Да я и сам не знаю, как долго буду.
«Беременной женщине»… Это она беременная женщина, которой теперь надлежит беречь свое пузо, холить и лелеять его, пока не родится ребенок. Наш ребенок, вдруг подумалось Роксолане. Ребенок, который навсегда свяжет ее с Сулейманом!
– Хорошо.
В тот вечер они не беседовали о книгах и философии, султан читал стихи и снова того же Мухибби. А на вопрос о том, кто же этот поэт, рассмеялся:
– Это я.
– Вы?! Повелитель, это ваши стихи?
– Напоминаю, Хуррем, вчера они тебе нравились. Или уже передумала?
– Нет, сегодня они мне нравятся еще больше!
– Ах ты, лгунья! Готова была сказать, что стихи дурны, но услышала, что они мои, и сразу начала льстить?
Он старался напустить на себя серьезный и даже гневный вид, но глаза смеялись. Она тоже рассмеялась, впервые за последние два месяца:
– Нет-нет! Я не лгунья, мне действительно нравятся ваши стихи. Я буду читать их будущему ребенку, пока вы будете в походе.
– Как же ты будешь читать, если не знаешь?
– Буду те, которые знаю.
Он не выдержал, закрыл ей рот поцелуем, потом еще и еще… Губы снова пробежали по лицу и шее, а потом по всему телу. Под его руками и губами Роксолана выгнулась дугой, обнимала в ответ, сгорая от страсти и цепенея от мысли, что это может быть действительно в последний раз.
Они были единым целым, нет, уже не вдвоем, их было трое. И понимание, что Создатель благословил их любовь, наполняло души каким-то особым светом. Значит, все было не зря – страсть, объятья, близость. Они ласкали друг друга, все время помня об этом благословении. Что-то новое, необъяснимое появилось в отношениях, какая-то общая ответственность, а еще восторг.
У Сулеймана уже было четверо сыновей, рождавшиеся дочки не выживали, а вот мальчишки и рождались, и росли крепкими. Он любил всех четверых, каждого по-своему. Каждый раз, узнавая о беременности жены или наложницы, радовался, но не помнил, чтобы испытывал такое чувство, казалось, будто должен все месяцы до рождения ребенка носить эту девочку на руках.
Не ходить в поход? Это невозможно, все готово, нужен был только повод, и заносчивый король венгров его дал. Никто не поймет и не простит султана, пренебрегшего готовностью войск и простившего королю Лайошу убийство посла только ради того, чтобы не бросать женщину. Нет, как бы он ни любил наложницу, но есть вещи поважней.

И все же на следующее утро первым делом Сулейман отправился к матери.
– Валиде, я благодарен, что вы внимательны к Хуррем. Надеюсь, будете таковой и дальше. Через несколько дней мы выступаем, когда вернемся, не знаю, надеюсь, вы присмотрите за беременной Хуррем в мое отсутствие.
Хафса уже по первым словам поняла, что Хуррем рассказала султану о будущем ребенке. За ночь она еще все обдумала и решила, что беременность наложницы большой роли не сыграет. Тем более когда султан уходит в поход. Всякое бывает, увлечется там кем-нибудь, получит в подарок новую наложницу, не менее разумную и способную к чтению стихов. Кстати, надо бы попросить Ибрагима, чтобы посодействовал этому. Он шустрый. Легко найдет какую-нибудь красивую и образованную девушку, к тому же с королевскими корнями.
– О Хуррем я заботилась бы и в вашем присутствии, мой сын, как забочусь обо всех женщинах гарема. Но я понимаю, о чем вы. Вашей любимой наложнице будет уделено особое внимание. Куда вы идете, на север или на юг?
– Пока к Эдирне.
Этот короткий ответ задел Хафсу куда сильней просьбы приглядеть за Хуррем. Он означал, что султан не доверяет матери свои планы, потому что от Эдирны можно двигаться в разных направлениях. Чего он боится – что она побежит выдавать планы кому-то? Хафса привычно поджала губы.
Она столько лет поджимала их, чтобы не выдать истинные чувства, запечатывала, чтобы не произнести слова, о которых потом могла пожалеть, что губы превратились в две темные, почти черные нитки на ее лице. Она не была узкогубой от природы, но стала такой. Отец Сулеймана султан Селим не был легким мужем, а жизнь Хафсы не была легкой, хотя женщина и прожила в богатстве.
Но Сулейман не обратил внимания на недовольство матери, он никому не объяснял, куда именно поведет войско, даже Ибрагиму, хотя тот, конечно, все понимал. Но Ибрагим пойдет вместе с ним, а матери какая разница, куда отправится сын? Лишь бы вернулся живым и невредимым да с победой. Потому султан просто повторил слова о надежде на успешный поход и готовности к нему войска.
Перед тем как выйти из покоев валиде, Сулейман еще раз напомнил:
– Присмотрите за Хуррем. Она совсем юная и не отличается крепостью здоровья.
Хафсе хотелось поинтересоваться, откуда у султана сведения о крепости здоровья наложницы, но она сказала другое:
– Я не забываю своих обязанностей. Ваша наложница будет под присмотром. Или вы хотите, чтобы она жила до вашего возвращения в моих покоях?
Спросила просто так и сама ужаснулась: только такого не хватало! Сулейман понял, что мать обиделась, покачал головой:
– Нет, этого не нужно. Я доверяю вашему опыту и вашему сердцу. Я люблю эту женщину и хочу, чтобы она родила здорового ребенка.
Слова сына задели Хафсу. Он так открыто говорил о любви к какой-то наложнице, причем не о том, что она красива или знатна, а просто о том, что любит.
Глядя вслед султану, валиде пыталась разобраться в сложной смеси чувств. С одной стороны, ей, как и тогда, когда Сулейман покраснел, глянув в зеленые глаза Хуррем, Хафсе понравилось, что у сына горячее и ласковое сердце, что он не в отца, способен любить и даже краснеть, способен признаться в своей любви. А ведь Сулеймана все считают замкнутым и черствым человеком.
С другой – валиде чувствовала укол ревности, потому что сын предпочитал матери какую-то женщину, пусть даже самую лучшую. И выбрал он ее сам, пусть даже предложила среди других мать. А еще где-то внутри рождалось понимание, что именно эта женщина, столь необычная, способна забрать у нее сына.
До сих пор все бывавшие на ложе султана женщины были всего лишь красивыми телами для ублажения его плоти. Сулейман любил Махидевран и Гульфем, но любил их тела, красивые, роскошные, способные дарить наслаждение и рожать детей. Но Сулейман не интересовался ни их душой, ни их развитием тем более. Ни с Махидевран, ни с Гульфем ему в голову не пришло бы вести умные беседы или читать книги. Как и ни с какой другой наложницей. Ни с какой, кроме этой.
Валиде не зря старалась, чтобы на ложе сына одна женщина почаще сменяла другую: умная Хафса прекрасно понимала, что много – значит, ни одной. Красивые лица, красивые тела, умение доставить удовольствие… Но сегодня одна, завтра другая, послезавтра третья, и султан забывал о первой, тем более они мало чем отличались друг от дружки.
Хафса вовсе не желала, чтобы подле Сулеймана появилась еще одна Махидевран, чтобы захватила власть над ним, валиде не нужна еще одна властительница. В гареме и в сердце Повелителя одна главная женщина – валиде, его мать, а жены и наложницы только для постели, не для сердца и не для ума.
Глупая Махидевран попыталась оттеснить валиде, не догадываясь, что этого делать нельзя, можно пострадать. Не Хуррем, так была бы другая, Хафса не прощала попытки возвышения рядом с собой. С Махидевран было нетрудно справиться. А вот сказать это о Хуррем Хафса не могла. Она уже чувствовала, что появилась женщина, способная завоевать сердце (и уже завоевавшая!) султана вопреки всем законам разума. Не самая красивая, не самая стройная, невысокая, но чем-то поразившая Повелителя в самое сердце.
Валиде вздохнула; оставалось надеяться, что поход пойдет на пользу отношениям султана с этой наложницей. Польза для валиде значила простое забвение. Пусть Хуррем рожает ребенка, вдали от нее колдовские чары этой девчонки рассеются, и все встанет на свои места. Время лечит, и от глупой влюбленности тоже. Это хорошо, что поход, очень хорошо. И не стоило обижаться на недоверие, пусть будет так. Пока Сулейман не слишком верит в доброжелательность валиде по отношению к его обожаемой любительнице поэзии? Пусть, она покажет сыну свою заботу, Сулейман поймет, что мать не против него, ведь приняла же Ибрагима даже тогда, когда все были против такой странной дружбы шах-заде с рабом, пусть и разумным. Теперь валиде покажет, что способна заботиться и о странной наложнице, если этого требует султан. А уж что его сердце остынет за время похода… это не вина валиде, она будет стараться…
А ребенок Хуррем, если родится, никому не помешает, все равно наследников у Сулеймана уже достаточно. Дочек, правда, нет, но если Хуррем родит дочь, то и вовсе упадет в глазах султана.
Через несколько минут после ухода сына Хафса уже чувствовала себя прекрасно, решив, что события развиваются как нельзя лучше. Когда Сулейман вернется, Хуррем будет круглой, как подушка, султан возьмет себе другую. А за время похода успеет основательно отвыкнуть от роксоланки и ее стихов.

+1

22

Сама Роксолана находилась в смятении чувств, но не только из-за беременности, еще из-за встречи с Ибрагимом.
Грек – правая рука Повелителя, и ему, словно близкому родственнику, позволительно заходить даже в гарем. Нет, не к Роксолане шел новый визирь, его позвала валиде. И это неудивительно, мать султана желала поговорить с тем, кто будет сопровождать ее сына в опасном походе.
Но вовсе не опасности предстоящего выступления беспокоили Хафсу, она прекрасно понимала, что, пока не перебьют всех янычар до единого, до султана не доберутся, его жизнь в гораздо большей опасности во время охоты. Валиде желала поговорить о том, как бы за время похода перебить интерес Повелителя к его новой наложнице.
Валиде все же расспросила Ибрагима о предстоящем походе, но тот даже не мог сказать, куда идут:
– Пока на Эдирну, больше Повелитель ничего не говорит.
– Даже тебе?
– Даже мне. Может, не решил еще?
– Вчера был гонец?
Вот это да! То, что в гареме валиде известно даже о количестве съеденных виноградин или вздохов наложниц, неудивительно, но она знает и все, что происходит у султана? Гонец из Венгрии прибыл ночью, а утром мать султана уже задавала о нем вопрос. Что она еще знает? Знает ли о сообщении, которое привез?
Хафса не стала томить пашу:
– Глупый король Лайош бросил Повелителю вызов?
– Об этом пока никто не знает.
– Конечно. Я не о том. Ты знаешь, как преуспела в завоевании сердца Повелителя наложница, которую ты подарил ему?
– Хуррем?
– Тебе даже известно ее имя?
– Повелитель сказал. Он благодарил за наложницу.
Ибрагим мог бы обмануть самого Сулеймана, он мог обмануть кого угодно, но только не Хафсу. Женщины в вопросах отношений куда проницательней мужчин вообще, а мать в отношении своего сына тем более.
– Где ты взял столь разумную и образованную наложницу?
Вопрос, который не задал, не успел задать Сулейман, произнесла его мать. Удалось остаться спокойным, развел руками:
– Предложили наложниц из Кафы, там хорошо обучают. Сказали, что красива, умна, необычна, я и согласился. Но потом решил, что мне умная не подойдет, что и без нее голова кругом, может, лучше Повелителю? Я рад, что она понравилась. Что за имя – Хуррем?
– Смешливая. Улыбчивая. Поет, стихи читает…
Валиде внимательно наблюдала за пашой. Он все сделал правильно, слова произносил спокойно, не волновался, но и не отмахивался, играл хорошо. Беда в том, что Хафса увидела эту игру. Она нутром почувствовала внутреннее напряжение грека, которое тот сумел не показать внешне.
– Я рад, что угодил. Трудно угодить, не видев девушку, могли обмануть. Она хоть и впрямь красива?
– Нет.
И Ибрагим выдал себя, вскинул-таки глаза, в которых читалось изумление, смешанное с возмущением. Казалось, хотел крикнуть: как же нет, когда красива! Пусть не обычной красотой, доступной не всем, но хороша же!
Встретился с внимательным взором валиде и быстро потупился, изображая смущение:
– Но я не мог этого увидеть.
– Не мог. Но увидел. Правда? Я не буду ничего спрашивать и Повелителю не скажу. Девчонка того не стоит. Она красива не больше других, умна сверх меры, очаровала Повелителя, поглотив все его думы. А теперь еще и беременна.
И снова Ибрагим не сдержался:
– Уже?
– Мой сын сильный мужчина, почему ты сомневаешься?
– Неужели я так долго отсутствовал? Мне показалось, что вернулся быстро…
– Показалось. Мне нужно отвлечь мысли Повелителя от этой женщины. Ты постараешься, чтобы это произошло в походе. Я не против Хуррем, но она должна помнить свое место, это место всего лишь удачливой наложницы. Ты знаешь, что Махидевран наказана за то, что избила Хуррем?
– Как наказана?
– Повелитель отправил ее в летний дворец с глаз долой. А у Хуррем до сих пор не прошел подбитый глаз. Вот какие дела творятся в гареме.
– Неудивительно, что Повелителю не до похода…
– Уже до. И за время отсутствия он должен освободиться от этих чар. Ты меня понял?
– Я постараюсь найти достойную замену Хуррем. В Европе немало красивых и образованных женщин.
– Постарайся.
– Я Аллах!
Паша произнес обычную формулу: «Я Аллах!» – «Помоги мне, Господи!», как говорили все, желая не оставаться один на один с проблемой. Но мысли Ибрагима были далеко от этой самой просьбы.
Ему оставалось удивляться, чем же так помешала валиде Роксолана. Тем, что захватила внимание султана?
Он шел по коридору гарема от валиде, как вдруг что-то заставило замереть. Навстречу в сопровождении кизляр-аги двигалась маленькая фигурка. Кизляр-ага первым приветствовал Ибрагима:
– Ибрагим-паша…
Сказал с полупоклоном и скользнул вперед. Девушка остановилась. Всего на мгновение, лишь вскинула на него зеленые глаза. Те самые, что не давали ему спать столько ночей. Вскинула и опустила, спеша за евнухом прочь от покоев султана. Повелитель днем звал наложницу?
Но не это взволновало Ибрагима, его словно громом поразило понимание, что ничего не смог забыть, при одном взгляде на хрупкую фигурку обожгло, словно пламенем. Говорят, время лечит – казалось, больше двух месяцев отсутствия, заботы, хлопоты, серьезные дела, другие женщины вытравили образ зеленоглазой колдуньи из памяти, из сердца. Но нет, стоило увидеть, и он снова болен. Смертельно болен, потому что существует еще один такой же больной, у которого силы и прав больше, – Повелитель. Султан тоже очарован зелеными глазами и нежным смехом и добровольно не отступит, это Ибрагим понимал хорошо.
Когда Роксолана была у него дома, между ней и Повелителем Ибрагим легко сделал выбор в пользу султана, потом пожалел, но никак не думал, что будет жалеть долго. В конце концов, это просто женщина, разве женщина может стоять между двумя сильными мужчинами, между ним и Повелителем, разве может заслонить собой его верность, проверенную годами, его преданность, их дружбу, такую необычную – дружбу всесильного падишаха и его раба? Всего мгновение назад казалось, что не может. Нет, не так, он был абсолютно уверен, что не может, боялся только одного: чтобы султан случайно не узнал о том, что верный раб видел его наложницу обнаженной, касался ее руками, губами, мог взять, но добровольно отказался. Только этого боялся Ибрагим, только этого.
Но встретился с зелеными глазами и понял, что бояться следовало другого. Один взгляд – и он не властен над собой, над своим сердцем, разумом, готов забыть об осторожности, готов на все.
Ибрагим поспешил подальше от гарема, проклиная встречу, но никак не мог заставить себя проклинать и эти зеленые глаза. А еще… это было самым ужасным: руки вспомнили ее тело, а губы – упругие соски ее груди. И видение не желало отпускать. Ибрагим даже заскрипел зубами, чувствуя, как его охватывает волна желания.

Роксолана тоже была потрясена этой встречей. Почему, зачем, за что?! Этот кареглазый человек заставил дрогнуть в ее душе что-то такое, чего она вовсе не желала. Роксолана полюбила султана, уже носила под сердцем его ребенка, была привязана к Повелителю душой, даже простила ему свое рабство. Зачем эта встреча с Ибрагимом? Ни к чему воспоминания о его горячих руках и губах!
Юная женщина старалась вспомнить, о чем беседовала с султаном.
Уже палили пушки в знак войны, ударили барабаны янычар, призывая очнуться от сонной одури и встать в строй, уже орали верблюды, ржали лошади, трубил черный боевой слон султана, визгливо орали торговцы и распорядители на улицах Стамбула, уже собралось трехсоттысячное войско, готовое выступить следом за янычарами… Все готово, завтра назначено само выступление. Повелитель пожелал попрощаться с Хуррем днем, потому что эта ночь не для любви, она для последних размышлений и поддержания боевого духа. К утренней молитве султан должен быть бодрым, выспавшимся и без мыслей о женщине в голове. Это понимала и сама Роксолана.
На сей раз все поменялось по времени, они сначала занимались любовью. Целуя ее лицо, грудь, лаская тело, Сулейман твердил, что желает запомнить каждую черточку, сохранить в своем сердце, умолял беречь себя и ребенка, хорошо кушать, быть осторожной и обязательно родить крепкого младенца.
– Вы не вернетесь до его рождения?! – ахнула Роксолана.
– Надеюсь вернуться, но поход есть поход…
После жарких объятий султан лежал, опершись на руку, согнутую в локте, и разглядывал возлюбленную. Та смутилась:
– У меня еще не прошел синяк… Не смотрите.
– Чего ты хочешь, попроси, я все сделаю.
– Нет, не сделаете.
– Почему? Чего ты желаешь такого, что я не мог бы сделать?
– Остаться. Я не прошу.
Сулейман вздохнул, поправляя ей волосы:
– Ты права, этого не могу, иначе завтра же перестану быть султаном. А что-нибудь попроще? Ты можешь попросить о чем-нибудь выполнимом?
– Могу.
– Говори.
– У меня не одно желание…
– Ты похожа на всех женщин. Говори, я исполню.
– Можно мне… можно мне, пока вас не будет, приходить сюда и брать книги?
– Что?!
– Я осторожно, я не буду забирать, только здесь почитаю.
– Так… еще что?
– Можно мне писать вам письма?
Сулейман хохотал от души:
– Нет, такого у меня не просила ни одна женщина! Не только у меня, сомневаюсь, чтобы вообще у кого-то! Пользоваться библиотекой, писать мне письма… Есть еще просьбы?
– Вы обещали приставить ко мне учительницу языков, чтобы учила читать и писать, а не только говорить.
– Хорошо, ты можешь брать книги, писать мне длинные письма, я распоряжусь об этом и попрошу Ибрагима срочно подыскать образованную наставницу. Но ты хочешь, чтобы я привез что-то из похода?
– Хочу.
– Наконец-то! Что? Рубины, изумруды, дорогие ткани, меха, рабов, что?
– Нет, если можно…
– Что? – Он уже понял, что сейчас услышит нечто необычное. Так и есть.
– В городах, которые вы счастливо завоюете, наверняка найдутся книги. Велите воинам не жечь их и не портить, пусть собирают.
– Хуррем! Хорошо, что тебя не слышит гарем, несдобровать бы.
– Но я же не гарему это говорю, а вам.
– Я привезу тебе все книги, какие смогут найти в завоеванных землях мои воины. Поистине, ты удивительная женщина. Скажи, а меня ты любишь не за то, что я учу тебя писать?
Она вдруг лукаво улыбнулась:
– Я люблю за учебу… только другую…
Сулейман схватил ее в охапку, прижал к себе:
– Вот так-то лучше, не то я скоро начну ревновать тебя к учебе! Иди сюда, у нас осталось мало времени…
Сейчас она жалела, что уходит в поход Сулейман, и радовалась, что за ним последует этот страшный человек – Ибрагим.

На следующий день 18 мая 1521 года утренний намаз был особенно долгим и торжественным, после чего султан заложил первый камень в основание будущей мечети имени своего отца Селима, поклонился праху великого прадеда – Мехмеда Завоевателя, легко вскочил в седло своего черного, как ночь, коня (только павлиньи перья на высоком тюрбане качнулись) и поднял руку в знак того, что пора выступать.
Следом за Повелителем в седло вскочил и верный Ибрагим. За ним последовали визири, беи, а там и все остальные. Огромное войско пришло в движение, улицы Стамбула снова огласили крики, рев верблюдов, конское ржание, сами улицы, казалось, дрогнули от тяжелой поступи боевых слонов… Ужасающая сила выступила против неверных. Только самые доверенные вроде Ибрагима, знавшие о гибели посла Бехрама, понимали, против кого направлена эта силища, но и те не могли быть до конца уверены.
Пока громада двигалась в направлении Эдирны, когда-то бывшей столицы Османов.
Сулейман держал себя так, словно страстно желал оставить за спиной в Стамбуле все свои сомнения и малейшую нерешительность. Может, так и было?
На первых привалах он не вспоминал о гареме, дворце, тем более о Хуррем. Молчал и Ибрагим. На какое-то время даже показалось, что жизнь вернулась в прежнее русло, когда не было этой зеленоглазой колдуньи, когда между ними не было никаких тайн и недомолвок. Ибрагим отдыхал душой, все равно с опаской ожидая малейшего упоминания о наложнице, боясь выдать себя хоть чем-то.
Сулейман от природы подозрителен, даже если не от природы, то всей прежней жизнью воспитан быть недоверчивым, слышать в каждом слове ложь, всех подозревать в обмане. Неудивительно, если вспомнить, что он младший сын младшего сына, что ему по всем законам не стоило даже мечтать не только о престоле, но и о самой жизни. Но вот случилось невообразимое – его отец Селим, одолев братьев и отца, стал султаном, а потом казнил собственных сыновей, оставив в живых только Сулеймана.
Что это было, простая случайность или султан Селим все рассчитал точно, оставив в живых только того, кто не пойдет против? Пошел бы? Возможно, и пошел, но Селим умер раньше, чем Сулейман успел набрать достаточно сил, чтобы выступить против отца. Или не выступил бы, терпеливо дожидаясь своей очереди?
Трудные вопросы, разве можно понять, как поступил бы человек, получи в руки большую силу, притом такой замкнутый и недоверчивый.
Во всей империи был всего один человек, которому Сулейман доверял безгранично, – Ибрагим. Даже матери так не верил, знал, что он для Хафсы все, потому что без него ей не бывать валиде – главной женщиной империи, что она сделала все возможное, чтобы привести к власти своего мужа Селима (это воины ее отца Менгли-Гирея помогли султану выступить против прежнего султана Баязида), знал, что нужен Хафсе даже больше, чем она ему, но до конца не верил.
А Ибрагиму верил. И не потому что тот был рабом, все, кроме знаний, получившим из рук благодетеля, а потому что они единомышленники. Для всех Ибрагим слуга, а Сулейман Повелитель, но наедине они даже не равные, Ибрагим впереди – пусть на шаг, но впереди. Он больше знал, больше умел, к тому же был более свободен, как бы странно это ни звучало. Ибрагим мог отправиться на смотр войск, уехать в Эдирну или даже в Египет, а Сулейман нет. Султан был привязан к Стамбулу и покидал столицу разве что для охоты, в остальное время он подчинен обычаям, правилам, закону в большей степени, чем вчерашний раб Ибрагим.
Ибрагим никогда не пользовался своим преимуществом и не намеревался этого делать. Ему не нужна видимая власть, куда заманчивей власть невидимая. Грек помнил, как однажды в их деревеньку занесло уличного актера с куклами. Все видели, что куклы на ниточках, что они движутся не сами по себе, но были в восторге от умения кукловода, от того, что эта подчиненность забывалась. Все, кроме мальчика, не расстающегося со скрипкой. Георгиса поразило другое – именно власть человека над безвольными куклами. Вот как надо: не приказывать, не угрожать оружием, не давить авторитетом, а тихонько дергать за ниточки, чтобы послушные твоей воле куклы выполняли твои желания. И при этом пусть остальные думают, что куклы движутся сами по себе, пусть аплодируют им, а не кукловоду. 
Маленький Георгис схватил самую суть самой сильной власти, той, что не бросается в глаза, той, что не видна, а значит, наиболее сильна.
Кукловод увез свои послушные деревянные игрушки, потом случилось страшное, и Георгис стал рабом Ибрагимом, многому обучился и даже подружился с шах-заде, наследником престола Сулейманом. Тогда он не думал об этой власти, просто дружил, но постепенно почувствовал ее вкус. Шах-заде слушал, советовался, и, научившись давать советы так, чтобы казалось, что додумался сам, Ибрагим постепенно все больше чувствовал себя тем самым кукловодом.
А теперь Сулейман уже султан, Повелитель, давший ему самому немалую власть в руки. Но Ибрагима привлекала не она, а именно возможность быть властителем дум султана. Так и было, Махидевран могла занимать его мысли только как женщина в постели и мать его сына, Гульфем и того меньше, остальные просто были красивыми телами, а разум, душа Повелителя оставались во власти Ибрагима.
И вот теперь произошло страшное: у Сулеймана появилась женщина, способная отобрать эту власть у грека. Еще хуже, что Ибрагим был готов сам попасть под ее чары, подчиниться, причем с восторгом. Но у Роксоланы уже был мужчина в подчинении, ей второго не надо, как не нужен соперник и Сулейману.

Шли не спеша, словно давая Европе время ужаснуться силе, неисчислимости войска, мощи пушек, неотвратимости падения. Опустошали по пути все, взимая такой налог на содержание войска, что люди, не дожидаясь голодной смерти, сами бросали все и уходили подальше в горы, где можно было бы хоть как-то прожить с семьями. Но Сулейман смотрел на все равнодушно, он знал одно: предками завещано продолжение их дела, он выполнил завещанное.
А еще знал, что если сегодня не выполнит, то завтра сабли янычар обернутся против него самого. Выбора не было, да он и не желал выбирать. Еще султан Селим готовил поход, неважно куда, но готовил. Если тетива натянута, а стрела наложена, то опустить лук уже нельзя. Вытащил клинок из ножен – руби врага, а если не намерен этого делать, то лучше не берись за рукоять меча ли, кинжала – все равно.

Только через несколько дней Сулейман впервые заговорил с Ибрагимом о Хуррем.
– Знаешь, о чем она меня попросила? Чтобы привез ей все книги, которые мои воины смогут раздобыть по пути. Распорядись об этом, за каждую книгу будет награда. А сам отбери, чтобы дурные не попали.
Ибрагим только кивнул, вовсе не хотелось обсуждать с Повелителем просьбы Роксоланы.
Но в конце десятого дня их догнал гонец с письмом. Увидев свернутое трубочкой послание, Сулейман с трудом сдержал улыбку, читал так, чтобы никто не видел. Но стоило развернуть послание, как бровь султана удивленно приподнялась, с каждым мгновением его лицо мрачнело, а в конце и вовсе потемнело. Сулейман скрутил листок и бросил в огонь.
– Дурные известия, Повелитель? – тревожно поинтересовался Ибрагим.
Странно, он сам получил от своего человека сведения, что в гареме все хорошо. Что такое могла написать султану Роксолана, что он разозлился?
– Нет.
– От кого письмо?
– От Гульфем.
– От кого?
Вот уж не знал, что кума-кадина умеет писать. С чего бы это, неужели пример Роксоланы подействовал?
– Написано рукой хазнедар-уста, я ее руку знаю. Витиеватые глупости, клятвы в любви и готовности птицей прилететь, если бы только разрешил. Может, разрешить и посмотреть, каково ей здесь будет?
В голосе горечь, Ибрагим понял почему – султан ждал письмо, но не от Гульфем. Если Роксолана сама не смогла написать, то догадалась бы попросить. Вон даже Гульфем догадалась.
– Завтра отправь Гульфем подарок. Она жемчуга любит. Найдешь?
Ибрагим снова лишь кивнул. Он и радовался, что Роксолана не пишет, и сочувствовал своему другу-хозяину. Нет, правы моряки, что не берут на борт женщин, от них все беды на свете! Влюбленный мужчина становится беспомощным и глупым и перестает быть властелином своей судьбы.
Грек твердо решил сделать за время похода все, чтобы и султан, и он сам выбросили из головы эту роксоланку, лучше уж глуповатая Гульфем, чем безжалостная Роксолана, еще и способная поссорить султана с его другом или вообще погубить Ибрагима.
В Стамбул был отправлен отменный жемчуг в красивой резной шкатулке, которая и сама по себе подарок.

+1

23

Всего лишь наложница…

Что-то неуловимо изменилось уже на следующий день после ухода султана в поход. Никто в гареме, кроме валиде, пока не знал о беременности Роксоланы, но отсутствие Повелителя она почувствовала быстро. Больше не было рядом защитника, который каждый вечер звал к себе в покои, которому могла пожаловаться, хотя никогда не стала бы этого делать. Теперь она была одинока, одна против целого гарема.
Началось с простых насмешек.
– Ах, как наша Хуррем переживает! Даже есть почти перестала.
– А похудела-то как! Одни глаза остались.
– А они у нее были? Разве можно назвать глазом такой синяк?
– Может, это не Махидевран ей подбила, а сам Повелитель?
– Да, надоела со своими стихами и заумными речами!
Они хихикали, старательно делая вид, будто ее саму не замечают. Хотелось крикнуть: «Что я вам плохого сделала?!» Плотину, сдерживавшую зависть, прорвало, и гадкое чувство затопило весь гарем. Бояться больше некого, Повелитель ушел не на один месяц, валиде Хуррем словно не замечает, кизляр-ага тоже вдруг сделался слепым. Пока вернется султан, много воды может утечь… А разве можно надеяться, что за время похода он не забудет наложницу?
Кизляр-ага позволял ей брать книги в султанских покоях, вернее, находиться там, – забирать драгоценные манускрипты в свою комнату Роксолана не рискнула бы и сама. Но при этом евнух стоял над душой и внимательно следил, что делает наложница. Весь его вид показывал, насколько страшно занятому евнуху надоели выходки глупой женщины!
– Что ты за мной следишь? Повелитель разрешил читать!
– Разрешил, но не сказал оставлять тебя тут одну.
– Я никуда не денусь и книгу не унесу.
– Читай, я подожду, – вздыхал кизляр-ага, складывая руки на животе и скорбно вздыхая, мол, что с тебя возьмешь, если у тебя никакой совести нет.
Однажды Роксолана вдруг вспомнила, как ругала Фатима ее саму за то, что складывает руки на груди или животе, мол, это примета дурная, сцепить руки – значит перекрыть своей судьбе путь, ухудшить ее.
– Кизляр-ага, почему ты пальцы сплетаешь?
– А что? – испугался евнух.
– Судьбу свою этим ухудшаешь. Ты разве не знал?
У бедного кизляр-аги глаза полезли на лоб.
– Нет, не знал.
– Тебе никто не сказал?
– Нет.
– Запомни, а то ненароком испортишь жизнь.
Евнух посмотрел недоверчиво, но на всякий случай пальцы больше не переплетал, а вечером поинтересовался у Фатимы, правда ли это. Та кивнула:
– Да, переплести пальцы, скрестить руки на груди или обхватить колени – дурной знак.
Но даже после этого отношение к Хуррем у кизляр-аги не изменилось. Он не верил, что султан долго может быть увлечен вот этой худышкой. Об этом они говорили с евнухами каждый день, вернее, говорили евнухи, а он только покряхтывал и слушал.
Кизляр-ага по-своему даже жалел девушку, поманила ее судьба лакомым кусочком и тут же бросила наземь. И неважно, сплетала Хуррем свои пальчики или нет. Да уж, лучше бы и не знать такого возвышения, какое было у этой любительницы поэзии в последние два месяца. Верно говорят: чем выше поднимешься, тем дольше падать придется.

– Тебе гулять побольше нужно. Сидишь за своими книгами. Так и помереть недолго. Умрешь, что я Повелителю скажу? Что ты скрючилась и ослепла из-за чтения?
Кизляр-ага ворчал беззлобно, просто ему надоело часами выстаивать рядом с читающей Хуррем.
– А ты не стой рядом! Займись своими делами. Я сама вернусь в комнату.
– Ишь чего захотела – чтобы я ее в султанских покоях оставил! Ты не баш-кадина и даже не кадина пока. Вот родишь, тогда чего-то требуй.
– А я ничего не требую, только то, что разрешил Повелитель. Правда, не стойте, кизляр-ага. Пусть за дверью подождет кто-то из евнухов; закончу – позову, он поставит книгу на место и меня уведет.
– Потерплю.
Роксолана прекрасно понимала, почему неотступно следует сам главный евнух, почему терпеливо (или не очень) переминается с ноги на ногу. Боится оставить ее у султана в покоях, чтобы не навела порчу или не колдовала.
– Кизляр-ага, если бы я захотела околдовать Повелителя, то уже сделала бы это.
– А ты разве не околдовала?
– Околдовала.
У евнуха уши приподняли чалму.
– Знаешь чем?
– Чем же?
Верил и не верил, разве можно признаться в колдовстве открыто? Значит, смеется.
– Вот именно этим – что читать умею, что книги люблю, стихи. А главное – я самого Повелителя люблю. Не за подарки или могущество, а его самого, понимаешь?
Что-то дрогнуло в зачерствевшей душе кизляр-аги. Если б его так любили! Но никогда он не услышит таких слов, никогда женщина не скажет ему о любви, презирают, насмехаются – конечно, в лицо смеяться никто не рискует, разве только взбешенная Махидевран кастратом назовет, остальные молчат. Но он-то не слепой, все замечает, все понимает, все помнит.

Его изуродовали еще мальчиком, но лекарь попался хороший, сумел все сделать так, чтобы он не просто выжил, но и не превратился в толстую бабу с визгливым голосом. Совсем избежать женственности не удалось: голос был тонок, ручки маленькие, ножки тоже, но не оплыл, не стал похож на бочку. Именно потому надолго удержался в гареме и рядом с Повелителем.
Он все помнил, кроме своего имени. Название должности – кизляр-ага – приросло настолько, что стало этим именем. Кизляр-ага как у других Рустем-ага, Яхья-ага, как Ахмед-паша, Пири-паша… До паши ему далеко, хотя власти куда больше.
Лекарь оказался опытным, а мальчик живучим (после операции погибали многие), а еще сообразительным и умеющим не колоть глаза своим уродством, в котором не виноват. Просто он каким-то чутьем понял, что если сделает вид, что все как и должно быть, то сумеет добиться большего.
В первые годы он и не знал, что у других может быть иначе, чем у него, искренне полагая, что естество отрезают всем, потому и называется «обрезание». Но однажды увидел обнаженного слугу, ахнул:
– Мас Аллах, ему не делали обрезание?! Висит, как у жеребца.
– Если он не правоверный, так и не делали.
А потом увидел все и у правоверного, сообразил, что с ним самим что-то не так. На свое счастье, не задал вопрос, чтобы не смеялись, а поразмыслил и понаблюдал. Как раз в это время отбирали евнухов в гарем шах-заде Сулеймана в Манисе.
Открывшаяся истина была страшна, юноша понял, что отличает его от других, что он не мужчина и не женщина, никогда не познает счастья семейной жизни, которое дается даже рабам, не познает счастья любви.
Черноглазый, сообразительный, ловкий, он мог бы нравиться девушкам, но те сторонились. Чувствовали, что что-то не так? Но когда однажды попытался взять за руку симпатичную рабыню, та фыркнула:
– Уйди, кастрат вонючий!
«Кастрат» он уже понимал, а почему вонючий?
И это понял. За проведенные в обществе себе подобных годы юноша настолько привык к запаху мочи, что не замечал его, но постепенно научился просто контролировать себя, подвязывал ткань, часто менял, часто мылся с великими предосторожностями.
А потом шах-заде решил переполовинить евнухов, тех, которые не были полностью кастрированы. Не выдержали многие, погибли, а те, что выжили, после перенесенного совсем обабились. Вот тогда и помянул добрым словом лекаря юноша, хотя как за такое можно добром поминать?
Умный, не такой вонючий, как многие другие, ловкий, способный ужом проскользнуть и быть незаметным, он быстро стал кизляр-агой – главным евнухом, начальником над девушками. Повелитель ценил своего евнуха за умение сглаживать углы, за то, что не бегал с жалобами на непослушных рабынь, что не враждовал с валиде, не задавал вопросов и не сплетничал.
В гареме и без кизляр-аги все всё знали, а он, если не желал говорить, складывал внизу живота маленькие ручки и картинно закатывал глаза. Даже рабыни по-своему любили главного евнуха, потому что не был злым и жестоким, а если и вредничал, так это издержки должности. Но все знали, что кизляр-агу в мелочах можно задобрить подарками, а в чем-то важном он будет как каменная стена стоять на страже интересов своего господина.
К хихиканью за спиной и перешептыванию он давно привык, научившись относиться к этому снисходительно. В остальном кизляр-агу уважали, насколько женщины могут уважать евнуха. Зарвавшихся он быстро ставил на место, хотя попадались и такие, как баш-кадина Махидевран. Родила Повелителю сына и решила, что ей все можно. Вот и поплатилась.
И эта Хуррем тоже… Нет, она не насмехалась над кизляр-агой открыто, но в каждом ее слове, особенно о книгах и учености, он слышал насмешку. Ничего, жизнь и ей покажет. Уж иногда заползает в скалах выше, чем залетает птица. Он потерпит и посмотрит, как будет падать с высоты зазнавшаяся ученая Хуррем. И не такие падали…
Повелитель в походе, валиде занята своими делами и болезнями, Махидевран в опале в летнем дворце, куда не мешало бы переехать и гарему, да, видно, в этом году всем не до переезда. Роксолана одна… Нет, вокруг все время кто-то есть, рядом Фатима, Гюль, еще три приданных ей служанки, то и дело вертится кизляр-ага, иногда зовут к валиде. Но все равно одиночество давит.
Фатима и Гюль заглядывают в глаза, улыбаются, Роксолана улыбается в ответ, пряча глаза. Эта улыбка больше похожа на оскал. Доверять тем, кто уже однажды предал, нельзя. Других нет.
Уходила в покои султана, читала, пыталась писать сама. Все ради того, чтобы снова ощутить его присутствие, вспомнить каждую ночь миг за мигом. Ругала себя за то, что спала по ночам, а не смотрела на Сулеймана пусть даже в темноте. Потом вспомнила, как он испугался такого разглядывания (султана нельзя видеть спящим!). Заново проживала каждый день, который была рядом с ним. До дрожи в коленках, до мурашек по коже вспоминала его руки, его губы, касавшиеся самых потаенных мест. Сама пыталась представить, как ласкает, как гладит, целует его красивое лицо, плечи, прижимает к щеке сильную ладонь…
Представляла ночами и чувствовала ответный жар. Недаром говорят, что влюбленные связаны и на расстоянии, – султан, несомненно, чувствовал, откликался. Это хорошо, это означало, что не забыл, что так же ждет и желает встречи, как она сама.
Но однажды…
Роксолана с трудом отогнала это ощущение. Показалось, что ее груди коснулись те, другие руки – руки Ибрагима! Что ее плечи сжали другие ладони, груди коснулись другие губы… Она дернулась, словно стараясь выбраться, освободиться. Удалось, но ненадолго. И самым страшным для Роксоланы было ее собственное желание подчиниться чужим рукам.
Когда в следующий раз кожей ощутила эти страстные прикосновения, мысленно отбивалась уже не так уверенно. Где-то внутри крепло желание подчиниться, отдаться хотя бы мысленно. Стало страшно, словно изменяла султану, но отказаться уже не могла.
Почему она уверена, что это Ибрагим? Может, это Повелитель так страстно желает ее? И отбиваться нельзя: если это Сулейман мысленно снова и снова ласкает свою Хуррем, то сопротивляться даже мысленно – преступление. И она подчинялась, горела под этими незримыми прикосновениями, чуть не дугой выгибалась, чувствуя на своей груди горячие губы, а на бедрах сильные руки.
Что за наваждение?! Он ласкал ее каждую ночь, горячо, требовательно… От этого по утрам под глазами ложились тени, словно после настоящих бурных ласк мужчины. Еще немного, и заметят. Конечно, можно отговориться бессонницей в тоске по султану, но выдадут блестящие глаза. Глаза приходилось прятать, чтобы никто не прочел в них преступных мыслей.
Роксолана старательно обманывала сама себя, твердила, что это Сулейман вспоминает их объятия, что это он так страстно желает свою Хуррем, потому желание летит через многие земли от него до нее. Убеждала, что не отвечать нельзя, можно обидеть султана, он забудет, откажется… И понимала, что все обман: если Сулейман и желал, то не так страстно, его объятья были другими. А в этих ночных видениях самым главным было сознание недозволенности, невозможности самих объятий. Не потому, что они больше похожи на колдовские, а потому, что запретны.
Чувствуя, словно чьи-то пальцы пробегают по ее позвоночнику, гладят спину и ягодицы, Роксолана уже понимала, что это мысленно делает Ибрагим, это его руки именно так касались ее, тогда еще будущую невольницу гарема. Сулейман ласкал иначе, он уже был хозяином и запретов не ведал, а Ибрагим словно сознательно играл с огнем.

+1

24

Она гнала видения, старалась как можно меньше спать, больше думать о Сулеймане, вспоминала и вспоминала каждое его прикосновение и с каждым днем все сильнее чувствовала, что Повелитель думает о ней реже, чем Ибрагим, и хочет ее меньше.
А однажды вдруг приснились сначала все те же горячие ласки Ибрагима, а потом будто он тянет ее за руку за собой, но она точно знает, что тянет к краю бездны. Шагнуть туда страшно и сладостно, полететь в последнем полете, понимая, что внизу погибель, но не жалея ради этих мгновений полета и самой жизни.
И вдруг ужаснулась: а как же ребенок?! Он тоже погибнет вместе с ней?
Села на постели с криком: «Не-ет!» К ней кинулись Фатима и Гюль:
– Что, госпожа, что вам приснилось?
Роксолана сидела, пытаясь понять, что происходит, помотала головой:
– Нет, ничего… все хорошо…
Потом легла тихонько и до рассвета лежала без сна, пытаясь разобраться в самой себе.
Было ощущение, что отступила от края пропасти, уже занеся над ней ногу.
Это наверняка так и есть, потому что отвечать Ибрагиму даже так, мысленно, означало выдать себя при первой же встрече, а еще – потерять Сулеймана. Она вдруг поняла это совершенно отчетливо. Если только допустит в мысли Ибрагима, Сулейман будет потерян.
Как она могла забыть об этом, как могла ночь за ночью даже мысленно поддаваться горячим ласкам грека, как допустила даже мысль о возможности таких ласк?! Неужели в ее душе всего лишь страсть к рабу и черная неблагодарность к султану? И дело не в том, что один раб, другой господин. Сулейман любил, а Ибрагим всего лишь желал. Султан оценил ее разум и душу, а раб всего лишь грудь и бедра.
Как она могла даже мысленно, даже во сне променять одного на другого?
Сердце сжало так, что не вдохнуть, душу заполнила горечь. А что, если Сулейман почувствовал ее почти предательство? Если своим откликом на сумасшедшую страсть Ибрагима она оттолкнула Повелителя, ведь у него чуткая, хоть и закрытая душа. Больно, горько… Дождаться бы ответного письма, чтобы понять, что не забыл свою Хуррем, не забыл, как учил ее писать и любить.
Но письма не было.

Роксолана не просто просила разрешения писать Повелителю во время его похода, он обещала делать это часто. Не просила отвечать, понимая, что так даже лучше, его ответы будут означать любовь. А если нет? Если гонец с письмом давно уехал, а ответа нет?
На второе еще рано ждать, но первое давно полетело искать Повелителя на просторах Европы.
Ужасалась тому, что Сулейман мог почувствовать что-то неладное, корила себя за преступные мысли и желания, клялась забыть само имя Ибрагима и уговаривала, что письма нет потому, что султан занят, что он далеко, что гонцу трудно разыскать Повелителя…
Да, конечно, пока найдет, пока Сулейман ответит…
И вдруг…

Нужно быть среди людей, пусть это даже болтливые наложницы, решила Роксолана. Когда она не одна, когда вокруг болтовня, необходимо отвечать на чьи-то насмешки, тогда невозможен возврат к тому страшному состоянию, когда она поддавалась далекой страсти Ибрагима.
А еще говорят, что она колдунья, что околдовала султана. Вот это бы на себе испытали! Куда ей до Ибрагима, у того страсть горы и реки, леса и поля преодолевает, но главное – доводы разума. Вот кто колдун и кого надо бояться. А может, он и султана так – околдовал, подчинил своей воле, ведь недаром тихонько говорят, что Повелитель все делает по подсказке своего раба.
Стало страшно, словно рядом в темноте змея, ты ее не видишь и не слышишь, а она может напасть в любой миг. А султан, неужели он ни разу не почувствовал эту страшную силу, власть воли Ибрагима, давление его личности? Может, и чувствовал, но освободиться не в силах?
Роксолану вдруг пронзило понимание, что только она может спасти Повелителя, но для этого нужно самой справиться с Ибрагимом и остаться нужной султану.
И если в первое уже верилось, потому что получалось мысленно отбрасывать эти руки, как только они снова пытались коснуться груди, оттолкнуть грека, то второе непонятно, потому что письма не было.
Она действительно несколько раз мысленно дала отпор накатившему желанию, сумела справиться с собой. И сон не повторялся, чтобы отступила от края пропасти далеко. Только вот надолго ли? И почувствовала, что эта страшная сила тоже отступила, но не исчезла, что будет ждать своего часа, чтобы утащить за собой в пропасть, погубить душу…

– Хуррем…
Только Гульфем ей не хватало! Но на лице привычная улыбка с ямочками на щеках, и смех сегодня как всегда, как раньше – звонкий и беззаботный. О чем ей заботиться? Любимая икбал Повелителя, носящая под сердцем его ребенка. Но у кумы-кадины слишком довольный вид – значит, что-то случилось.
– Посмотри, что мне прислал Повелитель.
Прислал Повелитель? Значит, от него все же приходят письма? Конечно, как она могла в этом сомневаться? Тут же мелькнуло подозрение, что ей самой просто не отдают послания султана. Да, такое вполне могло быть, ведь гонцы прибывают не к ней лично, а к тому же кизляр-аге.
Красивая резная шкатулка, а внутри отборный жемчуг россыпью.
– Красиво…
– Да, это ответ на мое письмо. А тебе он что прислал?
Роксолане понадобилась выдержка, чтобы не вскрикнуть. Гульфем писала Повелителю, и он ответил? А ей почему не ответил?!
– Ты умеешь писать? Вот уж не знала…
– Не одна же ты умная. Смотри, какой жемчуг!
Роксолана протянула руку вроде за шкатулкой, и тут…
– Ай, что ты наделала?! Бессовестная!
Покачнувшись, Роксолана упала наземь, конечно задев шкатулку, от чего та выскользнула из рук счастливой Гульфем, и жемчуг оказался в траве.
– Ай! Ай! Ищите жемчуг!
Но рабыни бросились к лежавшей вроде без чувств Хуррем.
– Что с ней?! – ужаснулся кизляр-ага.
Валиде махнула рукой:
– Ничего страшного, с беременными так бывает…
Так гарем узнал, что Хуррем носит ребенка.
Гульфем обомлела:
– Она беременна?!
– А почему нет, ты же родила троих, теперь ее очередь.
Роксолана уже пришла в себя, если честно, то она вовсе не теряла сознания, это была уловка, чтобы выбить шкатулку из рук Гульфем. Удалось, в траве смогли разыскать далеко не все жемчужины, большинство так и пропало. Гульфем почти плакала:
– Такой красивый жемчуг…
– Не сердись на меня. Хочешь, отдам большой рубин, который у меня есть?
– Тот большой?
– Да, только не плачь. И Повелителю я сама повинюсь, что рассыпала твой жемчуг.
На замену Гульфем согласилась, она любила не только жемчуга, но и рубины тоже. По распоряжению Роксоланы Фатима принесла рубин, он перекочевал в ту самую шкатулку, но для вида довольная Гульфем все же немного пошмыгала носом.
Валиде внимательно наблюдала за Хуррем. Она заметила, как быстро пришла в себя юная женщина, так не бывает, если человек теряет сознание по-настоящему, значит, это хитрость? Хафса была вынуждена признать, что хитрость удалась. Видно, Хуррем хотела рассыпать жемчуг, она этого добилась.
Валиде постаралась, чтобы их с Хуррем беседу никто не слышал. Была рядом хезнедар-сута, но это второе «я» валиде, ей доверять можно. Со стороны казалось: заботливая свекровь расспрашивает невестку о самочувствии, это неудивительно после обморока молодой женщины.
– Ты отдала Гульфем подарок Повелителя? Не боишься, что он рассердится?
– Я объясню, что невольно обидела Гульфем, а потому была вынуждена пожертвовать его даром, и вымолю прощение.
– А тебе Повелитель пишет письма?
Роксолана усмехнулась:
– Я их не получаю.
Валиде вздрогнула: какой ответ! Хуррем в очередной раз доказала, что умна. И не признала, что не пишет, и подчеркнула, что письма могут просто скрывать. Хафса кивнула, словно с чем-то соглашаясь:
– Думаю, ему некогда. Поход, к тому же у Повелителя новая интересная наложница… Ибрагим пишет, что умная и красивая…
Роксолана сумела не упасть в обморок по-настоящему. Вяло покивала, не поддерживая разговор, и ушла к себе, пожаловавшись, что голова все еще кружится.
Глядя ей вслед, Хафса размышляла.
Ибрагим действительно сообщал, что у султана новая наложница – красивая, образованная, умелая в любви. Может, отвлечет от Хуррем? Валиде вдруг усмехнулась: да что теперь, всю жизнь султана от кого-то отвлекать? От Гульфем, когда та стала слишком много себе позволять, отвлекала Махидевран, от черкешенки Хуррем, от Хуррем еще кто-то, а вдруг та окажется слишком властной? Тогда снова придется искать отвлекающую?
Валиде в гареме главная женщина, это признают все, даже наложницы. Вот если бы они еще не позволяли себе в этом сомневаться… А то стоит попасть в спальню султана больше чем на одну ночь, начинают считать себя равными валиде. Глупые курицы! Женщин у Повелителя может быть сколько угодно, а мать одна, и с этим им придется считаться.
Хафса вздохнула, а вот письма девчонки султану придется отправлять, нужно сказать об этом кизляр-аге. Или пока нет? Пусть султан увлечется той образованной красавицей, что нашел ему Ибрагим. Решено – пока оставить все как есть.

Роксолана с трудом выдержала пребывание подле валиде, чувствовала, что та все поняла, потому торопилась к себе.
Внутри неотступно билась одна мысль: у Сулеймана новая женщина! Умна, образованна и красива. Вот где главная опасность, а не в суетливости глупой Гульфем!
А может, это все выдумки, чтобы довести ее до слез? Султан волен брать на ложе столько женщин, сколько захочет, в том числе и на подвластных территориях. Ничего, вот вернется…
А если привезет ту красавицу с собой?! Она образованна… Я Аллах! – невольно произнесла Роксолана, сама поразившись, что подумала «О, Господи!» по-турецки, а не по-русски.
Повелителю некогда, но почему он Гульфем прислал письмо, а ей нет? Неужели вот так быстро все и закончилось? Сердце затопила тоска, уж слишком недолговечным оказалось счастье. Мало того что в гареме ненавидят, жить приходится словно овце в волчьей стае, так и султан, похоже, забыл…
А может, просто не получал ее писем? Вполне возможно, потому что всем ведают кизляр-ага и валиде. Какая же она дура, что ждет ответ вместо того, чтобы отправить следующее послание. Нет, она не просто дура, а преступница, потому что еще и мысленно обнимается с проклятым Ибрагимом! Конечно, проклятым, потому что это он нашел Повелителю новую женщину.
Нет, она так просто не сдастся, не может Сулейман быстро забыть их посиделки по вечерам, горячие объятия, ночные ласки… Забыть о том, что у них будет ребенок.

+1

25

Почему же не может? Разве мало у него и без Роксоланы было объятий, которые забылись за эти два месяца? И дети есть, и еще будут, вон Дамла ходит в животом, скоро родит… И о посиделках забыть просто, вдруг та другая сама умеет писать, вдруг она грамотней и знает больше стихов? Умеет играть на кемане? Да мало ли что умеет?
Ну уж нет!

Роксолана взялась за перо. На бумагу легли строчки:

Коль любимый не пишет – не нужна я ему?
Не обманет?
Я живу – не живу, и сама не пойму,
Как в тумане…
Даже солнце без вас для меня не встает
И не встанет.
Если песен своих соловей не поет —
Роза вянет…

– Кизляр-ага, если Повелитель не получит и это письмо, я пожалуюсь, когда он вернется.
Евнух подумал, что Повелитель может и не послушать жалобы надоевшей наложницы, но на всякий случай огрызнулся:
– С чего ты взяла, что он не получил твое письмо? Может, просто отвечать не хочет?
– Гульфем на ее глупости ответил, а мне нет?
– Но-но! Хезнедар-уста глупости не напишет.
– Ах, так это хезнедар-уста Повелителю в любви объяснялась?
Кизляр-ага фыркнул, точно рассерженный кот, он понял, что попался, и теперь был раздосадован на Хуррем вдвойне.
– Не болтай глупостей. Давай твое письмо.
– Я сама передам его гонцу.
– Чего удумала?! Кто его пустит в гарем? Давай сюда.
– Кизляр-ага, не рискуй, а вдруг Повелитель ждет это письмо? Мы договаривались, что я буду писать каждую неделю. Приедет, спросит, что я скажу?
Она вдруг вспомнила, как насмехалась Гульфем, мол, Повелитель Хуррем не пишет… Сама Роксолана рассмеялась в ответ:
– Мы договаривались, что буду писать я, но не о том, что будет отвечать он. Повелителю некогда, он воюет.
– Но мне-то написал?
– Сам? Или поручил писцу, чтобы от тебя отвязаться?
Тогда Роксолана не стала слушать ответ Гульфем, разыграла обморок, хотя, конечно, на сердце кошки скребли от обиды и досады.
Теперь вдруг вспомнила и повторила евнуху:
– Я обещала писать часто, Повелитель отвечать не обещал. Он прислал жемчуг назойливой Гульфем, чтобы отвязаться, а мне обещал подарить книги. Это не шкатулка с побрякушками, воз книг не отправишь через столько земель. Сам все привезет.
– Воз книг?! – невольно ахнул евнух.
– А ты как думал? Иди отправь письмо, да гонца подбери получше.
– Давай уж…
Вообще-то кизляр-ага отличался осторожностью и звериным чувством опасности и выгоды. А вдруг эта худышка права, и Повелитель ее не забудет? Как тогда отвечать за пропавшие письма? Одно могло затеряться, но больше?.. Вах, так можно навлечь на себя неприятности! Он отправит письмо с надежным гонцом, Инш Аллах!
– А где моя учительница? Повелитель велел тебе привести учительницу языков. Почему до сих пор ее нет?
– Да разве тебе до учебы? Не ешь, не спишь. Хочешь, чтобы Повелитель потом обвинил в твоей худобе нас с хезнедар-устой?
– Это не твое дело. Тебе было сказано привести жену венецианского купца? Почему не привел? Где она? Только не говори, что сама не захотела идти, не поверю.
Кизляр-ага замахал на Роксолану ручками:
– Чего взъярилась? Придет твоя учительница.
– Когда придет? И еще ты должен привести наставницу, чтобы игре на кануне учила.
– Что-то я такого распоряжения Повелителя не помню…
Роксолана хотела огрызнуться, мол, зато я помню, но вовремя сдержалась. Приподняла бровь:
– Ты не помнишь? У кизляр-аги память стала плоховата? Надо сказать об этом Повелителю.
Тот снова замахал руками:
– Помню, помню. Приведу.
Он вылетел из комнаты Роксоланы, утирая лоб платком. Вот бешеная! Ладно бы требовала себе украшения или наряды, а то ведь учителей требует. Ладно, пусть учится, может, скорее надоест со своими глупостями.
И снова евнух мучился, пытаясь найти ту самую золотую середину между валиде, Махидевран и этой ученой Хуррем. Он пытался понять, стоит ли говорить валиде об учительницах Хуррем. Не сказать нельзя и сказать – значило бы словно разрешение просить.
Нашел-таки выход, отправился к валиде со вздохами:
– Валиде-султан…
– Кизляр-ага, что случилось?
– Нет, ничего. Просто хотел сказать, что буду отсутствовать в гареме полдня, а то и больше. Если что-то нужно, скажите сейчас…
– А где ты будешь?
Хафсу не обмануло притворно сокрушенное выражение лица евнуха, она прекрасно знала кизляр-агу и понимала, что это спектакль. Просто ему нужно сообщить, куда уходит, и заручиться поддержкой.
Валиде игру приняла: с кизляр-агой ссориться вовсе ни к чему, они всегда заодно, хотя он и двуличный.
– Пойду за учительницей для Хуррем.
– За кем?!
Последовал новый вздох, евнух стрельнул глазками на госпожу и снова опустил их, привычно сложив руки на отсутствующем причинном месте. И вдруг вспомнил о словах Хуррем про дурную примету, испуганно дернул руки в стороны. Валиде с изумлением смотрела на эти пассы.
Он опомнился, фыркнул:
– Повелитель перед отъездом велел привести для Хуррем учительницу языков. Ибрагим-паша нашел жену венецианского купца, она грамотная, теперь сказано привести.
– Гяурку в гарем?
– Она правоверная. К тому же сестра друга нашего Ибрагим-паши.
– И к чему этой Хуррем учиться? И без того весь ум в книги ушел.
– Она еще одно письмо Повелителю написала…
– Еще? Чего же ей нужно, ведь Повелитель не отвечает.
– Валиде-султан, они договорились, что Хуррем будет писать каждую неделю, а он необязательно отвечать.
– Это она тебе сказала?
– Да.
– Лжет.
Кизляр-ага вздохнул:
– А если правда?
Хафса и сама об этом подумала. Что, если они и впрямь договорились, что Хуррем будет писать? Все могло быть, если вспомнить, что султан сам по вечерам учил наложницу выводить закорючки на бумаге, точно она не женщина, а ученый улем.
Хай Аллах! Знала бы, как повернет, разве допускала под очи Повелителя эту певунью?! И в гарем не взяла бы. Вот змею подбросил Ибрагим!
– Иди выполняй приказы новой госпожи.
И кизляр-ага тоже хорошо знал валиде, и его не обманула ее притворная послушность судьбе.
– Я выполняю приказы Повелителя, валиде-султан.
Хотел добавить, что Повелитель околдован змеей, но придержал язык: кто знает, как повернет?
И снова он привычно сложил ручки внизу живота, но опомнился. Шайтан! Пока не знал, вел себя, как хотел, а теперь вот вспоминай каждый раз, что пальцы переплетать нельзя и руки складывать тоже! Когда семенил от валиде по коридору, мелькнула мысль, что, может, своей дурной привычкой и испортил себе жизнь? Может, потому и лишился мужского достоинства, что к нему руки прикладывал?
Хотя нет, лишился раньше, позже стал его словно защищать, скрывать отсутствие за сложенными руками. Кизляр-ага снова мысленно выругался, словно Хуррем виновата, что он кастрат.

Валиде сказала Роксолане правду: Ибрагим действительно нашел для султана новую наложницу. Он очень постарался, Анна была похожа на саму Роксолану – зеленоглазая, стройная, образованная и умная, только ростом выше, под стать самому Сулейману. Она была опытная в любви, одинаково хорошо умела доставить мужчине удовольствие в постели, поддержать разговор или просто разыграть смущение.
Казалось, перед такой наложницей Сулейман не устоит. Он и не устоял, даже не находил нужным сопротивляться. Разве султан должен отказываться от красивой женщины только потому, что дома ждет беременная наложница? Никогда такого не бывало и никогда не будет.
Ибрагим раздобыл красавицу в Софии. И новая женщина у султана, казалось, заставила его забыть, зачем пришел в эту землю. Остановились, стояли уже не первый день, а Сулейман все не объявлял, куда пойдут дальше. Формально просто ждали, пока подтянется остальное войско, в действительности султан проводил дни и ночи с Анной и охотился. Охотился тоже с ней, бесстрашная красотка скакала рядом, пыталась стрелять из лука, восторженно кричала, лица при этом не прятала.
Может, это и подкупало Сулеймана? Необычная женщина с необычным поведением, такую в гарем нельзя, но Анна вызывала восторг своей смелостью, презрением опасностей, ловкостью и любовным пылом. Он довольно быстро выяснил, что ее знания не просто поверхностны, а обрывочны и никуда не годны, красавица нахваталась умных выражений, не всегда понимая их смысл, но умело щеголяла «образованностью».
Две недели султан расслаблялся в обществе гяурки, две недели его наставник Касим-паша сокрушенно качал головой: идти в поход, чтобы забавляться с женщиной? Об Анне бросил Повелителю невзначай:
– Вряд ли такая будет хорошей матерью…
Сулейман рассмеялся:
– Я не жду от нее детей.
– И в гарем ее нельзя, перессорит всех со всеми, – упрямо добавил Касим-паша.
– И в гарем не возьму. Эта красавица только для забавы на время. В гареме и без нее женщин достаточно.
Но о Хуррем упорно молчал, даже с Ибрагимом молчал. А тот молчал, боясь себя выдать.
Роксолана была права, чувствуя его страсть, обжигающую на расстоянии, такова была сила воли и характера грека, что если чувствовал что-то сильно, то и впрямь мог издалека убить или сжечь. Он желал оставленную в Стамбуле женщину. Не свою, Сулейманову, носящую от султана ребенка, но от этого ставшую почему-то еще более желанной. Ибрагим уже забыл свое давнее намерение выдать своего сына от Роксоланы за султанского и привести его к трону. Нет, сейчас он просто хотел эту женщину!
А то, что она почти кадина, распаляло страсть еще сильней. По ночам представлял, как обнимает, зовет с собой, она отвечала… Чувствовал, что отвечала, поддавалась его рукам, губам, его страсти, загораясь сама.
И вдруг перестала! Там, вдали, женщина словно очнулась, стряхнула с себя наваждение далекой страсти Ибрагима, оттолкнула его руки.
Ах так? Ты будешь моей, даже если это приведет и к твоей, и к моей гибели! – решил Ибрагим. Почему, зачем? Разве не было, кроме этой зеленоглазой худышки, других женщин? Умных, красивых, достойных его любви, возможно, больше, любовь к которым не угрожала жизни? Или именно опасность распаляла Ибрагима сильней самой страсти? Он и сам не смог бы ответить, знал одно: вернется – продолжит атаки на Хуррем, будет добиваться ее, пока не добьется.

А пока вокруг были походные шатры, и сладко стонала на ложе султана красавица Анна.
Сулейман дарил ей безумные подарки, осыпал золотом, драгоценными камнями, а еще ласками. И только он один знал, что все чаще по ночам руки вместо полных плеч Анны ищут худенькую Хуррем, ждут смущения и ответной страсти, а не расчетливых вздохов и умения опытной любовницы.
Он не оставлял ее на ложе до утра, выпроваживал, как только получал удовлетворение, но Анна, предупрежденная, что султана нельзя видеть спящим, не противилась, поднималась и уходила. И Сулейман оставался пусть удовлетворенным физически, но один. Тогда и искали руки Хуррем. Искали, но не находили, та была далеко в Стамбуле. И писем, как обещала, не писала.
– Повелитель, гонец. Письма из Стамбула.
Сулейман кивнул, отодвинув в сторону поднос с несколькими свитками, мол, потом почитаю. И вдруг один небольшой свиток привлек его внимание. Сулейман хорошо знал эту бумагу, она из его собственного кабинета. Хуррем? Неужели наконец собралась написать?
Рука невольно потянулась к письму.
Печать сломал не глядя, очень не хотелось разочароваться. Но одного взгляда на не слишком твердые буквы было достаточно, чтобы понять: она! А в письме…
«Даже солнце без вас для меня не встает…»
Девочка моя любимая! Она ждала письма, Сулейман пробежал глазами остальное и понял, что уже писала и ждала ответа, тоскуя и ужасаясь отсутствию. Хуррем ждала, а он обнимал Анну, насквозь фальшивую и алчную?
Да, он поинтересовался у красавицы, что ей привезти из похода, Анна лукаво перечислила множество украшений, которые хотела бы иметь, подарков, слуг…
– А книги?
– Книги? Зачем они мне, разве я уже не достаточно образованна?
Хуррем просила привезти книги…
В письме она уже ничего не просила, кроме одного – ответить. Только ответить, чтобы знала, что не забыл, что не выбросил из головы, выехав за ворота.

Анна подошла сзади, начала ластиться, Сулейман отодвинул рукой:
– Иди к себе.
– Уже вечер… Я так тебя хочу…
– А я нет. Иди к себе.
– Повелитель чем-то недоволен? Я что-то сделала не так? Простите слабую, любящую вас женщину…
Анна знала, когда можно тыкать, а когда лучше перейти на «вы» и выказать уважение. Султан не доволен, значит, она должна быть покорной. Не знала только одного: Сулейману не нужна наигранная покорность или расчетливая строптивость, он неплохо разбирался в людях, хотя и был замкнутым человеком, а потому давно разглядел фальшь в поведении любовницы. Она хороша в постели, но не в жизни.
– Ты все сделала так, как надо, и получишь у Ибрагима хорошие подарки. А сейчас иди к себе, мне нужно прочитать письма и написать ответы. Иди.
Голос звучал мягко и твердо одновременно. Ему не хотелось зря обижать женщину: в конце концов, она не виновата, что уродилась такой или такой стала. А что фальшивит, так это от желания побольше заработать на встрече с султаном, не каждый день выпадает такая удача.
Сулейман вдруг подумал, что и эту наложницу ему нашел Ибрагим.
Анна ушла, обиженно надув губки, а Сулейман снова взялся за письмо Хуррем.
Она чуть лукаво сообщала, что нечаянно рассыпала в траву его подарок Гульфем, взамен утраченного жемчуга пришлось отдать большой рубин. Просила прощения за то и другое. Сулейман все понял – и что рассыпала из ревности, и что за попытками выглядеть веселой скрывается страшная тоска.
Какой же он жестокий! Не было писем от нее, мог бы написать и сам. Гульфем жемчуг послал, обидевшись на отсутствие писем от Хуррем, словно мальчишка, а не подумал о том, что все письма посылаются через валиде и кизляр-агу. Небось, ей пришлось поскандалить, чтобы хоть это отправили…
Стало чуть смешно, султан подвинул к себе чернильницу, взял в руки калам.

Мне без тебя сиротой жить.
Мне без тебя и в жару стыть.
Рай без тебя, как зимой куст.
Мне без тебя целый мир пуст…

Валиде написал, чтобы напомнила кизляр-аге все порученное в отношении Хуррем, а что поручил, не упоминал. Вежливо благодарил за заботу о наложнице и будущем ребенке.
Он не позвал Анну ни этой ночью, ни потом. Потом было некогда: утром султан объявил, что ждать отставшие войска больше не будет, пора выступать. И куда выступать, тоже объявил – на Белград.

Сулейман выслал вперед к Белграду тысячу янычар. Но военачальников поразил приказ султана взять крепость Земун. Крепость невелика, расположена северней Белграда, для взятия самого города роли не играла. Зачем она Повелителю?
Все разъяснилось быстро, когда вспомнили, почему взять Белград не удалось Мехмеду Завоевателю. Город с двух сторон охватывали реки – Дунай и Сава, а с третьей – гора Авала, хорошо защищен. Османы закрыли подступы с юга, с суши, но остались переправы. Дунай широк, а вот через Саву венгры легко помогали осажденному городу, перевозя оружие и продовольствие.
Эта ошибка не должна повториться, потому и нужен был Сулейману Земун на другом берегу Савы.
Забыта Анна, забыты ее жаркие объятия, Сулеймана-любовника сменил Сулейман-воин. Нет, он не намеревался бежать впереди янычар, штурмуя стены крепостей, не желал подставлять свою голову под ядра или чужие мечи; дело султана – все предусмотреть и рассчитать, а потом приказать, да так, чтобы не посмели ослушаться. И если он правильно рассчитал и все предусмотрел, то любая крепость должна быть взята, не существует крепостей, которые бы не сдались.

Анна пыталась протестовать, умоляла взять с собой, почти висла на полах халата, султан брезгливо оттолкнул:
– Ты умная женщина, должна понять, что все кончено.
И тут она выдала себя и Ибрагима заодно:
– Это из-за письма той роксоланки? Чем я хуже, почему ты не желаешь вести умные беседы со мной, почему не читаешь мне стихи? Разве моя грудь мягче, разве моя талия не тоньше?
Он спокойно и почти безучастно смотрел, как унижалась женщина, потом поморщился:
– Когда Хуррем заподозрила, что я мог ее забыть, то написала о своей любви, а не стала выговаривать мне из-за любви к другой.
– Это ложь! А если это ложь? Написать можно все, что угодно. Посмотри, она там, далеко, а я здесь, рядом, живая и горячая…
Сулейман снова поморщился, вырвал полу халата из цепких пальцев женщины и презрительно бросил:
– Как можно любить женщину, которая так унижается?
Анна осталась рыдать на ковре шатра… Она не выполнила то, ради чего была приставлена к Сулейману. Нет, не Ибрагимом приставлена, а с его помощью венецианцами. Не вызнала заранее, куда направит свои стопы, бросит тысячи своих янычар Сулейман, не подсыпала ему яд, не пустила в ход кинжал. Она ничего не смогла и теперь будет отвечать перед теми, кто рассчитывал на ее ловкость, на ее влияние на султана. Яд и кинжал планировались на крайний случай, если султан повернет в сторону Италии, но это только предположительно, слишком далеко та же Венеция по суше от Стамбула. Ее задачей было стать постоянной спутницей, советчицей, глазами и ушами купцов рядом с султаном.
Теперь она должна вернуться в бордель, чтобы там вспоминать об упущенных возможностях.
Нет уж! – решила Анна. У нее столько султанских подарков, что хватит, чтобы исчезнуть и прожить остаток жизни спокойно и в достатке где-нибудь подальше и от Стамбула с его султаном, и от Венеции тоже.

Анна действительно исчезла, только не так, как рассчитывала. Золото и драгоценности любила не только она, а красивую женщину, даже если та царапается и кусается, как дикая кошка, всегда можно продать. Не в Стамбуле – и без него найдутся невольничьи рынки.

Отредактировано Гардения (30.05.2013 08:51)

+1

26

Схватка

Тянулись трудные дни ожидания. И вдруг…
– Хуррем… тебя валиде-султан зовет…
Голос у кизляр-аги словно патока, иногда кажется, что он даже липнет.
– Зачем, не знаешь?
– Гонец от Повелителя прибыл…
– И?
– Поторопись, звали же.
– Ты скажешь, что привез гонец?!
– Письма привез. Кажется, и тебе тоже…
Она мчалась так, что кизляр-ага с трудом поспевал следом. Рабыни тоже. В покои валиде-султан влетела запыхавшись, остановилась посередине комнаты:
– Где письмо?
– Какое? – Хафса с укором посмотрела на евнуха, тот за спиной развел руками, мол, от этой колдуньи ничего не утаишь.
– Мне от Повелителя! – Роксолана почти пританцовывала от нетерпения.
Валиде протянула ей свиток с султанской печатью, ее взломать не решились – потому, что в письме, не знали.
Роксолана, не задумываясь, сломала печать, развернула лист. Буквы прыгали перед глазами так, что с трудом разбирала их, складывая в слова. От волнения даже забыла, что читать надо справа налево, пару секунд с недоумением смотрела на текст.
Наконец, разобрала. Когда прочитала стихотворные строчки, дыхание перехватило, губы задрожали, руки затряслись.
Валиде внимательно наблюдала за наложницей. Что ее так взволновало?
– Что тебе написал Повелитель?
Роксолана вскинула счастливые, торжествующие глаза:
– Что любит, ждет встречи…
– Неужели?
– Да! Вот:

Прости, если сделал я что-то не так.
Тебя лишь, Хуррем моя, вижу в мечтах!

Ее голос звенел, в нем слышалось торжество чувствующей, что ее любят, женщины.
Хафса смущенно хмыкнула. Хорошо, что, кроме нее, в комнате только кизляр-ага, хезнедар-уста и пара молчаливых служанок, которые скорее проглотят собственные языки, чем распустят их, потому что прекрасно знают, что могут лишиться не только этих самых языков, но и голов, во ртах которых те помещаются.
– Думаю, не стоит по всему гарему кричать, что именно пишет Повелитель. Это для тебя строчки, а не для всех.
– Конечно. Он не получал моих писем до сих пор. Как вы это объясните, кизляр-ага?
Хуррем повернулась к евнуху так быстро, что тот даже отшатнулся, замямлил:
– Откуда мне знать? Гонец не справился или пропал. Такое бывает… Не только с твоими письмами, даже с письмами самого Повелителя.
– Мне писать, что вы не выполняете наказов Повелителя, или пока подождать, вдруг у вас появится время их выполнить?
– Появится, появится. Занят был, Хуррем, все сделаю, что Повелитель велел. Ведь вожу же вас в его библиотеку…
Валиде поморщилась, было противно слушать, как лебезит евнух; сделала знак, чтобы уходили.
Роксолане тоже было противно, да и вовсе не хотелось разговаривать с кизляр-агой, она поспешила к себе, чтобы снова и снова перечитывать письмо от султана. Не забыл, не разлюбил, жаждет встречи! Остальное неважно, пусть злится валиде, пусть мечется кизляр-ага, пусть завидуют и шипят вслед наложницы и рабыни, она знает, что нужна Сулейману, а это главное.
«Мне без тебя целый мир пуст…». Разве могут быть лучшие строки?!
Она села у светильника, борясь с желанием немедленно написать ответ. Нет, ее письмо должно быть столь же изящным и непременно со стихами, потому нужно сначала все продумать. Завтра напишет…

Со вздохом свернув письмо трубочкой и завязав ленточкой, она сунула драгоценное послание за пазуху и взялась за покрывало на постели. Сейчас лучше лечь спать. Роксолана уж помнила каждую букву письма, знала, что до утра будет лежать и, глядя в темноту, повторять и повторять мысленно волшебные строки.
Счастливо улыбаясь, отдернула покрывало и замерла…
Она и сама не могла бы объяснить, что именно остановило. Несколько мгновений, даже не понимая, просто смотрела на постель. Нет, там ничего не было… ничего, кроме… осторожно склонилась, потом осторожно откинула покрывало в ноги и шагнула к светильнику. В спальне никого не было, а светильник тяжелый, но женщина не позвала служанок, подтащила светильник сама.
Нет, чутье ее не подвело: на зеленой простыне постели щедрой рукой было рассыпано битое стекло! Тонкие, словно иголки, осколочки поблескивали на свету.
Роксолану прошиб холодный пот. Она заметила случайно, просто пламя чуть качнулось, и ей показалось, что на простыне что-то сверкнуло. А ведь могла бы просто лечь. Лечь на острое битое стекло, загнав себе осколки в спину, в ноги, в живот!
Стало страшно, по-настоящему страшно. Она однажды еще девчонкой в Рогатине загнала себе крошечный кусочек стекла в ногу. Та болела долго, пока не нарвала и тело само не вытолкнуло осколочек из себя. Но это один, а если много?
Как теперь жить? Бояться лечь спать, сесть, взять что-то в рот, бояться вообще что-то тронуть руками? Пока вернется Повелитель, ее могут уничтожить, причем заставив страдать и умирать в мучениях. Для отвода глаз казнят какую-нибудь рабыню, но ей от этого легче не станет.
Кто мог насыпать стекло? Только те, кому поручено ее оберегать, те, кому она должна доверять больше всего. Постель перестилает Гюль… Неужели?! Они с Гюль в гарем попали одновременно, но разве вина Роксоланы, что девушку не заметили, что так и осталась она просто рабыней? К себе прислуживать взяла, чтобы не попала к кому-то вроде Махидевран, работать не заставляла, для себя многого не требовала. Но они с Фатимой сначала молча смотрели, как баш-кадина избивает соперницу, а потом заглядывали в глаза, чтобы не прогнала.
Теперь Фатимы не было, она попросилась на покой, а вот Гюль осталась. За что же ты меня так, Гюль? Неужели зависть и ревность столь сильны, что способны заглушить все остальные человеческие чувства? Что же за место такое – гарем, что в нем проклято все хорошее?! Разве можно жить только ненавистью, сплетнями, всего опасаясь или клацая зубами, чтоб боялись тебя? Что это за жизнь?!
Господи!!!
Нет, никакая любовь султана не спасет в этом волчьем логове, невозможно остаться чистой в этой грязи, сохранить ту самую незамутненную душу. А если так, то стоит ли пытаться сохранить? Зачем? Чтобы погибнуть, будучи преданной теми, кому желаешь только добра?
Если бы ей снова расцарапала лицо Махидевран или вонзила нож в спину Гульфем, Роксолана поняла бы, не простила, но поняла. Но ждать беды от тех, с кем делишь кусок лепешки, значит, не жить, а превратиться в забитое, полусумасшедшее существо.
Нет, Босфор рядом, лучше уж туда – в его волны. То-то будут рады в гареме!
Роксолана не заметила, как долго простояла над раскрытой постелью, скорее всего – несколько мгновений, просто понимание ужаса ее положения потрясло настолько, что счет времени потеряла. Услышав шум от перетаскиваемого светильника, в спальню заглянула служанка. Роксолана стояла, все так же уставившись на постель.
– Госпожа…
Служанка не успела спросить, не нужно ли чего-то; еще мгновение, и Роксолана бросилась бы бежать на самый верх стены, чтобы оттуда прыгнуть в волны Босфора. Но внутри вдруг требовательно толкнулся ребенок. Впервые, хотя давно пора бы. Напомнил о себе, о том, что она не одна, что не имеет права распоряжаться и его, не рожденной пока жизнью.
Еще мгновение Роксолана стояла, прислушиваясь к толчкам внутри себя. Но ребенок поменял положение и затих.
– Маленький мой, как же я могла, как посмела думать только о себе?! Нет, я не могу, не имею права сдаться, я должна выносить и родить тебя, а потом вырастить, даже если придется всех остальных просто загрызть.
Она отшвырнула покрывало и вдруг решительно собрала в ком простыню, покрывавшую матрас. Делала это осторожно, стараясь не касаться середины и не трясти.
Служанка кинулась:
– Госпожа, давайте я сделаю.
Роксолана остановила ее жестом:
– Стой, где стоишь. Кто стелил постель?
– Гюль! Она сегодня меняла простыни…
Значит, все-таки Гюль?
– Не трогай больше ничего, пока я не вернусь, и сюда никого не пускай, Гюль тоже!
Это же она приказала стоящему в коридоре евнуху:
– Никого без меня в мою комнату не пускай! И никого не выпускай!
Тот ничего не понял, но на всякий случай кивнул. Странная эта Хуррем; то к себе прибежала, сверкая глазами, то теперь умчалась с простыней в руках. Может, кто-то спал на ее постели? Евнух тихонько хихикнул от такого предположения.

А сама Роксолана действительно мчалась к валиде-султан. У двери ее остановил евнух Хафсы:
– Валиде-султан уже собирается спать.
– Ничего, меня выслушает!
Евнух заступил вход; он огромный, рыхлый, Роксолана по плечо, хоть ползком между ног проползай. Но она ползать не намерена, зашипела так, что у евнуха остатки волос поднялись дыбом:
– Пошел прочь! К черту!
Последнее заорала уже по-русски, евнух отскочил, не зная, чего еще ждать от этой бешеной, хотя должен бы погибнуть, но не пустить ее к валиде без разрешения.
Хафса действительно намеревалась ложиться. После ухода Хуррем она отправила прочь и кизляр-агу, говорить ни о чем не хотелось. Никакие уловки не помогали, зеленоглазая колдунья продолжала властвовать над душой султана. Оставалось надеяться на одно – что не выживет при родах. Но до этого еще далеко, придется потерпеть…
Валиде сокрушенно вздохнула: не просто терпеть, а делать вид, что озабочена ее здоровьем, что ждет не дождется появления внука или внучки из ее пуза.
Вдруг у дверей покоев раздался какой-то шум. Хафса кивнула служанке:
– Посмотри, что там.
Но рабыня не успела – дверь рывком распахнулась, и на пороге возникла та, которой были заняты мысли валиде. Не нужно обладать большой наблюдательностью, чтобы понять, что Роксолана в бешенстве.
– Что случилось, Хуррем? Почему ты врываешься ко мне среди ночи?
– Мне нужны свои слуги.
– Тебе мало служанок? Но даже если трех недостаточно, разве это повод, чтобы вот так шуметь?
– Я куплю себе служанок сама, таких, которым буду доверять!
– Этим занимается кизляр-ага.
Валиде начала злиться: что себе позволяет эта нахалка? Разве получение письма от Повелителя, пусть и с объяснениями в любви, повод, чтобы так беситься?
Кизляр-ага, легок на помине, уже вкатывался в комнату собственной персоной. Его успели предупредить, что Хуррем с криком помчалась к валиде. Боясь еще какого-нибудь скандала, несчастный евнух поспешил за ней. Вовремя… Он двигался, как перекати-поле, бочком и бесшумно, возник на пороге покоев, как мираж, но был сразу замечен обеими женщинами.
– Вот он и отправится завтра со мной на рынок покупать рабынь.
– Что ты себе позволяешь?! Пока еще я распоряжаюсь в гареме.
Но Роксолана просто не желала прислушиваться, она чувствовала, что если сейчас отступит, то потеряет все.
– У меня будет свой евнух, даже два. Их я тоже выберу сама! Свои служанки и свой повар!
– А своего дворца тебе не нужно?
– Хорошо бы, но это потом.
Темные губы валиде стали совсем черными, сжались в узкую полоску, сквозь которую с трудом прорывались звуки:
– Почему я вообще должна выслушивать твои наглые требования? Ты будешь жить как все! Скажи спасибо за то, что тебе создали и такие условия.
– Почему? Потому что на моей постели можно найти вот это!
Она швырнула простыню на ковер, а когда кизляр-ага метнулся, чтобы поскорей забрать ткань, фыркнула:
– Осторожней, кизляр-ага, там битое стекло. Тонко битое, осколки как иглы.
Евнух шарахнулся в сторону.
У валиде в покоях света больше, чем у Роксоланы в спальне, сразу стало видно, как поблескивают осколки, запутавшиеся в волокнах ткани.
Хафса опомнилась не сразу, сдавленно поинтересовалась:
– Кто это сделал?
Роксолана дернула плечом:
– Мне все равно. Но с завтрашнего дня ни одна служанка из прежних не подойдет ко мне ближе пяти шагов! И в тех комнатах я тоже не останусь! А Повелителю напишу, что нашлись те, кто пожелал погубить его будущего сына, и те, кто не защищает…
Она повернулась на каблуках и вышла. Мгновение валиде-султан и кизляр-ага смотрели друг на дружку, потом Хафса сделала знак, и евнух метнулся следом за строптивой наложницей.
– Хуррем! Хуррем, да подожди ты! Ну кто тебе сказал, что тебя не защищают?
Роксолана остановилась как вкопанная, от чего евнух налетел на нее и снова потерял чалму, правда трубочка на сей раз не выпала.
– А кто защищает, ты, что ли? Ну, расскажи, что ты хоть раз сделал для моей защиты? Спас, когда избивала Махидевран?
– Да, – приосанился кизляр-ага, – если бы не я, она бы тебя убила.
– Но ты допустил, чтобы подбила глаз.
– Хорошо, забудем старое. Чего ты хочешь, новых рабынь? Выбери, их вон сколько в гареме.
– Кизляр-ага, ты же не глухой…
Голос Роксоланы стал почти медовым, но в нем слышались угрожающие нотки, от которых у евнуха по спине бежали мурашки.
– Ты прекрасно слышал все, что я сказала валиде-султан. Я не верю ни одной рабыне гарема, всех: и рабынь, и евнухов, и даже повара – куплю себе сама. Потому что хочу выполнить наказ Повелителя.
– Какой?
– Какой? Родить ему сына! И горе тому, кто помешает мне сделать это. Ты понял?
Кизляр-ага понял другое – в гареме начинается время Хуррем. Исчезла та нерешительная девчонка, куда-то девались ее смущение и робость, перед евнухом стояла тигрица, защищающая себя и детеныша в своем чреве.
Словно подтверждая это, внутри снова требовательно толкнулся ребенок. Роксолана приложила руки к животу:
– Да, мой маленький, твоя мать все слышит, не толкайся. Я больше не буду кричать. Если меня к этому не вынудят.
– Он, – евнух кивнул на живот, – уже шевелится?
– Да, – горделиво вскинула голову Роксолана, – и все понимает и запоминает, понял? И когда станет султаном, тебе припомнит.
Снова повернулась и направилась к себе.

+1

27

Зря она это сказала, потому что кизляр-ага усмехнулся: станет султаном! Придумает же такое. Да перед ним целая толпа старших сыновей Повелителя.
И вдруг евнух даже икнул от неожиданной мысли. Ведь отец Повелителя тоже был младшим сыном, которому никогда не пророчили трон, и сам Сулейман тоже младший и последний в очереди. В жизни может повернуться по-всякому, а с этой лучше не связываться. Кто это ей насыпал в постель битого стекла?
Кизляр-ага поторопился обратно в комнаты валиде: нужно распорядиться, чтобы убрали стекло с ковра, не ровен час пострадает валиде-султан. И ведь эту бешеную не обвинишь: она стекло у себя обнаружила.

А Роксолана вернулась в свои комнаты. Пока бежала к валиде, ругалась там, потом беседовала в коридоре с кизляр-агой, не думала, что будет дальше. А теперь пришлось. Завтра она настоит на том, чтобы отправиться с кизляр-агой на невольничий рынок и выбрать себе тех, кто придется по душе. Но сегодня-то что? Что делать с Гюль?
Приказала евнуху у дверей:
– Позови Гюль.
– Она в комнате, госпожа.
– Я не разрешила никого пускать!
– Но она ваша служанка. Она не чужая.
– Никого – значит никого!
Может, если бы не было этого нарушения, не испытала бы нового прилива злости. Гюль действительно была в комнате, не в спальне, а в первой.
– Ты стелила простыни сегодня?
– Да, госпожа.
Все, больше не нужно ничего объяснять. По тому, как служанка смутилась, как отвела глаза, Роксолана поняла, что стекло подсыпала она. Накатила какая-то холодная ярость, такого никогда раньше не испытывала. Роксолана была совершенно спокойна, спокойна, как змея перед броском.
– Иди за мной.
Гюль подчинилась.
– Возьми покрывало, проведи по нему рукой.
– Госпожа…
– Проведи, я сказала.
– Пощадите.
– Ты меня пощадила? Сейчас ты испытаешь то, что приготовила для меня. Только часть мучений, хотя… Ну-ка, пойдем.
Гюль поспешила следом. И снова дивились евнухи, но тот, у дверей покоев валиде-султан, заступить вход не рискнул, тем более в комнате бестолково суетились, пытаясь метелками удалить рассыпавшееся стекло и опасаясь, что хоть один осколок не заметят.
– Что еще, Хуррем? – устало поинтересовалась Хафса, увидев Роксолану.
– Я привела к вам ту, которая это сделала.
– Хорошо, я разберусь с ней завтра.
– Нет, она сегодня уберет все стекло руками!
В ее сторону обернулись все. Убрать стекло руками – значит загнать себе осколки. Хуррем обрекала на мучения бывшую подругу?
Роксолана поняла их мысли, кивнула:
– Я хочу, чтобы Гюль испытала то, что приготовила для меня.
Гюль метнулась к двери, но теперь евнух уже преградил путь.
– Делай, что я сказала!
– Нет, лучше прикажите убить.
– Делай, – голос Роксоланы спокоен и даже устал, она действительно потратила слишком много сил, чтобы быть бодрой. – Иначе я просто прикажу вывалять тебя в этом стекле.
– Госпожа, – кинулась девушка к валиде, – пощадите!
Еще мгновение, и Хафса действительно приказала бы увести виновную, но встретилась с жестким взглядом Роксоланы и отрицательно помотала головой. Хуррем права: кара должна соответствовать преступлению.
Роксолана второй раз за вечер возвращалась к себе. Каким-то непостижимым способом гарем уже знал о произошедшем, о письме Повелителя, о стекле и расправе над Гюль. Роксолана кожей чувствовала взгляды из всех щелей, из-за занавесок, чуть приоткрытых дверей. Шла и зло бормотала под нос:
– Как вы со мной, так и я с вами… Как вы со мной, так и я…
Бормотала по-русски, а оттого еще страшнее для обитательниц гарема. Дойдя до своей двери, вдруг остановилась, обернулась к длинной цепи дверей и крикнула во все горло, теперь по-турецки:
– Как вы со мной, так и я с вами!!! Инш Аллах!
Занавеси дрогнули, приоткрытые двери поспешно захлопнулись.
Она прижала руки к животу, успокаивая ребенка:
– Не бойся, я не дам тебя в обиду. Скорее все эти сдохнут, чем справятся с нами! Не бойся.
Ей было плохо, очень плохо, муторно на душе, тяжело от понимания, что обрекла себя на ненависть окончательно, не помогали никакие разумные доводы, что завидуют ей давно, и не ее вина, что приходится защищаться вот так жестоко и безжалостно.
Остаток ночи сидела на диване без сна, подперев голову рукой, стонала от невыносимости жизни, которой жила, убеждала ребенка, что не даст в обиду, что растопчет любых врагов, как слон, разозлившись, топчет шавок, хватающих за ноги.
Всех рабынь выгнала, страдала в одиночестве, а утром с рассветом вдруг потребовала привести старую Зейнаб.
Кизляр-ага осторожно поинтересовался:
– Зачем?
– Ты забыл, что я беременна?
– Конечно, не забыл. Сейчас позову. Госпожа желает завтракать?
– Чтобы меня отравили? Нет! Лучше умереть с голоду, чем от яда! Пусть Зейнаб лепешку принесет.
Немного погодя за ней пришла хезнедар-уста:
– Валиде-султан приглашает тебя позавтракать с ней, чтобы ты не боялась быть отравленной.
– Скольких наложниц отравили в этом гареме?
Хезнедар-уста вздрогнула от вопроса, сокрушенно покачала головой:
– Наверное, немало, но ты зря так жестоко.
– Что, весь гарем жалеет бедняжку Гюль из-за ее мучений? Но никто не подумал, что, не обнаружь я стекло, могла пострадать еще сильней. Где справедливость? Чем я провинилась перед Гюль, когда она рассыпала стекло на моей постели? Но когда я ответила тем же, все взъелись на меня.
– Хуррем, понятно, что тебе завидуют. Это нужно перетерпеть, все пройдет.
– Перетерпеть?! Что я должна терпеть? Заплывший глаз и раны от Махидевран? Отравленный шербет? Стекло на простынях? Что? Терпеть, когда меня будут убивать, только чтобы не нарушить покой в гареме?
– Что за отравленный шербет?
Роксолана махнула рукой, она уже пожалела, что проговорилась, потому что не была уверена, что травили именно ее. Хотя, если подумать, то вполне возможно…
– Ну-ка, рассказывай!
– Принесли шербет, но я есть не стала, не хотела, съела Алтын. Знаете же, что с ней.
Алтын и впрямь умерла в больнице, несколько дней промучившись жестоким поносом.
– Почему не сказала?
– Не уверена, что шербет был для меня.
– А остальных спасать не стоит?
– Остальных? Кого, кто выглядывал из-за угла, радуясь моему поражению?
– Нельзя думать только о себе.
– А о ком я должна думать? И кто подумает обо мне? Нет уж, теперь я только так и буду думать, хватит развлекать всех в гареме песнями и шутками, они смеются, а когда приходится туго, показывают пальцами.
– Знаешь, что я тебе скажу? Ты еще ничего не видела. Гюль, конечно, виновата, но ты и отомстила сполна. А теперь забудь, постарайся подружиться со всеми, пусть не подружиться, но не показывай, что ты самая сильная, самая неуязвимая только потому, что тебя любит Повелитель. Повелителя вот нет, а Гюль со стеклом рядом. Не бросай гарему вызов, этого не может себе позволить даже валиде. Тебя любили, пока ты дружила со всеми, помнишь об этом?
– Да, любили. А когда Махидевран меня била, с любовью за этим наблюдали.
– Хуррем, я много лет в гареме и знаю его нравы лучше тебя. Чьего-то заступничества не жди, в гареме каждая за себя. Но и вызов не бросай, повторяю. Наживешь столько врагов, что не только спать или есть, дышать не сможешь.
– Почему они мне завидуют?
– У тебя есть счастье быть любимой Повелителем, разве этого мало?
– Но разве я виновата, что Повелитель выбрал меня, а не Гюль, не Бахор, не Озлем?..
– Для зависти вина не нужна. Не ссорься лишний раз в гареме, не наживай лишних врагов. Пойдем завтракать, голодная ведь.
Но в дверь уже входила Зейнаб, Роксолана вскинула голову:
– Не пойду! Мне Зейнаб лепешку принесла.
– Зейнаб веришь, а валиде нет?
– Никому не верю, даже себе, – мрачно вздохнула Роксолана.
– Э-эх! Хай Аллах!

Зейнаб повторила слова хезнедар-уста: наживать себе лишних врагов в гареме не стоит. И с валиде ссориться тоже: как бы валиде ни относилась к наложнице, против воли сына она не пойдет.
Зейнаб помогла подобрать новых рабынь, двух евнухов, которые теперь неотступно сопровождали Роксолану повсюду, свирепо косясь на каждого, кто оказывался ближе пяти шагов, а по ночам по очереди стояли у ее дверей. Повара брать не стали, но все знали, что первыми еду пробуют евнухи.
– Ну, теперь ты не боишься?
– Честно?
– Да.
– Рядом с тобой я и без евнухов не боюсь.
– Не хочешь проведать свою Гюль в больнице?
– Она плюнет мне в лицо.
– Есть за что, хотя и тебе есть за что тоже.
Гюль действительно была в больнице, у нее никак не заживали пораненные руки. Увидев Роксолану, девушка горько разрыдалась:
– Простите меня, госпожа, я не со зла. Шайтан попутал.
– Как этого шайтана зовут, Махидевран или Гульфем?
– Нет.
– Ну, говори, иначе не поверю в твою искренность.
– Обещайте, что она не пострадает.
– Как это?
– Прошу вас, я уже приняла всю боль за нее.
– Обещаю.
– Дамла.
– Дамла?!
Это была наложница, которую Сулейман брал до самой Роксоланы, она ходила с большим уже животом и должна скоро родить.
– Но почему?!
– У Дамлы будет девочка, Зейнаб сказала, а у вас мальчик. Ваш ребенок – помеха ее малышке.
– Мой будущий ребенок никому не помеха, никому! Как он может кому-то помешать, если это будет пятый сын, перед ним четверо?
Ответила Зейнаб:
– Отец Повелителя был восьмым сыном, да и сам Повелитель далеко не первым. Эвел Аллах, в жизни все возможно. Каждый рожденный от султана мальчик может стать следующим султаном.
– Но мальчик, как он может помешать ее девочке?
– Дамла не очень поверила, что у нее будет девочка.
Роксолана вдруг сообразила:
– Гюль, почему ты сказала, что приняла боль за нее?!
Девушка потупилась, пряча глаза:
– Сказала и сказала… что теперь слова вспоминать.
– Это она насыпала?! Она?
– Вы обещали не наказывать…
– Я никому не скажу, но почему ты смолчала и принялась собирать стекло? Она заслужила наказание уже за это.
– Ее накажет Господь. Ты обещала, – напомнила Зейнаб.
– Гюль, прости меня. Зейнаб, ты можешь что-то сделать для ее рук?
– Я об этом и хотела просить. Позвольте мне забрать Гюль, чтобы полечить у себя.
– А у нас в комнатах нельзя?
У Роксоланы уже были большие покои – целых три крошечных комнатки, в одной спала она под приглядом служанок, во второй стояли два небольших дивана с подушками для гостей, хотя никто не заходил даже из любопытства, а в третьей, самой маленькой, со своими многочисленными баночками и туесками расположилась Зейнаб.
– Я об этом и говорю.
– Можно!
– А Фатиму вернуть не хочешь?
– Она на покой попросилась, устала, говорит.
– А от чего устала, не спросила?
– От чего?
– От твоего нрава устала, от твоих подозрений, недоверчивости. Фатима тебя, словно младенца из лона матери, приняла в гареме, учила-наставляла, а ты ее за то, что не бросилась против Махидевран, сразу и доверия лишила. И Гюль вон тоже. А не спросила, где они в это время были?
– Где?
– Меня спрашиваешь, и через полгода? Их хезнедар-уста к себе позвала, чтобы сказать, куда тебя переселить.
– Ой, как стыдно! Я не знала. Фатима не простит и не вернется.
– Уже простила. Позовешь – вернется. Учись доверять, Хуррем, гарем, конечно, место страшное, но не все в нем волчицы.
– Как различить?
– Сама будь открыта сердцем, и тебе поверят. Вспомни, когда ты на стене тенями от рук картинки показывала, когда смеялась от души, пела, стихи читала, и тебя все любили. А потом… зазналась?
– Да нет же! Когда меня Повелитель к себе стал звать, а Махидевран побила, мне весь гарем завидовал! Косились, шипели вслед.
– Завидовал. И шипели. Пусть шипят, а ты бы посмеялась или спела, нет лучшего средства против чужой зависти и злобы, чем смех. Ты же Хуррем, где твой смех? Не боишься, что и Повелителю надоешь со своей подозрительностью? Валиде обидела, ото всех евнухами отгородилась. Кто к тебе в гости ходит? Никто, сидишь одна со своими книгами и злишься.
Роксолана чуть поджала губы:
– Что же мне, не читать, если остальные не умеют?
– Читай, и стихи учи, и на кануне играть учись тоже. Только не для одного Повелителя, его часто не будет в Стамбуле, такова участь султана. Старайся для всего гарема, рассказывай, что сама знаешь.
Роксолана нахмурилась:
– У тебя все легко, а в действительности вон Дамла, которой я ничего дурного не сделала, моей смерти хотела. Трудно в гареме и опасно, песнями и смехом беду не отведешь, от дурного глаза не спрячешься.
– А ты попробуй. Вот если и тогда тебя будут обижать, будешь иметь право мстить и наказывать. А пока не имеешь. За подбитый Махидевран глаз все виноваты остались, а за Дамлу Гюль пострадала. Будь добрей, не забывай, что ты Хуррем.

Фатима тоже вернулась к Роксолане, она разместилась в крохотной комнатенке вместе с Зейнаб, старухи вместе подолгу вспоминали прежние времена; послушать их – так казалось, что раньше все было лучше: и трава зеленей, и небо синей, и голуби ворковали нежней.
Иногда они спорили, расставляя баночки или флаконы на полках. Роксолана поняла, что спор идет о достоинствах того или иного средства и о том, куда его лучше поставить – повыше или пониже.
– Неужели это так важно?
– Вай! Госпожа, каждое снадобье должно стоять на своем месте, чтобы взять его можно было с закрытыми глазами.
– Это зачем?
– А вдруг светильник погаснет, как я тогда найду порошок от зубной боли?
Роксолана звонко смеялась:
– Зажжешь светильник или свечу и найдешь.
Две старухи сумели быстро залечить многочисленные порезы Гюль, и довольно скоро девушка снова принялась за работу.

+1

28

Хасеки

Жизнь словно наладилась. В гареме снова зазвучал смех Хуррем. Под присмотром Зейнаб и Фатимы она чувствовала себя в безопасности, расцвела, похорошела.
Будущее материнство красит всех женщин, но у многих отнимает внешнюю красоту. Кто-то расплывается, выпадают волосы и даже зубы, покрывается пятнами лицо… Ничего этого не было у Роксоланы: ни единый лишний волос не покинул ее голову, ни один зуб не почернел, ни одно пятнышко не испортило молочную белизну лица и шеи. И живот тоже был аккуратным.
От Повелителя пришли хорошие вести: Белград взят! И следом распоряжение – писем не писать, потому что султан возвращается.
Хафса поразилась:
– Без войска?
Такого не бывало, всегда город отдавался на разграбление, по крайней мере трехдневное, потом победитель медленно и торжественно шествовал домой, если, конечно, не собирался дальше.
Что такое произошло, что Сулейман торопился в Стамбул, оставив янычар грабить Белград и окрестности без своего ока?
Валиде обиженно поджала губы: неужели так торопится к своей Хуррем? Не похоже, чтобы он помнил об остальных.
Роксолана радовалась возвращению Сулеймана и страшилась этого. Она не сможет подарить ему те ласки, какие были раньше, не разочаруется ли он, увидев кругленькую наложницу, ее место на ложе быстро может занять другая…

И вдруг, словно гром с ясного неба, страшное известие: в пределах земель Османской империи чума! Почти сразу к одной напасти добавилась вторая – черная оспа.
Такое бывало, и нередко: в страхе люди побежали из городов, тем самым разнося заразу дальше. Две смертельные косы принялись выкашивать население, едва ли ни половиня его. В холодных странах надежда всегда оставалась на зиму, мороз убивал то, что убивало людей. А что делать там, где тепло?
Смертельная болезнь отступала, лишь собрав свой страшный урожай.
Османы к такой страшной жатве относились спокойно, считая ее волей Аллаха и полагаясь на его волю. К чему бежать, если чума – стрела Аллаха? Она все равно настигнет, где бы ты ни спрятался.
В Стамбуле послышался женский вой и плач, беда добралась и до султанской семьи, причем взялась за детей. Сначала умер младший из сыновей Гульфем Мурад, потом старший, потом только что родившаяся девочка Дамлы. Даже у Роксоланы не повернулся язык сказать, что это и есть божья кара за то, что хотела убить ее.
Роксолану заботило одно: как передать Сулейману просьбу не приезжать в Стамбул, где свирепствует болезнь? Пусть бы прожил зиму в холодных краях, это безопасней. Хафса не поняла ее:
– Что ты чудишь, как можно советовать Повелителю не ехать домой? Или не рада?
Роксолана отмахнулась:
– При чем здесь я? За султана боюсь.
– Нечего бояться, надо положиться на волю Аллаха.
Он вернулся осенью. Без победного боя барабанов, в сопровождении только Ибрагима, Пири-паши и Касим-паши, словно остальных видеть уже не мог. Почти тайно въехал в Стамбул и сразу в гарем.
Сулейман действительно никого не хотел видеть, война не для него, бывал жесток, даже кровожаден, приказывал казнить и скармливать своему зверинцу виновных, сажать на кол, так, чтобы кончик кола показывался изо рта – медленно и страшно, мог наблюдать, как при этом извивается еще живой человек, спокойно смотрел, как забивают плетьми, хладнокровно наблюдал, как гибнут его же воины от ударов мечей противника, как кого-то убивает ударом пушечного ядра… На все ужасы войны и наказания смотрел спокойно, а вот видеть, как грабят взятые города, так и не научился.
Султан Сулейман проведет еще много походов и захватит много городов, его империя разрастется немыслимо, так, что от весны до осени и объехать свои владения не сможет, но он так и не привыкнет к войне, хотя даже смерть в старости застанет его в походе.
Султан уже знал о смерти сыновей и крошечной дочери, даже не получившей имени. Воспринял все спокойно и смиренно – такова была его дань за удачный поход. Задумался – неужели такой ценой придется платить и впредь? Касим-паша от таких мыслей Повелителя ужаснулся:
– Черная смерть приходит независимо от того, ходят Османы в походы или нет!
Его поддержал Ибрагим:
– Сейчас Повелитель еще нужней своему народу. Походы, как и смерть даже в султанских покоях, неизбежны. Еще никому не удавалось жить вечно. Инш Аллах!

Сулейман не сразу появился в самих гаремных покоях, даже от самого себя скрывал, что боится того, что и Роксолана, – разочароваться в ее виде.
А когда увидел, даже колени ослабли. Аккуратный маленький живот, то же лицо, только глаза стали строже, и смех не такой звонкий, но как можно смеяться, когда даже в гареме стоит плач.
Не было веселья в их встрече, но была любовь. Сулейман взял в ладони любимое лицо, осторожно, бережно, словно боясь спугнуть дивное видение, целовал глаза, нос, губы, потом так же целовал все тело. Только живот обходил – нельзя касаться вместилища будущего сына: тот может обидеться, еще не родившись.
Они любили друг друга по-прежнему жарко, но при том осторожно, стараясь не повредить плоду.
Страшная беда невольно помогла Роксолане: у султана остались в живых всего двое сыновей, потому будущее рождение этого, третьего, делала жизнь Роксоланы очень важной.
– Кто будет?
– Зейнаб сказала, сын.
– Ты родишь мне еще много сыновей.
– А дочерей?
– Согласен, и дочерей тоже.
Они молчали о страшном законе Мехмеда Фатиха, повелевающем пришедшего к власти султана уничтожать все мужское потомство отца, то есть убивать собственных братьев, чтобы не было свары за власть. Зачем рожать сыновей – чтобы их потом убил старший брат?
Но Роксолана не задавала таких вопросов Сулейману, глупо спрашивать.
Она спрашивала о другом.
Снова в поход, причем султан на удивление торопился. Куда, если войско едва успело вернуться от Белграда?
– На Родос.
Зачем султану вдруг этот остров, принадлежащий госпитальерам? Конечно, кто владел Родосом, тот владел этой частью моря, потому что в гаванях Родоса могли скрываться любые корабли, а нависающая над берегом крепость была угрозой любого, кто проплывал мимо. К тому же госпитальеры были богаты.
Родосскую крепость пытался взять еще Мехмед Завоеватель, но не удалось. Почему? В крепости достаточно съестных запасов и воды, достаточно оружия, она могла находиться в осаде долго, очень долго.
На что же тогда рассчитывал Сулейман? Роксолана попросила:
– Дай попробую понять.
– Угадать?
– Нет, понять, на что ты надеешься, кроме храбрости своих воинов и умения своих полководцев.
– Боюсь, их умение здесь мало пригодится. Там понадобятся только умение разрушать стены и башни пушками и умение остатки стен штурмовать.
На что же султан рассчитывал, намереваясь осаждать Родосскую крепость в преддверии зимы?
Роксолана несколько минут сосредоточенно соображала, потом осторожно поинтересовалась:
– Надеешься, что замерзнут?
– Ах ты, моя умница! Как догадалась?
– А чего еще могут бояться зимой люди, у которых есть все остальное? Если у них много еды и воды, много оружия и крепкие стены, не значит, что есть дрова для печей.
– Что попросишь в этот раз? Привезти книги ордена госпитальеров не обещаю, они наверняка религиозные. Проси другое.
– Попрошу.
– Слушаю.
– Сберегите себя, Повелитель. Вы и это дитя – единственное, что у меня есть в этом мире.
У Сулеймана перехватило горло – так могла сказать только любящая женщина. Любящая и любимая, знавшая за собой это право – просить сберечь жизнь любимого человека.
– Прятаться от каждой опасности не обещаю, но голову под чей-то меч подставлять не стану. Я хочу поднять на руках нашего сына. Береги себя ты, ты очень нужна нам с ним, – султан приложил руки к животу Роксоланы. Младенец, словно почувствовав отцовское прикосновение, требовательно толкнулся.
Сулейман осторожно приложил к животу ухо, как делал это уже не раз, слушая сердцебиение сына. Зейнаб, узнав, что султан трогает и даже слушает живот Роксоланы, ворчала:
– Не должен мужчина делать этого! Не должен! Навредит ребенку!
Но как могла Роксолана отказать Сулейману в этой его радости, как и в своей ласке? Не могла и не хотела, пусть трогает живот, он же с любовью, сын должен это почувствовать. Пусть и будущий малыш знает, что его ждут и уже заранее любят, это только поможет малышу крепко зацепиться за жизнь в этом тяжелом мире.

На сей раз ушли в поход без оглушительного барабанного боя, без шума и торжеств. Просто войско частями выдвинулось к юго-западу, чтобы собраться в назначенное время на берегу почти напротив острова.
Сулейман загодя отправил магистру ордена госпитальеров Иль-Адану предложение сдаться без боя. Тот даже не ответил, считая крепость неприступной. Имел основания.
Турки осадили крепость и штурмовали ее стены так же безуспешно, как делали это воины Мехмеда Завоевателя. Но Сулейман почему-то был спокоен. Он словно ждал чего-то. Чего?
В гареме потекла привычная жизнь, болезнь пошла на спад, потом, собрав свой страшный урожай, и вовсе затихла до новой вспышки. Среди наложниц умерших не было, пострадали только дети султана, а просто рабы… кто же их считал? Из похода привезено так много новых, что цены на сильных рабов из Европы сильно упали.
Роксолана снова стала просто наложницей, которая должна родить. Но никто не обманывался таким скромным ее статусом: все понимали, что это особая наложница, ведь за все время пребывания в Стамбуле султан едва-едва увиделся даже с валиде, никого из наложниц в свои покои не звал, одну только Хуррем. Только с ней, беременной, встречался каждый вечер, снова вел долгие беседы, снова оставлял до утра.
Чем же так околдовала маленькая славянка большого султана? Гарем так и не понял.
Валиде обращалась с Роксоланой осторожно, особенно когда поняла, что та не пожаловалась ни на что, не рассказала Повелителю о своих бедах. Сама Роксолана пожала плечами:
– Зачем? Что было, то прошло. К чему Повелителя беспокоить прошлыми неприятностями?
Хафса покачала головой:
– Мас Аллах! Ты разумная женщина.
Валиде по-прежнему не слишком любила эту гяурку, боялась ее колдовства над сыном, но уважала волю Повелителя. Сулейман выбрал Хуррем, это его право.
А у нее была одна забота – доносить и родить ребенка.
Зейнаб с Фатимой боялись высказывать свои опасения, понимая, что столько переживаний и завистливая ненависть вчерашних подруг не могут не сказаться на здоровье будущего малыша. Но была у них еще одна забота, не знали, как подступиться к Роксолане, чтобы поговорить о ней.
И все же однажды Зейнаб решилась.
– Госпожа, тебе рожать уж скоро.
– Я помню, – рассмеялась Роксолана.
– Я вокруг да около ходить не буду, скажу то, что все думают. Прогонишь меня потом – твое дело.
– Говори, – насторожилась Роксолана. – Что случилось?
– Не случилось ничего. О тебе поговорить хочу.
– Я же веду себя тихо, ни с кем не ссорюсь, стараюсь зависти и ненависти не вызывать. Вчера в нашу больницу велела новые одеяла купить, старые прохудились. Милостыню подаю щедро. Чего ты еще хочешь?
– Вот о милостыне. Знай, что ее не приняли.
– Почему?!
Это было не впервые, когда не принимали ее подаяний, ее подарков, даже если те были разумны и нужны. Роксолана сама не раз задумывалась, почему это происходит.
– Я что, зачумленная? Кто-то боится, что на моих руках осталась болезнь?
Она говорила возмущенно, на глазах слезы. Чувствовалось, что женщина переживает. Понятно, быть отвергнутой даже в благодеяниях – кому же понравится?
– Не в тебе дело.
– А в ком?
– В твоей вере.
– Не трогай мою веру!
– Хуррем, для всех ты до сих пор гяурка, об этом помнят. Гяурка, околдовавшая султана. Кто может родиться у гяурки?
Роксолана закусила губу. По гарему ползли слухи, что у нее непременно родится шайтан, потому родов у Хуррем боялись все вокруг.
– Кто пустил слух, что я рожу шайтана?
– Никто. Просто валиде неосторожно произнесла: «Шайтан! Кто может родиться у такой беспокойной?» А рабыни разнесли, что шайтан родится.
– Меня ругаешь за каждое неосторожное слово, а валиде можно что попало говорить?!
– И валиде не стоило, да что уж теперь, слово не птица, в клетку за зубы не вернешь. Надо думать, как сделать так, чтобы твоего будущего ребенка не боялись.
– Зейнаб, это так серьезно?
– Да.
– Фатима?
– Зейнаб верно говорит, госпожа. Можно сделать сколько угодно подарков в больницу, раскидать по Стамбулу золото, но, собрав это золото, люди все равно будут помнить, что гяурка не может родить никого путного.
– Лжете! Разве у султана Баязида любимая жена не была другой веры? Разве редко султанские жены бывали христианками? Султаны всегда женились на христианках.
– Женились, никто не спорит. Да только те принимали ислам. Если ты не желаешь, чтобы когда-нибудь разъяренная толпа забила камнями твоего сына, прими и ты.
– Что?! Ты советуешь мне сменить веру?
– Бог един, Хуррем, един для всех. И милостив.
– Если един, то к чему отрекаться от своей веры?
– Потому что люди не помнят об этом. Оставаясь гяуркой, ты обрекаешь на беды своих детей – этого и тех, что еще будут. Подумай об этом, время еще есть. В противном случае во всех бедах, которые будут с детьми, снова обвинят тебя.
Роксолана задумалась. Она вспомнила, что Сулейман не раз пытался завести с ней какой-то разговор, но не решался. Султан терпимо относился к любой вере, это завет предков еще с Мехмеда Фатиха – походами на неверных ходить, где бы те ни были, но в Стамбуле верить своим богам не запрещалось. Равенство вер – такого не было даже в просвещенной Европе.
Но это равенство касалось просто улиц Стамбула, в собственном гареме все должны быть правоверными. А уж жены и наложницы тем более.
Гяурка… как же она об этом не подумала?! Роксолана слишком быстро стала икбал, ей объясняли премудрости Корана, но никто не удосужился потребовать принять ислам. А она сама и не думала об этом, даже формулы привычные, поминая Аллаха, применяла, но просто потому, что таковые вокруг слышала, не поминать же Иисуса по-турецки!
Кого может родить гяурка? Только шайтана. Болтливые языки правы, для них все так. А Сулейман молчал, словно боялся коснуться запретной темы… Уважал ее веру? Когда шла к нему, крестик всегда снимала, но он ни на чем не настаивал. Сердце затопила волна благодарности.
А как остальные, как валиде? У его сына любимая наложница – гяурка. Как тут не возненавидеть?
Зейнаб, видя, что госпожа размышляет, поспешила подлить масла в огонь:
– А дети твои непременно правоверными будут.
Дети… ребенок, которого она носит… Он будет правоверным, такова непременная воля его отца, в этом ничего не изменишь.
Неужели и ей менять веру?
Если и могла Роксолана это сделать, то только ради двух человек на свете – того, что сейчас осаждал крепость Родоса, и того, что требовательно толкался ножками в животе, напоминая, что скоро появится на свет.
Гяурка может родить только шайтана… Нет, она не обрушит на новорожденного сына такую ношу – быть сыном гяурки. У нее отняли все – дом, родину, язык, имя, свободу, осталась только вера. И это последнее она отдаст сама ради будущих детей. Если нужно для детей, она отдаст душу, сменить веру это и означало.
– Я готова принять ислам.
– Ты хорошо подумала? – вдруг испугалась содеянного Зейнаб.
– Да.
– Аллах справедлив к тем, кто его почитает.
– Не стоит больше, мне преподавали основы веры, читали Коран.

Роксолана подняла указательный палец вверх и произнесла положенные слова. Так просто, сказать несколько слов, и ты мусульманка! Правоверная, а была православная…
Имам, проводивший незаметную церемонию, был очень доволен. Гяурка стала правоверной – разве можно этому не радоваться, если вспомнить, что в круглом животе этой женщины, возможно, будущий шах-заде, а она сама – любимая икбал Повелителя.
Хафса удивилась такому решению Хуррем, а еще больше тому, что женщина все сделала тихо, без привлечения внимания. Хорошо, что стала правоверной, меньше будет бед, но любви со стороны валиде это Роксолане не прибавило.
– Вот теперь я только Хуррем, даже Роксоланой зваться не могу. Роксолана была православной, гяуркой, а Хуррем правоверная мусульманка.
Она написала султану, осторожно сообщив о своем переходе в его веру.
Сулейман наблюдал, как день за днем бесконечно штурмуют неприступные стены крепости его воины. Все бесполезно, госпитальеры стояли крепко. Оставалась осада…
– Повелитель, прибыли письма из Стамбула.
Ибрагим знал, какое первым раскроет султан, а потому даже отошел в сторону. Душа грека еще болела, за то короткое время, что они пробыли в Стамбуле, Ибрагим сделал все, чтобы не встречаться с Роксоланой. Это удалось, под видом опасений за здоровье женщин, он вовсе не показался в гареме дальше входной двери, Роксолана не ходила по коридорам просто так. Они не увиделись, но каждый чувствовал незримое и опасное присутствие другого.
Ибрагим избегал встречи с беременной возлюбленной султана, не пришло еще время. Пусть родит, все еще впереди, грек остро чувствовал, что все впереди – захватывающая битва за эту женщину, нет, не с султаном, а с ней самой. Ибрагиму, как и Сулейману, не нужны покорные, такие способны только дарить ночные ласки, часто притворные, а потому быстро надоедающие. Нет, Ибрагиму нужна женщина, ради которой нужно рисковать самой жизнью, которая не сдастся просто так, которая запретна, а потому особенно желанна.
Он уже и сам не понимал, что больше движет его душой – вспыхнувшая той ночью страсть к этой зеленоглазой малышке или теперь уже желание обладать недоступным и смертельно опасным плодом? Разум твердил: остановись, стоит ли ради женщины, даже самой необычной, рисковать жизнью? Султан не простит, даже чуть заподозрив. И этот же разум весело отвечал: к чему жизнь, если в ней нет риска?
О том, что вместе с собой может погубить ни в чем не повинную женщину, не думалось. При чем здесь женщина? Ах да, именно ею он желал обладать, сломав ее же волю! Но она просто вещь, а сопротивление, как и опасность, всего лишь добавляет вещи цену.
Вот в этом была между ними разница – Повелитель, тот, кому, как вещь, принадлежала Роксолана, считал ее человеком, уважал и не брал по праву сильного, а завоевывал любовью. А его раб желал взять именно так – одолев и даже сломав, если понадобится.
Их столкновение впереди, но пока об этом не знали ни он, ни она. Ибрагим с султаном осаждали Родосскую крепость, а Роксолана готовилась родить сына.
Сулейман оценил жертву, которую принесла ему и будущим детям Роксолана, ответил трогательным письмом, объясняясь в любви и твердя о верности навеки.
Верность у султана, имеющего полный гарем красавиц и возможность взять почти любую женщину половины мира? Но Роксолане почему-то верилось в эту верность. Душа верила. Она даже усмехнулась про себя: она сменила веру в Иисуса не на веру в пророка Мухаммеда, а на веру в султана Сулеймана. Он ее единственная защита и опора в этом страшном и жестоком мире.
Но тотчас она поняла и другое – для будущих детей такой защитой будет прежде всего она сама. Это означало, что она должна стать сильной, настолько сильной, чтобы никто не посмел даже подумать о нанесении вреда ее детям.
Удивительно, одна из наложниц, еще не родившая, была столь уверена, что у нее будет много детей от султана, которых придется защищать и оберегать. А ради чего еще жить? Любовь мужчины преходяща, а вот дети – это навсегда. И не ради трона, который может и не достаться, а просто потому что есть, потому что дарованы Господом, потому что твои.

– Ай! – Хуррем невольно присела. К ней кинулись служанки:
– Что, госпожа?!
– Кажется, началось…
– Зейнаб! Зейнаб! Скорее! – вокруг засуетились, забегали, подхватили под руки, повели к ложу.
Госпожа рожает! Вах!
– Я Аллах! Помоги ей, Господи!
В отличие от суетливых слуг и повитух двое были совершенно спокойны – Зейнаб и сама Роксолана.
– Зейнаб, неужели я рожаю?
– А ты ничего не чувствуешь?
– Только желание сильно натужиться.
– Ну и тужься, тужься как можно сильней. Рожай, Хуррем, рожай!
Такое бывает, очень малая часть женщин рожает просто и легко, не чувствуя особых страданий. Молодое, крепкое, пусть и маленькое тело Хуррем так и выпускало на свет первенца. Она не металась по комнате, схватившись за поясницу, не кричала истошно, пугая обитательниц гарема, она просто поднатужилась и родила.
– Госпожа, сын! У вас сын!
– Бисмиллах!
По гарему быстрее ветра разнеслось: Хуррем родила мальчика. Маленького, слабенького, но живого и крикливого.
К Сулейману полетела радостная весть: с сыном вас, Повелитель.
Роксолана лежала, глядя на жадно сосущего грудь младенца, и думала о том, что он самый красивый на свете. Пусть у малыша пока сморщенное личико, пусть заплывшие, как всех новорожденных детей, щечки, курносый нос, он все равно самый красивый. Нос потом станет папиным – орлиным, щеки опадут, но главное – это их с Сулейманом сын! Бог благословил их любовь, их союз, подарив ребенка.
Она не думала о том, что стала кадиной, что изменится ее статус, не замечала подобострастных выражений радости со стороны обитательниц гарема, лишь спокойно кивнула в ответ на поздравления валиде-султан… Вся эта мишура не существовала сейчас для Насти-Роксоланы-Хуррем. Она кормила маленького сына, свое счастье, такое трудное и такое заслуженное. И неважно, что будет впереди, как сложится жизнь. У нее есть сын, кровь от крови и плоть и плоти ее и Сулеймана. Любимого.

От Повелителя прислали огромный свиток самаркандской бумаги, на которой золотыми чернилами было написано, что родившийся любимый сын от любимой жены нарекается именем великого предка – Мехмедом. А саму Хуррем отныне следует именовать султаншей Хасеки – самой любимой и дорогой сердцу султана.
Прислали и немыслимые подарки, причем не только от султана, но и от всех, кто желал засвидетельствовать свое почтение новорожденному, а еще больше его матери – отныне всесильной Хасеки Хуррем. Три дня сплошным потоком несли и везли дары крошечному Мехмеду, осыпая золотом, драгоценностями, невиданными мехами, тканями, кожами, коврами… всем, что способна дать земля и вырастить или сотворить человеческие руки.
Несли и везли не только стамбульские купцы, надеявшиеся, что запомнит султанша именно их подарки, скажет об этом Повелителю, но и послы самых разных стран. Кланялись ей, закутанной в покрывало, складывали к ногам невиданные богатства, твердили слова приветствий и пожеланий, смотрели с любопытством. Ни для кого не секрет любовь султана к этой женщине, всех интересовало, какова же она. И хотя саму Хуррем под покрывалами, тканями, за занавеской видно не было, казалось, что уже присутствие с ней в одной комнате что-то дает. Выходя, послы клялись, что чувствуется невиданная сила, исходящая не от младенца, а от матери.
А для нее все это было неважно – дары, золото, текущее рекой, поклонение, поздравления… Сулейман прислал письмо лично ей, коротенькое, потому что торопился, всего несколько строк и без стихов:

«Благодарю, любимая. Это лучший подарок, который ты можешь мне подарить – свою любовь и детей. В ответ дарю тебе свое сердце сейчас и навсегда».

Она плакала счастливыми слезами, читая эти строки.

Султан взял крепость и стал хозяином Родоса. Госпитальеры подняли белый флаг и навсегда ушли с Родоса. Роксолана не ошиблась, говоря, что их выгонит из крепости зима. Когда достаточно воды и еды, может недоставать просто дров, чтобы согреться в холода и сварить эту еду.
Но и это было далеко-далеко от мыслей Хасеки Хуррем. Прижимая маленького Мехмеда к груди, она думала только о том, когда вернется любимый, чтобы подарить ей еще и еще ночи любви и… новых сыновей. И дочерей. Ну, хотя бы одну…

+1

29

http://www.picshare.ru/uploads/130610/KR6vARmQCh.jpg
«Врата блаженства»

Ожидание

Как все же жестока жизнь! Поманит радостью, счастьем, поднимет на крыльях и сразу бросит вниз, чтоб не забывала, что все радостное преходяще, а страх, беспокойство, боль вечны…
Только что радовалась рождению сына, тому, что любимый назвал Хасеки – милой сердцу, близкой, тому, что Мехмед хоть и слабенький, но за жизнь цепляется, значит, жить будет. И Сулейман возвращался…
И вдруг беда – Мехмеда у нее забрали, негоже, мол, самой грудью кормить, обвиснет грудь. Валиде проще объяснила:
– Хочешь сама кормить – Повелителя тебе не видеть, твоя грудь немедленно вытянется, как уши старой собаки.
Никто из кадин детей не кормит, даже Повелителя кормила специальная женщина.
Все бы ничего, кормилицу нашли хорошую, да не одну, а целых трех привели, но Мехмед ни у одной грудь не взял! Плакал, криком исходил, но не сосал.
Роксолана умоляла дать ребенка ей, но повитуха твердила, что ребенок от ее молока и заболел, а потому мальчика нужно отдать кормилице.
Несчастная юная женщина не находила себе места, казалось, она сквозь стены слышала, как плачет ее маленький сын. У самой Роксоланы грудь готова лопнуть от молока, а ее ребенок голодает! Зейнаб, посоветовавшись с Фатимой, предложила выход:
– Хуррем. Давай-ка покажу, как грудь от молока освобождать.
– Зачем?!
– Чтобы она не начала болеть.
– Нет! – Роксолана прикрыла грудь руками. – Молоко пригодится Мехмеду.
– Пригодится, да только тебе сына не дадут. Давай лучше сцедим и в бутылочке кормилице передадим. Пусть хоть так попоит.
– А можно?
– Делай, как покажу.
Зейнаб действительно научила Роксолану сцеживать молоко в сосуд, потом его переливали в меньший и тайно под одеждой несли кормилице Мехмеда. Та качала головой:
– У госпожи столько молока, что сама могла бы быть кормилицей.
В материнском молоке смачивали кусочек мягкой ткани и давали сосать малышу. Тот замолкал…
Но все равно этого было мало, разве накормишь голодного ребенка вместо груди таким образом? Служанки боялись, что кто-то узнает, выболтает валиде или, хуже того, Махидевран. Сам крошечный Мехмед цеплялся за жизнь, но слабел с каждым днем.
Роксолана ждала возвращения Сулеймана из похода, словно манну небесную, и вместе с тем боялась. Возвращаться в Стамбул было опасно…

В 927 году хиджры (1521 г.) в Стамбуле не просто нежеланная, а ненавистная гостья, которая незваной приходит часто, – чума. Она почти каждый год собирает страшную дань. Оттоманы относятся к ней как к божьей каре, а потому не противятся.
Черное проклятье не миновало и дворец. И дань на сей раз была самой страшной – не стариков, не больных и слабых, не красавиц наложниц или изуродованных евнухов забрала чума, а султанских детей. Погибли сыновья Сулеймана. Фюлане, матери старшего из умерших принцев Махмуда, уже давно не было в живых, а вот мать Мурада Гульфем волосы на себе рвала, и не только от тоски по сыну, еще и потому, что становилась в гареме никем, со смертью сына обрывалась последняя нить, связывающая ее с Сулейманом.
Остался один Мустафа, сын Махидевран. После гибели братьев он единственный шехзаде, а его мать Махидевран мать единственного наследника. Баш-кадина вернулась во дворец, возразить никто не посмел. Валиде сразу почувствовала эту перемену, теперь Махидевран не так-то просто привести в чувство, она, словно застоявшийся конь, почувствовавший близость скачки, была напряжена и готова ринуться в бой.
Насидевшись в одиночестве в Старом дворце, Махидевран готова собственными руками задушить любого, кто встанет поперек дороги. Она притворно сочувствовала убитой горем Гульфем и плачущей о внуках Хафсе и при этом старательно прятала глаза, чтобы не заметили довольный блеск. Будущая валиде! Теперь никто не помешает. Даже если у десятка наложниц родится по сыну, ее Мустафа все равно старший, он будущий султан, а значит, она сама валиде!
Махидевран вернула себе положение баш-кадины, ходила по гарему почти хозяйкой, горделиво поглядывая на остальных и примечая, насколько низко наложницы и евнухи опускают головы. Хафсе почти не кланялась, только склоняла голову, как перед старшей женщиной. В каждом ее взгляде сквозило ожидание: скоро, совсем скоро она станет главной женщиной! Сулейман и без того любил Мустафу больше остальных сыновей, а теперь, когда тот остался единственным, вообще будет беречь и лелеять.
Сам шестилетний Мустафа горько плакал по умершим братьям, особенно по Махмуду, который был на три года старше и казался мальчику совсем взрослым. Да и маленького забавного двухлетнего Мурадика Мустафа тоже очень любил. Он понял, что что-то изменилось со смертью братьев, знал, что именно, но еще не сознавал этого до конца. Единственный… Для ребенка в шесть лет это еще означает просто своеобразное сиротство, он не понимал, почему у матери блестят глаза, когда она произносит это – «единственный наследник».
Пройдет совсем немного времени, и Мустафа осознает, что значит быть главным шехзаде. Единственным он был совсем недолго. 27 дня в месяце зуль-каада 927 года хиджры (29 октября 1521 г.) султан Сулейман объявил наследником и только что родившегося Мехмеда – сына Хуррем.

И снова Махидевран хлестала по щекам служанок за малейшие провинности или вообще без них, снова скрипела зубами. Ее триумф матери наследника испортила эта проклятая Хуррем, родившая щенка! Конечно, сама Махидевран была баш-кадиной, но сердце чувствовало, что рождение Мехмеда многое изменит. А когда от султана привезли написанный золотыми чернилами на лучшей бумаге фирман, в котором повелевалось называть шехзаде Мустафу и Мехмеда, а Хуррем Хасеки, несчастная Махидевран не могла даже порадоваться за сына, потому что Сулейман невиданно возвысил рабыню и ее ребенка. Это испортило радость от сознания, что Мустафа назван первым наследником.
Умом Махидевран понимала, что так и должно быть – два старших сына (а у Сулеймана просто не было других) становятся шехзаде, но то, что не ее, мать первого наследника, а Хуррем султан назвал «дорогой сердцу», приводило несчастную женщину в бешенство, не давало спать ночами, заставляло болеть сердце…
Валиде прекрасно понимала состояние невестки, сочувствовала той, а еще словно чувствовала свою вину, ведь именно она привела в гарем Хуррем. Но кто же мог знать, что эта худышка умудрится так надолго захватить сердце султана.
– Махидевран, успокой свое сердце. Назвать Хасеки – это еще ничего не значит. Ты мать наследника, сын Хуррем младший, и еще неизвестно, выживет ли.
– А что такое? – почти оживилась Махидевран, даже глаза заблестели.
Хафса поморщилась. Как бы то ни было, маленький Мехмед тоже ее внук, как и те, что умерли, как и Мустафа. Конечно, Мустафа красивый, умный мальчик, он будет прекрасным султаном в будущем, Аллах велик, он знал, кого из сыновей оставить в живых. И если не выживет маленький Мехмед, который не берет грудь кормилицы и все время плачет, такова воля Аллаха, не ей противиться.
И все же валиде не нравилось оживление Махидевран. Весь гарем заметил радость баш-кадины из-за смерти Махмуда, старшего сына султана, как ни старалась Махидевран спрятать свою радость, та сквозила в каждом взгляде. Хафса больше всего боялась, чтобы этот блеск в глазах не заметил Сулейман, тогда и Старым дворцом не обойдется, Махидевран прямой путь в кожаном мешке в воды Босфора, хотя Сулейман тоже больше любил Мустафу, чем своего первенца Махмуда.
Валиде вспоминала, как совсем юный отец (сколько было самому Сулейману, когда родился первенец, лет шестнадцать?) гордился сыном, ходил важным, точно павлин, только что хвост не распускал при каждой возможности. А вот родился и чуть подрос Мустафа, и отцовская любовь была отдана ему. Может, этого боится Махидевран, того, что маленький Мехмед отнимет у Мустафы хотя бы часть отцовской любви?
Но нельзя, чтобы наследник был один, хорошо, что у Хуррем сын родился, сыновей должно быть много… на всякий случай…
От мысли о том, что именно ждет всех этих сыновей, кроме того, который станет следующим султаном, Хафса даже вздрогнула.

Прадед нынешнего падишаха Мехмед Фатих (Завоеватель), тот, что расширил границы османов и завоевал вожделенный Константинополь, перенеся туда столицу и назвав город Стамбулом, узаконил страшный обычай братоубийства, используя изречение из Корана: «Безурядица пагубней убийства». О своем собственном семействе он выразился определенней:
– Лучше потерять принца, чем провинцию.
Жестокий закон, введенный Мехмедом, повелевал следующим правителям уничтожать всех родственников, могущих претендовать на престол кроме нового султана.
Первым, применившим этот закон, по иронии судьбы был сын Мехмеда, самый мирный из последующих султанов – Баязид. Баязид очень не любил воевать, он любил литературу, искусство и предпочел бы провести свой век в садах прекрасного дворца. Тем не менее не дрогнул, объявив своему брату Джему:
– Нет дружбы между царями.
Все же Баязид позволил Джему бежать сначала на Родос, а потом к папе римскому и долгое время платил европейским правителям за пребывание у них Джема на условиях почетного пленника с условием уничтожения в случае попытки бегства или опасности освобождения.
Последние годы тот жил у папы римского Александра (Родриго Борджиа), но когда разразилась война с французами, несчастного Джема нашли-таки способ устранить. Папа римский лишился важной статьи дохода, но поделать ничего не мог. Принц Джем умер то ли от яда, то ли от простой дизентерии.
Баязид не дрогнул и тогда, когда пришлось казнить двоих собственных сыновей. Два других давно умерли от болезней, еще один от пьянства. Но что делать с оставшимися тремя – Ахмедом, Коркудом и Селимом, султан просто не знал, вернее, ничего поделать не мог, да и невозможно отстаивать свою власть, сидя на шелковых подушках гарема вместо седла. Каждый из трех оставшихся в живых сыновей прекрасно понимал, что его ждет в случае прихода к власти брата, и каждый был готов принести братьев в жертву.
Братоубийственная война, столь осуждаемая другими народами, была для османов не столь уж страшна. И дело не только в разброде и возможности развала империи из-за борьбы за власть, дело еще и в том, что сыновья были рождены разными матерями, каждая из которых поддерживала стремление своего сына стать следующим султаном, потому что получала права главной женщины гарема. Султаны справедливо полагали, что жен у мужчины может быть целых четыре, наложниц сотни, а вот мать только одна, и потому именно матери доверяли управление огромным хозяйством, называемым гаремом.
Но чтобы стать первой женщиной гарема – валиде-султан, нужно привести к власти сына, прекрасно сознавая, что в случае неудачи участь будет незавидной…
Что стоили жизни чужих сыновей для женщин, у которых выбор был невелик – статус валиде-султан в случае прихода сына к власти, прозябание в Старом дворце, куда ссылали ненужных женщин, или в худшем случае кожаный мешок и воды Босфора. Можно ли их осуждать за то, что выбирали первое? А неизбежные жертвы в виде соперников и их детей новых валиде волновали мало, ведь это были чужие дети и внуки. И даже когда султан уничтожал собственных сыновей, его мать волновалась мало, внуки всегда оставались еще. Сами внуки тоже мало считались бы с бабушкой…
Зато империя оставалась целой и продолжала расширять свои границы. А принцы?.. Мехмед Фатих знал, какой закон утверждать.
К тому же одной наложнице полагался всего один сын, это дочерей могло быть сколько угодно. Султаны уже перестали жениться, предпочитая не иметь законных жен, а в гареме держать наложниц. Так проще, наложницу за любую провинность можно отправить в кожаном мешке в Босфор, а за жену придется объясняться с ее родственниками. Наложницы, родившие султану детей, становились кадинами – не венчанными женами. Мать старшего из них была баш-кадиной и будущей валиде.
Пока наследник мал, султан мог быть спокоен, но как только шехзаде становился достаточно взрослым, чтобы меч Османов, которым опоясывали нового султана в знак восхождения на трон, не волочился за шехзаде по полу, наследник и его мать становились по-настоящему опасны для правящего султана. Пусть не они сами, но стоящие за ними силы вполне могли решить, что пришел их черед править.
К тому времени, когда очередной шехзаде становился султаном, его старшие сыновья уже крепко сидели в седле. Принимая меч Османов, обычно уже очень взрослый султан вполне мог опасаться мятежа со стороны сыновей.
Хотя правили султаны все равно подолгу – Мехмед II тридцать лет, Баязид тридцать один год.

Три оставшихся в живых сына султана Баязида не стали ждать, когда их отец отойдет в мир иной добровольно, они сцепились за власть уже при его жизни. Сам отец больше тяготел к старшему – Ахмеду, двое других братьев – Коркуд и Селим – были с этим не согласны.
Селим поднимал мятеж против отца дважды и вынужден был даже бежать от отцовского гнева в Крым. Довольно долгое время до того Селим управлял Трапезундом, потом балканскими провинциями Османской империи, был силен, опытен и жаждал власти. После первого мятежа, когда небольшое войско Селима было наголову разбито огромным войском Баязида, Селим кое-что понял: дело не только в желании взять власть, не только в мощи собранной армии и поддержке тестя – крымского хана Менгли-Гирея, на дочери которого Айше Хафсе был женат Селим, но и в поддержке янычар, то есть тех, кто составляет основную силу собственно султана. Султан тот, кого поддерживают янычары.
Кто подсказал Селиму важность подкупа и обещаний янычарам, неизвестно, но буйное войско и впрямь поддержало именно этого сына Баязида, когда тот предпринял новую попытку захвата власти в 918 году хиджры. В таком случае собирать войско было бесполезно, Баязид прекрасно осознал положение дел и добровольно отрекся от престола в пользу Селима.
Это было невиданно, никогда прежде султан не отказывался от власти сам, к тому же не объявлял об этом вот так: с балкона криком на всю площадь, где собрались янычары. Седьмой день месяца сафар 918 года хиджры (24 апреля 1512 г.) стал триумфом Селима, который, опоясавшись мечом Османа, стал девятым султаном Османов и третьим правителем османского Стамбула.
Но меч Османа это еще не все, султан Селим прекрасно понимал, что пока жив отец и братья, покоя не будет. Сознавал ли Баязид, что сын, с которым он не виделся больше четверти века, предпочтет не иметь столь опасных родственников? Наверное, и все же он попросил разрешения уехать в родовое имение Димиотику. Селим, только что притворно предлагавший отцу вообще остаться в Стамбуле, благосклонно разрешил, даже подготовил огромный обоз, собрав все вещи, которые были дороги лично Баязиду, и проводил отца до городских стен.
Но доехать бывший султан смог только до Чорлу. Через месяц после своего отречения в пользу сына отец скончался в ужасных муках, якобы от кишечных колик. Те, кто неосмотрительно говорил, что колики вызваны лекарством, которое дал бывшему султану врач Хармон, приставленный к Баязиду по приказу Селима, говорить быстро перестали вообще, лишившись языков, а то и голов, в которых те помещались.
Селиму было сорок два, и, взяв власть, он вовсе не собирался ее с кем-то делить. Недаром отец, отказываясь от жизни в Стамбуле рядом с новым султаном, сказал:
– Двум мечам в одних ножнах не бывать…
Теперь предстояло разобраться с братьями и племянниками. Коркуд попробовал бежать, но был пойман и казнен. Перед смертью он целый час писал брату трогательное письмо в стихах, но милости не просил, прекрасно понимая, что отец был прав, говоря о двух клинках в ножнах. Селим, прочитав это послание, даже прослезился и объявил всеобщий траур по казненному.
Это не помешало ему преследовать и Ахмеда. Тот в поэзии не был силен, но отправил на память новому султану перстень, стоимость которого превышала годовой доход с Румелии. Султан впечатлился меньше, траура не было…
За двумя братьями последовали шесть племянников, а затем… трое собственных сыновей – Абдулла, Махмуд и Мурад!

Вот теперь у Селима оставался только один Сулейман. Десять дочерей, пятеро из которых уже были замужем за пашами, не в счет, кто их считал, этих дочерей…
Поговаривали еще об одном сыне – Ювейс-паше, рожденном наложницей, которую Селим щедрой рукой подарил одному из визирей уже беременной, но этого Селим сыном не признавал. Ювейсу повезло, именно отцовское презрение спасло жизнь.
Сулеймана Селим оставил в живых то ли считая самым безобидным, то ли потому, что был очень обязан своему тестю, крымскому хану Менгли-Гирею, поддержавшему в трудную минуту зятя, бунтовавшего против отца. К тому же Селиму был нужен хоть один наследник. Султан оставил наследника наместником в Манисе, куда его определил еще дед, султан Баязид, набираться опыта правления. Это было вполне привычным делом, шехзаде с отроческих лет учились правлению как можно дальше от столицы, так безопасней для правящего султана…

+1

30

Сулейман, рожденный Хафсой еще в Трапезунде, тогда стал единственным шехзаде, а его мать Айше Хафса баш-кадиной султана. Мать самого бунтаря Селима Айше-Хатун пробыла валиде-султан недолго, скончалась меньше чем через два года после его восшествия на престол. Селим вызвал в Стамбул Хафсу и поручил гарем ей. Не валиде, но главная женщина гарема – тоже неплохо.
Сложность для Хафсы оказалась в том, что сам Селим давно перестал интересоваться женщинами, хотя некогда даже стихи писал, очарованный прекрасными глазами возлюбленной (не Хафсы). У султана были совсем иные пристрастия и интересы. Взамен женского гарема, который он теперь не посещал вовсе, Селим завел себе гарем из мальчиков, к тому же кастрированных.
Только сама Хафса знала, каково это – испытывать такое унижение и жить в постоянном страхе за свою жизнь и жизнь сына. С другой стороны, именно отсутствие у Селима сыновей определенно сохраняло жизнь Сулейману. Присутствие Хафсы в Стамбуле, а не рядом с сыном давало Селиму определенные преимущества, сын и мать становились словно заложниками. Стоило Сулейману предпринять что-то против отца, как пострадала бы Хафса. Селим знал, как любит и ценит Сулейман мать, прекрасно понимал, что тот не сделает и шагу для захвата власти, опасаясь за ее жизнь.
Восемь лет правил Селим, прозванный Явузом – Свирепым, Непримиримым, Грозным. Его суровая наружность и строгий, пронзительный взгляд внушали окружающим почти священный ужас, Селима боялись все – от визирей, которых тот казнил, едва успевая запомнить имя, до дворцовых слуг. Боялись и европейские правители тоже, потому что этому султану дома не сиделось, он воевал и с коня на землю спускался редко.
Однажды Селим сказал Сулейману, что султан, который предпочитает седлу подушки, быстро теряет все. Сам Селим терять власть не собирался, его нога всегда была в стремени. Он взял Каир, одолев мамелюков, и привез в Стамбул последнего халифа Аль-Мутаваккиля и священные реликвии, означающие верховенство в мусульманском мире.
Внешне все выглядело вполне пристойно и даже красиво, султан построил специальный павильон, получивший название павильона Священной Мантии, содержал халифа в достойных условиях, как соловья в золотой клетке. Сообразительный халиф не возражал, когда Селим объявил себя «Служителем обоих священных городов», то есть новым халифом. Это сохранило Мутаваккилю жизнь, после смерти султана он смог даже вернуться в Каир и прожить там еще двадцать три года. Мутаваккиль не вспоминал о том, является ли халифом, предпочитая сохранить язык и жизнь, но османские султаны считали таковыми себя. Это должно было давать им духовную власть над мусульманским миром. Но если таковая и была, то принесена скорее оружием, чем слабостью духа последнего из Аббасидов Мутаваккиля.

Через восемь лет, когда подготовка к новому походу слишком затянулась, Селим решил отложить его до следующего года, а сам отправился в Эдирне на отдых. Но доехал он только до… Чорлу, где внезапно заболел и, промучившись на смертном одре шесть недель, скончался в девятый день шавалля 926 года хиджры (22 сентября 1520 г.).
Бывший рядом с ним Ферхад-паша на время скрыл от всех смерть султана, чтобы дать Сулейману время прибыть из Манисы в Стамбул и принять власть.
Сулейман стал новым султаном, а Хафса – валиде-султан.
Новый султан отличался от прежних тем, что был молод – всего двадцать шестой год, а еще он не имел соперников, его дед и отец постарались за Сулеймана. Десятому султану Османов не пришлось казнить своих братьев или племянников, может, потому европейские монархи так обрадовались, уверенно заявляя, что на троне взамен льва ягненок. В Европе служились благодарственные молебны в честь смерти Селима Явуза, правители радовались, надеясь, что османская угроза миновала.
Но уже в следующем году оказалось, что радость преждевременна, Сулейман продолжил дело прадеда и отца, уже в следующее лето он двинулся на Белград, свершив то, что не смогли до него. «Ягненок» взял Белград, повергнув Европу в шок!

У Сулеймана ко времени вступления на престол были три сына, но чума, пришедшая в Стамбул, когда он был под Белградом, унесла жизни всех, кроме Мустафы. Родившемуся Мехмеду султан радовался от души, даже потеря других сыновей не смогла умалить эту радость.
Неписаный закон велел отстранить от султана родившую Мехмеда Хуррем, наложница становилась кадиной, но не должна иметь доступ в спальню Повелителя.
Такое положение дел мало волновало валиде, но очень нравилось Махидевран, которая стала баш-кадиной бесповоротно, потому что была матерью старшего из сыновей, да и саму Хуррем, которая не очень задумывалась о своем новом положении, ее куда больше волновал Мехмед. Сынишка категорически не желал брать грудь ни одной из кормилиц, он кричал, требуя материнского молока. Втайне от Хафсы (вернее, та делала вид, что ничего не знает) Роксолана стала сцеживать свое молоко и передавать его кормилице, которая обмакивала в молочко кусочек ткани и давала малышу его сосать. Только это и спасало маленького принца от голодной гибели, но малыш слабел, ему нужна была материнская грудь.
Все мысли Роксоланы были заняты только Мехмедом, она не могла думать ни о чем и ни о ком другом, кроме разве Сулеймана. Только бы сын дожил до возвращения отца, Роксолана верила, что Сулейман спасет мальчика.
Хафса злилась на упорного младенца и его не менее настырную мать. Но постепенно помимо ее желания приходило уважение. Сначала к ребенку, который отчаянно боролся за жизнь, потом к его матери, которая не менее настойчиво пыталась ему помочь. Валиде не могла понять, ведь для Хуррем было выгодней, чтобы сын не выжил, тогда оставалась надежда задержаться подле султана.
– Самира, на что она надеется?
Хезнедар-уста, главная помощница и хранительница тайн Хафсы еще со времени Трапезунда, вздыхала:
– Госпожа, мне кажется, что она действительно любит Повелителя. И хочет, чтобы ее сын выжил. В этой девочке пока нет стремления к власти.
Валиде тоже вздыхала:
– Пока нет, потом появится. И что-то подсказывает мне, что эта женщина сумеет взять в свои маленькие ручки не только сердце моего сына, но и всю власть при нем.
– Разве это плохо? Она умней Махидевран и Гульфем, схватчива, разумна, когда требуется, умеет учиться…
– Разве женщине нужен такой ум?
– Вай, госпожа, а не вы ли твердили, что именно умной женщины не хватает при вашем сыне, и не вы ли всегда хвалили Нур-Султан за ее ум?
Хафса морщилась от правоты Самиры, возражала, только чтобы возразить:
– Для гарема вовсе не такой ум нужен. А в государственных делах у Сулеймана и без этой девчонки советчиков хватит. Да и не нужны ему советы.
Хезнедар-уста хотела возразить, что отцу Хафсы крымскому хану Менгли-Гирею тоже ума не занимать, однако помощь умной Нур-Султан вовсе не помешала, да и Хафсе с Селимом тоже. Не соболя ли, присланные другом Нур-Султан московским правителем Иваном, отправленные потом в Стамбул в подарок любимым женам султана Баязида, помогли Селиму получить отцовское прощение за первую попытку бунта?
Но говорить об этом не следовало, совсем не следовало. Самира прекрасно знала, что Хафса все помнит и понимает и сама, а если не желает вспоминать, значит, и напоминать ни к чему.

Это было так, крымский хан Менгли-Гирей взял в жены уже дважды овдовевшую Нур-Султан по совету московского князя Ивана III. Ногайская красавица побывала женой казанского хана Халиля, но даже ребенка от него родить не успела – овдовела. Став следующим ханом, брат умершего Ибрагим по наследству получил и его супругу. Юная Нур-Султан была так хороша и разумна, что легко затмила всех красавиц гарема и родила двух сыновей и дочь Гаухаршад.
Ибрагим прожил тоже не слишком долго, а пришедший после него к власти в Казани Ильхам, сын старшей жены хана, терпеть не мог молодую мачеху. Пришлось вдове с сыновьями удирать в Москву под крыло великого князя Ивана III. Вот тогда князь и решил, что крымскому хану Менгли-Гирею не хватает именно такой разумной жены. Прожив несколько лет в Москве, Нур-Султан оставила сына на попечении Ивана III и отправилась к Менгли-Гирею в Бахчисарай.
Хафса помнила ее появление в гареме отца, самой дочери Менгли-Гирея тогда шел седьмой год. Она не считала новую ханшу красивой. К тому же Нур-Султан не была молодой, ей больше тридцати лет, два взрослых сына, старший из которых успел побывать, хоть и очень недолго, казанским ханом, свергнув Ильхама. С собой новая мачеха привезла младшего из сыновей Абдул-Латифа.
Нур-Султан не шла ни в какое сравнение с матерью Хафсы, очень красивой, но безвольной полькой. Она умудрилась настоять на официальной женитьбе Менгли-Гирея на себе, вернее, не согласилась быть в его гареме просто наложницей. Ей, дважды ханше и бывшей ногайской царевне, не пристало становиться рабыней даже крымского хана.
Менгли-Гирей женился.
Хафса испытывала к мачехе двоякое чувство, с одной стороны, как все женщины гарема, она ненавидела эту, как ее называли, зазнайку, ведь никому другому не удавалось женить на себе хана, все оставались на положении наложниц. Презирала из-за отсутствия яркой красоты, невысокого роста и щуплости. Считала колдуньей, не веря, что женщина в тридцать пять лет, не применяя колдовство, может очаровать мужчину, имеющего гарем из красавиц, настолько, чтобы тот предпочел ее остальным.
Ненавидела и восхищалась, потому что сама, будучи неглупой, быстро поняла, в чем колдовство Нур-Султан. Мачеха показала пример того, что женщина может быть неотразимой в любом возрасте, имея ум и обаяние. Даже шипевший вслед гарем в присутствии Нур-Султан попадал под ее чары и становился шелковым.
Нет, ханша вовсе не стала устанавливать в гареме свои порядки, соперницы для нее словно не существовали, Нур-Султан жила ханом Менгли-Гиреем и своими сыновьями.
Как Айше Хафса мечтала стать такой же – женщиной, которой подвластно все! Тайно наблюдала за мачехой, норовила оказаться поближе, чаще видеть, больше слышать, хоть чему-то научиться. Как ей хотелось иметь такую мать! Но Нур-Султан, казалось, не замечала девочку. Да и как заметить, если в гареме их столько!..
Ханша была столь умна и деятельна, что Менгли-Гирей предпочел переложить на ее плечи многие из собственных дел. Нур-Султан куда лучше хана умела договариваться с правителями других стран, особенно с теми, от кого Крымское ханство поневоле тогда зависело, – со Стамбулом и Москвой. Менгли-Гирей передоверил дипломатическую переписку ханше. Из Москвы и Казани в Бахчисарай везли соболей, ловчих птиц, клыки невиданных северных зверей, которые столь ценили костерезы. Обратно следовал жемчуг, иноходцы, красивое оружие… Потом часть мехов отправлялась в гарем Топкапы, а птицы султану…
Пришло время, и ханша заметила красавицу Хафсу. Заметила, когда понадобилось срочно найти жену принцу Селиму. У Селима уже был гарем и дети, но умная Нур-Султан сделала для Хафсы то, что сделала для себя, – Селим женился на дочери Менгли-Гирея. Это ставило Хафсу в особое положение, куда девалась наложница, никто не спрашивал, а вот за жену пришлось бы отвечать. Но это же в 898 году хиджры (1493 г.), году их свадьбы, было смертельно опасным.
Во-первых, Селим не старший и не любимый сын султана Баязида, стать следующим султаном он мог едва ли. Во-вторых, принц был в опале, ему пришлось бежать от гнева отца в Крым, и возвращение грозило смертью. В-третьих, сам Селим не обладал тихим и даже сносным нравом, становиться его женой само по себе значило навлекать на свою голову трудности.
Но выбора у Хафсы просто не было, а Нур-Султан спокойно обещала, что султан Баязид Селима простит, а со временем сам Селим станет султаном вопреки любым доводам здравого смысла.
Хафсе казалось другое – Нур-Султан просто решала свои вопросы, используя ее, к тому же четырнадцатилетняя красавица приглянулась младшему сыну Нур-Султан Абдул-Латифу. Нур-Султан, мечтавшая о совсем другом браке для сына, предпочла отдать ее Селиму.
Но слово свое Нур-Султан сдержала, Хафса не знала всех тайных путей, по которым двигалось золото и дорогие подарки из Бахчисарая в Стамбул, но Селим стал султаном, а дочь Менгли-Гирея главной женщиной империи.
Еще об одной помощи Нур-Султан лично себе и об их последней встрече в Трапезунде Хафса никогда не вспоминала даже наедине с собой, чтобы не проговориться. Только Самира знала эту тайну, но на эту помощницу Хафса могла положиться, как на саму себя, Самира скорее позволила бы отрезать себе язык, чем проболтаться. Более четверти века молчания не вычеркнули из памяти прошедшее, но спрятали его так глубоко, что оно больше не тревожило Хафсу.

Самира догадывалась, почему так ревниво относится госпожа к Хуррем. Слишком та похожа на Нур-Султан. Нет, не внешне, хотя и это было, ведь Хуррем так же мала ростом и тоже щуплая, но главное – какая-то внутренняя сила и необычный ум. У самой Хафсы ум иной, она скорее хитра, Хафсу не тянуло к наукам, хотя образование получено прекрасное, Менгли-Гирей сумел развить своих детей. Валиде предпочитала править гаремом и не всегда понимала Нур-Султан, для которой мир дворца был слишком мал.
Хафса признавала мир за пределами дворца и интересовалась им, но не всем же! Она всегда сознавала, что не смогла бы так, как Нур-Султан, переписываться с правителями других стран, спокойно разъезжать по чужим землям, она даже на хадж никогда не решилась бы. А вот Нур-Султан решилась.
И теперь Хафса чувствовала, что вот эта зеленоглазая худышка тоже решилась бы. Именно Хуррем могла бы стать настоящей ученицей Нур-Султан. Кстати, дочь самой Нур-Султан принцесса Гаухаршад уже была соправительницей в Казанском царстве. Женщина во главе правительства… Нет, уж лучше во главе гарема. Вот гарем Хафса держала твердой рукой. И в глубине души завидовала Хуррем, у которой видела вот эту способность – стать соправительницей.
– Нет уж, только после моей смерти!
Хафса и сама не могла объяснить, почему вдруг родился такой протест. Самира осторожно заглянула в лицо госпожи:
– Что после вашей смерти?!
– Она получит Сулеймана только после моей смерти.
– Вах! О чем вы думаете?! Какой Сулейман? Ну, стала Хуррем кадиной, так ведь не первой и не матерью наследника.
Хафса дала себя убедить, что ничего особенного даже в том, что Повелитель назвал Хуррем Хасеки, нет, сегодня она Хасеки, завтра другая, это же не официальный брак. Но в глубине души прекрасно понимала, что в ожиданиях права – восхождение Хуррем к вершинам власти, причем власти большей, чем есть у нее самой, только начинается.
Самира уже старательно подоткнула одеяло под бока госпожи, тихонько устроилась в углу и принялась сопеть, делая вид, что спит, потом действительно заснула, а Хафсу все мучили все те же мысли.
Она очень долго шла к своему положению главной женщины империи, сначала дрожала от страха за свою судьбу и судьбу детей в Трапезунде, потом за сына в Манисе, потом за него же, но уже правя гаремом в Стамбуле. И вот она год как валиде-султан. Всего год или целый год? Неважно, главное, что на эту власть покушается зеленоглазая девчонка с крупной грудью и непонятной тягой к мужским знаниям.
На какую власть, ведь валиде была и есть главная женщина для султана, Сулейман чтит обычаи, для него мать важнее всех жен, вместе взятых. К тому же на власть в гареме Хуррем явно не претендовала, даже родив сына, она не зазнавалась, а наоборот, еще больше от всех отдалилась. Отпусти, так вовсе переселится в Старый дворец, только чтобы со своим сыном.
Неужели глупая не понимает, сколь непрочно положение наложницы, даже родившей ребенка? К тому же Мехмед очень слаб, долго не проживет.
Тогда почему же так боится власти этой зеленоглазой Хафса? И какой власти, если у Хуррем нет никакой, разве что над своими служанками?
Хафса честно призналась сама себе: власти над сердцем Сулеймана. Зеленоглазой худышке безраздельно принадлежит та часть души султана, которая неподвластна никому другому, среди всех красавиц гарема, даже если их станет в сто раз больше, Сулейман все равно выберет эту, не самую красивую. Хафса понимала, что может уничтожить эту женщину, приказать отравить, обвинить в измене, в чем угодно, но ни вытеснить ее из души Повелителя, ни заменить не может.
Как любая мать, Хафса не желала влияния на своего сына другой женщины, тем более когда сын султан, Повелитель огромной империи. Как всякой матери, тем более сделавшей для своего сына очень много, она не желала делить его успех с кем-то, желала быть единовластной хозяйкой сыновнего сердца. Одно дело властвовать на ложе, Сулейман сильный мужчина, ему нужны женщины, должны рождаться внуки, но совсем иное власть над разумом и волей султана.
С властью другой женщины над телом Сулеймана Хафса согласна не только мириться, но и принимала ее, а вот власть над душой и мыслями, если таковые не о страстных объятиях, признавать не желала.
Хафса была честна с собой и пыталась разобраться, почему Хуррем вызывает у нее ревнивое отторжение. Нет, не было ненависти или откровенной неприязни, было именно ревнивое неприятие юной женщины. Почему?
Красива? Да, в гареме некрасивых просто не бывает. Но есть те, у кого красивей черты лица, стройней фигура, гибче стан, выше рост, больше глаза, изящней руки… Нет, не этим покорила Хуррем Сулеймана. Когда султан прислал фирман, назвав Мустафу и Мехмеда шехзаде, а Хуррем Хасеки, по гарему поползли слухи, что наложница околдовала Повелителя. Умная Хафса прекрасно понимала, что это не так, то есть Хуррем околдовала Сулеймана, но вовсе не зельем, не любовным приворотом, а чем-то иным, но валиде были выгодны слухи, и она не опровергала нелепости.
Самира замечала размышления госпожи, а также то, в чем Хафса не желала сознаваться даже самой себе, хезнедар-уста ждала, когда валиде пересилит сама себя и честно признает, чем Хуррем взяла султана.

Хафса в очередной раз тихонько перевернулась с боку на бок. Лежать на левом боку не позволяла боль под ребрами, много лет переживаний сказались на сердце валиде, под левой грудью все чаще и чаще болело, иногда даже темнело в глазах, не хватало воздуха…
Она притихла, прислушиваясь. Все посапывали. Хафса тихонько вздохнула, и вдруг со стороны матраса, на котором лежала Самира, донесся шепот:
– Она просто умней остальных, но не женским, не хитрым умом.
Хафса вздрогнула, хезнедар-уста произнесла то, что понимала и сама госпожа, но не желала признаваться себе. Не нужно объяснять, о ком речь, конечно, о Хуррем, старая служанка, столько лет проведшая рядом с госпожой, прекрасно понимала, о ком тайные вздохи валиде.
– Ты не спишь?
– Нет. А почему вы не спите? Что плохого в том, что Хуррем не такая, как все? Она не баш-кадина и ею не будет. И власть в гареме для нее не важна…
– Не важна… – усмехнулась Хафса. – Это пока. Пока такой власти у нее нет.
– И не будет. Повелитель чтит традиции и законы, Хуррем может стать баш-кадиной, только если Аллах заберет и Мустафу тоже.
– Хай Аллах! О чем ты?!
– К тому же Мехмед должен выжить, а он очень слаб. Госпожа, не перечьте Повелителю, он все равно сделает по-своему, а на вас затаит обиду. Эвел Аллах, все наладится. Разве не так же опасно казалось, когда Махидевран завоевала сердце Повелителя? А когда Гульфем стала его возлюбленной?
– Нет, тогда было иначе…
– Наверное, но против идти все равно не стоит.
– Ты права.
Хафса еще долго лежала в темноте, тихонько вздыхая. Старая Самира все верно сказала, Сулейман все равно сделает по-своему, если решит приблизить к себе Хуррем, то приблизит. Но Самира права и в другом – султан привержен закону, он не пойдет против. А закон твердит, что шехзаде – Мустафа, а его мать Махидевран баш-кадина.
Что ж, чему быть, того не минуешь. Но правильно говорят: крепость берут изнутри, не можешь ее штурмовать, сделай вид, что не собирался этого делать, и подожди, пока откроют ворота. Может, Самира права, с Хуррем лучше подружиться и тихонько понаблюдать, чтобы понять, так ли она разумна и, главное, насколько опасна. А вот идти против воли Сулеймана нельзя, он не терпит противоречивых. Испорченные однажды отношения восстановить будет трудно.
Рассвет застал Хафсу в полудреме, она только начала засыпать. Самира, которая все это время лежала, стараясь вовсе не дышать, наконец смогла повернуться на другой бок.
Не зря госпожа боится, эта Хуррем еще себя покажет, хезнедар-уста в этом не сомневалась. Когда Повелитель стал проявлять слишком большой интерес к девчонке, Хафса поручила Самире внимательно понаблюдать за ней. Но султан вскоре ушел в поход, и все, казалось, разрешится само собой. Повитуха, наблюдавшая за Хуррем, сказала, что будет мальчик. Это означало, что ее время в спальне Повелителя закончено, а сын не старший.
Но Бог решил иначе, из сыновей Сулеймана остался только Мустафа, а Хуррем родила Мехмеда. К тому же сам султан назвал ее в фирмане Хасеки – близкой к сердцу. Пока Хуррем ходила беременной, Хафса поручила верной Самире узнать от Зейнаб о Хуррем все.
Когда-то, много лет назад, когда Хафса и Сулейман жили еще в Трапезунде, Зейнаб была среди служанок Хафсы. Но женщина никогда не была рабыней и с Хафсой в Манису не поехала, а вот в Стамбуле объявилась снова. Увидев Зейнаб, Хафса даже обрадовалась:
– Пойдешь ко мне служить?
Та пожала плечами:
– Я лекарством занимаюсь.
– Вот и хорошо, мне такая очень нужна.
Но Зейнаб и теперь предпочла свободу, она приходила и уходила, когда хотела, потом умудрилась подружиться с Фатимой и просто прилипла к ее подопечной. Теперь обе старухи жили в крохотной комнатке у Хуррем, опекая наложницу так, словно она была их внучкой.
Хафса задала вопрос Самире:
– Почему? Узнай, что такого они нашли в этой девчонке.
Хафса хорошо знала обеих женщин, они просто так кого-то опекать не будут. А ведь Фатима даже уходила от Хуррем, но вернулась. Значит, не так проста эта роксоланка.
Самира не раз пыталась разговорить Зейнаб, та в ответ только усмехалась:
– Эта женщина такая же, какой была Нур-Султан.
– Мечты – богатство бездельников, – фыркала Самира. – Твоя Хуррем никто!
Зейнаб в ответ усмехалась:
– Время покажет. А твоя госпожа зря беспокоится, Хуррем ей не помеха.
– Кто тебе сказал, что госпожа беспокоится?
– А то нет?
– Беспокоится, конечно, ей не все равно, кто будет матерью внука.
– Аллах дает науку тому, кто просит, а ум – тому, кто сам захочет.
– Э, нет, говорят не так! А богатство – тому, кто сам захочет. Вот как.
– А ум не богатство, скажешь? Самое большое богатство, потому что глупая курица и красивый гребень петуху поносить дала, да об этом забыла, и снесенное яйцо у нее отбирают, потому что кудахчет по глупости, в суп первой попадает. А умная серенькая птичка и птенцов высиживает, и до старости живет.
– Вах, вах, раскудахталась! Что такого есть в твоей Хуррем, чего нет в других? Мало ли умных женщин в гареме?
– Умных, да не таких. А в ней готовность учиться и меняться, если нужно.
– Вороне ее птенец соловьем кажется. Не тверди о сухой лепешке, что это мед, не то уста слипнутся.
– Ничего, еще увидите…
Так ни о чем и не договорились.

Роксолана держалась чуть в стороне, это совсем не нравилось валиде. Издавна в гаремах было правилом не оставлять наложниц одних. Девушки и женщины, даже став гезде или кадиной, все равно все делали на виду друг у дружки. Они вместе ели, а кадина на глазах у служанок, вместе гуляли, много болтали… Так спокойней, когда разговор общий, пусть он глупый или завистливый, невозможно не выболтать самое сокровенное.
Хуррем даже если рядом с другими, то все равно одна. Часто она просто не слышала, что говорят остальные, витала в облаках собственных мыслей, если спрашивали – отвечала, просили прочесть стихи – читала, но не больше. Была ли веселой, смешливой? Скорее такой казалась.
Но еще чаще она под каким-то предлогом старалась держаться отдельно – гуляла по саду в сопровождении Гюль, сидела под наблюдением кизляр-аги в покоях султана за книгой, ухаживала за цветами в саду.
Это не могло нравиться валиде, женщина, которая сторонится остальных, может думать о чем угодно. Но поделать Хафса со строптивой наложницей ничего не могла, та не нарушала основных требований, а свои долгие прогулки или сидения за книгами объясняла просто: читать разрешил Повелитель, а во время прогулок ребенок меньше толкается, ему легче, когда она ходит.
После рождения Мехмеда Хуррем и вовсе стало не до остального гарема, особенно когда малыша у нее забрали и мальчик отказался брать чужую грудь.
Конечно, Хафса могла разрешить строптивой мамаше самой кормить ребенка, но почему-то противилась этому изо всех сил, даже понимая, что внук голодает. Почему? Словно чувствовала, что, победив в одном, Хуррем сумеет одержать верх и в остальном.
Но валиде не жестокая, она сделала вид, что не догадывается, что Хуррем сцеживает молоко и Мехмеда кормят им. Однако долго такое продолжаться не могло, ребенку нужно нормальное кормление, а не слабое его подобие. Зейнаб уже решила идти к Хафсе и требовать, чтобы та перестала мучить внука и позволила Хуррем кормить самой, понимала, что после того валиде выставит ее из гарема, потому и оттягивала такой разговор. Но тут пришло известие, что султан возвращается.

+1

31

Хасеки

Сулейман вернулся в Стамбул почти тайно, оставив войско позади. Переправился во дворец со стороны запасного входа, ближе к гарему. Отмахивался от любых уговоров Ибрагима показаться народу. Душа не лежала красоваться перед ревущей толпой, когда в семье горе.
Да и не в одной султанской семье, чума всегда выкашивала много народа. И Европа, и Азия страдали одинаково, считая болезнь карой Божьей. В Европе после очередной эпидемии тоже почти пустовали города.
Приехав, долго сидел, не допуская к себе никого. Да, любимым сыном у султана был Мустафа, а не умершие Махмуд и Мурад, но все равно это сыновья, к тому же Махмуд старший. Болезнь забрала сыновей взамен успехов на поле боя, тяжелая жертва…
В гареме знали, что Повелитель во дворце, все ждали его появления или вызова к себе.
В напряжении сидела Хафса, она словно замерла, привычно прислушиваясь к тишине гарема. Что скажет Сулейман, укорит ли за то, что не сберегла сыновей? Кто знает, в чем нажаловалась ему эта Хуррем, ведь как только взяла к себе переписчицу, так гонцы устали мотаться к султану и обратно с ее посланиями.
Укоров из-за смерти сыновей Хафса не боялась, к смерти все привыкли, ее воспринимали как неизбежное зло. Так привыкают к гибели на поле боя, прекрасно зная, что ни одна битва, ни один штурм не обойдется без жертв. Так и чума, она всегда собирала страшный урожай, плохо, что на этот раз ее страшной жатвой стали принцы, но в этом нет вины валиде. И все же Хафса была напряжена.
Она прекрасно понимала почему – из-за Хуррем и ее Мехмеда, но даже самой себе не желала в этом признаваться.
Словно тигр в клетке металась Махидевран, служанки тихонько стояли у двери, боясь поднять на госпожу глаза, но та словно никого не замечала. Так и было, Махидевран вернулась во дворец самовольно на положении баш-кадины и теперь просто боялась, что скажет Повелитель. Одно дело надменно смотреть на служанок и даже усмехаться в лицо валиде, но совсем другое смело глянуть в глаза султану.
Вдруг женщина поняла, что нужно сделать:
– Эй, немедленно приведите ко мне Мустафу!
Да, рядом с сыном, тем более единственным, Повелитель не сможет прогнать ее обратно.
Махидевран не желала принимать в расчет маленького Мехмеда, щенок, рожденный этой тощей нахалкой, едва жив, долго не протянет. Мустафа главный шехзаде, он наследник и должен быть единственным наследником! Инш Аллах! Бог желает этого!
Мустафу привели, мальчик тревожно смотрел на мать:
– Мама, папа приехал?
– Да, он скорбит по твоим умершим братьям. Скоро позовет и нас с тобой.
– А Мехмедик все плачет?
Махидевран с недоумением смотрела на сына. Мустафа добрый, но всему же есть предел. Интересоваться здоровьем щенка Хуррем?.. Это слишком даже для доброго Мустафы. Сама она интересовалась, но сквозь притворное сочувствие сквозила такая радость по поводу бесконечного плача Мехмеда, что все торопились спрятать глаза.
Повелитель не звал…

Хафса не выдержала первой… На правах матери, скорбящей по потерям своего сына, она отправилась к султану сама.
– Валиде… – Сулейман склонился к ее рукам, целуя. Хафса обрадованно прижалась губами к его макушке. Сын есть сын, а мать – это мать, и никакие наложницы не заменят им друг друга. – Я рад, что вы пришли, уже хотел приказать кизляр-аге, чтобы просил вас об этом.
– Я боялась нарушить ваше скорбное одиночество, Повелитель.
– Инш Аллах! Такова воля Аллаха, что можно поделать?
– Вы вернулись домой здоровым, это главное. Эвел Аллах!
– Да, жизнь продолжается. Как Мустафа?
– Ваш сын здоров и весел, он плакал из-за смерти братьев, но уже пережил это.
Хафса напряженно ждала вопроса о Махидевран, она не сомневалась, что кизляр-ага уже доложил Повелителю о ее возвращении, но Сулейман не спрашивал. Как не интересовался и родившимся у Хуррем сыном.
Что это значило? Хафса прекрасно знала, что после появления в гареме султан не виделся ни с кем из женщин. Почему он не интересуется Хуррем, неужели фирман о ее названии Хасеки был просто душевным порывом? Где-то в глубине души шевельнулась даже жалость к зеленоглазой глупышке, счастье которой оказалось столь коротким. Ее сын долго не протянет, Мехмед слабеет с каждым днем, если Повелитель не интересуется самой мамашей, то никакие названия вроде Хасеки не спасут роксоланку от участи жить в Старом дворце.
Валиде ломала голову над тем, как напомнить о втором внуке самой, но сделать этого не успела, вошедший кизляр-ага привычно склонил голову:
– Повелитель, вы приказали… Она пришла…
Не нужно было объяснять, о ком говорит кизляр-ага. Сулейман повернулся к двери, так блестя глазами, что Хафса поняла: все ее надежды, что сын забыл Хуррем, беспочвенны. Не просто не забыл, именно ее он позвал, при том, что мать пришла сама!

Роксолана тоже ждала, но иначе, она сидела, сжавшись в комок, прислушиваясь к каждому звуку, каждому шагу по коридору. Но Сулейман уже второй день был во дворце и не звал.
– Успокойтесь, госпожа. – Гюль присела перед Роксоланой, протягивая той какой-то напиток.
– Гюль, а он не болен?
Служанка, привыкшая, что все вопросы Хуррем только о Мехмеде и его здоровье, покачала головой:
– Госпожа, все, как вчера. Сегодня мы уже носили ваше молоко принцу, он попил, сколько смог.
– Я о Повелителе…
– Не… не знаю…
Подошла Фатима:
– Госпожа, Повелитель здоров, кизляр-ага сказал, что он просто скорбит по умершим сыновьям.
Роксолана закивала в ответ сокрушенно, какая же она жестокая, конечно, Повелитель вспоминает умерших сыновей, ему не до нее. Но ведь она не одна, у него есть и Мехмед.
– А Мустафу он звал к себе?
Не хотелось добавлять: с Махидевран.
Фатима все поняла сама:
– Нет, даже валиде пока не звал.
Хорошо все-таки иметь в приятелях кизляр-агу. Пусть не совсем в приятелях, но иногда снисходящего к просьбам и вопросам Фатимы.
– Госпожа, лучше подумайте, как вы предстанете перед Повелителем, когда он позовет вас. Нужно подготовиться.
– До вечера далеко, сейчас только утро…
– Но на вашем лице следы беспокойства и слез, ваши волосы нужно расчесать…
Уговаривая Хуррем, Фатима с помощью Гюль принялась расчесывать ее длинные рыжеватые волосы, а Зейнаб протерла принесенным из своей комнаты раствором ей лицо и руки…
Но закончить процедуру они не успели, в коридоре послышались шаги. И объяснять не нужно, чьи, такая семенящая походка только у кизляр-аги, сопровождавшие его евнухи уже приноровились ходить так же.
Так и есть, в открывшуюся дверь вошел кизляр-ага и остановился, смиренно сложив руки на животе. Он мог бы ничего больше не говорить, послушная поза кизляр-аги лучше слов говорила о том, что султан вспомнил о Хуррем и желает ее видеть. Фатима улыбнулась: не зря они принялись готовить Хуррем к вечернему походу в спальню Повелителя.
Но кизляр-ага сказал иное:
– Госпожа… Повелитель ждет вас…
– Сейчас?! – в один голос уточнили Фатима и Гюль.
– Да, сейчас. Он просил прийти как есть…
– Да-да, конечно, – засуетилась Роксолана, поправляя одежду. Кизляр-ага смотрел насмешливо. Не ожидала, но так даже лучше.
Роксолана еще не успела дойти до покоев султана в гареме, а добрая половина гарема уже знала, что Повелитель потребовал ее к себе.
Махидевран, которой новость принесла вездесущая служанка Амина, имя которой – «Правдивая» – совершенно не соответствовало ее лживой, верткой натуре, даже костяшками пальцев защелкала от злости. Вместо того чтобы позвать валиде или единственного оставшегося в живых сына (Махидевран упорно не желала признавать таковым Мехмеда), Повелитель снова вспомнил проклятую наложницу.
Она даже встала, чтобы отправиться к султану без его зова. Не сможет же он выгнать любимого сына. Но в последнюю минуту опомнилась: а вдруг не пустит или вообще потребует ответа, почему сама Махидевран во дворце, если приказа вернуть ее не было?
Махидевран не решилась, но доброты в ее отношении к Хуррем и маленькому Мехмеду у баш-кадины не добавилось. Плохо, когда много женщин борются за внимание и любовь одного мужчины…

Роксолана шла в покои султана так быстро, что кизляр-ага едва поспевал следом. Ему тоже не очень нравилось, что Повелитель первой позвал эту худышку, ведь даже валиде пришла сама…
У двери у Хуррем хватило ума остановиться и пропустить вперед кизляр-агу. Тот привычно доложил о приходе вызванной наложницы, вернее, теперь кадины. Сулейман кивнул:
– Пусть войдет.
Роксолана вошла и тихо встала почти у двери. Сулейман вглядывался в любимое лицо, стараясь уловить произошедшие за время его отсутствия изменения. Она стала матерью, многие женщины дурнели из-за беременности…
Нет, Роксолана относилась к тому счастливому исключению, у кого ни единый волос, ни единый зуб не выпал, напротив, она расцвела от материнства, и только тревожная складка между бровями чуть портила ставшее еще красивей лицо. И без того крупная грудь стала еще больше, налившись молоком, а вот тонкая талия не расплылась, молочная белизна кожи не испорчена ни одним пятнышком, бедра не стали неохватными…
Довольный Сулейман усмехнулся:
– За сына проси что хочешь, все исполню!
Валиде в ответ на такие слова султана к Хуррем только глазами сверкнула. За какого-то щенка, который и грудь-то не берет, чем жив до сих пор, непонятно, султан обещает выполнить любое желание. Не многовато ли? Мальчишка родился здоровеньким, но с тех пор все плачет и плачет, временами криком заходится. Все считали, что не жилец.
А Сулейман с тревогой и некоторым раздражением всматривался в лицо Хуррем. Мысли женщины словно витали где-то, она здесь и где-то еще. Встрече рада, глаза заблестели, но в них тревога. Хотелось спросить, но присутствие валиде сдерживало султана.
В ответ на щедрое обещание выполнить любую просьбу Хуррем вскинула глаза:
– Позвольте мне самой кормить ребенка!
– Что?!
– Позвольте мне самой кормить вашего сына, Повелитель.
Хафса не выдержала, фыркнула:
– Он и грудь не берет!
– Чужую не берет, мою возьмет! – Хуррем словно торопилась, чтобы не остановили.
Сулейман замер, не зная, как быть. Султану решать вопросы кормления младенца, даже если это его собственный сын? Такого в гареме не бывало. А валиде на что?
– Но… у всех детей кормилицы…
– Повелитель, ваш сын умрет от голода… Вы обещали…
Глаза Хуррем умоляли, Сулейман чуть раздраженно дернул губой, кивнул в сторону:
– Пусть принесут ребенка.
Не сомневался, что выполнят бегом. Сулеймана сейчас интересовало не выполнение приказа, а то, как вела себя Хуррем. Она лишь благодарно улыбнулась ему и повернулась к двери. Он, Тень Аллаха на земле, Повелитель огромной империи, в руках которого были жизни всех окружающих, в том числе и ее собственная, почти перестал для нее существовать! Хуррем впилась глазами в дверь, превратилась в сплошное ожидание, смотрела туда, откуда должны принести ее дитя.
Краем глаза Сулейман успел заметить, как напряжена валиде. Что-то здесь не так, какая-то тайна.

Мехмеда действительно принесли быстро. Стоило служанке со свертком войти в комнату, как Хуррем почти рванулась навстречу, но вовремя опомнилась, обернулась к Сулейману. Глаза снова молили:
– Можно?!
Тот сделал знак, чтобы отдали.
Как только Хуррем взяла в руки слабо пищащий сверток, как тот затих.
– Я покормлю?
Вмешалась валиде:
– Разве можно кормить? Грудь обвиснет!
– Корми.
Она присела на край дивана, отвернулась, чтобы достать грудь. Сулейман успел заметить, что и без того немаленькая грудь готова просто лопнуть от молока, казалось, тронь пальцем, и молоко брызнет во все стороны.
Валиде, на возражение которой никто не обратил внимания, все так же напряженно следила, возьмет ли мальчик грудь.
Не просто взял, впился маленьким ротиком, стал жадно сосать. Хуррем что-то шептала-приговаривала над малышом. Хафса не выдержала:
– Что ты там колдуешь?!
– Валиде, не трогайте ее, пусть кормит.
Сулейман никогда не видел, как кормят маленьких детей, ни Фюлане, ни Гульфем, ни Махидевран своих сыновей не кормили, это делали кормилицы и уж никак не на глазах у султана. Ему очень понравилось то, как Хуррем обращается с младенцем, она любовалась тем, как сын сосет.
На вопрос валиде обернулась чуть испуганно:
– Я жалею, что он голодный. Мехмед взял грудь, он плакал просто потому, что хотел кушать…
Хафса отошла в сторону, а Сулейман присел напротив, глядя, как счастливая Хуррем кормит сына. Немного погодя малыш заснул, так и не выпустив сосок из красного ротика. Юная мать тихонько смеялась, пытаясь вытащить, но тот не пускал.
Сулейман почувствовал даже укол ревности. Он явно отошел на второй план, теперь для Хуррем главное – вот этот слабенький пищащий комочек. Хотя нет, он больше не пищал, видно, действительно был голоден.
Хуррем подняла на султана счастливые глаза, полные благодарных слез, и тот почувствовал, как сжалось сердце от любви и нежности к этой юной матери. Как он может ревновать ее к их же сыну? Хуррем хорошая мать, очень хорошая. Она готова была на все, только бы он разрешил покормить сына.
– Сын будет жить с тобой. Иди к себе. Я вечером позову…
– Спасибо.
Слезы все-таки потекли по щекам, но теперь она улыбнулась. И столько было в этой улыбке благодарности и любви, что Сулейман поспешил отвернуться, чтобы не броситься к ней, не схватить в объятия вместе с сыном.
– Иди.
Она все-таки освободила грудь из цепкого захвата малыша, запахнулась и поспешила прочь, крепко прижимая к себе драгоценную ношу.

Когда за Хуррем закрылась дверь, Сулейман повернулся к матери. Та стояла, напряженно ожидая гневного окрика сына, а может, и гораздо большего.
Эта Хуррем свела султана с ума, пока тот еще был дома, сумела быстро забеременеть и даже родить сына. Повелитель долго отсутствовал, но эту наложницу не забыл, напротив, стоило вернуться, сразу же позвал к себе именно ее. Кто знает, как повернет его недовольство?
Но вопреки напряженному ожиданию султанского гнева валиде услышала:
– Хуррем хорошая мать, не мешайте ей, валиде. Позвольте кизляр-аге проводить вас в ваши покои?

Вот и весь разговор, словно не было долгого похода, многих страшных событий в гареме, словно не о чем поговорить с матерью, кроме как о наложнице, родившей сына.
Хафса почувствовала укол в сердце, оно снова ныло и ныло, как бывало в последнее время очень часто. К себе возвращалась быстро, хезнедар-уста едва поспевала следом. От покоев султана до покоев валиде два шага, но гарем есть гарем, всем немедленно станет известно, что Повелитель звал к себе Хуррем, что туда принесли Мехмеда, а валиде вернулась к себе взволнованной и почти бегом.
Бывали минуты, когда Хафса и сама проклинала всезнание гарема. Она сама же и создала это всезнание, так удобней держать сотню женщин под твердой рукой и постоянным присмотром, не евнухи, так сами наложницы и служанки присмотрят друг за дружкой.
Едва успела присесть на диван, чтобы чуть перевести дух, а Самира подать госпоже травяной отвар, чтобы прогнать смертельную бледность с ее щек, как следом примчалась Махидевран:
– Валиде, Повелитель не позвал Мустафу! – Быстро сообразила, что для начала надо бы поинтересоваться самим султаном, добавила: – Повелитель здоров?
– Инш Аллах, Повелитель здоров. Он звал Хуррем, потому что сказали, что новорожденный сын все время плачет.
Хафса солгала, и сама не зная почему. Просто не хотелось признаваться Махидевран, что и ее саму тоже не позвали, а вот Хуррем позвали.
– Разве может ослица родить скакуна? Я слышала, что щенок Хуррем без конца плачет?
Теперь Хафса обиделась на Махидевран:
– Ты говоришь о сыне Повелителя…
Махидевран на мгновение смутилась, но тут же взяла себя в руки:
– Не все сыновья одинаковы.
– Это мой внук, – напомнила ей Хафса.
Поняв, что ничего хорошего из разговора сегодня не получится, баш-кадина, которая хотела предложить отправить к султану Мустафу, обиженно поджала губы и удалилась, едва сказав на прощание положенные слова.
Но валиде было не до нее, сердце давило так, что дышать трудно. А ведь сорок два года, жить еще и жить, тем более сейчас, когда сын стал султаном.
Пришлось прилечь и приказать приоткрыть окно.

Кизляр-ага зашел напомнить, что вечером Повелитель приказал Хуррем быть у него в спальне.
Гарем единодушно ахнул: Хуррем снова в спальне Повелителя?! Но ведь ее должны бы удалить вовсе, хватит, родила уже сына, надо дать шанс попасть на ложе султана и другим. Мало нашлось в этом женском царстве тех, кто порадовался за Роксолану, большинство завистливо сплетничали, перемывая косточки ей, Махидевран и даже валиде. Снова в гареме разлад, и снова по вине Хуррем.
А ее саму в два голоса наставляли Зейнаб и Фатима:
– Не считай все решенным…
– Будь послушной…
– Помни, что ты рабыня Повелителя, а не его госпожа…
К тому времени, когда кизляр-ага пришел за ней, чтобы отвести к Сулейману, Роксолана готова была плакать.
Внутри все дрожало, ей очень хотелось снова ощутить на своем теле его горячие руки, на своих губах горячие губы, хотелось прижаться, самой касаться волос, плеч, самой целовать… Но разве она могла, тем более после таких наставлений?
А вдруг эта ночь последняя? Вдруг Повелитель позвал попрощаться? Ведь у нее есть сын, достаточно. Сердце подсказывало: можно еще рожать дочерей… Но кто мог сказать, сын или дочь родятся следующими?
У Роксоланы уже прошли очистительные дни, тело было готово дарить и принимать ласки, сердце тем более, она истосковалась по Сулейману, хотя и не мечтала попасть на зеленые простыни его ложа снова. Вызов в спальню обнадеживал и страшил. Вдруг ему не понравится новое тело, вдруг он захочет чего-то, что она не сумеет дать?

Кизляр-ага не мог надивиться, эта Зейнаб хорошо влияет на Хуррем, идет тихая, не огрызается, не смотрит по сторонам с вызовом…
А Роксолане просто было что терять, не только султана, но и сына. Сделай она хоть один неверный шаг, и может быть отправлена в Старый дворец, разлучена с Мехмедом…
Она вошла к спальню, как полагалось: низко опустив голову, не смея поднять глаз, но не то что пасть ниц, даже на колени опуститься не успела, Сулейман почти резко бросил:
– Не кланяйся. Стой прямо.
Кивнул кизляр-аге, чтобы тот удалился, подождал, пока прикроют двери, сделал Хуррем знак, чтобы следовала за ним во вторую комнату. Та покорно засеменила, но там сразу застыла, опустив голову и сложив руки в знак покорности.
Султан сердится? Но она готова молить о прощении, иначе не спасти маленького Мехмеда, он действительно умер бы от голода.
Сулейман подошел, поднял за подбородок ее голову:
– Ты хоть ждала меня?
И Роксолана не выдержала, вскинула на него глаза, хотя помнила, что делать этого нельзя:
– Очень…
Он хмыкнул, не зная, что еще сказать, но потом все же поинтересовался:
– Правда, ждала?
Подбородок уже отпустил, потому Роксолана покивала.
Султан отошел в сторону, почти отвернулся, поинтересовался через плечо:
– Радовалась, когда я назвал Хасеки?
– Повелитель, я всегда ваша рабыня…
Сулейман резко обернулся. Да что с ней случилось?!
– Мне не рабыня нужна, а женщина, с которой я мог бы говорить! Рабынь и без тебя много.
И замер, потому что в глазах Роксоланы светилась такая радость… Снова чуть смущенно хмыкнул, вернулся к ней:
– Тебя, я вижу, многому научили за это время. Запомни: когда мы не одни, веди себя, как полагается по правилам, чтобы не вызывать нареканий. Но когда наедине, забудь, что я Повелитель, а ты рабыня. Ты мать моего сына… И еще будут дети… будут?
– Иншалла…
– Ты мусульманкой стала?
Роксолана не стала скрывать:
– Не хотела, чтобы мой сын был сыном гяурки.
– Правильно сделала. Я объявлю твоего сына следующим за Мустафой наследником.
– Благодарю вас, Повелитель.
– Я же тебе только что сказал: не рабыня ты для меня, а любимая женщина. Я не зря тебя Хасеки назвал. Почему ты так изменилась, чего боишься?
– За сына боюсь, – почти прошептала, но он услышал.
– Чего бояться? Он теперь наследник…
И вдруг понял, что теперь еще опасней. Дернул головой, думать об этом вовсе не хотелось. Перед ним стояла женщина, о которой столько думал ночами, к которой рвалось сердце, а она словно и не рада, вялая какая-то. Сколько можно бояться?
Сулейману так хотелось отклика ее тела, трепетного и горячего. Неужели не получит? Неужели рождение сына так повлияло на нее? Нет, вон как похорошела, грудь, и без того немаленькая, стала еще больше, бедра чуть раздались, лицо немного округлилось. Не женщина – гурия, такую только в объятиях и держать.
Снова подошел, тихонько потянул халат с плеча. Она чуть вздрогнула и вдруг… прижалась к нему всем телом! Сулейман даже опешил, но, почувствовав ее желание, сжал в объятьях.

Позже, когда, насладившись близостью, лежал, по-прежнему обнимая, она вдруг тихонько рассмеялась.
– Что?
– Я так боялась, что после рождения сына вы меня отвергнете.
– Почему?
– Одна наложница – один сын.
Сулейман помнил этот неписаный закон. До сына наложница могла рожать сколько угодно дочерей, но, родив сына, удалялась от султана. Она оставалась в гареме на положении кадины, имела немалое содержание, много подарков, но в спальню больше не ходила. Вдруг еще сын?
– Дочь родишь.
– Угу, – Роксолана уткнулась ему в грудь носом.
Сулейман счастливо рассмеялся.

+1

32

У Роксоланы не получалось уходить до рассвета, как полагалось наложнице, и сам Сулейман тоже не уходил, как делал после близости с другими. Наложнице, и даже кадине, не полагалось видеть Повелителя спящим, считалось, что это опасно, во сне человек расслаблен, его проще сглазить, выведать тайны… Но эту женщину Сулейман почему-то не опасался совсем, словно чувствовал, что она скорее сама выдаст сокровенное, чем выпытает у него.
К тому же ему бывало мало одной близости, хотелось еще.
Это оказалось не так-то просто. У Роксоланы грудь полна молока, нужно либо кормить Мехмеда, либо сцеживать… Когда в первую ночь после возвращения она попыталась тихонько выскользнуть из объятий любимого, Сулейман даже обиделся:
– Я не приказывал тебе уйти.
– Мне нужно… Повелитель, я должна сцедить молоко, время уже…
– Что сделать?!
– В моей груди много молока для вашего сына. Нужно либо покормить его, либо сцедить молоко. Простите…
Сулейман вспомнил, как Хуррем кормила Мехмеда, ее счастливое в ту минуту лицо. Захотелось увидеть снова:
– Скажи, чтобы принесли ребенка. Покормишь здесь.
Такого гарем еще не видел – маленького принца принесли в покои султана, и Хуррем кормила ребенка не просто сама, а при Повелителе! Кажется, в ту ночь не спал никто, во всех коридорах слышался неясный шум, словно шипели переплетающиеся змеи.
Так и было, услышав новость, наложницы, служанки, евнухи передавали ее друг другу немедленно. Но во дворце нельзя разговаривать громко, все приглушенно, а ночью и вовсе шепотом. Гарем шипел…
А Сулейману и Роксолане было просто наплевать. Маленькому Мехмеду тоже, он сосал грудь, а счастливые родители наблюдали.
– Мне кажется, этот сын будет лучшим, любимым…
Роксолана даже вздрогнула от таких слов. Приятно, конечно, очень приятно и радостно, но…
– Что? – Сулейман заметил, бровь чуть приподнялась.
– Повелитель, для меня большая честь, я очень рада… но, прошу вас, не называйте так Мехмеда вслух… Опасно… Зависть никогда не отдыхает.
– Любовь не скроешь. Но я понимаю, как тебе трудно. Много скорпионов, собранных вместе, обязательно погибнут от укусов друг друга, много женщин, живущих рядом, обязательно будут завидовать. Но таков гарем, я могу поставить тебя над всеми, но это не избавит от зависти.
Роксолане хотелось сказать, чтобы просто избавился от гарема, но она подумала, что пока такое говорить рано, и произнесла другое:
– Я справлюсь сама, просто не стоит лишний раз подчеркивать мое положение.
– С чем справишься?
– С гаремом.
– Ты?
Женщина вскинула голову:
– Справлюсь. Мне есть за кого бороться. У меня ваша любовь и Мехмед. Справлюсь.
Сулейман с тревогой услышал железные нотки в голосе любимой.
– Только не стань такой, как все. Я сегодня не слышал твоего смеха. Кизляр-ага сказал, что ты редко смеешься. Хуррем и не смеется…
– Я очень боялась за жизнь Мехмеда, Повелитель. Теперь буду смеяться.
– И бояться не будешь?
– Бояться буду, но теперь я знаю, что ваша любовь со мной.
– А раньше не знала? Я же писал…
– Я очень боялась, что вы прогоните меня после рождения сына.
– Вот еще!
И тем не менее это была проблема. Удалить от себя Хуррем Сулейман просто не мог, не представлял себе ночей без этого тела, дней без этих глаз и этого голоса, а теперь появилось желание каждую ночь еще и видеть, как она кормит сына.
Но даже Повелитель, во власти которого были все жизни не только во дворце, но и в империи, который мог карать и миловать даже по своему капризу, не мог пойти против закона. А закон действительно повелевал: одна наложница – один сын.
Торопясь в Стамбул, Сулейман гнал от себя такие мысли, но совсем отмахнуться не мог. Султан, который мечтал править по закону, в первый же год оказался заложником этого закона.
И все же он отмахнулся, пока есть время.
Как много? Нет, Сулейман вовсе не желал, чтобы Хуррем предохранялась, он очень хотел, чтобы она рожала еще сыновей… И дочку, обязательно дочку, похожую на маму. Маленькую принцессу, которая будет вот так же смешно причмокивать, получая порцию маминого молока.
Почему ему никто не говорил, какое это счастье – видеть, как его любимая женщина кормит их сына? Ведь любил же и Махидевран, и Гульфем, но никогда не видел, как сыновья сосут грудь. Кормила ли Махидевран сама? Вряд ли, от этого обвисает грудь.
Вспомнив о такой досадной угрозе, Сулейман нахмурился. Роксолана решила, что это из-за того, что Мехмед слишком долго ест, попыталась отнять грудь, но голодный малыш вцепился в нее ручонками.
– Зачем ты отнимаешь?
– Вам нужно отдыхать, мы мешаем…
– Хуррем, это мой сын, так же как и твой. Аллах дал нам это счастье, почему ты думаешь, что мне неприятно смотреть на него? Я счастлив.
И вдруг рассмеялся:
– В Европе мне показывали изображения их божественной матери, которая кормит маленького бога своим молоком.
Роксолана тоже рассмеялась:
– Богоматерь с младенцем.
– Ты тоже видела? – Султан вспомнил, что Хуррем была христианкой.
– Да, на многих иконах.
– На картинах.
– Наверное, есть и на картинах, я не видела, но слышала. У Иисуса матерью была простая женщина, она кормила ребенка вот так…
В голосе слышалось что-то, насторожившее Сулеймана. Она же мусульманка, но с такой любовью вспоминает христианские иконы…
Роксолана нутром почувствовала его беспокойство, улыбнулась:
– Это всегда приятно, когда мать кормит ребенка. Кормилица не то, не она родила. У пророка Мухаммеда тоже была мама? Простите, если я спрашиваю глупость.
Сулейман расхохотался:
– Ты у улемов только не спрашивай. Лучше у меня.
Они сидели и разговаривали, как простая семья с младенцем, двое молодых людей, любящих друг друга и новорожденного сына. Вот оно, простое счастье, и неважно, что он Повелитель, Тень Аллаха на земле, а она просто наложница, рабыня, над которой он властен полностью.
Но глядя на свою Хуррем, Сулейман все больше понимал отца, султана Селима, Явуза – Грозного, считавшегося жестким, даже жестоким, который в стихах вздыхал, что попал в плен женщины с глазами лани. Так и есть, ему самому могли подчиняться города и страны, миллионы людей быть в его власти, а один чуть лукавый взгляд этой кормившей младенца женщины брал в плен с такой легкостью, от которой кружилась голова.
– Скажи, чтобы не уносили малыша, пусть спит здесь.
Гюль, ждавшая во второй комнате, притихнув, как мышка, даже руки ко рту прижала, чтобы не ахнуть на весь гарем. Она слышала каждое слово из разговора Повелителя с Хуррем, но последняя фраза Повелителя поразила особенно.
– Ему негде здесь спать…
– Хорошо, пусть сегодня унесут, ты не уходи. Завтра я велю поставить серебряную колыбельку и в моей спальне. Хочу, чтобы ты каждую ночь кормила его у меня на виду.

Скандал! Скандал! Трижды скандал!
Колыбелька в спальне Повелителя!..
Гарем не просто шипел, были забыты все прежние споры и распри, гарем объединился против одной-единственной женщины, ради которой султан шел на нарушение неписаных правил. Пока только неписаных, а что будет дальше?
А счастливая Роксолана словно не замечала завистливых и недоброжелательных взглядов, хотя именно теперь она поняла, что значит вызвать зависть гарема. Все прежнее не шло ни в какое сравнение с начавшимся теперь.
Партию недовольных, конечно, возглавила Махидевран. Разве могла баш-кадина простить Хуррем такое предпочтение Повелителя? Конечно, Сулейман позвал к себе и Мустафу, и его мать, ни словом не обмолвившись из-за ее самовольного возвращения во дворец. Но вызвал не первыми и на саму Махидевран обратил мало внимания.
Война между женщинами гарема не прекращалась никогда. Сотня красавиц, живущих ради одного: попасть на ложе Повелителя и родить от него желательно сына, не могла крепко дружить между собой, в гареме всегда следовало ожидать не просто битых стекол в постели, но чего-то похуже. Яд, порча всех видов были даже обыденными, но никогда еще гарем столь единодушно не ополчался против одной.
– Почему они меня ненавидят? – допытывалась Роксолана у Фатимы. – Я не делаю никому из них ничего плохого, ни о ком дурного не говорю, Повелителю ни на кого не жалуюсь.
Она действительно не проронила ни слова о тех обидах, которые перенесла за время отсутствия султана, Сулейману это очень понравилось, он даже пытался спрашивать сам, но Роксолана только отмахивалась:
– Нет, ничего дурного…
– За что они меня ненавидят, Гюль?
Служанки только вздыхали:
– За ту власть, которую вы имеете над Повелителем…
– Нет никакой власти, просто ему нравится быть обычным человеком, нравится смотреть на своего сына, чувствовать себя просто мужчиной…
– Инш Аллах! Что вы говорите, госпожа?! Разве можно называть Повелителя обычным мужчиной?! Только бы вас никто не услышал.
– Почему Повелитель не может любить своего маленького сына? Разве его самого родила не мать?
– Госпожа, вы так и не поняли, где находитесь. Это гарем, здесь другие законы. Здесь все борются за внимание единственного мужчины – Повелителя, а вы захватили его внимание одной себе и надолго. Такого гарем не прощает.
Роксолана вздыхала, она и сама понимала, что каждый вечер, идя в сопровождении Гюль, несущей маленького Мехмеда в сторону спальни султана, она лишает надежды попасть туда кого-то из наложниц. Хорошо, что ей выделили комнаты совсем рядом с султанскими, ходить через весь гарем было бы слишком тяжело, из-за каждой двери, из-за каждого ковра, из каждой щели смотрели завистливые, ненавидящие взгляды, казалось, вопрошающие: почему она, а не я?!
Роксолана не осуждала соперниц, понимая, что они не виноваты, что оказались в гареме, не виноваты, что не попали вовремя на глаза Повелителю, что не стали его избранницами. Ловя на себе такие взгляды, она мысленно содрогалась, представляя, что будет, если Сулейман ее отвергнет, как отвергал прежде других.
Как ни гнала от себя такие мысли, они возвращались. Особенно по утрам, когда также в сопровождении Гюль возвращалась с сынишкой обратно к себе.

+1