Перейти на сайт

« Сайт Telenovelas Com Amor


Правила форума »

LP №05-06 (618-619)



Скачать

"Telenovelas Com Amor" - форум сайта по новостям, теленовеллам, музыке и сериалам латиноамериканской культуры

Информация о пользователе

Привет, Гость! Войдите или зарегистрируйтесь.



Петербургские тайны - сериал по книге Петербургские трущобы. Том 2.

Сообщений 81 страница 100 из 116

81

22 глава
ПРОМЕЖ ЧЕТЫРЕХ ГЛАЗ

В тот вечер, когда толстая хозяйка в первый раз самолично вывела разодетую и декольтированную Машу в освещенную залу, где уже блыкались из угла в угол столь же декольтированные и разодетые обитательницы веселого дома, девушка неожиданно смутилась и страшно сконфузилась.

Глаза ее нечаянно встретились вдруг с другими глазами, тихими и честными, которые грустно и кротко смотрели на нее из-за рояльного пюпитра.

И вдруг в этих старческих глазах сверкнуло изумление, как словно бы они признали в только что введенной девушке нечто знакомое.

Это были глаза Германа Типпнера.

– Ach! Armes Kind! Und du auch hier!.. Noch ein neuer Tod![429] – с крушащею болью в сердце прошептал старик, не сводя изумленных глаз со смущенно поникшей Машиной головки.

Они оба тотчас же узнали друг друга.

Маше было стыдно перед стариком – старику неловко перед Машей.

Она чутко домекнулась, что это грустно-изумленное выражение во взгляде тапера относится именно к ней; а тот, в свою очередь, точно так же понял, что конфузливое смущение девушки отчасти вызвано неожиданною встречею с его глазами! Поэтому оба они в течение целого вечера старались как-то не замечать друг друга.

И тотчас же мягкую душу Типпнера начали разбирать разные смущающие сомнения – как бы, мол, через болтовню этой Маши не дошел от кого-нибудь до его дочерей слух о том, что он, Типпнер, зарабатывает им кусок хлеба ремеслом тапера в веселом доме. Он это так тщательно скрывал, так сердечно хотелось ему, чтобы дочери никогда не узнали о самом поприще его ремесла. Потом стали смущать и еще более горькие думы, когда вспомнилось, что эта самая Маша жила в Спицыном углу такою скромною, честною девушкой. Он знал, как упорно и настойчиво искала она себе работы, как целые ночи проводила над шитьем заказанного белья, как, не далее нескольких суток до этого вечера, отказалась от выгодного предложения Сашеньки-матушки (Домна Родионовна обо всем болтала вслух в своей квартире, не стесняясь ничьим присутствием), и где же вдруг очутилась эта самая Маша!.. И промелькнули в голове старика два яркие образа его собственных дочерей, промелькнули, разодетые и декольтированные точно так же, как и эта Маша, и в этой самой освещенной зале, и он, как дикая лошадь, тряхнул своею седокудрою гривой, словно хотел отогнать эту черную, непрошенную мысль, которая железным молотком стиснула его сердце.

«Это все соседка!.. Alles diese Priachina! Das ist alles ihr Werk»[430], – безошибочно угадал старик, невольно как-то ощущая в душе омерзение и презрительную ненависть к этой женщине.

И с тех пор каждый вечер и каждую ночь встречался он с Машей в этой зале; но ни тот, ни другая не решались подойти друг к другу и перекинуться словом. Обоим казалось оно почему-то неловким, хотя Маша и понимала каким-то инстинктом, что если кто и может во всем веселом доме отнестись к ней на сколько-нибудь сочувственно, то разве один только тапер Герман Типпнер. Оно так и было в сущности, а между тем оба продолжали чуждаться друг друга, как будто два совершенно посторонние, незнакомые человека.

0

82

23 глава
ЛИСЬИ РЕЧИ, ДА ВОЛЧЬИ ЗУБЫ

Спустя два-три месяца стали замечать обитатели веселого дома, что старому таперу день ото дня становится не по себе, что кряхтит старик и силится перемочь какой-то недуг, донимающий его дряхлое тело. И как-то странно, в самом деле, было видеть эту высокую, худощавую фигуру, с бледным, болезненным лицом, среди залы веселого дома, за рояльным пюпитром. Теперь уже, в минуты антрактов, старик не откидывался на спинку стула и не глядел, сложив на груди руки, своим добрым и грустно-тихим взором на мелькавшие перед его глазами пары. Теперь он как-то ежился и корчился от лихорадочной дрожи, которую старался по возможности скрыть перед посторонними глазами, и в изнеможении опускал на грудь свою голову с бессильно закрытыми веками. На этом лице были написаны болезнь и внутреннее страдание. Когда подходили к нему с изъявлением желания польки или кадрили, старик, очнувшись от забытья, болезненно вздрагивал и худощаво длинными, дрожащими и холодными пальцами начинал разыгрывать веселый танец.

А под утро придет, бывало, Типпнер домой и, боясь скрипнуть дверью, чтобы не разбудить дочерей, на цыпочках прокрадывается в свою комнату. Тихо разденется себе и ляжет, и лихорадочно дрогнет под тощенькой байкой, задерживая невольно вырывавшиеся стоны, лишь бы не потревожить сна девушек и, главное, лишь бы не догадались они о его болезни.

Но недуг отца не скрылся от проницательных взглядов дочерей. Луиза ясно видела, что с ним в последнее время творится что-то нехорошее, и, наконец, убедила его своими неотступными просьбами – сходить вместе с нею к доктору за советом. Доктор спросил о роде его жизни. Луиза не скрыла, что он очень мало имеет сна и покоя, уходя каждую ночь играть на фортепиано, причем старик поспешил добавить: «То есть на балы и на вечеринки к чиновникам». Сын эскулапа нашел, что болезнь его является именно следствием такого рода жизни, и, назначив какое-то лекарство, предписал, главнейшим образом, покой и правильную жизнь, советуя хоть на время оставить игру на вечеринках.

– Ну, это он врет! – с неудовольствием пробурчал старик, выйдя с дочерью из докторской квартиры, – преувеличивает все! Es ist noch nicht so schlimm[431]. Просто простудился немножко… Это пройдет, а бессонные ночи мне в привычку! Nicht das ist die Ursache![432] *

И в тот же самый вечер, несмотря на слезную просьбу дочерей, он снова ушел в веселый дом, потому что иначе – на завтрашний день пришлось бы сидеть без дров и без обеда.

Герман Типпнер в глубине души своей вполне соглашался с доктором, но видел всю трагически роковую невозможность исполнить данное ему предписание, ибо в его промысле на первый план выступал все тот же проклятый вопрос хлеба для трех голодных желудков.

В этот вечер Луиза, тщательно укутав шею старика гарусным шарфом, с горькими слезами на глазах, проводила его до двери.

Сашенька-матушка, сидевшая в это время у Домны Родионовны, заметила слезы девушки.

– Мамзель Луиза, о чем вы это? – участливо загородила она ей дорогу, ставши в дверях, когда та возвращалась из кухни в свою комнату.

– Ах, уж не спрашивайте! – утирая глаза, кручинно проговорила девушка. – Опять ушел вот!.. Доктор запретил… совсем болен ведь… Ни слезы, ни просьбы не удержали!..

Пряхина, с сожалением поцмокав языком, сочувственно покачала головою.

– Да скажите вы мне на милость, куда же это он все ходит-то? – спросила она. – Ведь каждый вечер в аккурат не бывает дома.

– Играет, деньги зарабатывает. Да, господи! Я бы… я не знаю, на что бы решилась, лишь бы только избавить его от этого! – с сильным душевным порывом прорыдала Луиза. – Ведь у меня все сердце за него выболело!.. Ведь он никаких резонов слушать не хочет!

– Ну, полно, милая вы моя, не плачьте! – нежно дотронулась до ее плеча Пахомовна. – Слезами горю не поможешь, а надо бы и в самом деле взяться за ум вам да подумать хорошенько, нельзя ли старичку облегченье какое сделать? Ведь и в сам-деле, дряхлый он человек, и без того не сегодня завтра, гляди, помрет, а эдакая жисть ничего что окромя одной болезни не прибавит. Вам бы, голубушка, как есть вы хорошая дочка, понежить да похолить его старость, а то что, и в гам-деле, мается, мается бедняк, словно батрак какой. Ведь он – родитель очень до вас нежный, и человек-то, взаправду, хороший. Пожалеть-то его дочерям бы и бог велел.

Эти речи тысячью острых булавок кололи сердце молодой девушки. Она чувствовала правдивый укор в словах Пахомовны, которая только, казалось, будто брешет себе словно невзначай, по простоте да по доброте сердечной, сдуру.

Девушка села на стул и продолжала тихо плакать.

– Послушайте, – опять-таки дотронулась до ее плеча Сашенька-матушка, – нечего плакать-то задаром! Пойдемте-ка лучше ко мне, я вас чайком попою, да потолкуем-ка. Авось вдвоем что-нибудь и придумаем! Право так! Уж положитесь на меня – я человек хороший, и одну только жалость к вам чувствую. Я ведь все понимаю, каково оно вам легко. Я хоть и посторонний человек, а у меня, знаете ли, вчуже сердце болит, так вам-то оно и подавно.

Удрученная своей печалью, девушка поддалась на эту лисью доброту и сочувствие и пошла пить чай к Пахомовне.

Долго говорила Сашенька-матушка на эту самую тему, и чем дольше лился поток ее сочувственных речей, тем больше терзали эти речи сердце Луизы.

– Боже мой, да что же делать тут? – воскликнула она, наконец, кручинно заломав свои пальцы. – Если бы я только могла помочь, спасти его?.. Я вот переписываю и ноты и рукописи, да все это так ничтожно. Много ли заработаешь на этом! А тут есть ведь нечего! Если бы кто-нибудь помог мне найти такую работу, которая дала бы хоть тридцать рублей в месяц – о господи! – да я была бы самая счастливая на свете! Милая, голубушка, Александра Пахомовна, – стремительно бросилась она к Сашеньке-матушке, – присоветуйте, помогите мне – вы такая добрая!

– Ах, мамзель Луиза, об этом деле толковать – так уж надо толковать прямо! Что тут попусту отводить глаза себе в сторону! Как уж ты там отводи – не отводи, а дело дрянь выходит. Ты больше отводишь, а оно себе все хуже да хуже. Так ли я говорю?

Та со вздохом печально покачала головой, чувствуя горькую истину последнего замечания.

– Шутка ли сказать, найти работу на тридцать рублей! – продолжала меж тем Пахомовна. – Таких работ у нас здесь, почесть, и не водится. Знаю ведь уж я свет-то этот анафемский, знаю отлично, слава те господи, поблыкалась вдосталь по миру – всего-то нагляделась да наглоталась вволю! Так уж в этом вы мне, голубушка, поверьте; морочить вас задаром не стану, а как собственно любя вас да жалеючи, так и говорю вам по правде по истинной. Бывала я и в генеральских и в графских даже домах, и доподлинно могу вам доложить – никогда вы такой подходящей работы не отыщете. Да и какая работа! Шить станете – ну, при особливой удаче, пятнадцать – двадцать целковых, подлинно, нашьешь себе в месяц. В гувернантки пойти – так даже очинно благородные девицы и генеральские дочки даже по десяти да по пятнадцати рублей на месяц ходят, а окромя этого и работы нет никакой.

Развивая далее эту тему и уснащая ее убедительно поучительными примерами, Сашенька-матушка систематически довела несчастную Луизу до сознания полной безысходности своего положения. Достичь этого было тем более легко, что девушка и без того уже находилась в экзальтированно горестном состоянии, которое помогло ей с большей живостью и впечатлительностью принимать все слова и доводы ее собеседницы.

– Уж скольких-то я этих благородных девиц знавала, – вспоминая, качала головою Александра Пахомовна, – вот что в гувернантках-то живут. У которой сестренки да братишки сидят на шее, у которой отец – пьянчужка несообразный, у которой семейство благородное в нищете содержится. Бьется, бьется она, бедняга, как рыба об лед, и все, гляди, из-под беды выбиться не может… Ну, побьется таково-то, да и махнет рукою: «Была – не была! Пропадай, мол, моя молодость! Что, мол, тут соблюдать себя, коли жрать нечего!» Да так-то вот и не одна через эфто самое на содержание попадет, а иная и совсем потаскушкой становится.

– Господи, да что ж это такое! – всплеснув руками, откинулась на спинку дивана девушка.

– А то, моя милая, что нужда скачет, нужда пляшет, нужда песенки поет. Да и что ж тут такое? Диви бы не соблюла она себя из-за роскошев каких, диви бы из-за того только, чтобы в бархатах шататься – ну, тогда бы оно точно, что и от бога грех и от людей стыдно. А коли ты из нужды пошла на экое дело, чтобы семейству своему помочь, так это, милая девушка, скажу я тебе, даже доброе дело, потому и в законе так сказано, что помогать неимущим одна суть добродетель. В этом дурного нет, это и бог простит, да и люди не осудят. Да нечем тут и соблюдать себя, коли уж говорить по правде! Ну, добро была бы ты богачиха да листократка какая, графская или княжеская, что ли, там дочка, тогда другой резонт, а нашей сестре помышлять об эфтим – одна только лишняя обуза. Чем даром-то в девках сидеть да молодость свою губить занапрасно, так лучше же капитал какой ни на есть предоставить себе, да и семейству помощь оказать. А подвернется хороший человек, коли ежели полюбит, так и без того возьмет. По-настоящему-то нам, голякам, и думать об эфтаких роскошах не к рылу.

Резоны Сашеньки-матушки постепенно делали свое дело. Исподволь почти незаметно для самой себя поддавалась им Луиза, ибо аргумент насущного хлеба есть самый убедительный из всех аргументов в мире. В два-три часа подобных разговоров Сашеньке-матушке удалось, наконец, очень ловко поддеть неопытную девушку на особую удочку, у которой роль червячка играло чувство любви и самопожертвования ради больного и дряхлого отца, чтобы доставить ему надежное средство к облегчению трудных и болезненных дней его старости.

«Мне нечем больше помочь ему, – думала Луиза, – у меня ничего нет кроме моей молодости. Он поймет меня, он простит меня – я вымолю себе прощение!»

И… экзальтированная девушка сдалась; мало того: Сашенька-матушка подвела дело так, что она сама даже просила помочь ей в этом деле. Та, наперед затруднительно помявшись да поломавшись, – что как, мол, я, да могу ли я, да вы, мол, пожалуй пенять на меня станете – изъявила, наконец, великодушное согласие к содействию в деле. Эта акула давно уже помышляла об этой добыче и только выслеживала, с какой стороны вернее схватить ее зубами. А зубы ее уже не первый месяц точились на молодую, красивую Луизу. Она предвидела, что тут можно сорвать порядочный кушик в пользу собственного кармана, и потому выслеживала, наблюдала ее исподволь, долго и незаметно, пока не убедилась, что поддеть эту девушку можно только на одну лишь известную удочку. После этого Сашенька-матушка решилась выждать удобного, подходящего случая, чтобы Луиза клюнула ловко подставленного ей червячка – и случай, к затаенной и великой радости Сашеньки, представился именно в этот вечер.

0

83

24 глава
ЛОТЕРЕЯ НЕВИННОСТИ

В веселых домах петербургских происходит иногда торжество совсем особого рода. Бывает оно совершенно случайно, однажды в несколько лет, так как случаи, подающие к нему повод, выдаются весьма редко и почитаются вполне исключительными. Тем не менее самое торжество сохраняется в преданиях веселых домов, и в подходящих казусах оно из преданий всецело переносится в действительность. Словно о каком-то празднике мечтают о таких торжествах акулы-тетушки и их верные фактотумы Сашеньки-матушки. «Сюжет» подобного торжества составляет молодая непорочная девушка. Особы, подобные Сашеньке-матушке, хотя и не играют в торжестве непосредственной, видной всем и каждому роли, тем не менее они пользуются, наряду с тетеньками, значительной долей плодов его, ибо сквозь их руки идет доставка самого «сюжета» и главного материала, фигурирующего на первом плане такого праздника.

Едва лишь удастся тетеньке захватить в свои лапы девушку, она приступает к самодельной фабрикации особого рода билетиков. Занумерованные билетики имеют назначение служить входной маркой на торжественный праздник. Недели за две, а иногда за три до вожделенного дня тетенька вместе с экономкой старается распихать возможно большее количество марок наиболее близким знакомым из своих привычных посетителей. Эти, в свою очередь, совершенно доброхотно помогают ей, навязывая полученные билеты разным своим приятелям, а те своим и т.д. Все это производится, конечно, негласным и конфиденциальным порядком. Главнейшим же образом тетенька всегда старается действовать самолично, ибо в этом заключается ее прямой интерес, так как входные марки раздаются не безвозмездно: для каждой из них, по усмотрению тетеньки, назначается особая цена, смотря по средствам получателя, от десяти до двадцати пяти рублей серебром, причем тетенька, конечно, прилагает все свои старания для того, чтобы выторговать себе возможно большую сумму. И ни одна из старожилок этой категории не запомнит еще случая, чтобы оказался недостаток в любителях подобных лотерей.

Молодую девушку, которую предназначили играть на подобном торжестве роль жертвы, тщательно скрывают от всех посторонних глаз и зачастую не дозволяют даже никакого сообщения с будущими ее товарками. Совершенно изолированная от них, она живет в особой квартире тетеньки, под личным ее присмотром. Во всех прихотях ей стараются угодить самым предупредительным образом, нашивают разного нарядного тряпья, дарят золотые безделушки и коробки конфет, отнюдь не давая раздуматься над своим положением, из боязни выпустить из рук столь драгоценную добычу. В эти приготовительные дни предупредительная, нежная ласковость тетеньки в отношении будущей дебютантки не сравнима ни с чем. Три родные матери, слитые воедино, казалось, не могли бы быть лучше и любовнее. Девушку постоянно держат в каком-то чаду и рассеивают всеми способами, лишь бы не давать ей грустить и задумываться. Тысячи самых разнообразных, ловких аргументов и убеждений пускаются в ход для того, чтобы укрепить ее в однажды уже принятом решении, которое зачастую со стороны девушки было не более как взбалмошным сумасбродством, горячкой минутного увлечения или минутной, необдуманной ветреностью. Будущая веселая жизнь изображается ей в самых привлекательных, ярко-золотистых и розово-радужных красках, а лотерейные билетики меж тем в это самое время все больше и успешнее распускаются исподволь по рукам любителей.

Но вот билеты сполна уже распроданы, день назначен, и тетеньке остается только обдумать один, уже последний, но самый ловкий пассаж. Ей надобно во что бы то ни стало выманить у молодой девушки формальную расписку, которая с двойным, если даже не с тройным избытком гарантирует деньги, потраченные на ее наряды. Коль скоро документ подписан и девушка признала свой долг – мертвая петля уже затянута.

* * *

К такому-то вот торжеству готовились в известном уже нам веселом доме.

С девяти часов вечера освещенная зала начала наполняться любителями.

Явился и Герман Типпнер – по обыкновению с черного хода. Ключница Каролина поспешила выбежать к нему навстречу с приказанием от хозяйки не показываться до времени в зале, а обождать, пока позовут, в ее, Каролининой комнате. Это было сделано из предосторожности, на всякий случай, дабы тапер, неожиданно увидев здесь свою, еще невинную, дочь, не вздумал учинить скандал, который, пожалуй, мог бы расстроить планы тетушки, заставив ее раздать обратно полученные уже деньги, если бы розыгрыш не состоялся. Взять же на этот вечер где-нибудь другого тапера она не заблагорассудила, потому что новому пришлось бы заплатить сравнительно большую сумму, а тетеньки-акулы, особенно немецкой расы, все вообще отличаются самою скаредною бережливостью: «Лишь бы лотерею-то разыграть, да выигрыш предоставить, – думала содержательница веселого дома, – а там пускай его подымет какой угодно скандал: дело-то будет уже сделано – прошлого не вернешь, да если и по закону тягаться, так ничего не возьмет, потому – рука руку моет».

Таким образом, необходимая предосторожность была исполнена. Герман Типпнер, никогда не принимавший участия в интересах веселого дома, еще с неделю назад слышал, что здесь готовится известного рода праздник, но, по обыкновению, с прискорбием подумав про себя об участи еще одной новой жертвы, въяве не подал, что называется, ни гласа, ни воздыхания, так как считал это делом до него лично вовсе не относящимся. Поэтому и теперь, встретя извещение Каролины Ивановны, он безусловно подчинился ее решению, полагая, что верно это почему-нибудь так надо, и не задал себе труда подумать – почему и для чего именно надо?

Дней за пять до этого рокового вечера Луиза первый раз в жизни обманула его, сказав, что отправляется в Кронштадт, погостить к своей тетке. Герман Типпнер поверил ей безусловно, так как в Кронштадте действительно обитала сестра его покойной жены, у которой иногда гащивали его дочери.

Все это время девушка находилась под непосредственным влиянием Александры Пахомовны, которая неустанно продолжала оплетать ее самым ловким образом, поддерживая в ней экзальтированное состояние. По ее-то наущению Луиза и на обман решилась; но вместо Кронштадта очутилась она у тетеньки из Фонарного переулка. Эта сулила ей золотые горы в весьма близком будущем, а та мечтала про себя лишь о том, что с помощью тетенькиных золотых гор, наконец-то, слава богу, покончатся все нищенские лишения, недостатки и печали ее семейства.

* * *

Пока собирались знатные гости, в спальной комнате самой тетеньки происходила грустная сцена…

Две нарядные девушки, из числа будущих товарок Луизы, одевали ее, словно невесту к венцу. Тут же торчала и сама тетенька вместе с Александрой Пахомовной, которая, сжигая папироску за папироской, не переставала утешать и ободрять смущенную девушку.

Луизе было лихорадочно жутко.

Ее наряжали в белое кисейное платье и прикалывали к чересчур открытому лифу живую белую розу, а в душе ее в это время боролись и страх, и стыд, и сомнение, и смутная дума о темном будущем. Но все эти тревожные ощущения смолкали перед твердой решимостью принести себя в жертву ради блага отца и сестры Христины.

«Пускай уж я буду такая! – думала девушка. – Зато, авось, ей помогу остаться честной… Лишь бы у меня были средства – она не пропадет, не дам погибнуть! Если мне не удалось, так пусть она будет чистым, хорошим утешением отцу».

И при этих думах на глаза ее навертывались слезы. А тетенька замечала на это, что плакать не годится: «Фуй!.. Глаза будут красные, все кавалеры скажут, что плакала. Это, мол, нехорошо, надо радоваться, а не плакать». Но при таких утешениях раздраженная девушка чувствовала только охоту нещадно вцепиться когтями в ее мясисто-толстую физиономию.

Раздался легкий стук в запертую дверь и послышался голос ключницы, которая извещала, что скоро уже десять часов и гости почти все уже собрались.

– Ну, пора и отправляться! – с пошлой, самодовольной улыбкой вздохнула тетенька.

У смертельно побледневшей Луизы подкосились ноги.

– Воды!.. – послышался ее стонущий, страдающий шепот, вместе с которым в изнеможении бессильно опустилась она на стул, и из груди ее вырвалось короткое, порывисто сдержанное рыданье – вырвалось и заглохло… Через минуту не было и следов его.

Тетенька морщилась: ей не нравились эти сцены. Пахомовна утешала, говоря, что все, мол, это пустяки; хорошего, мол, дела нечего бояться и советовала не мешкать, а выходить скорее в залу и кончать все разом.

– Нет, постойте… бога ради… оставьте меня одну… на одну только минуту! – с каким-то внезапным порывом обратилась к ним девушка. – Я сейчас… сейчас приду к вам!..

Хозяйка нахмурилась еще больше, но Пахомовна успокоительно мигнула ей глазом, и все вышли из комнаты, причем тетенька не преминула приставить глаз к щели неплотно затворенной двери, дабы наблюдать, что станет делать оставшаяся наедине девушка.

Луиза, после некоторого раздумчивого колебания подошла к окну, сквозь стекла которого виднелось темно-синее звездное небо и, опустясь на колени, стала молиться. Молитва эта была непродолжительна, но после нее девушка вышла из комнаты уже совершенно спокойной и твердой поступью.

Через минуту в освещенную и многолюдную залу из дверей темного коридора выкатилась самодовольно торжествующая и даже отчасти горделивая фигура самой мадам-тетеньки, за которою две девушки ввели за руки белую Луизу. Ключница Каролина Ивановна замыкала своею особою это торжественное шествие.

По зале пронесся гул говора, восклицаний и замечаний весьма нецеремонного, цинического свойства.

Почувствовав себя среди этой толпы единственною точкою всеобщего любопытства, на которую в эту минуту было устремлено столько наглых и внимательных глаз, Луиза побледнела и смутилась почти до обморока. Ей захотелось умереть в эту минуту; захотелось вдруг мгновенно исчезнуть – не знать, не слышать, не видеть, не чувствовать ничего; захотелось, чтобы не было света этих проклятых ламп, которые озаряют ее лицо, ее обнаженные плечи, грудь и руки, ее великий стыд, позор и смущенье; чтобы вдруг объяла всех и вся непроницаемая тьма и глухота, чтобы либо она, либо все окружающее перестало вдруг существовать в то же самое мгновение.

Каролина принесла и поставила на стол две хрустальные вазы, наполненные свернутыми в трубочку билетиками. В одной лежали нумера, в другой пустые белые бумажки, из которых на одной только написано было роковое ужасное слово.

Две девушки подвели Луизу к этому столу, а тетенька приказала ей вынимать из вазы с пустыми билетами одну за другой свернутые бумажки.

Луиза, почти ничего не помня и не понимая, безотчетно повиновалась ее словам и машинально опустила руку в хрустальную вазу.

– Nun ich will malsehn, wehn Gott ihnen[433], – с безмерной пошлостью улыбнулась Каролина, и, принимая из рук Луизы бумажку за бумажкой, сама в то же время вынимала билетики из другого сосуда и громко выкрикивала выходивший нумер.

В публике раздавались то веселые, то досадливые возгласы любителей:

«Эх, спасовал!..» «Сорвался!..» «Не вывезла кривая, двадцать пять рублей даром пропали!» – и тому подобные восклицания, в общей сложности своей выражавшие обманутую надежду.

Смертельно бледная девушка продолжала меж тем трепещущими пальцами вынимать из вазы роковые билетики.

Ее заставили самое, своею собственной рукой вынимать свою темную судьбу, и в этих машинальных движениях руки было нечто трагически зловещее, нечто общее с самоубийством или с собственноручным подписанием своего смертного приговора.

Эта зала была ее позорной площадью. Этот стол был ее эшафотом, а палач, еще неведомый ни ей, ни самому себе, стоял в окружающей толпе, которая весело смеялась, и среди цинично остроумных шуточек, с живейшим любопытством следила за исходом интересной лотереи.

Чем меньше оставалось в вазе билетов, тем бледней становилась Луиза. Белая роза ходуном ходила на ее открытой груди, которая туго, тяжело вздымалась и опускалась бессильно и медленно, словно бы ее нестерпимо давил какой-то странный, железный гнет. На гладком лбу ее проступили редкие капли холодного пота.

Билетов становилось все меньше и меньше, и с каждой вновь открытой бумажкой, с каждым выкриком нового нумера, на душе Луизы все жутче да жутче, и словно бы какие-то острые клещи впивались в ее сердце, тянуче крутя его и вырывая вон из груди, вместе с какой-то нудящей до тошноты тоскою ожидания. Рука трепетала все сильней и сильней. Последняя роковая минута подходила все ближе и ближе, с каждым вновь вынимаемым билетом.

– Номер сорок восьмой – Acht und vierzig! – выкрикнул голос Каролины.

Луиза развернула билет, и с легким, глухо задыхающимся в груди криком, вся помертвелая, бессильно опустила руку, державшую развернутый билетик.

Вот когда, наконец, наступила она, эта роковая минута!

Экономка проворно выдернула из ее пальцев бумажку и, широко улыбаясь, торжественно и громко провозгласила на всю залу.

– Der kalte Fisch!

– Koschere Nekeuve! – подхватила по-еврейски стоявшая вблизи девушка[434].

0

84

25 глава
ЖЕРТВА ВЕЧЕРНЯЯ

– Моя! – в ответ на Каролинин возглас раздался каким-то животненно жадным и радостным звуком голос плотного купеческого сынка, который с побагровевшими щеками и сияющим взором прокрался вперед сквозь толпу, высоко держа над головой свою марку.

– Браво! браво! – общим взрывом пронеслось в публике среди смеха и рукоплесканий.

– Молодец! Вот так молодец! Ай да малина! – азартно дополнили несколько голосов ни к селу ни к городу.

– Экая завидная штука! Досадно, черт возьми! – почмокивали языками и подмигивали глазами иные из окружающих.

– Ну, брат Пашка, спрыски с тебя, спрыски! – надсаживались из толпы вслед счастливцу его приятели, отчаянно размахивая руками.

– Честь имеем поздравить! Же ву фелисит, мосье! – любезно и не без почтительности сделали ему книксен мадам с экономкой.

Пашка с апраксинской ловкостью подскочил к Луизе и хлопнул ее по плечу.

– Стал быть, мой куш?! – произнес он, окидывая вокруг всю залу вопросительным и в то же время победоносным взором, и, словно купленную лошадь, стал разглядывать свой выигрыш во всех его статьях и достоинствах.

– Ишь ты, сударь мой, – говорил он, хватая за талию ничего не понимавшую и словно бы вконец остолбеневшую девушку, – породистая дама, бельфамистого сложения, одним словом, почтеннейший мой, формулезная женщина.

– Какой масти? – кричал ему из толпы голос приятеля.

– Буланой, – откликнулся неизвестный остроумец.

– Жаль, что не вороная! Вороная ходче… Пашка, подлец, говорю, спрыски с тебя! Заказывай шинпанского!

– Могите! – хлопнул ладонью по столу сияющий Пашка. – Мадам! прикажите хлопушку пустить! Пущай наши молодцы угощаются!

– Хлопушу? – возразил приятель. – Нет, брат Пашка, врешь! Ты шестерик поставь. Полдюжины хлопуш на первый случай, чтобы на всю Ивановскую проздравление было!

– Что ж, можно и шестерни, – развернулся Пашка, – при такой моей радости, согласен!.. Мадам, предоставьте молодцам нашим шестерик хлопуш, пойла, значит, эфтого самого. А вы, деликатес девица, милости просим со мною!

И он, захватив под руку Луизу, не повел, а почти потащил ее за собою из комнаты.

В темном коридоре успел только мелькнуть белый шлейф ее кисейного платья и исчез за дверью.

После этого ключница выпустила старого тапера из его заключения.

Полубольной уселся он за рояль, и в шумном зале раздались веселые звуки фолишонного кадриля. Составились веселые пары, и поднялась пыль столбом от неистового топанья и отвратительно безобразных кривляний.

* * *

Около часу спустя из темного коридора раздался разгульный голос Пашки.

– Гей! Мадам! Шимпанского! Ставь две дюжины хлопуш! Запирай двери, никого не пускай! За свой счет всю публику, значит, угощаем! Пущай все поют да поздравляют жениха с невестой!

Ящик с двумя дюжинами бутылок не заставил долго дожидать себя; стаканы налиты, и большая часть публики не отказалась от дарового угощения.

– Идут! идут! – махала руками экономка, вбегая в залу, и обратилась к таперу: – Живей марш играй! Einen teierlichen Zeremonialmarsch![435]

– Мит грос шкандаль! – подхватил голос неизвестного остроумца.

– Встречайте, господа, встречайте! Gratulieren sie doch das Paar![436] – в каком-то экстазе, размахивая лапами, обратилась Каролина к почтеннейшей публике.

И вот под громкие звуки торжественного марша откормленной утицей выкатилась в залу сама мадам-тетенька, с расплесканным стаканом шампанского в торжественно поднятой руке, а за нею гоголем выступал разгулявшийся Пашка, волоча под руку сгорающую от стыда и до болезненности истомленную девушку.

– Уррра-а! Браво! – громким, дружным криком пронеслось по зале.

Пашка раскланивался с комической важностью, не выпуская из-под руки свой живой приз.

А звуки фортепиано меж тем не умолкали.

Отец, не ведая сам, что творит, торжественным маршем встречал и приветствовал позор своей дочери.

Но вдруг эти громкие звуки неожиданно порвались на половине такта и умолкли.

Взоры тапера нечаянно упали на приволоченную девушку.

Это был удар молнии. Он оглушил и ослепил его. Старик не верил глазам своим – но нет, это не сон, это все въяве совершается, это точно она стоит – она, его Луиза, его дочь родная.

При неожиданном перерыве звуков все головы с невольным любопытством обратились в сторону тапера. Все видели, как мгновенно искривилось его лицо каким-то страшным, конвульсивным движением, как с онемело раскрытым ртом и расширившимися неподвижными глазами медленно поднялся он со стула, как протянул он по направлению к девушке свою изможденную, трепетную руку, как силился вымолвить какое-то слово – и вдруг, словно безжизненный труп, без чувств грохнулся затылком об пол.

Раздался отчаянный женский вопль, и в то же мгновение, вырвавшись из лап своего обладателя, Луиза бросилась к отцу и поникла на грудь его.

Почтеннейшая публика никак не ожидала такого оборота обстоятельств. Более благоразумные и более трусливые, предвидя скверную историю с полицейским вмешательством, торопились взяться за шапки и поскорее ретировались из веселого дома. Более любопытные и более пьяные, столпившись вокруг бесчувственного старика и бесчувственной девушки, решились ждать конца курьезной истории.

– В больницу!.. Скорее в больницу его!.. Вон отсюда!.. Дворников, дворников зовите!.. – метались из угла в угол экономка с тетенькой.

Явились дворники и потащили старика из залы.

Очнувшаяся девушка встрепенулась и, быстро вскочив с колен, в беспамятстве погналась вслед за ними.

Но ее вовремя успели схватить сильные руки экономки.

– Пустите!.. Пустите меня!.. Отец мой!.. Боже!.. Господи!.. Пустите, говорю! – вопила и металась она в беспамятстве, стремительно вырываясь из лап Каролины, на помощь которой подоспела и сама тетенька.

Двум против одной бороться было нетрудно, и Луизу насильно увлекли во внутренние комнаты, откуда еще мучительнее, еще отчаяннее раздавались ее безумные крики. Наконец, вне себя от ярости, она стала кусаться и царапать их ногтями.

– Ach! du gemeines Thier![437] – гневно вскричала тетенька, – ты драться еще!.. Кусаться! Da hast du, da hast du![438] *

И вслед за этим отчетливо раздались хлесткие звуки нескольких полновесных пощечин.

Расписка Луизы лежала уже в кармане тетеньки, и потому ей незачем было прикидываться теперь кроткой и нежной. Она вступила в свои настоящие, законные права над личностью закабаленной девушки.

– Жертва!.. Вот она – жертва вечерняя!.. – пьяно промычал неизвестный остроумец, нахлобучивая на глаза помятую в суматохе шляпу и – руки в карманы – шатаясь, пошел из веселого дома.

0

85

26 глава
ФОТОГРАФИЧЕСКАЯ КАРТОЧКА

– Боже мой, да это она… она! – изумленно прошептала княжна Анна, склонившись над роскошным альбомом своего брата и пристально вглядываясь в фотографическую акварельную карточку замечательно красивой женщины. – Брат, поди сюда! Бога ради, кто это такая?

– Баронесса фон Деринг, – ответил Каллаш, мельком взглянув на карточку. – Чем она тебя заинтересовала?

– Странное, почти невозможное сходство! – пожала плечами сестра. – Я вот и через двадцать лет как будто сейчас вижу эти черты, эти глаза и брови… Да нет, неужели бывают на свете такие двойники? Ты знаешь, на кого она похожа?

– А бог ее знает… Сама на себя, полагаю.

– Нет, у нее был или есть двойник; это я знаю наверное. Ты помнишь у нашей матери мою горничную.

– Наташу? – проговорил граф и, словно припоминая, сдвинул свои брови.

– Да, горничную Наташу. Такая высокая белолицая девушка… Густая каштановая коса у нее была – прелесть, что за коса!.. И вот точно такое же гордое выражение губ… Глаза проницательные и умные… Эти сросшиеся брови… Да, одним словом, живой оригинал этой карточки!

– А-а! – медленно и тихо проговорил граф, проводя по лбу ладонью. – Точно, теперь я вспомнил. Кажись, ведь она исчезла куда-то, совсем неожиданно?

И он нагнулся над карточкой баронессы.

– А ведь точно: ты права. Как смотрю теперь да припоминаю – действительно, большое сходство!

– Да ты вглядись поближе! – с одушевлением настаивала сестра. – Это совсем живая Наташа! Конечно, тут она гораздо зрелее, женщина в полной силе. Сколько лет теперь этой баронессе?

– Да лет под сорок будет. Но этого почти совсем незаметно, и на лицо ты никак не дашь ей более тридцати двух.

– Ну, вот! И той, как раз, было бы под сорок.

– Лета-то одинаковые, – согласился Чечевинский.

– Да!.. – грустно вздохнула Анна. – Вот двадцать два года прошло с тех пор, а встреться она мне лицом к лицу, я бы, кажется, сразу узнала. Да скажи мне, пожалуйста, кто она такая?

– Баронесса-то? А как бы тебе это сказать?.. Личность довольно темная. Скиталась лет двадцать за границей да два года здесь вот живет. В свете выдает себя за иностранку, а со мною не церемонится, и я знаю, что она отлично говорит по-русски. Для света она замужем, да только с мужем будто не живет, а живет с другом сердца и выдает его в обществе за своего родного брата. А в будущем даже небольшой скандальчик ожидает ее: беременна от нареченного братца; впрочем, теперь пока еще в самом начале.

– Кто же этот братец? – любопытно спросила княжна.

– А черт его знает! Тоже из темненьких, полячок какой-то. Да вот Серж Ковров его хорошо знает; он мне как-то даже историю их отчасти рассказывал: приехал сюда с фальшивым паспортом, под именем Владислава Карозича, а настоящее имя – Казимир Бодлевский.

– Казимир… Бодлевский… – прищуря глаза, припоминала Чечевинская. – Да не был ли он когда-то литографом или гравером – что-то вроде этого?

– Помнится, сказывал Ковров, что был. Он и теперь отлично гравирует.

– Был? Ну, так это так и есть! – быстрым движением поднялась Анна с места. – Это она… Это Наташа! Мне она еще в то время сказывала, что у нее есть жених, польский шляхтич Бодлевский… И звали его, как помнится, Казимиром. Она у меня часто, бывало, по секрету к нему отпрашивалась; говорила, что он работает в какой-то литографии, и все упрашивала, чтобы я уговаривала мать отпустить ее на волю и выдать за него замуж.

Этим нечаянным открытием сказалось для графа весьма многое. Обстоятельства, до сих пор казавшиеся мелкими и ничтожными, вдруг получили теперь в его глазах особенный смысл и свет, который почти безошибочно позволил угадать главную суть истины. Теперь припомнил граф все, что некогда было рассказано ему Ковровым о первом знакомстве его с Бодлевским в то время, как он застал молодого шляхтича в «квартире» знаменитых Ершей, среди плутовской компании, снабдившей его двумя фальшивыми видами – мужским и женским; вспомнил, что Наташа исчезла как раз перед смертью старой Чечевинской, вспомнил и про то, как, воротясь с кладбища после похорон старухи, он жестоко обманулся в своих ожиданиях, найдя в ее заветной шкатулке сумму, значительно меньшую против той цифры, какую сам всегда предполагал, по некоторым основаниям, и перед ним, почти с полной вероятностью, предстало соображение, что внезапное исчезновение горничной было сопряжено с кражей денег его матери и особенно сестриных именных билетов, и что все это было не что иное, как дело рук Наташи и ее любовника.

«Ничего! Авось и эти соображения пригодятся к делу, – успокоительно подумал Каллаш, обдумывая свои будущие намерения и планы. – Попытаем, пощупаем – авось окажется, что и правда! Надо только половчее да поосторожнее держать себя, а там уж все в моих руках, chere madame la baronne[439]. Мы из вас совьем себе веревочку.

0

86

27 глава
ВОЛЬНАЯ ПТАШКА НАЧИНАЕТ ПЕТЬ ПОД ЧУЖУЮ ДУДКУ

– Madame la baronne von-Doring! – почтительно доложил графу его француз-камердинер.

Брат с сестрой многозначительно переглянулись.

– Легка на помине, – улыбнулся Каллаш.

– Если она – я по голосу узнаю, – прошептала Анна. – Остаться мне или уйти?

– Пока оставайся – сцена будет любопытная. Faites entrez![440] – кивнул он лакею.

Через минуту послышались в смежной комнате быстрые, легкие шаги и свистящий шорох шелкового платья.

– Здравствуйте, граф!.. Я к вам на минуту… Нарочно поспешила заехать. Сама, сама заехала – оцените-ка это! Владиславу некогда, а дело экстренное, хотелось скорей уведомить!.. Ну-с, мы можем все себя поздравить: судьба и счастье решительно за нас! – скороговоркой пролепетала баронесса фон Деринг, быстро влетая в кабинет графа.

– В чем дело? Что за новости? – пошел ей навстречу хозяин.

– Вы знаете, у Шадурских нет более долга! Сыр этого покойного ростовщика – как его?.. Морденко, что ли, так, кажется? Помните, который тогда скупил все их векселя? Так вот его-то сын теперь возвратил княгине все документы, на сто двадцать пять тысяч. Она сама сказала об этом моему Владиславу. Кредит их снова поднялся, и, надеюсь, вы понимаете, что это для нас самая горячая минута. Боже сохрани упустить ее! Надо придумать план, как бы лучше воспользоваться.

Баронесса вдруг осеклась на половине фразы и сильно смутилась, заметив присутствие посторонней женщины.

– Виноват!.. Я не предупредил вас, – с легкой улыбкой, пожав плечами, поклонился граф Каллаш. – Княжна Анна Яковлевна Чечевинская, – отчетливо и внятно продолжал он, указывая рукою на безобразную Чуху. – Вы, баронесса, теперь, конечно, никак бы не узнали ее, не правда ли?

– Зато я сразу узнала Наташу, – не спуская с нее глаз, спокойно сказала Анна.

Баронесса мгновенно сделалась белее полотна и слабеющей рукою поспешила ухватиться за спинку тяжелого кресла.

Каллаш с величайшей предупредительностью поспешил помочь ей усесться.

– Ты, Наташа, не ожидала меня встретить? – спокойно и даже ласково подошла к ней Анна.

– Я вас не знаю… Кто вы такая? – с усиленным напряжением почти прошептала баронесса, застигнутая совершенно врасплох.

– Мудреного нет: я так изменилась, – сказала Анна. – А вот ты все такая же, как прежде, почти никакой перемены!

Наташа мало-помалу начинала приходить в себя.

– Я вас не понимаю, – холодно сдвинула она свои брови.

– Зато я тебя хорошо поняла.

– Позвольте, княжна, – перебил ее Каллаш, – доверьте мне объясниться с баронессой: мы с нею более близко знакомы, а вас пока, извините, я попрошу на время удалиться из комнаты.

И он почтительно проводил сестру до массивной дубовой двери, которая плотно захлопнулась за ней.

– Что это значит? – с негодованием поднялась баронесса, сверкнув на графа своими серыми глазами из-под сдвинутых широких бровей.

– Случай! – не без иронии, пожав плечами, улыбнулся Каллаш.

– Что за случай? Говорите ясней!

– Бывшая барышня узнала свою бывшую горничную – и только.

– Каким образом находится у вас эта женщина? Кто она такая?

– Я уж вам сказал: княжна Анна Яковлевна Чечевинская. А каким образом она у меня находится, это тоже случай, и довольно курьезный.

– Это не может быть! – воскликнула баронесса.

– Отчего же не может? И мертвые, говорят, иногда воскресают из гроба, а княжна еще пока жива! Да скажите, пожалуйста, отчего же не могло бы быть, например, хоть так вот: горничная княжны Анны Чечевинской, Наташа, бросила ее на произвол судьбы у повивальной бабки, воспользовавшись доверием и болезнью старой княгини Чечевинской для того, чтобы с помощью своего любовника, Казимира Бодлевского, выкрасть из ее шкатулки деньги и билеты – заметьте, баронесса, – именные билеты княжны Анны. Разве не могло быть также, что этот самый литограф Бодлевский добыл в Ершах фальшивые паспорта для себя и для своей любовницы да и бежал вместе с нею за границу, и разве эта самая горничная, двадцать лет спустя, не могла вернуться в Россию под именем баронессы фон Деринг? Мудреного в этом, согласитесь сами, нет ничего. Зачем скрываться? Мне ведь все известно!

– Что же из этого следует? – с надменной презрительностью усмехнулась она.

– Следовать может многое, – многозначительно, но спокойно молвил ей Каллаш, – покамест следует только то, что мне все, повторяю вам, все известно.

– Где же факты? – спросила баронесса.

– Факты? Гм!.. – усмехнулся Николай Чечевинский. – Если потребуются, найдутся, пожалуй, и факты. Поверьте, милая баронесса, что, не имея в руках юридически доказательных фактов, я не стал бы с вами и говорить об этом.

Каллаш прилгнул, но прилгнул правдоподобно до последней степени.

Баронессса снова смутилась и побледнела.

– Где же эти факты? Дайте мне их в руки, – проговорила, наконец, она после долгого молчания.

– О!.. Это уже слишком!.. Сумейте взять их сами, – снова усмехнулся граф своею прежнею улыбкою. – Ведь факты обыкновенно предъявляет обвиняемому суд; а с вас, право, достаточно и того, что вы знаете теперь о существовании этих фактов, знаете, что они у меня. Хотите – верьте, хотите – нет: я ни уверять, ни разуверять вас не стану.

– Это значит, что я у вас в руках? – проговорила она медленно, подняв на него проницательные взоры.

– Да, это значит, что вы у меня в руках, – уверенно и спокойно ответствовал граф Каллаш.

– Но вы забываете, что сами вы – то же, что и я, что и мой любовник.

– То есть, вы хотите сказать, что я такой же мошенник, как и вы с Бодлевским? Ну, что ж, вы правы: мы все одного поля ягоды – кроме нее! (Он указал по направлению к дубовой двери.) Она – честная и благодаря многим несчастная женщина; а мы… мы все негодяи, и я первый из их числа, в этом вы совершенно правы. Хотите, чтобы я был у вас в руках, постарайтесь найти против меня уличающие факты: тогды мы сквитаемся!

– Вы, стало быть, становитесь моим врагом?

– Я?.. Напротив, я ваш союзник, и самый верный, самый надежный союзник! Нам нет выгоды быть врагами. Поверьте мне, баронесса! (Слово «баронесса» он произнес теперь с какою-то чуть заметною ироническою ноткою в голосе.) Поверьте мне – я вам говорю это совершенно искренно и прямо: я – ваш союзник, да и цели наши почти общие; значит, скрываться вам передо мною нечего: вы видите, что я знаю все; да и живая улика налицо: сама княжна Чечевинская. Но даю вам слово, что ни вам, ни Казимиру Бодлевскому она не сделает зла, да и вы сами должны хорошо знать это. Скажите, ведь она любила вас? Ведь она была всегда очень хорошей и доброй девушкой?

– Н-да, – согласилась баронесса. – По правде сказать, мне было несколько жаль тогда поступить с нею таким образом.

– Вы знаете, конечно, и то, что ее любовник был Дмитрий Платонович Шадурский?

– Да, и это я знала, – подтвердила Наташа.

– Ну, так знайте же и то, что он гнусно поступил с нею. Ей и до сих пор хочется мстить ему. Клянусь вам, мне стало бесконечно жаль ее, когда услышал я весь этот рассказ. Он возмутил всю мою душу! Из сочувствия, из сострадания я сам не прочь помочь ей в мести. Помогите и вы! Вам оно легче даже, чем мне. Вы ведь тоже когда-то были неправы перед нею. Хотите теперь искупить прошлое? Давайте действовать вместе! Оно тем более кстати, что результаты нашего содействия могут быть для нас весьма выгодны. Ведь вы сами же говорите, что дела Шадурских поправились.

– Хм… Великодушие из расчета! – насмешливо усмехнулась Наташа.

– Рыба ищет где глубже, человек – где лучше! – невозмутимо сказал Каллаш. – Да ведь и мы с вами не годимся в герои героической поэмы… Бескорыстие и прочее – все это хорошо в романах, а в практической жизни мы оказываем помощь ближнему только тогда, когда можем через это оказать ее самим себе. Такова моя философская мораль, и иной я не понимаю.

– Однако где вы нашли эту женщину? И с какой стати принимаете вы в ней такое участие? – не слушая его, перебила баронесса.

– Отыскал я ее в одном из самых гнусных притонов Сенной площади, а принимаю участие… Как вам сказать? Да просто потому, что жаль ее стало. Ведь нашел-то я ее пьяной, безобразной, голодной, оборванной, ну и вытащил из омута. Но, повторяю вам, главное дело не в ней; она тут вещь почти посторонняя. А хочется вам знать, зачем она у меня? Ну, это каприз мой и только! Я ведь вообще склонен к эксцентрическим выходкам, а это показалось мне довольно курьезным. Вот вам и объяснение!

Но баронесса не приняла за чистую монету слов своего собеседника, хотя и показала с виду, что верит ему вполне. Душу ее терзали разные сомнения. Неприятнее всего было сознание, что какой-то слепой случай отдал ее прошлое в руки графу, и хуже всего в этом сознании являлась неизвестность – насколько именно она, баронесса, находится в его руках. Граф никогда не отличался особенной симпатией к Бодлевскому, хотя они и принадлежали к одной шайке, и эта тайная неприязнь начинала теперь беспокоить Наташу. Она ясно поняла, что необходимость поневоле заставляет ее быть в ладах с этим человеком, и даже отчасти подчиняться его воле, пока не измышлен какой-нибудь исход, который помог бы ей сделать графа вполне для нее безопасным.

– Так вы говорите, что дело Шадурских поправилось? – весело начал граф, закурив сигару. – Точно ли это правда? Откуда вы знаете?

– Из самого достоверного источника. Повторяю вам, сама объявила Владиславу сегодня утром.

– А вы его не ревнуете к ней, – усмехнулся Каллаш.

– Ревновать к денежной шкатулке?

– Ну, а он вас не приревнует к старому Шадурскому!

Наташа только засмеялась в ответ.

– Ну, а к молодому?

– Владислав так практичен, что не станет ревновать меня к кому бы то ни было.

– Скажите, вы его сильно любите?

– Любила когда-то.

– Ну, а теперь?

– Теперь… теперь мы выгодны друг другу.

– Однако ведь вы – беременны от него.

– А вам что за дело?

– Дело вы увидите после. Верно уж есть дело, коли спрашиваю.

– Ну, положим, хоть и так! Печальный случай и только.

– А как давно вы беременны?

– В самом начале… Да откуда вы это знаете! – с нетерпеливой досадой подернув бровями, промолвила баронесса.

– Ваш же Владислав поспешил сообщить отрадную новость, – усмехнулся Каллаш. – Он очень досадует, да оно и понятно, потому – в самом деле – для наших компанейских операций ваше критическое положение не совсем-то удобно. Придется ведь вам уехать месяца через два, а тут, как нарочно, в это время самые горячие дела подоспеют. И ведь это, как хотите, а в некотором роде скандал, беременность-то ваша!

– То есть, как скандал?

– Как? Очень просто! По пословице – шила в мешке не утаишь. Ведь Карозич слывет в обществе под именем вашего родного брата. А как вы полагаете, кого станут называть вашим любовником? Ведь уж и теперь кое-где смутно поговаривают, что это – сомнительный братец, а когда будущий фрукт окажется налицо, тогда вам придется только кланяться и благодарить за поздравления, тогда никого не разуверишь.

Баронесса задумалась.

– Нечего делать, придется уехать, – проговорила она как бы сама с собою.

– Отъезд ваш испортит дела компании, – возразил Каллаш.

– Да… Ну, что ж с этим делать?

– Что делать? Извлечь посильную выгоду из своего критического положения.

– То есть, как же это? Я не понимаю…

– Очень просто. Ведь у будущего ребенка должен быть какой-нибудь отец, а старик Шадурский до сих пор продолжает безнадежно таять перед вами. Что вам стоит уверить старого, самолюбивого дурака в чем бы то ни было, в чем вы только пожелаете? Вам оно будет так же легко, как мне пустить дым из этой сигары. Ребенка заставим усыновить и дать ему княжеское имя. Представьте, ваш сын вдруг – князь Шадурский!.. Ха-ха-ха!.. Не правда ли, звучно? А денег-то, денег-то сколько! Можно будет устроить так, что старый дурень все состояние свое запишет на вас да на ребенка.

– Вы опять говорите вздор, – перебила баронесса. – Во-первых, княгиня Шадурская еще здравствует на свете, а во-вторых, ни она, ни ее сын никогда не позволят усыновить постороннего ребенка…

– Что касается до сына, – перебил в свою очередь граф, – то в этом положитесь на меня: я уж его обработаю так, что не пикнет. А что касается до матушки, то ее сиятельство может весьма легко и скончаться.

– Ну, она, кажется, еще не думает кончаться.

– Тем хуже для нее, потому что, по писанию, «не ведаете ни дня, ни часу». Не думает, но может. Хотите пари?

– Полноте, граф, мне некогда шутить! Я к вам заехала за делом.

– Да и я не шучу, а говорю наисерьезнейшим образом! Обоих Шадурских надобно обработать – ну и обработаем! Сынка предоставьте мне, а сами берите батюшку. Дележка выйдет полюбовная и безобидная. А насчет будущего усыновления, поверьте, я возьмусь обделать…

– В расчете на будущую смерть княгини? – с улыбкой шутливой недоверчивости легко отнеслась к его словам баронесса.

– Именно, в этом самом расчете, – серьезно подтвердил Каллаш.

– Все это прекрасно, – продолжала она с прежней легкостью, – но вы, мой милый граф, забыли одно маленькое обстоятельство.

– Какое это?

– А то именно, что в жизни и смерти, говорят, будто один только бог волен.

– Да, что касается до жизни, я с вами не спорю, но в смерти кроме бога бывает иногда волен и доктор Катцель. Неужели вы забыли общего приятеля?

Баронесса посмотрела на него долго, пристально и очень серьезно.

– Н-да… это, пожалуй, похоже на дело… – медленно проговорила она, не спуская с него взора. – Но все-таки я в этом не вижу еще мести князю Шадурскому, – продолжала она с чуть заметной хитростью, помолчав с минуту, – а ведь вы, кажется, намеревались помогать в мщении княжне Чечевинской?

– О, что касается до этого, то вы уже не беспокойтесь! – легко и небрежно махнул рукою граф Каллаш. – Она свое еще успеет взять! Вы, например, моя милая баронесса, поможете ей в этом мщении хотя бы тем, что оберете как липку Шадурского, а уж тогда настанет и ее очередь! Там уж пойдет ее личное дело, и до нас с вами оно не касается. А проект ведь хороший и обещает большую выгоду! Не правда ли?

– Согласна! – с довольной улыбкой кивнула головой Наташа.

– И действовать тоже согласны? – многозначительно и пытливо прищурился на нее Чечевинский.

– И действовать согласна!

– Ну, и прекрасно! Так по рукам, моя баронесса?

– По рукам, мой граф! А пока – прощайте, да не забудьте: завтрашний вечер у меня игра; будем обрабатывать обоих Шадурских.

Николай Чечевинский многозначительно пожал ей руку, низко поклонился и проводил до передней.

0

87

28 глава
РЫЦАРИ ЗЕЛЕНОГО ПОЛЯ

Знакома ли тебе, мой читатель, драгоценная коллекция шулеров петербургских, которые между собою называются «повелителями капризной фортуны на зеленом поле», в чем легко можно заметить некоторую претензию на восточную изобразительность и цветистость языка? Если ты петербуржец, то нет ничего мудреного, что в свое время пришлось и тебе побывать у них в переделке. Быть может, однако, фортуна оказалась настолько к тебе милостива, что не попустила тебя достичь до очищения, и карман твой остался цел, здрав и невредим посреди раскинутых ему сетей. В таком случае ты, вероятно, не однажды слышал имена всех этих Ковровых, Польшевских, Лицкевичей, Матасевичей, Мазур-Мазуркевичей, Яйцынов, Июльковых, Гундарополо, Вихри-Нарви, Савастиновых, Щедрых, Гребешковых и иных. Боже мой, что за почтенная и разнообразная коллекция! Субъекты, ее составляющие, не всегда бывают знакомы между собою. Но это не мешает какому-нибудь Польшевскому совершенно неожиданно явиться, например, хоть к незнакомому ему Яйцыну и с онику сообщить ему, что проведал-де он, Польшевский, о прибытии в Петербург какого там ни на есть денежного человека: так не угодно ли, мол, вам обработать его вместе со мною? «Вы будете делать, я подставлю, а барыши пополам». И Яйцын охотно протягивает руку согласия незнакомому с ним Польшевскому, и затем обоюдно болванят приезжего.

Разделяются шулера петербургские на несколько компаний, которые по преимуществу подвизаются на поприще разных клубов. Ружницкий с братиею отмежевал себе клуб купеческий. Батманов с Эчканом – английский. Щедрый предпочитает «благорошку», а Яйцына «с кобельками» найдете вы в «молодцовском». Они же ежелетно шатаются и «на минерашках». Каждая из таких партий непременно имеет своего коновода и воротилу. Каждый коновод избирает себе в качестве неизменного адъютанта какого-нибудь второстепенного шулерка, который бегает при нем верным и признательным кобельком, отличаясь нюхом гончей ищейки. Первые являются Кречинскими, вторые – Расплюевыми.

Если, при несчастном обороте дел, произойдет потасовка, и благородное шулерское тело почувствует прикосновение тяжелых шандалов, то Кречинские всегда почти находят благовидный предлог увернуться из-под расправы и подставить бока своих верных Расплюевых.

Расплюевы нашего времени не всегда бывают грязнецами. Они очень часто одеваются у Шармера и Жорже (разумей, в кредит), имеют «порядочные привычки», стараются покрасивее устроить свою физиономию, дабы через то попасть на содержание к какой-нибудь поблекшей Мессалине наших дней, и поэтому, в случае кой-каких следов шандалобития, не раскрывают, с похвальной откровенностью, сущую истину насчет бокса образованной нации и просвещенных мореплавателей, а оправдываются тем, что дрались, мол, на дуэли «за оскорбление чести».

Коновод иногда спускает своих кобельков, то есть делает заговор с каким-нибудь из шулеров посторонних, а тот и обыгрывает кобелька, в случае, если у него завелась лишняя копейка. Это у них называется «спустить». Здесь идет в ход и волосок и скользок и иные хитроумные фокусы.

Не все шулера занимаются специально картами. Поле их действий весьма обширно и разнообразно. Иные специально посвятили себя фабрикации карточных колод, крапов, скользкое, волосков на потребу шулерскую, за что получают скромное, но приличное вознаграждение. Иные подводят под шулеров, и для этого рыщут по Петербургу, ищучи подходящих болванчиков, пижонов и стараются заводить самое обширное знакомство. Иные дают под игру приличное помещение с необходимой представительной обстановкой, для чего держат отличную квартиру и отличного повара. Мечут же карты, передергивают и всякие иные фокусы употребляют только главные и самые искусные престидижитаторы, которые поэтому специально называются «дергачами».

Большинство шулеров, как петербургских, так и вообще российских, суть поляки. Формируются они преимущественно из отставных офицеров кавалерийских, что, впрочем, совершенно понятно, если вспомнить ремонтерскую жизнь и похождения на наших ярмарках, где зачастую, спустив шулерам казенные деньги, ремонтер, во избежание солдатской шапки, сам становится шулером, то есть на первый раз подводчиком, присоединяясь к членам облупившей его компании, которая в этих случаях всегда почти оказывает великодушный прием такому неофиту. Поэтому большинство рыцарей зеленого поля, при всей своей щеголевато-партикулярной внешности, сохраняет какую-то отставную военную складку; да, даже большая часть и из тех-то, которые никогда не бывали в военной службе, не шагая далее чина коллежского регистратора или находясь в еще более почетном звании недорослей из дворян, при случае импровизированно именуют себя кавказскими капитанами и поручиками.

Однако нельзя сказать, чтобы наши шулера, отдаваясь карточному делу, пренебрегали другими отраслями темной промышленности. В подходящих случаях они не откажутся ни от какого уголовного дела, начиная с подлогов и фальшивых векселей и кончая даже убийством, лишь бы оно было искусно обставлено и безопасно исполнено. Большая часть из них, при ярой наклонности к комфортабельной, широкой и донжуанской жизни, по натуре своей – мелкие трусы, которые не пойдут открытой силой на открытый грабеж, как часто ходит голодный голяк: но зато более безопасным и более тонким воровством-мошенничеством занимаются они очень выгодно и с великим для себя удовольствием.

Если в голодном воре и грубом разбойнике пробуждается иногда человеческая совесть, то едва ли что-нибудь подобное шевельнется в душе мошенника элегантного. Правда, попадаются и между ними иногда блестящие исключения, но эти исключения весьма нечастые, которые поэтому не могут идти в общую характеристику целой фаланги воришек и воров «благородных». Какой-нибудь член Малинника и обитатель дома Вяземского делает преступление потому, что ему жрать нечего, элегантный же денди из шулерской компании производит тысячу преступных пакостей и мерзостей для того, чтобы быть в избранном обществе, одеваться у Шармера, есть у Дюссо и Донона, иметь кресло в балете и французском театре, кататься на рысаках и содержать роскошную любовницу, на которую он разоряется и которая часто вертит им, как ей угодно – на все стороны, и держит в руках словно тряпку, награждая иногда, в минуты женского каприза и раздражения, даже и полновесными пощечинами.

Первых, то есть членов Малинника и обитателей дома Вяземского, в прежние времена бывало, пороли плетьми, уродовали «клеймовыми тройцами», гноили в острогах и ссылали на поселение да в каторги сибирские. Вторые же и до наших дней счастливо благоденствуют среди «порядочного» общества, и целая масса «порядочных» людей не стыдится с удовольствием пожимать им руки, даже иногда чуть-что не гордится таким милым знакомством, хотя очень хорошо знает, что такой-то Польшевский, Бодлевский или армяшка Вихры-Нарви – отъявленный негодяй, мошенник, шулер и в довершение всего камелия во фраке.

Многие удивляются, какими судьбами шулера умеют составлять себе обширный и необыкновенно разнообразный круг знакомства. Переберите вы коллекцию визитных карточек на столе любого из рыцарей зеленого поля, и внимание ваше непременно будет остановлено на этом обилии имен очень известных по всем сферам общественной жизни и деятельности. Тут и купец-негоциант, и веский бюрократ-чиновник, и артист, и аферист, но более всего кинутся вам в глаза титулованные фамилии разных аристократов, аристократиков, генералов и генераликов, и вообще имена люда, более или менее крупного. Эти карточки нарочно раскидываются на самом видном месте кабинета или гостиной для того, чтобы – нет-нет, да и привлечь на них внимание новичка посетителя: вишь, мол, какие с ним все тузы, да важные, да известные личности знакомства водят! Это делается, конечно, для пускания пыли в глаза. Каждый шулер имеет особенную способность знакомиться со всем и каждым; достаточно ему встретиться раза два в обществе с каким-нибудь титулованным господином и быть ему хоть случайно отрекомендованным, для того чтобы карточка последнего невзначай очутилась с загнутым уголком на столе рыцаря. Он ее добудет какими ни на есть судьбами: или через лакея, или сам украдет при случае, хоть бы в том самом доме, где был представлен титулованной особе. Шулера необыкновенно падки до всяких известностей и знаменитостей, но вящшую слабость их сердца составляют именно знакомства титулованные, ибо каждый шулер стремится явить себя человеком, принадлежащим если не к высшему, то по крайней мере к комильфотно-порядочному кругу общества. Да им иначе и невозможно, потому что обыгрывать по мелочи каких-нибудь щелкоперов – игра даже и свеч-то не будет стоить; а тут ведь дело бьет на почтенные и круглые куши. Впрочем, бывалый петербуржец не особенно-то часто попадается на шулерскую удочку, потому что в Петербурге слухом земля полнится, и вся эта честная братия более или менее известна каждому, если не в лицо, то понаслышке. Оттого-то братия и охотится по преимуществу за людьми приезжими, у которых деньга в кармане позвякивает.

Как свести знакомство с приезжим? Вот вопрос, который необходимо становится на первом плане у каждого шулера.

Ради этой цели каждая шулерская компания непременно держит на жаловании своих собственных агентов между прислугою всех, без исключения, лучших отелей города. Агент всегда сумеет вовремя предупредить своих патронов насчет дичинки нового прилета. Если, например, приезжий вздумает послать себе за билетом в театр, посланный непременно возьмет два кресла рядом, из коих одно немедленно же передаст по назначению – в руки какого-нибудь из членов компании, а другое вручает приезжему постояльцу. Случайное соседство по месту в театре служит уже совершенно достаточным предлогом для того, чтобы завязать знакомство, и коль скоро оно сделано, за дальнейшим остановки не будет.

Таков наиболее употребительный прием для схождения с дичинкой, и особенным искусством отличается на сем поприще шулер Польшевский.

Этот полячок с Волыни был сначала мальчиком в цирюльне, а потом лакеем у некоего актера Вольского, причем и сам он подвизался иногда на сцене в бессловесных ролях, пока не нашел возможности жениться для того, чтобы обобрать и, обобравши, бросить свою супругу, ради некоей купчихи, которая, в свою очередь, ради него, обобрала и бросила своего мужа, удрав с ним, Польшевским, в Петербург. Тут, конечно, постигла ее участь весьма печальная, но… зато полячок с Волыни пошел, что называется, в ход и в гору.

Долгое время бегал он кобельком в ролях Расплюева, пока, наконец, фортуна решилась вполне уже повернуть к нему свои прелести, так что в данную минуту вы его можете встретить в отличном экипаже, на отличных рысаках, в костюме, вышедшем из мастерской Жорже или Шармера, с полновесным бумажником в кармане и – увы! – со следами еще более полновесных пощечин на физиономии.

Этот барин – пролаза в полном смысле слова – приобрел отличную сноровку подхода к людям, умея польстить всем и каждому и зная, где нужно прикинуться гордым дворянином, а где уничиженно падаць до ног. Вооруженный своею истинно меднолобою наглостью, он постоянно завербовывал множество дичины для своих патронов. Не стесняясь, звонил у дверей всех лиц, о которых лишь удавалось ему прослышать, что они имеют деньги и ведут большую игру, и приемы его в этом случае отличались большим разнообразием: то явится вдруг под видом богатого пана-помещика, у которого имеется здесь в Сенате процесс, то в виде богатого же пана, занятого коммерческими операциями, и таким-то вот образом, не будучи слишком разборчив в тоне оказанного ему приема, умел он втереться всюду и втереться везде, где только это было нужно, по соображениям его патрона.

С помощью подобных Польшевских шулера вообще сводят очень многие из своих обширных знакомств, и коль скоро знакомство с дичинкой сделано, выступает у них на сцену второй вопрос – вопрос хотя и столь же важный, но уже менее трудный: какими судьбами и на какую именно удочку поддеть предстоящую жертву?

Для этой цели компания весьма тонко и зорко следит за психическим настроением и склонностями атакуемого. Если заметит она в нем человека, склонного к серьезным практическим целям и занятиям, – на сцену тотчас же вступают весьма ловкие финансисты, умные прожектеры, члены разных акционерных обществ и компаний, которые, так или иначе, сумеют в подходящую минуту обработать ловкое дело. Является ли дичинка тем, что называется «Сердечкиным», – на сцену действия немедленно же вступают прекрасные, умные, ловкие женщины, которые еще хитрее всяких аферистов и прожектеров сумеют оболванить милого пижона. Поэтому каждая шулерская компания непременно старается завербовать в число своих членов одну, двух, а иногда и трех подходящих женщин. Если же новоприезжий питает сердечную слабость к хорошему обществу и к титулованным именам, то кто-нибудь из членов шулерской компании, отличающийся изящной обстановкой своей квартиры, задает обед или вечер, и непременно постарается созвать на него возможно большее число своих комильфотных и титулованных знакомцев, которые и не подозревают, что обречены играть здесь роль болванов и чучел, ради приманки тщеславного самолюбия. Буде же их почему-либо налицо не окажется, то в таком случае и титулованные визитные карточки иногда не без успеха делают свое дело.

Таким образом, весь круг общества, собирающегося в шулерском доме, делится на три категории. К первой принадлежат дельцы, то есть сам хозяин и его компанейские подручники, ко второй – обстановка, которую составляют люди, хотя и не играющие в карты, но благодаря своей известности или светскому положению могущие отличнейшим образом служить мошенническим целям, часто даже и не подозревая об этом. Кто составляет третью категорию, полагаем, угадать не трудно. Это именно дичинка, составляющая собою главную цель и предмет заветнейших мечтаний, забот и желаний шулерствующей братии.

0

88

29 глава
ИНТИМНЫЙ ВЕЧЕР БАРОНЕССЫ

Баронесса фон Деринг каждую среду задавала soirees intimes[441]. Она не любила соперниц, и потому дамы на эти вечера не приглашались. Интимный кружок баронессы составляли члены индустриальной компании и те пижоны из мира бюрократии, финансов и аристократии, на которых компания устремила свои виды. Впрочем, неоднократно случалось, что число посетителей этих интимных вечеров доходило человек до пятидесяти, а иногда и больше.

Баронесса страстно любила азартную игру и всегда с увлечением подходила к зеленому полю. Но так как это делалось гласно, воочию всех присутствующих, то последние не могли не замечать, что счастье решительно отворачивается от баронессы. На поприще зеленого поля ей никогда почти не везло; зато везло либо Коврову, либо Каллашу, либо Карозичу, с тем, однако, маленьким оттенком, что последнему реже и менее первых двух.

Таким образом, каждую среду известная сумма переходила из кармана баронессы в бумажник которого-нибудь сочлена, затем, чтобы на другое утро снова возвратиться по прежней принадлежности. Такое поведение вызывалось особою хитроватою уловкой, которая била на тот расчет, что дичинка и обстановка, посещавшие интимные вечера баронессы и зачастую приплачивавшие за эти посещения из собственного кармана, отклонялись от возможности явного подозрения в том, что дом прелестной баронессы – ни более ни менее как элегантная шулерская трущоба. Все считали ее женщиной – прежде всего, конечно, безусловно прелестной, потом – независимой и богатой, далее – немножко эксцентричной и оригинальной и, наконец, уже – пылкой, страстной и способной к увлечению сильными ощущениями. Целым рядом подобных качеств весьма удобно объяснялась и страсть к игре, от которой баронесса не отставала, несмотря на явное и постоянное несчастие в картах. Члены ее компании действовали по заранее составленному и строго обдуманному плану. Они далеко не каждый раз пускали в ход замысловато тайные пружины и махинации своего специального искусства. Если не представлялось охоты на слишком крупную дичь, игра шла чисто и честно. При этом компания могла быть в убытке тысяч около двух, иногда трех, но такой убыток не составлял для нее никакой важности и никакого почти ущерба, так как жертвы маленького компанейского проигрыша всегда сторицею вознаграждались при большой облаве на красного зверя. Случалось иногда, что этот искусный маневр честной и чистой игры длился недель до пяти, до шести сряду, так что «мелкота», выигравшая компанейские деньги, благодаря ему постоянно оставалась в полном убеждении, что она играет в доме честном и порядочном и, естественным образом, распространяла такое убеждение по всему городу. Зато, когда подвертывался, наконец, красный зверь, компания пускала в ход все свои силы, всю ловкость темного искусства – и несколько часов вознаграждали ее с величайшим избытком за целый месяц безукоризненно честного поведения на зеленом поле.

Наступал час двенадцатый ночи.

Квартира баронессы была ярко освещена, но за спущенными толстыми драпри с улицы не видать было этого света, хотя у подъезда и стояло несколько экипажей.

Рядом с изящной гостиной помещалась не менее изящно отделанная комната, предназначенная специально для игры, и потому носившая у членов компании специальное название комнаты инфернальной. Там помещался большой стол, обтянутый зеленым сукном, а посредине стола навалена куча ассигнаций, из которых каждая была перегнута пополам, вверх рубашкой, чтобы ни на секунду невозможно было затрудниться в определении ее стоимости. По бокам этой кучки возвышались две грудки золота, перед которыми восседал Сергей Антонович Ковров и с хладнокровием истинного джентльмена отчетливо метал банк.

Какое гомерическое, юпитеровское спокойствие разлито по всем чертам его лица! Что за милая беспечная самоуверенность, что за благородная невозмутимость в его улыбке, в его взорах! Какая грация, какое изящество во всей позе и в особенности в руке, мечущей карты! Руки Сергея Антоновича поистине достойны изумления. Они почти постоянно обтянуты у него свежими перчатками, которые снимаются в экстренных случаях, когда надобно обедать, или написать какую-нибудь записку, или сесть за карты. Да зато же и нежность этих рук доходит до женственности, зато и осязание в кончиках пальцев развито до изумительной степени, так что едва ли сравнится с ним осязание любого из слепорожденных. Эти пальцы ловкие, гибкие, проворные, каждое движение которых облечено тою неуловимою, плавною и спокойною грацией, которая всегда почти служит необходимым признаком дергача высшей школы. Эти пальцы украшены множеством колец, на которых сверкают бриллианты и иные драгоценные камни. И недаром щеголяет ими Сергей Антонович! Этот искристый блеск и это радужное сверкание особенно ярко мечутся в глаза окружающим понтерам. В то время как восседает Сергей Антонович на кресле банкомета, они, что называется, отводят глаза, ибо необыкновенно удачно маскируют те движения, которые, по расчетам банкомета, непременно должны быть маскированы; они почти невольно отвлекают внимание от пальцев, коля и режа зрачки своим искристым блеском, а этого-то только и нужно Сергею Антоновичу!

Вокруг стола толпилось человек тридцать понтеров. Иные из них сидели, но большая часть играла стоя, с непокойным лицом, лихорадочно горящими взорами и неровным, тяжелым дыханием. Одни были бледны, другие багровы, и все с напряжением страсти следили за выпадающими картами. Было, впрочем, несколько и таких, которые вполне владели собою, отличаясь невозмутимым хладнокровием и слегка отшучиваясь при выигрыше, равно как и при проигрыше. Но такие счастливые натуры всегда составляют меньшинство за каждою крупною игрою.

В инфернальной комнате царствовала тишина. Разговоров совсем почти не было; только иногда слышалось какое-нибудь замечание, шепотом или вполголоса обращенное соседом к соседу, и раздавался короткий, сухой высвист сброшенной карты, да шелест ассигнаций, да звон червонцев, совершающих круговое движение по столу – из банка к понтерам и от понтеров обратно в банк.

В этот вечер обрабатывались оба князя Шадурские, и в особенности юная отрасль сего дома, то есть князь Владимир. Оба они сидели против Сержа Коврова, а между ними помещалась баронесса фон Деринг, которая понтировала заодно с ними, в одной общей доле. Князь-гамен таял, как масло на сковороде, и, старчески трясясь, облизывался, словно маленький песик в виду лакомого кусочка; а князь-кавалерист сидел с пылающим лицом и такими же взорами. Оба увлекались в одно и то же время игрой и баронессой.

Ловкая Наташа подвергла их самой страшной пытке, какая только может существовать во время азартной игры для человека, не снабженного от природы рыбьей кровью и невозмутимо холодной натурой. Кровь била в голову и юноше и старцу; оба не помнили, что творят, не различали даже выпадающих карт и спускали куш за кушем.

Наташа пустила в ход самое беспощадное и мало церемонное кокетство. Время от времени она исподволь и незаметно для остальных метала то на того, то на другого раздражительно соблазняющие взоры, полные хмельной страсти, истомы и неги. Маленькая ножка ее то и дело касалась под столом соседней ноги то батюшки, то сына, а рука порою, как будто невзначай, скользила по колену того или другого, сталкивалась там с другою, соседнею рукою и встречала ее нервным пожатием. Баронесса казалась экзальтированной, как никогда еще. Оба Шадурские находили ее упоительно прекрасной, не подозревая, что та пускает в ход одну из обычных проделок хорошеньких шулерих, доставляющих себе, с помощью этих средств, самые верные и иногда самые обильные выгоды. Делается это обыкновенно в расчете на то, что каждый из понтеров занят в это время по преимуществу самим собою и собственными картами, причем, конечно, некогда уже обращать ему внимание на тайные, подстольные проделки хорошенькой шулерихи, которая, разумеется, ведет их, по долговременной опытной привычке, с необыкновенно искусной ловкостью, и уж наверное сумеет скрыть свои маневры не только от всех посторонних, но даже и от двух своих соседей, дабы левому и в голову не могло прийти, что подобная же проделка совершается с правым.

В Петербурге, полагаю, очень многим известно, как в зимний сезон 1864 года, на точно такую же удочку попался некоторый князь, имени которого назвать здесь нет никакой необходимости. Шулер, принадлежащий по положению своему чуть-что не к сливкам нашего высшего общества, один на один, у себя в доме, обыграл этого князя в то время, как молодая и прекрасная подручница, жена его, с необыкновенною ловкостью помогала своему благоверному, пуская в ход маневры баронессы фон Деринг.

* * *

Граф Каллаш с трудом оттащил от игорного стола маленького доктора Катцеля, который, подперев обоими кулаками свои налившиеся кровью виски, лихорадочно следил за игрою.

– Дело, друг мой, доктор, дело, – говорил граф, увлекая его из инфернальной комнаты в гостиную, где на ту пору ни души не было, – надо толковать серьезно и решительно. Поэтому вот вам отличная сигара – рекомендую! – начал он, усевшись рядом с доктором в одном из самых уютных углов комнаты, на самом уютном пате. – Не знаете ли вы, кто доктор княгини Шадурской?

– Знаю, только что не я лечу ее, – пожал плечами Катцель.

– Ну, так надо, чтобы лечили. Вы должны занять у нее место постоянного домашнего доктора.

– Если меня пригласят – отчего же.

– Вас пригласят наверное; это уж обделает Карозич. Но… только, вы должны будете лечить в другую сторону.

– То есть? – усмехнулся Катцель притворно недоумевающим вопросом.

– То есть врачи обыкновенно лечат затем, чтобы люди выздоравливали и жили, а вы должны будете лечить так, чтобы пациентка исподволь хворала и умерла.

– А, понимаю, – многозначительно процедил сквозь зубы Катцель. – А для чего это нужно?

– Для общих выгод нашей компании.

– А мое вознаграждение?

– Обыкновенная доля в общем барыше.

– Этого мало. Вы слишком эгоисты, господа. В вас нет ни совести, ни справедливости, ни человеколюбия. Вы задумываете дело и безопасно пожинаете богатые плоды его, а я – чернорабочий, я должен искусно осуществить вашу идею, должен употребить мои способности, мой труд, мои научные знания. Я становился отравителем, убийцей, рискуя за это каторжной работой и вечной потерей моего доброго имени и вы хотите после всего этого, чтобы я, наряду со всеми вами, воспользовался только обычной долей дележки… Да за какого же дурака вы меня считаете? Мне эта обычная доля и без того бы досталась.

Каллаш спокойно выслушал всю эту тираду, которая была высказана с необыкновенным энтузиазмом, хотя и тише чем вполголоса, и, взяв руку доктора, улыбнулся ему своею невозмутимо спокойною улыбкою.

– Я люблю вас, доктор, за вашу прямую откровенность… – начал он.

– Нет, милый друг, тут не откровенность, а деньги, – перебил Катцель, – не было бы денег, не было б и откровенности.

– Да я не спорю… Сколько вы хотите? Давайте торговаться, – согласился Каллаш.

– Условия весьма скромные. Кроме обычной доли, – десять процентов с общего барыша. Половина вперед, до начала дела.

– Вы знаете, что у нас нет теперь таких средств. Половину дать вам мы не можем, – горячо вступился Каллаш.

– Ну, буду еще раз великодушным! Давайте треть вперед!

– Доктор, вы поступаете не по-товарищески…

– Зато «по-человечески», – иронизировал Катцель.

– Да ведь трети невозможно отделить нам, потому что еще неизвестна сумма выгоды, – убеждал его собеседник.

– Тогда предоставьте мне самому назначить ее. Нет у вас денег – и это ничего! – Пусть каждый из вас даст мне вексель – одним словом, верное обеспечение, и я к вашим услугам. Вы в этом деле барчуки, а я батрак. Шансы, господа, неровные.

– Это мы вам сделаем, – успокоительно удостоверил его, наконец, Каллаш.

– Сделаете – ну, значит, и я вам тоже сделаю это, – закончил доктор, и оба удалились из комнаты, вполне довольные друг другом.

* * *

Ужинали на маленьких отдельных столиках. Баронесса подала руку старику Шадурскому и повела его к столу, на котором стояло только два прибора.

Дмитрий Платонович остался в сильном проигрыше, но этот материальный ущерб был теперь трын-трава ему! Он всецело находился под обаянием баронессы и ее недавних подстольных руко– и ногопожатий! За все время его неизменного поклонничества этой прелестной женщине она сегодня впервые только простерла до такой степени свою ласковость к старому селадону. Князь продолжал безмерно таять и победоносно восторгался в глубине души своей, что наконец-то его неизменная страсть, обаяние его души и наружности произвели на неприступную баронессу свое воздействие. В памяти расслабленного гамена были еще живы и очень ярки те победы, которые он одерживал в прежние времена и на которые считал себя способным даже и теперь. Он был искренно убежден, что остается все прежним, все таким же добрым, красивым и победоносным Шадурским. Самолюбие никак не допускало мысли о старчестве и льстило себя полной уверенностью, что он может одерживать блестящие победы.

– Я пью за вашу руку и… за вашу ножку, – чокнувшись с баронессой, проговорил он вполголоса, с многозначительной расстановкой, намекая этою фразою на давишние подстольные эволюции.

– Повеса! – кокетливо и мило прищурилась в ответ ему хозяйка.

– С вами кто не сделается повесой! – захлебнулся расслабленный князь, словно бы обливая лицо своей собеседницы старческим маслицем своих сладострастно посоловелых глаз.

Несколько времени длилось молчание. Шадурский любовался своей собеседницей. Наташа чувствовала это и беспрепятственно позволяла.

– Послушайте, князь, – начала она, наконец, без дальних обиняков, – свободны вы завтрашний вечер?

– Как и всегда, – поспешил удостоверить князь с любезной покорностью, пригнув несколько свою голову в знак того, что он готов отдаться в полное распоряжение своей очаровательницы.

– Хотите провести его со мною? – весело предложила баронесса и даже многозначительно и не без пикантности прищурилась на князя.

Того словно бы огорошил такой неожиданный и быстрый оборот дела, так что, вконец уже захлебываясь, он только и мог произнесть:

– Вместе… вечер…

– Да, вдвоем, – пояснила баронесса, – я хочу этого – слышите ли, хочу!

– Се que femme veut, Dieu le veut,[442] – с истинно джентльменской покорностью склонился Шадурский.

– Будьте в девять часов… Вас встретит моя камеристка, а я уж буду ждать, – заключила она полушутя, полусерьезно, так что трудно бы было догадаться, что это такое: назначение ли делового свиданья, или просто милый каприз женщины и притом доброй, хорошей знакомой, или же, наконец, многообещающий призыв сердца?

Расслабленный гамен несокрушимо был уверен в последнем. И следующий вечер действительно доказал ему, что он не ошибся.

Баронесса ловко-таки умела притворяться. Да и трудно ли было провести старика, поглупевшего от лет и распутства.

0

89

30 глава
ПАУКИ И МУХИ

Казимиру Бодлевскому очень понравился смелый план графа Каллаша. Все более блекнущая княгиня Шадурская была для него тяжелым бременем, которое он сносил терпеливо и покорно, потому лишь, что время это искупало себя весьма хорошим денежным вознаграждением. Но как ни хорошо оно было, а все же перспектива почти наверняка и притом вконец обобрать старого дурня, избавясь притом от тяжелой обязанности старушечьего друга, казалась весьма приятной и сильно заманчивой.

«Стоит ли вытягивать по мелочам, если можно вытянуть сразу и окончательно», – совершенно справедливо мыслил сам с собою Бодлевский. Ревновать Наташу к кому бы то ни было – он и в помышлении никогда не имел, предпочитая гораздо лучше, как практик, пользоваться при случае сочными плодами ее благосклонности к посторонним лицам. Он знал по неоднократноому опыту, что Наташа умеет вести эти дела ловко, тайно, так что никогда не допускала своих эротических проделок до скандальной огласки, и потому был совершенно спокоен, смотрел на это дело, как говорится, глазами философа, рассуждая так, что мы, дескать, любим друг друга, а обоюдные измены наши не суть измены, потому что оба мы знаем про них, а главное, потому, что эти измены, кроме обоюдной пользы и удовольствия, ничего нам не приносят.

Если бы Наташа бросила его совершенно, избрав себе иного друга сердца, с которым бы стала делиться плодами своих темных, но прибыльных похождений, тогда другое дело! Тогда Бодлевский почел бы это полнейшей и гнуснейшей изменой с ее стороны. Наташа в сущности являлась глубоко правою, когда говорила, что они просто полезны друг другу, и больше ничего. Это были скорее два темных товарища, два компаньона, чем любовник с любовницей, последнее же, в силу привычки и старых отношений, шло только в придачу к первому. И при всем этом Бодлевский очень утешался тем курьезным обстоятельством, что вдруг его будущий сын или будущая дочка окажутся особами титулованными, с громким княжеским именем Шадурских.

Наташа постоянно являлась необходимейшим членом Ковровской ассоциации. Это было золото, а не сообщница. Все члены очень хорошо понимали, что ее неуместная беременность, хотя бы и косвенным образом, однако же значительно может повредить прогрессивно успешному ходу их шулерских операций. Главное достоинство Наташи как члена ассоциации заключалось в том, что, будучи женщиной все-таки недурно и независимо поставленной в свете, она доселе пользовалась безукоризненной репутацией. Относились о ней только как о женщине немножко эксцентричной, немножко вольнодумной, стоящей выше некоторых светских предрассудков, но никого не могли приписать ей в явные любовники. И вот такое-то положение, в связи с той обязательностью, которою всегда так изящно умела окружать себя эта женщина, служило для компании самым надежным ручательством в успешных действиях Наташи в пользу общую. Все без исключения относились к ней как к женщине в высшей степени порядочной, уважали ее и ухаживали за нею, считая за великое удовольствие угодить ее прихотям и, при случае, проиграть весьма изрядный кушик. Но с дальнейшей беременностью этот правильный ход компанейских дел должен нарушиться, так как баронессе необходимо нужно будет на время удалиться из общества, а удаление ее повлечет за собою непременный ущерб в барышах и выгодах материальных. В виду таких соображений граф Каллаш и предложил компании свой остроумный проект насчет семейства Шадурских. Это ловкое дело, если только оно удастся, с избытком вознаградит всю компанию за несколько убыточных месяцев, которые пройдут в отсутствии баронессы. И компания и сам Бодлевский апробировали мысль своего сочлена, найдя ее хотя и смелою, и даже дерзкою, но в сущности отменно прибыльною.

Согласие было получено, а к этому только и стремился Николай Чечевинский для своих собственных, затаенных целей.

Княгиня Татьяна Львовна Шадурская страдала нервами уже не первый десяток лет. Часто бывала она застигаема врасплох мучительными мигренями, от которых ее лечили и не вылечивали.

В одну из подходящих минут Бодлевский посоветовал ей переменить доктора и порекомендовал Herr Катцеля, про медицинскую деятельность которого за границей рассказывал он теперь чуть не чудеса.

Княгиня, безусловно верившая в друга своего сердца, почти без малейших колебаний согласилась на его предложение, и маленький Катцель занял место ее домашнего доктора. Прежнему было отказано под первым попавшимся и довольно немудрым предлогом, вроде предстоящей в скором времени поездки за границу.

Herr Катцель исподволь, осторожно приступил к лечению «в другую сторону». С первого же осмотра своей новой пациентки он решительно объявил, что здешний климат наверное убьет ее, что он, зная немножко свои силы и свою науку, надеется непременно вылечить ее, и только поэтому счел нужным высказать, что болезнь ее несколько серьезнее, чем предполагалось доселе. Он советовал ехать на юг, в Швейцарию, прожить там года два не выезжая и правильно корреспондировать ему оттуда о ходе болезни и лечения, наблюдение за которыми обещал препоручить своему хорошему другу и товарищу, находящемуся там на месте.

Прошло не более месяца, как принялся он за свое лечение, а княгиня уже стала незаметно хиреть, слабеть и разрушаться. Катцель настаивал на одном – ехать как можно скорее за границу. Татьяна Львовна собралась довольно скоро и отправилась в сопровождении своего эскулапа, который непременно хотел лично проводить ее до самой границы.

Уехала Татьяна Львовна печальная от временной разлуки с Карозичем, который дал слово прибыть к ней непременно через два-три месяца.

На прощание, в Варшаве, доктор Катцель успел, наконец, после нескольких подготовительных медикаментов, дать ей один маленький прием такого лекарства, которое уже неизбежно вливало с собою в организм княгини постепенно-медленную, но верную смерть, и эта смерть должна была последовать, по расчетам доктора, месяца через два, не более.

А в это самое время обоих Шадурских – старца и юношу – незаметно, однако же прочно, опутывала со всех сторон паутина честной компании.

Старец ходил совсем без ума от баронессы, и весь подчинился ее воле. Не находилось той жертвы, которую бы он не в состоянии был принести ей, не было того нелепого каприза, которого он не постарался бы тотчас исполнить, с предупредительностью впервые очарованного юноши. Расслабленный гамен, с зачатками разжижения мозга, ныл и таял, и гадко дрожал у ее ног, и был влюблен до непозволительности. Он забыл и всех и вся, и в грязновато сластолюбивом умишке своем помышлял о том, как бы лишний раз добиться Наташиной благосклонности, перед которой – увы! – почти постоянно пасовала его старчески фальшивая возбужденность.

Однажды, наконец, баронесса, с притворно восторженными слезами на глазах, сообщила ему, что она готовится быть матерью, и что он – ее милый, ее прекрасный, ее возлюбленный – отец этого будущего ребенка.

Князь чуть не прыгал от восторга, нюнил, и слюнявил, и падал перед нею на колени, с которых не без труда подымался с помощью Наташи, и то и дело несчетными поцелуями покрывал ее ручки. Сознание, что он еще мужчина и даже вполне может быть отцом, какою-то петушиною гордостью питало его самолюбие. Князь чуть с ума не сходил, и по секрету хвастался подчас своим старым приятелям, которые втихомолку беспощадно над ним посмеивались.

Князь Николай Чечевинский все это видел, за всем следил издали и наслаждался… Судьба, казалось, как нельзя более содействовала ему в его тайных, никому неведомых намерениях.

«Итак, со старым – идет как по рельсам! – решил он однажды сам с собою, – теперь остается только получше спустить молодого».

И он принялся за подготовку рельсов для этого последнего спуска.

0

90

31 глава
ПРОЕКТ «ОБЩЕСТВА ПЕТЕРБУРГСКИХ ЗОЛОТОПРОМЫШЛЕННИКОВ»

Гениальный проект предстоящего спуска вполне уже созрел в изобретательной голове Николая Чечевинского. Нужен был только надежный и ловкий помощник, а кто же мог быть надежнее и ловче, как не Сергей Антонович Ковров? И вот мы застаем теперь этих двух друзей в великолепном кабинете первого, с глазу на глаз между собою, за хрустальными рюмками тонкого рейнвейна, с сигарами в зубах, после только что конченного завтрака.

Предметом разговора были Шадурские, которые вообще, со времени внезапной поправки их обстоятельств, представляли собою для всей Ковровской компании необыкновенно богатый сюжет, необходимо требовавший достойной обработки.

– Брать на карты – c'est trop misere, et surtout c'est si banal[443], – говорил граф Каллаш, – способ слишком обыденный, да и скучный. По правде сказать, мне эти карты давным-давно уже надоели! Да и притом, время – капитал, а с какой стати убивать несколько недель, а может, и месяцев, на то, что весьма легко обделать в несколько дней?

Ковров безусловно соглашался с таковым взглядом на дело, только в виде возражения поставил вопрос: если не карты, то как и на что же еще можно взять?

– А вот в том-то и дело, как и на что! – одушевился Каллаш. – Я об этом думал немало и, кажется, выдумал нечто положительное. Проблема вот в чем: надо изобрести такую штуку, чтобы сам сатана пришел в недоумение, да только руками развел, чтобы весь ад улыбнулся нам и сделал кникс с воздушным поцелуем. Да чего там ад! Ад – пустяки, а чтобы весь ареопаг высших членов лондонской «Семьи» просил бы у нас чести быть почетными членами этого почтенного общества. Вот что надобно!

– Задача недурная, – лениво процедил Ковров, сжимая в зубах сигару, – но слишком широко задумана.

– Это еще не все! – остановил его граф. – Ты выслушай! Задача моя требует вот чего: надо изобрести кунтштик, который соединял бы в себе два драгоценных достоинства: первое – быструю и огромную выгоду, а второе – полнейшую безопасность.

– Ну! Условия довольно трудно выполнимые, – сомнительно заметил Серж.

– Оно так кажется, да ведь и смелые мысли не валяются на улице, а приходят вдохновением. Это то, что называется «дар небес», мой друг.

– А у тебя было такое вдохновение? – улыбнулся Сергей Антонович с немножко ироническим оттенком приятельского скептицизма.

– А у меня было такое вдохновение! – впадая в его тон, ответил импровизированный венгерец.

– И твоя муза…

– По счету десятая, – наперебой подхватил граф. – И зовут ее Индустрия.

– Это общая наша муза.

– А моя в особенности. Но дело не в ней, а в ее пророческих вещаниях…

– Ну, любезный граф, ты, пожалуйста, без высокого слога! Рейнвейн, как видно, заводит тебя в туманную Германию. Говори-ка проще. В чем дело?

– А дело в том, что надо основать «компанию петербургских золотопромышленников» и найти золотые прииски даже и там, где почва геологическим свойством вовсе неспособна производить золото; надо сделать ее производительною. – Вот задача! Российские законы, под страхом уголовного суда и наказания, строжайше запрещают гражданам Российской империи, а также и иностранцам, куплю и продажу благородных металлов в первобытном и, так сказать, сыром виде, то есть в слитках, в самородках и в песке. Если бы, например, ты у меня купил золото шлиховое, в невозделанном виде, то есть попросту золотой песок, то мы, по закону, оба подверглись бы приятной прогулке в страны зауральские, и нам предоставили бы удовольствие на месте добывать собственноручно благородные металлы. Оно, конечно, дело полезное, но для нас-то не совсем удобное…

– Комфорту мало, – заметил Сергей Антонович, шутливо скорчив кислую гримасу.

– Ну, вот в том-то и сила! Добровольных охотников на такое удовольствие не отыщешь, а на этой-то оси и вертится весь мой проект, вся золотоносная система. Предварительно надо тебе знать, что золотой песок в массе своей нисколько не отличается хотя бы ст медного припоя: по виду припой совсем похож на зерна золотого песку. Ну, и представь себе теперь, что мы тайным образом продаем, под видом золотого песку, чистейший медный припой, а у нас охотно его покупают, потому что мы будем продавать десятью или двенадцатью процентами дешевле против казенной стоимости. Покупщик, конечно, не замедлит убедиться, что его великолепнейшим образом надули. Но, спрашивается, пойдет ли он жаловаться и доказывать на нас, зная, что и ему вместе с нами за эту покупку неминуемо предстоит Владимирская дорога?

– Сам себе кто же враг? – согласился Серж, начавший теперь уже с живейшим вниманием прислушиваться к словам своего собеседника. – Только как же ты надувать-то будешь?

– А об этом узнаешь своевременно. Главное в том, что проблема разрешена самым положительным образом: быстрый барыш и полная безопасность. Мы с тобою, кажется, недурные сердцеведы, и потому можем быть вполне уверены, что покупщиков на этот товар всегда будет довольно, и для первого раза я предлагаю тебе сделать опыт на молодом князе Шадурском. А каким образом поддеть его на такую шутку, уже это мое дело – потом сообщу. Но как тебе нравится сама мысль моего проекта?

– Остроумно! – с веселым энтузиазмом истинного увлечения пожал ему руку Ковров.

– За правду спасибо! – чокнулся с ним Каллаш. – Остроумно – это лучшая похвала, которую я мог от тебя ждать. Выпьем же за благоденствие моего проекта!

0

91

32 глава
РЫБА ИДЕТ В ВЕРШУ

Дня через три после этого разговора князь Владимир Дмитриевич Шадурский обедал у Сергея Антоновича Коврова.

Еще сегодня утром получил он записку от последнего, в которой бравый Серж, жалуясь на приключившееся ему нездоровье, просил князя приехать к нему поболтать за обедом.

Князь исполнил эту просьбу и, явившись к назначенному времени, застал у него одного графа Каллаша.

Между прочею болтовнею мимоходом сообщил он, что вчерашнего дня получено у них в доме письмо от княгини Татьяны Львовны, в котором та извещает, что здоровье ее становится все плоше и что поэтому чуть ли не придется ему ехать к ней в Швейцарию.

При последнем сообщении Каллаш мельком и почти незаметно, но весьма многозначительно переглянулся с Ковровым.

Перебегая с предмета на предмет, разговор серьезно установился наконец на тугих временах относительно русских финансов. Сергей Антонович, по его выражению, «доходил до корня», жалуясь «на первичную причину зла» и очень либерально сваливая всю вину на правительство, которое будто бы не дает никакого ходу нашей золотопромышленности, стесняя до последней степени этот важнейший промысел, налагая на промышленников весьма трудные обязательства относительно свободной торговли добываемым металлом и подвергая исключительный сбыт его в казну тысяче таких формальностей, которые необходимо служат источником разных злоупотреблений.

– Да вот вам, на что уж лучше! У меня и факт под рукою, – скрепил он в заключение все свои аргументации. – Есть тут у меня знакомый человек, один из доверенных приказчиков по золотопромышленной части (при этом Сергей Антонович назвал фамилию одного из известнейших наших золотопромышленников.) Он теперь в Петербурге. Ну-с, и вот несколько дней тому назад является вдруг ко мне и как будто озабоченный чем-то. А у меня, еще в прежнее время, разные делишки с ним бывали. И что ж бы вы думали! – делает мне вдруг предложение, по секрету, конечно: не помогу ли я сбыть ему золотой песок? А надо вам знать, что эти поверенные и приказчики ежегодно провозят в Россию по нескольку пудов золотого песку, добытого… – ну, уж известно! – обыкновенным приказчичьим способом, и сбывают его контрабандным образом в частные руки. Для покупателя дело оно необыкновенно выгодное, потому что тут вы приобретаете по цене, несравненно более дешевой против правительственной нормы. Поэтому охотников находится много. Да чего же вам лучше! Несколько первых ювелиров (при этом опять названы три-четыре известные фирмы) никогда не пренебрегают такой контрабандой, а в прошлое лето один банкирский дом в Берлине приобрел через здешнего агента своего даже до двух с половиной пудов золота. Так вот теперь-то этот самый приказчик, знакомый-то мой, и ищет случая сбыть свой товарец. А провезти-то ему удалось, как говорят, около пуда, если не больше. Я вам привожу это как пример, как факт тех последствий, которые необходимо вытекают из стеснительной системы нашего правительства.

Шадурский вообще мало смыслил в серьезных делах, а в финансовых операциях и тем более оставался круглым невеждою. Поэтому Сергею Антоновичу было весьма легко и удобно, напустив на себя известный тон солидной серьезности делового человека, морочить его такими вздорными речами. Князь, из приличия и для собственного достоинства подлаживаясь под его тон, тоже делал серьезную физиономию и, как бы разделяя вполне мнение своего собеседника, поддакивал ему самым солидным образом. Однако во всем этом разговоре он очень хорошо усвоил себе то понятие, что при случае можно приобрести золото гораздо дешевле и, стало быть, выгоднее, чем продает его государственный банк. А Коврову с Каллашем того-то и нужно было, главнейшим образом, чтобы юный князек, на первый раз, приобрел себе именно эти сведения.

– Сам я, конечно, этими делами не занимаюсь, – отчасти небрежно продолжал Ковров, – и потому не мог дать этому барину никогда дельного совета. Но если бы кому-нибудь, например, пришлось ехать за границу, тот смело бы мог рискнуть на такую операцию, потому что она дала бы весьма и весьма хорошие барыши.

– То есть как же это? – спросил Шадурский.

– А очень просто. Вы покупаете товар здесь, на месте, как я уже сказал, гораздо ниже казенной нормы. Стало быть, на первом же шагу делаете уже очень выгодный оборот. Затем вы уезжаете вместе с товаром за границу, а там, чуть только поднялся курс на золото, вы в первом же банкирском доме свободно можете сбыть по соответственной цене, и я-таки знаю пример, что поверенный банкирского дома (в этом месте опять последовало упоминание известного в Петербурге имени) полтора года тому назад зашиб себе этим самым способом славную копейку! Да вот как: купил он песку на сорок тысяч, а через полтора месяца сбыл его в Гамбурге за шестьдесят. Как хотите, но пятьдесят процентов на капитал в полтора месяца, оно чего-нибудь да стоит!

– Ах, черт возьми! Да это в самом деле превыгодный оборот! – с живостью вскочил с своего места Шадурский. – Вот бы мне кстати! Я б его отлично спустил в Женеве или в Париже, – домолвил он шутливым тоном.

– А что ж вы думаете? Конечно! – подхватил Сергей Антонович, в противоположность ему, самым серьезным образом. – Вы ли, другой ли кто – во всяком случае остались бы в большом барыше. Потому этому барину нужно ехать обратно в Сибирь, заживаться некогда, обычный покупщик его в отсутствии, к незнакомому человеку с таким предложением обратиться не совсем безопасно, так что ему, бедняге, приходится теперь хоть назад вести свое золото. Да он рад-радехонек будет сбыть его даже несколькими процентами ниже обычной контрабандной цены. Я готов держать какое угодно пари, что покупатель остался бы в выигрыше верных пятидесяти процентов – и вы заметьте – в какой-нибудь месяц, а много два! Если бы мне лишние деньги да подходящий случай – такой, как теперь, – божусь вам, господа, непременно соблазнился бы, нарочно бы даже отправился за границу для сбыта!

– Дело очевидно, – вполне согласился Каллаш.

– Еще б тебе не очевидное! Редкое дело! Никакая операция в настоящее время не может дать больше. Золото стоит по курсу довольно высоко, да есть в виду шансы, что подымется еще выше, стало быть, расчет верный, только бы деньги, говорю тебе, а купить-то – купил бы непременно!

– А что вы думаете – ведь в самом деле соблазнительно?! – вопросительно остановился перед ним Шадурский, скрестя на груди свои руки.

Этой фразой он как будто вызывал Коврова на поощрительный ответ, потому что в голове его взбудоражилась мысль о приобретении контрабандного товара. Князек понимал, что это дело весьма выгодное, а от выгоды он чувствовал себя никогда не прочь, и по примерной вихлявости своих нравственных принципов даже вовсе не задумался над тем, насколько будет честно подобное приобретение. Да он даже и не понимал, что бы могло быть в нем предосудительного. В голове его засел еще с детства втолкованный, весьма узкий и ограниченный кодекс нравственных понятий о честности. Князь, например, знал, что не отдать карточный долг – нечестно, украсть платок из кармана – нечестно, убить человека из-за угла – тоже нечестно; но взять, например, взаймы и не отдать – отчасти дозволительно, оклеветать мужа в глазах жены, за которой ухаживаешь, – совсем позволительно, равно как и пустить на ветер имя женщины, выставив ее при случае своею или чужою любовницей, сынтриговать иногда по службе против приятеля и дружески подставить ему ногу при случае – тоже считалось делом допустимым, ибо могло быть оправдано разными обстоятельствами. Что же касается до купли контрабандного товара, то в этом юный князь не видел ни малейшей предосудительности, потому что ведь приходилось же ему покупать контрабандные сигары и провозить с собою из-за границы, ради тогдашнего модно-либерального шика, контрабандные издания русской заграничной печати. А матушка его однажды даже самолично сыграла роль контрабанды, протащив через таможню целый ворох брюссельских кружев, тщательно обмотанных вокруг ее собственного тела. Стало быть, нравственное чувство князя не находило со своей стороны никаких возражений против покупки золотого песку, тем паче, что эту последнюю покупку можно почти тотчас же сбыть с огромной выгодой, а заманчивость выгоды сильно-таки в эту минуту подмывала рискнуть на приобретение запретного товара.

– Н-да, в самом деле, очень и очень-таки соблазнительно! – продолжал он, стоя в прежней позе перед Сергеем Антоновичем и не сводя с него того же вопросительного взгляда.

– Еще бы нет! – с улыбкой подмигивая глазом, прицмокнул Ковров. – Горячее дело, кабы только деньги!

– А я бы не прочь, ей-богу, не прочь! – удостоверил Шадурский. – Познакомьте меня с этим приказчиком.

– Вас-то?.. М-м… пожалуй, – как бы нехотя, небрежно замялся Ковров. – Если хотите – отчего же… Ради наших добрых отношений, я не прочь доставить вам случай увидаться с ним, а там уж делайте сами: он при вас произведет пробу, вы увидите достоинство золота, – стало быть, дело будет начистоту. Только предупреждаю вас: во-первых, если хотите купить, то покупайте скорее, потому что долго ему ждать некогда – он и то уж, говорю вам, сильно зажился в Петербурге, а во-вторых, держите это в большом секрете, потому что неосторожным словом вы можете повредить ему, да и в случае покупки тоже помалчивайте, а иначе и вам могут быть неприятности.

– Ну, уж это само собой разумеется! Дело понятное, – согласился Владимир Дмитриевич. – Деньги у меня теперь могут быть скоро, поездка за границу на носу, не сегодня – завтра, пожалуй, уеду, поэтому неблагоразумно было бы упустить такой прекрасный случай. Итак, по рукам? – протянул он свою ладонь Коврову.

– То есть, в чем это по рукам? – приостановился осторожный Сергей Антонович. – Я ведь здесь человек посторонний, и согласитесь, cher prince[444], никак не могу дать вам слова за моего знакомого.

– Да я не об этом, – возразил Шадурский, – я только прошу вас, познакомьте меня с ним, одним словом, сведите нас, ну, и того… шепните ему при случае, что я непрочь приобресть его песок. Вы сделаете мне большое одолжение.

– О, это одолжение совсем иного рода! Это я всегда могу, тем более, что мы с вами такие добрые и хорошие знакомые. Отчего ж и не сделать для вас таких пустяков! Что касается рекомендации, можете смело на нее рассчитывать.

И они приятельски пожали друг другу руки.

– Ха-ха-ха! Сам лезет в вершу! – самодовольно потирая руки, хохотал Сергей Антонович по уходе Шадурского. – Согласись, любезный граф, что у меня есть-таки дипломатические способности?

– Кто же в них отказывал Сергею Антоновичу Коврову! – весело и, по-видимому, совершенно искренно польстил ему Каллаш.

– Но я не думал, чтоб он так скоро поддался.

– А я, напротив, был почти уверен. Ведь это перепел, который на дудочку сам лезет в сети. Во всяком случае, кажется, можно себя поздравить, – заключил граф, который – себе на уме – еще заранее решил не принимать почти ни малейшего участия в известном разговоре Коврова с князем и держаться все время совсем посторонним и ни к чему не причастным человеком. Такое поведение он признавал необходимо нужным для своих собственных тайных расчетов и целей.

0

92

33 глава
ЗОЛОТОЙ ПЕСОК

И Каллаш и Ковров были слишком осторожны для того, чтобы принять непосредственное личное участие в самой сделке с золотым песком. По общему правилу мошенников высшей школы, Кречинские всегда должны оставаться в стороне, не сходя с пьедестала своей безукоризненности, а дело вместо них обязаны варганить Расплюевы.

Одним из Расплюевых, состоящих при Серже Коврове, был некто пан Эскрокевич – личность темная, наружно грязноватенькая, и потому допускавшаяся к благородному Сержу не иначе, как с черного хода, через кухню, да и то в такое лишь время, когда в квартире не было никого постороннего.

Эскрокевич был деляга на все руки, и особенно отличался на поприще фокусов. Часы, табакерки, портсигары, серебряные ложки, даже большие бронзовые пресс-папье получали вдруг способность исчезать невесть куда под его руками, и вслед за тем столь же мгновенно, невесть откуда, появляться на прежнем месте. Эта столь драгоценная в темном деле способность была приобретена паном Эскрокевичем еще в юные годы, когда разъезжал он по польским ярмаркам и потешал в балаганах почтеннейшую публику жраньем горящей смолы и испусканием из утробы своей целого вороха лент и бумажек.

Пан Эскрокевич был неизменный золотой человек и в том еще отношении, что мог принимать на себя какие угодно роли, преображаться в какую угодно личность, меняя соответственно и самый характер, и тон, и манеры, причем у него высказывалась большая актерская способность.

Ему-то и предстояло сыграть теперь роль сибирского приказчика.

Прошло не более двух суток со времени последней беседы.

Князь Шадурский только что успел проснуться поутру, как человек доложил ему, что его дожидается какой-то господин Вальяжников.

Князь набросил халат и вышел в гостиную, где перед ним предстала довольно презентабельная, хотя и весьма пестро одетая фигура пана Эскрокевича.

– Позвольте иметь честь представиться, – начал он, раскланиваясь с князем. – Иван Иванович Вальяжников. Сергей Антонович, господин Ковров, были столь любезны, что сообщили мне об известном вашем намерении… этта! насчет песочку. Так, ежели ваше сиятельство не раздумали, я с удовольствием готов продать вам.

– А, очень приятно! – весело улыбнулся Шадурский и указал на кресло.

– Чтобы не мешкать по-пустому, – продолжал Эскрокевич, – позвольте мне просить вас к себе. Я стою в гостинице; там вы можете видеть товар; сделайте пробу, и, коли понравится, я буду очень счастлив, если успею угодить вашему сиятельству.

Князь Владимир немедленно же оделся, приказал заложить карету и отправился вместе с импровизированным Вальяжниковым.

Приехали к одной из довольно скверненьких гостиниц и вошли в довольно скверненький нумер.

– Вот-с и моя убогая хата! Ведь я здесь, так сказать, на походе… Покорнейше прошу садиться! – егозил перед Шадурским пан Эскрокевич. – Не теряя драгоценного времени, быть может, ваше сиятельство, желаете полюбопытствовать на мой товар? Так вот-с, я охотно могу показать вам.

И он вытащил из-под кровати большой чемодан, внутри которого помещалось штук до пяти разной величины полотняных мешочков, туго наполненных и крепко завязанных.

– Вот-с, это все он и есть – он самый-с, наш сибирский песочек, – любезно улыбаясь и полукланяясь, жестом руки указывал Эскрокевич на чемодан, словно бы рекомендуя его Шадурскому.

– Не угодно ли вашему сиятельству самолично выбрать любой из этих мешков и сделать пробу? Я нарочно предлагаю вам это, чтобы вы были в полной безопасности насчет дела. Лучше всего, коли сами увидите, что дело чистое, без всякой фальши. Любой выбирайте.

Шадурский выбрал один из мешочков, и, когда пан Эскрокевич развязал его, глазам юного князя представилась масса мелких металлических зерен, на которую он взирал не без внутреннего удовольствия.

– Как же вы будете делать пробу? – спросил он. – Ведь тут ни паяльной трубки, ни пробирных брусочков нет?

– О, будьте покойны, ваше сиятельство! Все, что потребуется, – все найдется! И трубочки паяльные, и азотная кислотка-с, да даже децимальные весы – так и те не забыты, потому наше дело такое, что неравно подыщется покупатель, так чтобы лишних людей не беспокоить и в дело не посвящать, мы завсегда уже имеем при себе все необходимые предметы. Вот только угольков-то нету… Ну, да все равно, сейчас прикажу принести.

И, высунувшись в дверь, он отдал коридорному приказание, а тот через минуту уже принес на тарелке три-четыре угля.

– Вот и прекрасно! Теперь, стало быть, все готово, – потирая ладони, возгласил по уходе человека пан Эскрокевич и для пущей предосторожности замкнул на ключ двери.

– Берите любой уголек, ваше сиятельство, а впрочем, чтобы не пачкать вам пальчики, позвольте-ка, лучше я сам возьму, а вы насыпьте на него щепотку песку, – лебезил он перед князем. – Уж вы извините, что я заставляю вас все это самолично проделать, потому оно, поверьте, не от какого-нибудь невежества с моей стороны, а собственно не для чего иного, как чтобы ваше сиятельство были вполне благонадежны, что здесь никакого подвоха и быть не может.

Говоря это, он достал все необходимые приборы и зажег свечу.

Пошла в ход паяльная трубка. Вальяжников производил опыт, а Шадурский внимательно следил за каждым его движением.

Уголь накалился добела; песок расплавился и исчез, а на месте его, когда жар несколько остынул и когда импровизированный химик поднес уголек Шадурскому, Владимир Дмитриевич увидел маленький королек золота, засевший в легкой трещине, которую весьма легко мог дать уголь во время накаливания.

– Снимите, ваше сиятельство, этот королек-с и положите его, для пущей сохранности, в свой бумажник, – говорил Эскрокевич, – пожалуй, хоть в бумажку заверните; да и мешочек-то с золотом держите при себе, чтобы в вас уж никакого сумления не было, потому я этого никак не желаю.

Шадурский охотно исполнил и это последнее предложение.

– Теперь, ваше сиятельство, я бы желал, чтобы вы опять же-таки самолично изволили выбрать второй мешочек: мы тем же самым порядком сделаем еще два-три опыта.

Князь и на это согласился.

Эскрокевич подал ему новый уголек для насыпки песку, и опять принялся за паяльную трубку. И опять исчез медный припой, а в трещине появился новый королек золота.

– Ну-с, полагаю, и этих двух опытов будет довольно. Как вы на этот счет изволите думать, ваше сиятельство? – вопросил мнимый Вальяжников.

– Да чего там еще? Дело очевидное, – согласился князь.

– А коли очевидное, так мы его сейчас сделаем еще очевиднее. Вот-с вам и пробирный брусочек, а вот вам и азотная кислота. На брусочке попытайте-ка эти два королька, так сказать, практически, а азотной кислотой химически. А коли хотите и пуще того убедиться, так мы сделаем вот что… Какое именно количество золота угодно вам приобрести?

– Да чем больше, тем лучше. Я готов хоть все эти мешки купить.

– Очинно вами благодарен, потому – это для меня самое подходящее, – слегка поклонился Эскрокевич, – и как ежели есть на то ваша готовность, то я уж покорнейше попрошу вас: каждый мешочек взять, посмотреть и, завязамши самолично, припечатать собственною вашего сиятельства печатью. Потом вы возьмите один королек, и мы вместе отправимся к лучшему из столичных ювелиров. Пусть он нам определит достоинство этого золота, тогда дело будет в акурате: и для вас и для меня безобидно, потому – без всякой фальши и безо всякого сумления.

Князь был очарован честностью и открытым образом действий Вальяжникова.

Поехали к одному из известнейших ювелиров. Этот при них же сделал опыт и объявил, что золото химически чисто, без всякой примеси, стало быть, высшего достоинства.

По возвращении в гостиницу пан Эскрокевич свесил мешки, в которых оказалось пуд и восемь фунтов. Три фунта пошли на скидку за вес самых мешков и, таким образом, чистого золота, по этому расчету, должно было оставаться пуд и пять фунтов.

– Почем же вы хотите за фунт? – спросил его Шадурский.

– Цена безобидная, ваше сиятельство, – пожал плечами сибиряк, – потому, как я продаю из одной только моей крайности, что безотменно нужно уезжать в Сибирь, – очинно уж зажился здесь, в Питере, – а не сбымши этого товара никак невозможно уехать. Полагаю, казенная цена вам небезызвестна? А я согласен хотя на двести рублев с фунта. Меньше этого ни одной копейкой не могу, – и то ведь чуть не на сто рублей скидки даю!

– Ну, хорошо! – согласился Шадурский. – Стало быть… это… – прищурился и замямлил он, соображая, – по двести рублей фунт… пуд и пять фунтов…

– Это придется ровно девять тысяч, ваше сиятельство. Так-таки ровнехонько девять, – предупредительно подхватил Эскрокевич.

Князь, не затягивая дела, выдал ассигновку и, захватив чемодан с заветными мешками, отправился вместе с сибирским приказчиком в дом своего батюшки, где Полиевкт Харлампиевич Хлебонасущенский, уступая настоятельным требованиям князя Владимира, хотя и неохотно, однако же немедленно выдал девять тысяч, в получении которых тут же и расписался красноярский мещанин Иван Иванов, сын Вальяжников.

Князь был в восторге от своей покупки; впрочем, исключая Коврова, никому не проболтался о ней ни единым словом.

Сергей Антонович дал ему добрый дружеский совет, не делая лишних проволочек и мешкотни, уезжать поскорее за границу, так как, по биржевым сведениям, курс на золото в данную минуту стоит довольно высоко, и, стало быть, упустить благоприятный случай для выгоднейшего сбыта было бы в высшей степени непрактично.

Князь, действительно, немедля взял заграничный паспорт, упрятал понадежнее да посекретнее свое приобретение и благополучно отправился за границу, объявив, что уезжает к матери, здоровье которой необходимо требует его присутствия.

* * *

Чечевинский, Ковров и Эскрокевич полюбовно разделили между собою столь легко приобретенные деньги. Успех нового предприятия, на первый раз, оказался блистательным, потому все трое чувствовали себя необыкновенно в духе, и Сергей Антонович с величайшим удовольствием отдал полную справедливость отменному остроумию и научным сведениям своего друга, графа Каллаша.

Вся штука состояла в том, что медный припой, весьма походящий своим наружным видом на золотой песок, от сильного накаливания с помощью паяльной трубки разлагается на цинк и медь. Цинк сгорает вполне, а медь совершенно чернеет и потому скрывается на угле. В самом же угле предварительно врезывается простым перочинным ножичком небольшое углубление, имеющее вид трещины, куда вкладывается королек чистого золота, поверхность которого, приходящаяся не более как на пол-линии ниже общей поверхности самой трещины, затирается угольным порошком, смешанным с воском.

Поэтому, стало быть, «химику», производящему опыт, остается только хорошенько изучить заранее вид самого угля и особенно то место, где находится трещина, для того чтобы безошибочно выбрать его между десятком других углей и чтобы в конце концов опыт дал блистательные результаты.

На первый случай пан Эскрокевич приуготовил все четыре угля, принесенные коридорным слугою. Он нарочно избрал временным местом своего пребывания одну из очень хорошо знакомых ему темных гостиниц, в связи с хозяином которой и прежде еще обделывал теплые делишки. Само собою разумеется, что коридорный был ему «свой человек», которому заранее сдались на руки отменно сфабрикованные угли.

Таким образом было основано знаменитое и до наших дней общество петербургских золотопромышленников, которые, с легкой руки князя Владимира Дмитриевича Шадурского, производили, да и доселе еще производят свои золотопромышленные операции, с величайшим успехом расширяя круг своей деятельности не только на провинции, но даже и на иностранные государства.

0

93

34 глава
ДВЕ НЕПРИЯТНОСТИ И ОДНО УТЕШЕНИЕ

Не прошло и трех недель с отъезда князя Владимира, как старый гамен был поражен ужасною вестью, случайно вычитанною им из одной французской газеты, где во всеобщее сведение публиковалось, что один путешественник, некто князь Владимир Шадурский, пойман на весьма некрасивой мошеннической проделке, которая заключалась в том, что он предложил одному банкирскому дому купить у него целый пуд золотого песку, оказавшегося, по немедленному расследованию, простым припоем. «Хотя из обстоятельств следственного дела – извещала эта газета – кажется можно прийти к заключению, что и Шадурский был жертвою ловкого обмана, – так, по крайней мере, сам он показывает, – однако же намерение его сделать в свою очередь продажу, воспрещаемую законом, ясно показывает в нем мошеннический, недобросовестный образ действий. В настоящее время князь арестован и вскоре имеет быть подвергнут суду присяжных».

Известие это в первую минуту нанесло князю сильный удар, и только одна нежная ласка да теплые заботы и утешения баронессы фон Деринг заставили его забыть в ее объятиях всю горечь этого скверного обстоятельства.

День ото дня старик все более и более подпадал под обаятельную власть этой женщины. Он решительно становился слаб рассудком вследствие странной, ненормальной страсти, которую иногда мы можем воочию наблюдать как печальное явление в весьма многих старцах нашего времени. Он утратил всю самостоятельность своей личной воли, смотрел на все глазами баронессы, думал ее мыслями, говорил ее словами, только, разумеется, это были не те слова и мысли, которые составляли настоящую, внутренно-сокровенную суть этой женщины. И если внимание и ласки ее так удачно помогли князю забыть впечатление, произведенное на него заграничным бесчестием родного сына, то благодаря этим самым ласкам и своей старческой влюбленности внезапная телеграмма, возвещавшая смерть княгини Татьяны Львовны, была встречена им почти равнодушно. В душе его уже давным-давно не оставалось ни искорки чувства к этой женщине, что, впрочем, читатель отлично мог уже видеть из самого начала нашего повествования, и поэтому ее смерть могла только изумить его, как совсем неожиданное событие. На совместное сожительство в течение долгих лет побуждал их один только долг светских приличий. Поэтому и теперь, ради тех же самых приличий, старый князь облекся в траур, то есть заменил свои модные галстуки и панталоны черным цветом и надел печальный креп на пуховую шляпу.

Полиевкт Харлампиевич немедленно по получении телеграммы был отправлен им за границу – хоронить покойную княгиню. Он должен был привезти в Петербург ее тело, и две недели спустя гроб Татьяны Львовны с надлежащею помпой был встречен на пристани парохода и предан земле на кладбище Александро-Невской лавры, где целая группа изящных памятников возвещала прохожим о месте упокоения князей Шадурских прежних, восходящих поколений. Князь держал себя на этих похоронах вполне прилично, то есть был умеренно грустен, и в тот же вечер инкогнито отправился утешать эту умеренную грусть в интимной будуарной беседе с баронессой фон Деринг.

Между тем вскоре пришло новое известие и о том, что князь Владимир Шадурский за намерение совершить мошеннически незаконную продажу приговорен судом к известной пене и тюремному заключению на несколько месяцев.

Блистательная карьера юного кавалериста была испорчена: его исключили из службы.

Но… все то же неизменно теплое участие баронессы опять-таки помогло старому князю легко перенести и эту последнюю неприятность. Под влиянием своего чувства он становился все более и более эгоистом, так что теперь его уже не трогало ничто, исключая того, что непосредственно касалось баронессы и его собственной страсти. Он сделался даже как-то нравственно неряшлив относительно суда и мнений того избранного общества, которому подчинялся всю свою жизнь, и в своем старческом ослеплении ничего не знал, ничего не видел и не слышал, что творилось вокруг него, не замечая, сколько странных улыбок и заочных осуждений вызывает его непозволительное по годам поведение. Теперь ему, действительно, все стало трын-трава, лишь бы только она – несравненная баронесса – не переставала ворковать ему ласковые речи, метать на него порою страстные взоры и хотя немножко, хотя изредка снисходительно дарить своею драгоценною ласкою.

А между тем дела его день ото дня приходили все в большее расстройство. Он не считал и не замечал, сколько денег, потраченных на драгоценные подарки и отданных как бы заимообразно, переходили из его княжеской конторской кассы в карманы очаровательной акулы.

Компания благоденствовала и ликовала, глядя на эти полновесные результаты, которые приносила ей ловкая интрига Наташи. А Полиевкт Харлампиевич Хлебонасущенский, с своей стороны усматривая, что «светило невозвратно уже склоняется к своему закату, нисходит, так сказать, от зенита к надиру», тоже не желал упускать благоприятного случая и «неупустительно» наполнял свои собственные карманы остатками княжеского благосостояния.

А время шло да шло себе и незаметно привело баронессу фон Деринг к шестому месяцу ее беременности.

Далее уже невозможно было маскироваться. Никакой корсет и кринолин не в состоянии уже были скрывать сущности дела, и поэтому благоразумие требовало своевременной ретирады из Петербурга. Для света – баронесса объявила свой отъезд, и Владислав Карозич, в качестве ее родного брата, при случае заявлял всем и каждому, что сестра его уже уехала на время за границу.

Между тем баронесса не уезжала. Для виду она перешла только на другую квартиру, нанятую и меблированную князем, и решилась до конца своей болезни жить совершенной затворницей, никуда не показывалась из своего обиталища и, ради моциону, выезжала только по вечерам, да и то большею частью в закрытом экипаже.

Теперь уже расслабленный гамен торчал у нее чуть-что не целыми днями, и Наташа поневоле должна была благосклонно выносить его присутствие, ибо в это-то самое время и намеревалась вконец уже обобрать своего пламенного поклонника.

0

94

35 глава
НЕОЖИДАННОЕ ОБЪЯСНЕНИЕ И ЕЩЕ БОЛЕЕ НЕОЖИДАННЫЙ ДЛЯ ГАМЕНА ИСХОД ЕГО

Баронесса родила мальчика. Старый князь пришел было немножко в недоумение от некоторой преждевременности родов, но совокупные усилия акушерки, доктора Катцеля и отчасти самой роженицы с полным успехом убедили его, наконец, что преждевременные роды – явление довольно обыкновенное, и в данном случае вызвались, во-первых, нравственным потрясением, во-вторых, простудою. Нравственное потрясение, как уверила его баронесса, заключалось в неожиданном письме ее мужа, где он извещал о намерении своем приехать в Петербург, – стало быть, можно судить, какое впечатление долженствовало вызвать это обстоятельство в ней, женщине столь сильно увлеченной другим, столь много любящей этого другого. Вторая же причина, которая, в связи с нравственным потрясением, вызвала преждевременные роды – по объяснению доктора и акушерки, – была не что иное, как простая простуда ног: баронесса неосторожно вздумала пройтись пешком вечером, в сырую и ветреную погоду. Князь бесконечно и очень горько упрекал себя перед нею за оплошность, за то, что недосмотрел и допустил ее, даже и «в свое отсутствие», сделать такую неосторожность. Утешился он только тогда, когда Herr Катцель уверил его, что родильница вне всякой опасности, и ребенок, недоношенный без малого три недели, точно так же совершенно здрав и невредим и подает самые положительные надежды на дальнейшую прочность своего здоровья.

Чему хочется верить, тому веришь так охотно! – И потому Дмитрий Платонович Шадурский убедился вполне опытными доводами врача и акушерки, а убедившись однажды, он уже просто купался в восторге от гордого сознания, что не только может быть отцом, но и есть уже отец на самом деле. Он приготовил в подарок дорогую, изящную шкатулку, в которой баронесса должна была найти двадцать пять тысяч банковыми билетами. Князь дарил ей это для ребенка, и хотя Хлебонасущенский сильно-таки крякнул, когда получил внезапное требование на такую сумму, тем не менее выдал ее, безнадежно махнув рукою: «Несись, мол, утлая ладья, куда бросает тебя рок; скоро от тебя и щеп не останется, а мне все равно: я уже в мирной пристани и благоразумно подберу твои остатки!»

На другой день после родов старому князю доложили, что его необходимо желает видеть по делу граф Николай Каллаш.

Шадурский приказал просить его в свой кабинет.

Венгерский магнат вошел с весьма серьезным, озабоченным видом, который ясно изобличал, что привело его сюда дело важного свойства.

– Я приехал к вашему сиятельству, – начал он джентльменски официальным тоном, – по поручению моего близкого друга, брата баронессы фон Деринг, господина Карозича, который дал мне полномочие для объяснения с вами.

Старый гамен сильно-таки смутился от такого непредвиденного начала и растерянно объявил, что он готов выслушать.

– Ваше сиятельство, конечно, должны предвидеть, что нам предстоит разговор вполне откровенный, – продолжал почти тем же тоном Каллаш, после своего приступа. – Господину Карозичу вполне сделались известны отношения ваши к его сестре. Он догадывался о них еще гораздо ранее, но… я полагаю, вы оцените то чувство деликатности, которое заставило его молчать до сих пор, когда уже появились полные последствия ваших отношений.

Князь Шадурский, молча и сидя, слегка нагнулся корпусом в коротком полупоклоне.

– Господин Карозич желал бы знать ваши намерения относительно этого ребенка, – продолжал граф. – В какие отношения намерены вы стать к нему?

– То есть… как в какие отношения? – возразил гамен, не вполне еще оправясь от своего смущения. – Я готов сделать все, что могу…

– Мне остается только от лица господина Карозича искренно благодарить вас за такую готовность, но господин Карозич, конечно, пожелает знать более определенным образом, в чем именно оно заключается?

Старый князь замялся. Он не знал и не сообразил еще, что ему ответить на столь положительный вопрос.

– Я… я, право, не знаю, как вам это сказать… Я обдумаю, – затруднительно пожал он плечами.

– В таком случае обдумаем вместе. Ум – хорошо, два – лучше, говорит ваша русская пословица.

– Я уже кое-что сделал, – мало-помалу оправлялся Шадурский, – это, конечно, немного… что мог, в первую минуту… но я сделаю гораздо больше.

– То есть что же именно? Ваше сиятельство должны извинить меня за такие настойчивые вопросы, но… вы понимаете…

– О, да, конечно! – подхватил гамен. – Я охотно готов объяснить вам!.. Долг отца… я это понимаю… и потому… на первый раз я уже обеспечил участь моего ребенка двадцатью пятью тысячами рублей.

– Хм… Это, конечно, так, но… – раздумчиво замялся Каллаш, – но… не находите ли вы, что подобного рода отношение к ребенку любимой женщины будет весьма оскорбительно для его матери? Это можно очень удобно и даже с большим для себя достоинством сделать для какой-нибудь танцовщицы, для содержанки; но не думаю, чтобы можно было с тем же достоинством поступить таким образом относительно баронессы фон Деринг. Баронесса не содержанка; баронесса полюбила вас искренно и без расчета… Да боже мой! Кому же лучше и знать про это, как не вам самим.

– О, да, да!.. О, да!.. Я знаю, знаю!.. – залепетал князь, снова приходя в свою масляную восторженность.

– Вам известно светское положение баронессы, стало быть, вы можете оценить и ту жертву, какую она приносила для вас, поддавшись и своему и вашему увлечению.

Эти слова мягким елеем ложились на ловеласовское самолюбие старца; они ласкали его ухо и льстили тщеславной гордости; князь осязательно мог убедиться теперь, что не только он сам, но и другие считают его романическим героем-победителем неприступного сердца прекрасной светской женщины.

– Вам известно, что она замужем, – продолжал граф, – и до связи с вами светская молва ни на кого не могла указать как на ее любовника, поведение ее было безукоризненно, и тем серьезнее должны быть теперь ваши обязательства относительно вашего ребенка.

– Но что же мне сделать? Научите меня – я заранее на все согласен для этой женщины! – воскликнул Шадурский, протянув гостю обе руки, как бы в знак полной своей готовности. – Я теперь вдовец, я готов начать бракоразводное дело и… даже жениться на ней! Я на все готов!

– О, конечно, это было бы самое лучшее, что только могли бы вы сделать, но… к сожалению, баронесса католичка, ее муж тоже католик, а вы знаете, как у них трудно даются разводы! Да и потом, согласится ли еще барон? Это вопрос! А я сильно сомневаюсь в его согласии… Напротив, сколько мне известно от Карозича, он, кажется, хочет давно приехать к жене, в Россию.

– Я слыхал… слыхал уже об этом! Что же делать, в таком случае? – пожимал плечами Шадурский. – Я, право, теряюсь… все это так затруднительно…

– Хотите вы знать заветное желание баронессы? – решительно поднялся граф Каллаш. – Сама она едва ли когда решится высказать вам это, но я знаю, что исполнением ее желания вы навеки привязали бы к себе сердце женщины. Хотите, говорю, знать его? – Баронесса фон Деринг желает, чтобы сын князя Шадурского носил имя своего отца и пользовался всеми правами законного сына.

Старый гамен в недоумении только и мог сделать, что выпучить на графа глаза свои.

– Если вам дорого самое сердечное желание любимой женщины, – с серьезным достоинством, горячо и благородно говорил Каллаш, – если вы оценили ее бескорыстную любовь и все те жертвы, которые она принесла для вас, вы усыновите законным путем вашего сына. Она ведь для себя ничего не хочет от вас, кроме теплого чувства – она просит об этом за вашего же собственного ребенка! Будьте же, князь, великодушны! Будьте благородны относительно этой чудной женщины.

– О, всегда и во всем! – горячо воскликнул Шадурский с неподдельном увлечением. – Я так счастлив… Она дала мне столько блаженных минут… Уверьте и ее и ее брата, что я все, все готов сделать! Я так люблю ее!.. Ах, если бы вы знали, что это за чувство – любовь! Если бы вы знали!..

Николай Чечевинский усиленно хмурил брови и кусал свои губы, чтобы не прыснуть смехом в лицо расслабленному ловеласу.

Действительно, безобразно влюбленный, чувственный старичонко был крайне жалок и крайне смешон в эту минуту.

– Но, скажите, – продолжал он, раздумавшись сам с собой, – каким же образом это сделать – насчет усыновления? Ведь я вдовец; покойная княгиня умерла уже несколько месяцев, а ребенок только что родился… Мой сын Владимир, наконец, будет протестовать против этого. Как тут быть мне? Научите меня, мой добрый граф!.. Я теряюсь… Я тут исхода не вижу.

– Исход есть и очень удачный исход! – уверенно возразил ему Чечевинский. – Если вы захотите довериться мне, я, уважая в вас ваше чувство и уважая баронессу, найду исход и помогу вам в этом деле!

Шадурский с горячей благодарностью пожал ему обе руки.

– Лет пять тому назад, в Варшаве, известная графиня Лайдомирская нашлась в точно таком же положении, – говорил ему меж тем граф Каллаш, – и любовник усыновил ее ребенка.

– Но как же? – нетерпеливо прервал его Дмитрий Платонович.

– Он женился.

– На ком? На Лайдомирской же?

– Нет, она была уже замужем. Он женился на первой попавшейся умирающей женщине. Венчание происходило у ее смертного одра, и через трое суток она умерла, а дело об усыновлении пошло законным путем, и ребенка усыновили.

– На первой попавшейся женщине… – в великом раздумье и, словно бы сам с собою, медленно молвил Шадурский.

– Да, на первой попавшейся и – главное заметьте – на умирающей женщине, – многозначительно пояснил ему граф Каллаш.

– На умирающей… – все в том же недоумелом раздумье продолжал Дмитрий Платонович.

– Да, и не иначе, как только на умирающей, на безнадежно больной, которая непременно умерла бы через несколько суток. Тогда вы будете иметь полное законное право ходатайствовать об усыновлении; вы, конечно, покажете при этом, что ребенок – от вашей новой законной жены; свидетели, в случае надобности, тоже найдутся.

– Да, да… разумеется… разумеется… от новой законной… и свидетели тоже, – говорил князь под наплывом все того же раздумья.

– Она умрет, и вы снова будете свободны, – разжевывал ему Каллаш.

– Да, да… умрет, а я свободен… Это так, это хорошо… Я буду свободен.

– Итак, если вы согласны, то положитесь во всем на меня: я берусь устроить вам это дело; вы не будете знать почти никаких хлопот при этом. Теперь, князь, я жду только вашего решения.

Шадурский словно бы очнулся.

– Решения? – проговорил он, подымаясь с места. – Да… я почти согласен… Но вот… хочу только увидеть мою баронессу… Я вам дам сегодня же решительный ответ… Я вам так благодарен, так благодарен за ваше участие!.. Я только увижусь с нею… Сегодня вечером в восемь часов я жду вас – мы переговорим окончательно.

«Эге, да ты, гусь, не так еще глуп, как о тебе привыкли думать!» – с внутренней сокровенной улыбкой подумал про себя Николай Чечевинский и откланялся князю, совершенно покойный и довольный собою, ибо знал и был уверен, что ничто так не подвинет старого гамена решиться, очертя голову, на предложенное ему сумасбродство, как один час интимной беседы с Наташей, которая стояла слишком заинтересованной участницей этой комедии, понимая ее, впрочем, исключительно только в смысле необыкновенно выгодной и оригинальной плутовской проделки.

0

95

36 глава
СВАДЬБА СТАРОГО КНЯЗЯ

Ровно в восемь часов вечера Николай Чечевинский получил полное согласие князя. Расслабленный гамен чуть не хныкал перед ним от преизбытка душевного, рассказывая, как она встретила предложение об усыновлении «нашего» ребенка, какие слезы благодарности и восторга заблистали при этом на ее глазах, как она его любит и прочее, что уже венгерский граф имел случай выслушать сегодняшним утром.

– Я весь в вашей власти. Делайте, устраивайте – я на все согласен. Она, она этого желает – ну, и достаточно! – говорил Шадурский, мышиным жеребчиком расхаживая по комнате. – Только не иначе, как на умирающей, не иначе! – прибавлял он торопливо и озабоченно. – Хорошо, если бы можно было найти une pauvre personne de la noblesse…[445] Вы понимаете, хоть и умрет, а все же… mesalliance…[446] * Лучше, когда бы бедную дворянку…

– Будьте покойны, князь, мы с Карозичем постараемся сделать для вас именно то, что вы так желаете, – удостоверил его Чечевинский.

– Но где же достать такую точно женщину, какая нам нужна?

– Положитесь на меня: я сумею добыть себе надежных людей, которые выищут. Сам, наконец, буду осторожно пытать у наших филантропок – им ведь известны многие из таких несчастных, а это, поверьте, самый кратчайший путь для наших поисков.

– Но… согласится ли больная венчаться накануне смерти?

«Ты положительно бываешь порою менее глуп, чем думают!» – снова подумал про него Каллаш, и вслух поспешил успокоить гамена насчет его последнего сомнения.

– Если мы ее семейству, ее родным предложим приличное вознаграждение, тысячи в три или пять, – сказал он, – то, поверьте, кроме полного согласия ничего не встретим!

– Да, да… это так… это справедливо, – согласился гамен в заключение.

* * *

Прошло еще три дня, которые он почти сподряд проводил у баронессы, а та неуклонно вела свою мастерскую агитацию, продолжая поддерживать в нем это старчески-экзальтированное состояние и не давая раздумываться над самим собою и своим решением, потому что она порою все-таки несколько опасалась, чтобы маленькая капля рассудка не взяла как-нибудь верх над внушенным извне сумасбродством. Но до рассудка и до раздумья ли было князю, когда он видел перед собою обаявшую его женщину, старчески любуясь роскошью ее форм и слушая мастерские уверенья в ее чувстве, тая под ее ласковым взглядом и от любовного пожатия руки, – мог ли он тут думать о чем-нибудь, кроме безусловного угождения малейшему ее капризу! Старцы вообще дорого платятся за свою чувственно-любовную блажь – это их общая доля.

Каждое утро являлся теперь он к ней с каким-нибудь драгоценным колье, диадемой или браслетами, и каждая из этих безделиц стоила по нескольку сотен, а за колье дано было даже две тысячи. Баронесса встречала его приношения мило-укоризненным взглядом и не хотела принимать их, говоря, что ей ничего, ничего, кроме любви и дружбы, не надо; но князь очень любезно заставлял ее примерять привезенную вещь, говоря, что это все – его свадебные подарки. И баронесса уступала его неотступным мольбам и настояниям. Она решилась до тех пор держать его у себя на привязи, пока не выжмет из него последние соки.

* * *

На утро четвертого дня явился к нему Каллаш.

– Ну, все уже готово! – возвестил он даже несколько торжественным тоном. – Священник и свидетели ждут вас. Едемте не медля!

Князь торопливо облекся в черный фрак и белый галстук и отправился вместе с графом, в его карете.

– А деньги?.. Я забыл деньги – ведь надо будет, вероятно, заплатить обещанное вознаграждение родным? – спохватился он на дороге.

– Не беспокойтесь: все уже сделано, и обошлось дешевле, чем мы предполагали, – возразил Чечевинский. – Мы с вами сочтемся потом, после венчания.

Князь успокоился и от души благодарил своего спутника за такое теплое, дружеское участие.

Приехали на Пески, в Дегтярную улицу, и экипаж вкатился во двор убогого деревянного домишки. В этом домишке нанимал мезонин известный уже читателю пан Эскрокевич, в квартире которого и поместилась со вчерашнего дня умирающая невеста.

Поднялись по узкой и темноватой лестнице. Навстречу вышел хозяин и встретил их молчаливым поклоном, с печально скромным выражением лица, каковое и подобало такому экстраординарному обстоятельству.

В низенькой, косоватой комнате с узеньким оконцем стояла кровать, а подле нее высокое старое кресло и столик с лекарственными склянками. Опрятная бедность выглядывала из каждого угла и сказывалась в этих голых, выбеленных стенах, в этих трех кривоногих стульчиках. На кровати, лицом к стене, лежала покрытая одеялом женщина, из-под которого по временам тяжело раздавался ее глухой, болезненный кашель, каждый раз сопровождаемый двумя-тремя короткими и сдержанно тихими стонами.

В этой комнате приезжие застали уже Сергея Антоновича Коврова, еще каких-то двух господ, незнакомых Шадурскому, и священника с причетником. Все уже было готово к венчанию, не исключая и церковной записи.

При входе Шадурского все встали и отдали молчаливый поклон. Вообще в этой комнате царствовало то уныло-тяжелое молчание, какое всегда бывает при одре умирающего. Вся обстановка предстоящей сцены походила скорее на готовящийся обряд соборования и чтения отходной над тяжко больным человеком, чем на светлое венчание.

– Мешкать некогда: она очень плоха, – шепнул Каллаш Дмитрию Платоновичу.

Четыре свидетеля, между которыми находились и две незнакомые Шадурскому личности, расписались в книге.

Больную, окончательно слабую женщину осторожно подняли с постели и, обложив подушками, усадили в высокое кресло.

Старый князь стал подле нее с правой стороны – и начался обряд венчания.

Очень естественное и понятное любопытство подстрекало жениха заглянуть в лицо невесты, но голова ее все время была так низко и бессильно опущена на грудь, что ему удалось только подметить, будто новая его супруга, кажись, стара и почти безобразна.

«Впрочем, быть может, это от болезни», – подумал гамен и затем, вполне безучастно, почти машинально, без малейшей мысли, без малейшего чувства относился ко всему дальнейшему обряду. Голову его вдруг посетил наплыв такой ко всему равнодушной, безразличной пустоты, что князь почти не понимал, что именно с ним и вокруг него совершается. По крайней мере он не старался дать себе в этом ни малейшего отчета и только желал, как бы все поскорее кончилось, чтобы поскорее уехать к баронессе.

Священник, сняв ризу, обернулся к повенчанным и тихо сказал:

– Поздравляю. Слыхал, что детки есть? – обратился он уже в частности к обвенчанному Шадурскому.

– Да, есть, – коротко ответил смешавшийся князь.

– Для детей-то и женились, чтобы имя дать, – в полушепоте пояснил батюшке Сергей Антонович.

– Что ж, дело похвальное… похвальное!.. Доброе дело никогда не поздно, – вздохнул батюшка и, пожелав князю всякого благополучия, скромно откланялся и удалился вместе с причетником.

Новобрачную с той же осторожностью опять перенесли в постель и покрыли одеялом.

– Ну, теперь нам здесь больше нечего делать, – нагнулся граф к уху Шадурского и тихо вышел с ним из комнаты.

0

96

37 глава
ВСЕ, ЧТО НАКИПЕЛО В ДВАДЦАТЬ ТРИ ГОДА

На другой день после своей странной свадьбы князь Шадурский сидел за туалетным столом, в отличнейшем расположении духа. Он только что получил от баронессы фон Деринг раздушенную записочку, в которой та приказывала ему немедленно приехать, потому что ей без него скучно. Князь успел уже выполоскать рот и вставить четыре великолепных поддельных зуба. Домашний куафер подвил ему скудные остатки волос. Достаточное количество пудры и легкий румянец лежали уже на княжеской физиономии, и брови, из которых только что был выдернут седой и как-то вкось торчащий волосок, отлично подвелись в струнку, скрепленные особого рода краскою, которую создало, именно ради этой потребы, остроумие парижских куаферов.

Часовая стрелка показывала четверть второго. Князь был почти уже готов, то есть достаточно сфабрикован и раскрашен. Он размышлял теперь над предметом весьма важного и глубокомысленного свойства: ум его работал над решением вопроса, какого бы цвета лучше выбрать себе галстук, причем его сиятельство успел сменить их штуки четыре, не будучи ни одним доволен. Вдруг в уборную его явился лакей с видом крайне растерянным и с выражением полнейшего недоумения на своей барско-лакейской физиономии.

Князь увидел его в зеркале и, не оборачивая к нему головы, а только глядя на отражение его фигуры, нетерпеливо спросил, с оттенком нервного раздражения в голосе:

– Зачем ты, братец, приходишь, когда тебя не спрашивают? Что тебе тут надобно?

Его сиятельство не терпел, чтобы кто-нибудь, кроме камердинера, присутствовал при его туалете и становился, таким образом, свидетелем реставраций.

– Ваше сиятельство… – смущенно доложил почтительный лакей, – вас изволит спрашивать… дама.

– Дама? Какая дама?.. Кто? От кого?.. зачем?..

Лакей затруднительно отмалчивался.

– Какая дама, я тебя спрашиваю? Ты узнал ее имя?

– Так точно, ваше сиятельство.

– Так что же ты молчишь?

– Швейцар сказывал доложить вашему сиятельству, что вас изволит спрашивать… княгиня Шадурская.

Положение князя в эту минуту только и можно сравнить с таким эксцентричным казусом, как если бы вдруг на человека совсем неожиданно и моментально нахлопнули большой и темный колпак, вроде того, как мы накрываем горящую свечу медным гасильником. Он так и остался на месте, пришибленный, озадаченный, и, подобно свече, погашенный неожиданными словами собственного лакея. В голове его вертелись, кружились и смутно мелькали какие-то жуткие мысли, относившиеся к этому обстоятельству.

«Княгиня Шадурская?.. Кто такая княгиня Шадурская?.. Свадьба… умирающая женщина… Кто такая эта умирающая женщина?.. Безобразная, старая… Женат… сам не знаю на ком… Вчера умирающая, сегодня вдруг здесь… Что это такое?.. Боже мой, что это такое?.. Что со мной делается?.. Не понимаю, ровно ничего не понимаю!!»

И точно, рассудок князя решительно отказался теперь понимать все случившееся.

Не успел еще он дать определительный ответ – принять ли, отказать ли, как дверь его уборной неожиданно отворилась, и в комнату вошла незнакомая женщина в сопровождении графа Каллаша.

Шадурский почти машинально привстал с кресла.

Камердинер сам по себе догадался удалиться и оказал этим немалую услугу своему барину, потому что при нем положение барина было бы еще конфузнее и неловче.

– Что вам угодно, сударыня? – невнятно пробормотал гамен.

Это была единственная фраза, на которую нашелся он в данную минуту.

Женщина странно усмехнулась.

– Мне угодно объясниться с моим мужем, князем Дмитрием Платоновичем Шадурским, – произнесла она твердым и спокойным голосом.

– Но… но… я ведь женился на умирающей?.. – с видом недоумевающего вопроса и даже несколько обиженно повернул он голову к стоявшему у дверей графу.

– Да, вчера я могла быть умирающей, – подхватила женщина в ответ на его обращение, – но сегодня я воскресла. Воскресила меня свадьба с вашим сиятельством. Вы вчера не успели или не хотели поздравить меня с этим счастием. Сегодня я поздравлю нас обоих.

– Но я, право, не понимаю, почему вы здесь? Что вам от меня угодно?

Смущенный князь бормотал первые попавшиеся фразы, какие попали на язык. Это было обыкновенное его положение в самые экстренные, критические минуты жизни.

– Отвечу на все ваши три вопроса, – усмехнулась женщина. – Почему я здесь? – Полагаю, по праву законной вашей супруги. Зачем я здесь? – Для необходимых объяснений с вашим сиятельством; а что мне угодно, это вы узнаете очень скоро, через несколько минут.

– Но я вас не знаю совсем!

– Неужели?.. – многозначительно протянула она все с тою же саркастически странною улыбкою, едва сдерживая в себе судорожно-нервический смех. – Зато я вас хорошо знаю! Жаль, если память изменила вам. Но вглядитесь в меня попристальнее: быть может, вы узнаете старую свою знакомую.

– Какую знакомую?.. Никаких у меня нет таких знакомых… Я не понимаю, что все это значит…

– Не беспокойтесь, ваше сиятельство, поймете скорее, чем вам кажется. Повторяю вам, вглядитесь в меня попристальнее. Я не верю, чтоб вы не узнали свою старую и слишком короткую знакомую.

– Не знаю, – сухо пожал он плечами.

– Вспомните свое время, за двадцать три года назад. Вспомните-ка 1838 год, и тогда, быть может, узнаете и поймете.

– Не знаю-с, – повторил он с прежним отрицательным пожатием плеч, – не знаю и не помню!.. И что это за мистификация!..

– Еще раз жалею вашу память. Впрочем, что тут долго толковать! Перед вами стоит женщина… ci devant[447], княжна Анна Чечевинская. Полагаю, этим все для вас сказано.

Князя словно обухом шибануло по лбу. Он так и опрокинулся на спинку своего кресла, пристально и прямо уставя смущенный и недоумевающий взгляд в лицо стоявшей перед ним женщины.

– Что ж, вы все-таки не узнаете меня? Впрочем, оно несколько и мудрено узнать-то. Ведь двадцать три года недаром прошли… для меня по крайней мере.

– Я полагаю… вы извините меня… Но я полагаю, что третье лицо (он вскинул глаза на Каллаша) будет совершенно лишним при нашем объяснении.

– О, нет! – быстро и энергично подхватила Анна. – Напротив, я хочу, я требую, чтобы именно при этом объяснении было постороннее лицо. Я слишком хорошо знаю ваше сиятельство, для того чтобы чувствовать необходимость в третьем лице при объяснении с вами. Я знаю, что лишний свидетель ваших слов и поступков будет слишком тяжел для вас, но именно поэтому-то я и привела его, поэтому-то он и необходим мне.

Князь потупил голову и не возразил ни слова.

Положение его было из рук вон мерзко. И в самом деле, быть неожиданно застигнутым подобным скандалом в ту самую минуту, когда с таким наслаждением и розовыми мечтами примеряешь розовый галстук. – Должно быть, очень тяжело для человека. Князь просто желал сгинуть, перестать быть в эту минуту.

– Итак, сведем теперь наши старые счеты, – продолжала Анна, не спуская с него своих беспощадно презрительных и убийственно холодных глаз, в которых светилась какая-то ледяная ненависть. – Я начну немного издалека. Первым счастьем моей бескорыстной любви я была вам обязана, моим первым и последним ребенком тоже; моим падением и позором, проклятием матери, всеобщим презрением – тоже. Благодарю вас за это, князь Дмитрий Платонович! Вы поступили честно и великодушно, опозоривши девушку, перед которой было потрачено вами столько клятв и уверений. Вы испугались сделанной вами мерзости, вы струсили, благородный рыцарь без страха и упрека! Но в этом я вас не виню. В этом я сама виновата: у меня были глаза и рассудок, я должна была видеть, что вы такое. Я проглядела – ну, и наказана… Но вот чего никогда не прощу я вам: понадеясь на вашу порядочность, я подкинула к вам нашу дочь. Я была уверена, что вы оставите ее расти в вашем доме. Вы этого не захотели. Вы скрыли куда-то моего несчастного ребенка. И когда я, понявши вас, хотела взять его обратно, мне его не отдали. Я писала несколько писем, умоляла вас, ползала на коленях перед вашей женою и… мне все-таки не сказали, где мой ребенок; меня выгнали из этого дома, как паршивую собаку. Я не претендую на это: вы бы могли, пожалуй, даже и выгнать меня, но не иначе как отдав мне прежде моего ребенка. Вы этого не сделали, вы предпочли скрыть, украсть от матери ее родное дитя, не знаю для каких целей, – быть может, все из той же похвальной трусости, и этим самым вы погубили меня уже окончательно. Когда ваша супруга, менявшая своих любовников, словно старые перчатки, разыграла предо мною роль целомудренной римской матроны, когда она с убийственным бессердечием выгнала меня из этого самого дома, вы знаете ли, князь, что было со мною! Научившись презирать и ненавидеть вас и ваше общество, которое стало моим судьею, не имея на это никакого права, и втоптало меня в грязь, я захотела отомстить за себя: уж коли позор, так позор широкий, полный! По-моему так! И я захотела сделать свой позор публичным, гласным, так, чтобы на меня весь город пальцами указывал; я захотела сделаться живым скандалом этого общества… Знаете ли, чем я сделалась? Не шокируйтесь: я сейчас оскорблю ваш деликатный слух очень циническим словом. Я сделалась публичной девкой. Княжна Анна Чечевинская – публичная девка! Ха-ха-ха-ха! Не правда ли, громко? Этим я вам обязана. Благодарю вас за это! Но этого мало: я стала пьяницей; я целыми косушками научилась дуть скверную водку, меня не однажды полиция подбирала пьяную на панели, меня содержательницы мои по щекам лупили: от «напитку», видите ли, отучали, и за то благодарю вас тоже! Мало того: в несколько лет я дошла до Сенной площади. Я продавалась по три копейки. Моими потребителями были пьяные солдаты, грязные нищие, воры и мошенники, и вся подобная сволочь. Я сама сделалась сволочью! Благодарю вас за это! Взгляните на меня: та ли я, что была прежде? Сохранилась ли хоть единая черта? А ведь и я тоже была когда-то хороша собою!.. Да, хороша! Вы сами говорили мне это, вы сами клялись мне в этом!.. А теперь!.. Теперь-то!.. Теперь я Чуха! Не правда ли, очень гармоническое имя? – Чуха! – Меня и по сей день вся Сенная знает под этой кличкой. Да вы полюбуйтесь на меня, ваше сиятельство! Полюбуйтесь! Болезнь изъела мои ноздри, цынга скрошила зубы, плешь на голове расползлась… А что я вытерпела голоду да холоду, что перенесла всяческих унижений и побоев, пощечин и кулаков! О, если бы только могли это знать мои высокие судьи! Если бы только могли они представить себе это! Благодарю, благодарю вас за все, за все благодарю вас, князь Дмитрий Платонович!

Анна умолкла на минуту, чтобы сдержать свое порывистое волнение.

– А ведь если бы мне отдали дочь мою, – с глубоко скорбным вздохом тихо заговорила она снова, и в голосе ее задрожали горькие, мучительные слезы, – о, если бы она была в то время со мною, клянусь вам, я бы не пала так низко! Я бы все позабыла, все простила бы вам! Я осталась бы честной женщиной. Способны ли вы понять это слово – честная женщина? Нет, надо быть Чухою, надо пройти все то, что я прошла, для того чтобы постичь да почувствовать его значение. Ева пожалела о рае, когда уже в него ей не было доступа. Будь у меня дочь, я бы тогда стала работать, в поденщицы пошла бы, но, повторяю вам, осталась бы честной женщиной: я стала бы жить для нее. У меня ее не было – я стала жить для мщения. И спасибо господу богу! Он помог мне достичь моей цели. Вот вам, ваше сиятельство, моя задушевная исповедь!

Червяк, раздавленный и растертый ногою, – вот положение старого князя, в каком он почувствовал себя после слов своей новой супруги.

– И вы думаете, я давно была публичной женщиной? – продолжала она с каким-то равнодушием во взгляде и улыбке. – Нет, князь, почти что вчера. Я и сегодня такая. Я и не переставала быть такою – все та же самая Чуха с Сенной площади. Я вышла за вас замуж – зачем бы вы думали? Затем, чтобы только отомстить вам? – Напрасно. Игра слишком мелка, даже и свеч-то не стоило бы! Я не отрицаю: и месть отчасти входила в мои расчеты. Ведь приятно наказать подобного рыцаря за свой позор и бесчестие, наказать хоть тем, что увидеть его женатым на опозоренной. И знайте, ваше сиятельство, я сегодня опять уйду на Сенную, но уйду уже с именем вашей жены. Теперь уже не Чуха, а княгиня Анна Яковлевна Шадурская будет торговать собою для разных воров и нищих, будет валяться пьяная по панелям, и когда меня городовые станут отводить в часть, я буду орать на всю улицу: «Не троньте княгиню Шадурскую!» Когда меня в арестантской сибирке будут спрашивать, кто я такая, я буду отвечать: «Законная супруга его сиятельства, князя Дмитрия Платоновича Шадурского». Я буду волочить теперь по грязи это самое имя, неприкосновенностью которого вы так дорожили когда-то. Вспомните-ка, в тридцать восьмом году из-за чего вы виляли передо мною? Из-за чего бросили меня на произвол судьбы? Из-за чего так щепетильно отстраняли от себя всякую возможность подозрения в том, что вы мой любовник? Из-за чего все, как не из-за одной трусости, чтобы на ваше почтенное имя не легло маленькое пятнышко! Вы трусили потому, что не знали, как отнесется к вам мнение вашего света, признает ли за вами репутацию благородного Дон Жуана, или назовет подлецом. Вы оставляете себе на долю всякую подлость, всякую мерзость, лишь бы только все было шито да крыто, лишь бы в глазах общества ваше имя осталось неприкосновенным, лишь бы не сделаться вам предметом толков. Ну, так знайте же: отныне я постараюсь сделать вашу фамилию именно этим предметом. Вы обо мне услышите в весьма скором времени!

Шадурский, бледный, как тот полотняный платок, что нервически крутил он между пальцами, сидел, обессиленно погрузясь в свое кресло и не смея поднять глаза на эту женщину, которая из его жертвы стала теперь его судьей и палачом. Он словно выслушивал свой смертный приговор. Но после заключительных слов княгини Анны глаза его медленно поднялись на нее с каким-то пришибленным, униженно молящим выражением, и трепещущими губами смутно прошептал он:

– Это уже слишком… это жестоко…

– Га! Вы опять трусите! – усмехнулась она ему самой сухой, бессердечной улыбкой. – А сделать то, что вы со мною сделали, отнять у матери последнюю радость, последнее утешение ее жизни, украсть мою дочь – это не слишком? Это, по-вашему, не жестоко? Попробуйте-ка у суки отнять ее щенка: она вас цапнет за руку. Ну вот и я вас цапнула! Я долго ждала этого, и наконец дождалась. Вы испугались? Вам больно?.. Ну, что ж, хотите пойдем на сделку! Я вам задам теперь только один вопрос, но уже решительный и последний. Отвечайте мне, не кривя душою: где моя дочь? Если вы не желаете, чтобы я везде и повсюду позорила ваше громкое имя, так вы мне скажите, где она и что с нею. Вы либо отдадите мне ее живую, либо укажете ее могилу. Это для вас единственное средство избавиться от позора. В противном случае сегодня же, через какие-нибудь полчаса я буду валяться пьяная на улице, подле вашего дома. Хотите? Из этого самого окна вы можете увидеть тогда, как княгиня Шадурская, ваша жена, станет потешать толпу своим «развращенным видом» и как заберет ее полиция. Клянусь вам моею дочерью, живою или мертвою, что я не задумаюсь исполнить это! Итак, ваше сиятельство, где моя дочь?

Князь молчал, не подымая глаз.

Анна меж тем ожидала ответа, которым он медлил, и каждая секунда такого молчания отражалась на лице матери – тоской, и страхом, и безнадежностью. В глубине души своей она опасалась, чтобы ответ его не был отрицательным, опасалась того, что он, пожалуй, и сам не знает теперь, где ее дочь.

Оно так и было.

После минуты тяжелой, молчаливой нерешительности, Шадурский, наконец, отрицательно покачал головою и пожал плечами.

– Не знаю… Ничего не могу вам ответить… Мне и самому неизвестно – ни где она, ни что с ней, – пробормотал он, все еще не смея поднять свои взоры.

Анну словно ветром слегка шатнуло в сторону, так что она поспешила ухватиться рукою за спинку тяжелого кресла.

Казалось, этими последними словами были убиты и похоронены все ее надежды.

Сизиф с таким неимоверным трудом и усилием докатил свой громадный камень почти уже до самой вершины горы, и камень вдруг, одним мгновением, скатился в пропасть, скатился на самом рубеже полного торжества и спокойного, счастливого отдыха.

На бледную, убитую Анну почти моментально наплыло непросветною тучею безысходно угрюмое отчаяние.

– Но вы ведь должны же знать, как именно распорядились вы с этой девочкой двадцать три года назад? – послышался за нею голос графа Каллаша. – Вы должны знать, куда девали ее, в чьи руки была она отдана?

Анна встрепенулась и как будто воскресла. В ее взорах снова загорелись нетерпеливое ожидание и надежда.

– Я сделал все, что мог, по совести! – ответил Шадурский. – Я отдал ее одной моей знакомой, отдал и деньги на ее воспитание, несколько тысяч…

– Назовите имя этой знакомой. Здесь ли она? Жива ли она? – почти перебила его Анна.

– Да, она здесь… Генеральша фон Шпильце.

– Фон Шпильце? – подхватил Каллаш. – Я ее знаю! От нее добьемся толку! Было ли ей известно, что эта девочка – ваша дочь?

– Нет, я это скрыл. Я выдал ее за неизвестного подкидыша.

– И после этого вы ни разу не поинтересовались узнать о судьбе ее?

– Я… я вскоре уехал тогда за границу, на долгое время.

– Ну, а потом, по возвращении?

Князь ничего не ответил.

– То есть, говоря по правде, – продолжал Николай Чечевинский, – вы, отдавая этого ребенка именно в руки известной фон Шпильце, обеспечили его несколькими тысячами, вероятно, затем, чтобы потом уж и не знать и никогда не слыхать о нем ни слова.

– Я считал мою обязанность исполненной, – уклончиво заметил Шадурский.

– Стало быть, мое предположение справедливо?

Тот, вместо словесного ответа, только головою поник, как бы в знак печального, но полного согласия.

– Ну, так вот что, – решительно приступила к нему княгиня Анна, – вы должны сейчас же, вместе с нами, ехать к этой фон Шпильце, и во что бы то ни стало потребуйте от нее отчета. Она должна сказать нам, где моя дочь.

Князь сидел, погруженный в какие-то размышления и ни единым жестом не выразил ни согласия ни отрицания.

– Вы слышали, князь, мое последнее слово? – возвысила голос Анна. – Выбирайте между одним из двух: либо я исполню свою угрозу, либо вы поедете со мной и добьетесь положительного ответа. Угодно вам ехать или не угодно?

– Да, да, я поеду, – словно приходя в себя, поспешил ответить Шадурский и торопливо поднялся с места.

0

97

38 глава
ЧУХА ДОВЕДАЛАСЬ, КТО ЕЕ ДОЧЬ

Достопочтенная генеральша принимала какой-то секретный доклад своей агентши Пряхиной, когда доложили ей, что ее изволят спрашивать старый князь Шадурский и граф Каллаш, и что вместе с ними приехала какая-то старуха.

Генеральша сначала хотела было выслушать доклад Сашеньки-матушки и для этого приказала лакею просить своих посетителей немного обождать; но тотчас же сообразила, что такой экстраординарный визит, вероятно, имеет какую-нибудь важную цель, и потому, прервав доклад Пряхиной и велев ей дожидаться, сама немедленно вышла к посетителям.

Старый гамен все еще был настолько растерян и расстроен, что не знал, как приступить к делу и с чего начать разговор со своей старинной приятельницей.

На подмогу к нему выступил Николай Чечевинский.

– Двадцать три года тому назад, – начал он, по обыкновению на французском языке, ибо в обществе, в качестве истого иностранца, не изъяснялся иначе, – двадцать три года назад князь поручил вам пристроить в надежные руки девочку-подкидыша. Теперь некоторые обстоятельства побуждают его узнать, кому именно была она отдана. Надеюсь, вы можете сообщить это.

Генеральша, по-видимому, никак не ожидала, что совокупный визит этих трех особ сделан ей для того, чтобы предложить подобный вопрос. Но, озадачившись не более как на минутку, она тотчас же совершенно овладела собою и заговорила вполне покойно и самоуверенно.

– Ах, как же, как же! Я помнийт гарашо cette petite fille Maschinka![448] Она у меня била в добры руки, in einer guten und frommen Familie[449].

– Вы будете столь любезны указать нам это семейство, – предложил Чечевинский.

– Oh, s'il vous plait, monsieur! На Петербургски сторона, auf Koltowskoy, bei einem tschinownik, Peter Semionitsch Powietin[450].

– Она и теперь там находится? – спросила Анна.

– Oh, non, madame[451], то я еще в позапрошлой зиме забрала ее. Pendant quelque temps elle etait ici, avec moi[452].

– А теперь она где? – с видимым нетерпением продолжала расспрашивать Анна.

Генеральша замялась. По всему заметно было, что на последний вопрос ей трудно дать ответ прямого и положительного свойства.

– Я, право, не знай, – решительно пожала она плечами: – Maschinka уже взрослы девиц, schon, majorenne, ich hab'nicht fur cie zu verantworten[453].

Последняя фраза показалась Анне чем-то зловещим.

– Но все-таки вы можете знать, где именно она находится, и что с нею? – вмешался граф Каллаш. – И поверьте, что вас, во всяком случае, сумеют поблагодарить за ваши заботы о воспитании этого ребенка.

– О, да, да! Вы можете рассчитывать, – подхватил расслабленный гамен, – да, даже и я… Я непременно буду благодарить вас… Ведь вы меня знаете, моя милая Амалия Потаповна.

– Oh! Ми стары знакоми! – улыбнулась генеральша и на несколько времени замолкла, отдавшись каким-то сомнениям.

В это мгновение в ней происходила борьба между природной, неодолимой алчностью к деньгам, которые, в виде благодарности, были ей только что посулены, и между неловкостью сообщить о том, как постаралась она пристроить эту девочку в любовницы его же собственному сыну – «хоть и подкидыш, а все-таки немножко неловко – для сына-то». А по правде-то говоря, генеральша только для того и воспитывала эту девушку так заботливо, чтобы, при случае, повыгоднее продать ее кому-нибудь на содержание. Первым случаем для этого подвернулся Владимир Шадурский, – стало быть, что же мешало тут генеральше соблюсти свою выгоду?

Но много и много раз доводилось ей в жизни отменно выпутываться из положений несравненно более худших, выходя совсем сухой из воды, и потому, в данном случае, она недолго колебалась. Естественная жадность победила маленькую неловкость.

– Вы, кажется, бероте участие в моя Машинька? – с любезной, заискивающей улыбкой обратилась она к Анне. – Peut etre, madame, vous etes une parente?[454]

– Нет, но видите ли в чем дело, – вмешался Чечевинский, предупреждая ответ сестры, – мать этой девушки уже умерла пять месяцев тому назад. Она почти все эти двадцать лет прожила за границею, там и скончалась. Моя родственница (он указал на Анну) была к ней очень близка. Покойница за несколько дней до смерти призналась ей, что у нее осталась в России дочь, подкинутая князю Шадурскому. Она взяла с нее клятву отыскать эту девочку и оставила ей даже некоторый капитал, часть которого нарочно отложила для того, чтобы вознаградить тех, кто принимал участие в воспитании девочки. Моя родственница недавно приехала в Россию за тем, чтобы исполнить данное обещание.

Фон Шпильце опять пришла в некоторое замешательство.

– Sans doute, c'est une noble personne, la mere de cette fille?[455] – спросила она разом и Каллаша и Анну, поведя на обоих глазами.

– Да, но это, впрочем, постороннее, – заметил венгерский граф.

Амалия Потаповна вздохнула, пожав плечами.

Положение ее было затруднительно. Не хотелось упустить возможности получения предвидимых денег, и вместе с тем она не знала, что сталось с Машей после того, как та разошлась с Шадурским. Она подыскивала в уме своем, как бы не упустить своей выгоды и в то же время половчее выпутаться из затруднительного положения.

Совместить и то и другое было весьма не легко, если даже не невозможно.

Генеральша подумала, раскинула умом и так и этак, но видит, что дело не выгорает.

– C'est bien dommage, cher comte, mais![456] (Она снова вздохнула и пожала плечами.) Ich selbst weiss ja nicht, was aus ihr geworden ist[457]. Я утеряла ее из моих видов.

– Но ведь вы же сами сказали, что она несколько времени жила у вас, – возразила Анна.

Генеральша с внутренним сожалением сообразила теперь, что слишком поторопилась дать им кой-какие положительные сведения. Она крепко досадовала на самое себя, но сделанного уже не было возможности поправить.

– Да, Машинька жила при меня, – с оттенком какого-то прискорбного сожаления потирала она свои руки, – но я не могу отвечать за нее, она уж взросла… у наш век такое своевольстви…

– Стало быть, она, вероятно, ушла от вас? – спросил Николай Чечевинский.

– Helas! mon cher comte![458] – покорственно разведя руками, вздохнула фон Шпильце.

– Куда же именно? К кому?..

– О! Тут целый историй!.. C'est une occasion… ganz romanheft!..[459] Я ж ничего, ничего не примечаль, всэ было встроено мимо моей Person. Ich selber hab's zu spat erfahren[460]. Она имела авантуры… До меня ездил князь Шадурский… votre fils, mon prince[461], – в скобках обратилась она к гамену. – Elle a ete amoureuse… comme une chate! Aber ich habe nichts bemerkt[462]. Как они там сделались – не знай, только авантура та была скончона на том, что она избежала од мене и жила с князем pendant quelques mois, comme une femme entretenue[463]. Потом он ее бросил – et voila tout![464] ***** Больше я ничего не знай.

Эти слова произвели какое-то громовое действие на Шадурского и Анну.

Тот впервые почувствовал, что судьба как будто начинает карать его за что-то. Его дочь – любовница его сына! Сколько ни был он склонен в душе относиться легко и небрежно ко многим вещам, которые для честного человека составляют нечто вроде святыни, однако же душа его отказалась переварить это последнее обстоятельство. Оно потрясло и возмутило ее всю до глубины. Но против кого именно возмутился князь – в том он не дал себе отчета. Правдивее всего было возмутиться против самого себя.

Но если он почувствовал себя несчастным, то Анна была чуть ли не вдесятеро несчастливее его. У нее в эту минуту подкосились ноги, и вся бледная, почти вконец обессиленная, опрокинулась она на спинку своего кресла.

Этими словами для нее все уже было сказано. Они совершенно случайно озарили ей то, чего доселе никак не мог предположить ее рассудок. Имя «Машенька», неоднократно упомянутое генеральшей, и факт, что эта Машенька была любовницей князя Владимира Шадурского, в один миг напомнили ей встречу в перекусочном подвале, потом встречу над прорубью, от которой оттащила она молодую девушку, и столкновение с вором Летучим в Малиннике, и целые сутки, проведенные вместе в ночлежной Вяземского дома, где эта девушка рассказала ей всю свою историю. Все это словно каким-то ярким, чудодейственным и все проникающим светом мгновенно озарилось теперь перед глазами матери.

«Так это была моя дочь!» – словно молния, пронзила роковая мысль взбудораженный мозг Анны.

В глазах ее зарябило, затуманилось, на грудь налегло что-то тяжелое и мутящее, голова и руки бессильно опустились, и Анна упала без чувств.

Поднялась суматоха.

Озадаченная и перепуганная генеральша заметалась во все стороны, то кричала людей, воды, спирту, то вдруг кидалась к колокольчику и начинала вызванивать свою прислугу.

Люди не замедлили сбежаться, и пока две генеральские горничные ухаживали вместе с Каллашем за бесчувственной Анной, в комнату осторожно быстрой походочкой влетела Сашенька-матушка, воспользовавшись минутой общей суматохи.

Ловкая агентка, подобно своей высокой патронессе, имела претензию знать по возможности наибольшее число фактов и деяний, творящихся на белом свете. Это, между прочим, была одна из промышленных отраслей ее существования и, в силу такой претензии, Сашенька-матушка не упускала ни одного удобного случая, чтобы, оставшись при подходящих обстоятельствах наедине, не приложить к замочной скважине своего уха или глаза.

Так точно было поступлено и в данную минуту, во время всего объяснения ее патронессы.

На цыпочках подойдя к двери смежной комнаты, в которой до приезда трех нежданных посетителей происходила ее секретная аудиенция с генеральшей, Сашенька-матушка пустила в дело сперва глаз, а потом и ухо. Она из чистой, но не всегда бескорыстной любви к искусству, прошпионила весь разговор своей патронессы.

– Ваше превосходительство!.. А, ваше превосходительство!.. – шепотом отзывала она ее в сторону. – Потрудитесь на два словечка… на два словечка.

Амалия Потаповна сердито махнула ей рукою: не до тебя, мол, убирайся!

– Ах, ваше превосходительство, очинно нужное… По ихнему же делу, – мотнула она головой на группу, суетившуюся вокруг Анны, – только два словечка, ваше превосходительство, а что в большом антиреси – так уж наверное будете, то есть в пребольшущем антиреси!

Генеральша поддалась на эти заманчивые слова и торопливо отошла с Сашенькой в другой конец комнаты.

– Мне доподлинно известно, где и как находится эта самая девица, – торопливым тоном заговорила Пряхина, – потому как сколько разов у вас ее видемши, очинно хорошо запомнила я всю ее физиономию даже. И опять же после всего эфтого она моих рук не минула, потому как я самолично пристроила ее к своему месту, так уж вы, ваше превосходительство, сполна положитесь на меня. Я то есть сполна могу ее предоставить, коли они посулят вам хорошую награду. А уж вы, сударыня, при такой моей верности, свою-то слугу, конечно, не забудете, и коли будет ваша милость такая положить на мою долю сотняжки две, так уж я все это дело просто в один секунд могу вам исполнить.

Генеральша так хорошо знала свою агентшу, что ни на минуту не усомнилась в безусловной верности ее заявлений.

Между тем Анну привели в чувство, но прошло еще несколько минут, пока она могла вполне опомниться и прийти в себя.

– Теперь я знаю все! Всю правду! Не так, как вы ее рассказываете, но так, как она была, – пересиливая свою слабость, обратилась она к генеральше таким тоном, в котором ясно прозвучали и ненависть и презрение. – Вы меня не обманете! Вы сами подставили, сами продали ее!

– Фуй!.. Madame, за кого вы меня бероте?.. Мой муж генерал был… je suis une noble personne, madame!..[465] Я не могу заниматься на такой дела! – с оскорбленным достоинством возвысила голос фон Шпильце: – Aber ich fuhle mich nicht beleidig[466], потому, ви теперь в таком положений; ich vergeb's ihnen gerne[467]. Я прошу выслушайт мене! Я могу отшинь, отшинь помогать вам на это дело! Avant tout calmez vous, madame, calmez vous[468]. Я имею одна Person, которы знайт, ou est a present cette Machinka[469]. Она может всэ открывайт вам, всэ открывайт.

Луч надежды снова пробился в омраченную душу Анны. Она с жадным вниманием прислушивалась к словам Амалии Потаповны.

– Кто это знает? Где эта особа? Говорите скорее! – нетерпеливо перебила она генеральшу. – Если вы знаете, зачем же вы не говорили мне раньше? К чему вы отнекивались?

– Bitte, nurkein Verhor, Madame, nurkein Verhor![470] – заметила генеральша, с соблюдением полного достоинства своей личности. – Если я говору, alors… das ist richtig[471]. Хотийт – вэрьте, хотийт – ньет!

– Бога ради! – порывисто заговорила Анна. – Я всем пожертвую, я отдам все, что могу, только найдите вы мне ее.

– Ca depend, madame, ca depend… от эта Person. Elle vous offrira avec grand plaisir en cette affaire[472], если вы заплатит ей гароши деньга.

– Вы не лжете? – серьезно спросил ее Каллаш.

– Sans grossierete, monsieur! Sie vergessen, dass ich eine Dame bin[473], – гордо оскорбилась Амалия Потаповна, – я завсегда говорийт правда, je ne suis pas une menteuse, monsieur! Jamais, jamais de ma vie![474] *

– Ну, хорошо, – перебил ее Каллаш, – тысяча извинений, тысяча извинений вам, только поскорее к делу! Вы можете определить сумму, какую нужно будет дать этой особе?

– Tausend Rubel[475], – довольно быстро и самым определенным образом положила фон Шпильце.

– Х-м… Это похоже немножко на грабеж, – с усмешкой проворчал себе под нос венгерский граф, и настоятельным, почти повелевающим тоном обратился к Шадурскому, который чуть не совсем ошалел от такого странного сцепления всех этих обстоятельств, разыгравшихся над ним в течение двух-трех суток.

– Вы слышали, князь, слова генеральши? Вы поняли их?

Гамен утвердительно кивнул головою.

– Стало быть, вы заплатите ей требуемые деньги. Потрудитесь приготовить их.

– Ich glaube doch, das ist eher die Sache dieser Dame[476], – жестом руки указала фон Шпильце на Анну, как бы вступясь за своего старинного приятеля.

– Ну, я полагаю, вам все равно, с кого бы ни получать деньги, лишь бы только получать их, – сухо и безапелляционно возразил ей Каллаш, который, надо отдать ему справедливость, отменно понимал, с кем имеет дело, ибо для ее превосходительства вся суть, действительно, заключалась только в том, чтобы каким ни на есть путем зашибить лишнюю деньгу, ради которой исключительно и работала она на многообразных и многотрудных поприщах своего житейского коловращения.

– Ну? Eh bien, cela m'est egal![477] – бесцеремонно, с совсем уже открытой наглостью порешила она, махнув рукою. – Если ви хотийт, вот мои кондиции! Ich habe schon gesagt[478].

– Итак, князь, потрудитесь приготовить тысячу рублей, чтобы не оттягивать надолго этого дела, – снова обратился Чечевинский к гамену. – Вы, мадам Шпильце, к какому времени можете устроить это? Срок, по возможности, назначайте нам короче.

– М-м… Дня два, – помяла губами генеральша. – А, впрочем, je vous donnerai ma reponse peut etre aujourd'hui[479], я буду прислать до вас эту Person.

– Стало быть, князь, вы потрудитесь распорядиться, чтобы к сегодняшнему вечеру были готовы деньги, непременно к сегодняшнему! – порешил Николай Чечевинский, и вскоре затем все трое удалились, вполне обнадеженные Амалией Потаповной.

Ни Каллаш с нею, ни она с ним взаимно не церемонились: оба вполне знали один другого, что такое каждый из них, и оба могли отлично разуметь друг друга. А из этого разумения, вследствие многократных житейских опытов, само собою вытекало и последующее, которое заключалось в том, что в меж-обоюдных сношениях с людьми подобного закала откровенная, циничная наглость скорее и ближе всего приводит к положительным результатам.

0

98

39 глава
ПОСЛЕДНЕЕ БРЕВНО ДОЛОЙ С ДОРОГИ

В тот же день вечером, часу в двенадцатом, у дверей графа Каллаша раздался робкий звонок.

– Вас спрашивает та женщина, которую вы видели у генеральши фон Шпильце, – доложил ему камердинер.

– Ага! Наконец-то! – вскочил с места Каллаш. – Зовите ее сюда! Зовите скорее!

Анна в нетерпении пошла к ней навстречу.

Вошла Сашенька-матушка, с обычною своею неконфузностью, и подала Чечевинскому свернутую записочку Амалии Потаповны, в которой та извещала на сквернейшем и ломаном французском диалекте, что буде графу, вместе с князем Шадурским, угодно заплатить подательнице этого письма условленное вознаграждение, то подательница немедленно же может указать местопребывание отыскиваемой девушки.

Граф велел Пахомовне дожидаться и немедленно поскакал к Шадурскому.

Не прошло и часа, как он торопливо успел уже вернуться назад, добыв от старого гамена банковый билет в тысячу рублей серебром. Собственных своих денег граф не хотел затрачивать без самой последней необходимости. «Если можешь воспользоваться чужим, то для чего жертвовать своим собственным?» – это было его постоянным и неизменным девизом, который он, на ряду со всеми членами своей компании, применял ко всем подходящим случаям жизни.

– Деньги со мною – вот они! – показал он билет Сашеньке-матушке. – Но ты получишь их не раньше, как покажешь мне эту девушку.

– Извините-с, сударь, одначе ж, при всем моем желании, я этого никак не могу! – церемонно приседая, откланивалась ему Пряхина. – А ежели вы мне дадите в задаток хоть половину, я готова с великим моим удовольствием, потому, как вы увидите при деле всю мою верность, так даже, я так полагаю, что и свыше этих денег, может быть, еще в знак вознаграждения что-нибудь положите мне – вот какие мои мысли!

Чечевинский не стал разговаривать и из собственного бумажника отсчитал ей пятьсот рублей мелкими ассигнациями.

У Сашеньки-матушки разжигались и разбегались глаза при виде столь полновесных пачек.

– Я, милостивый государь, – снова заговорила она, – очинно, значит, желаю отличиться перед вами, и хотела бы лучше всего показать вам эту самую девицу у себя на фатере, потому, как фатера моя вполне благородная; одначе ж никак в том не успела, для того, что девица эта, извольте видеть, очинно теперь занемогши, так что даже с постели не встает. А вы уж извините меня, как ежели, при всем вашем благородстве, придется вам проехать со мной в ее место, хотя это очинно даже большая низкость и, как я понимаю, так для благородного человека, можно сказать, даже конфузно и грязно это самое место.

– Где же она находится? – в нетерпеливом волнении спросила Анна.

– Она, сударыня, изволите видеть, – с мягкосердной улыбкой немножко замялась Сашенька-матушка, – она у своей мадамы живет, в таком, значит, доме, что, можно сказать, самый непотребный; и так как при ее болезни очинно трудна она, так уж если желательно вам видеть, нам нужно будет проехать к этой самой мадаме. Уж вы меня на том извините, а только иначе никак невозможно.

Анна мигом накинула на себя бурнус и шляпку, и все втроем отправились по указанию Сашеньки-матушки.

0

99

40 глава
ЧАХОТКА

Мы покинули Машу в одну из самых тяжелых минут ее жизни, которая, однако, при новом ее положении в веселом доме, чуть ли не показалась ей самою отрадною и давно желанною. Это именно была та минута, когда, отхаркнув комок алой крови, она ясно увидела, что в груди ее поселилась смертельная болезнь, и обрадовалась ей, как желанному и единственному исходу.

В ту ночь, как стояла она над прорубью посреди Фонтанки, у нее не хватило решимости добровольно лишить себя жизни, несмотря на все страстное желание покончить с собою. Удерживал от этого страх греха и естественный инстинкт самосохранения. Тем не менее она хотела смерти, лишь бы эта смерть пришла сама собою, не насильственно.

Закравшаяся к ней чахотка служила прямым и надежным путем к этой цели.

Вот почему обрадовалась Маша, вот почему решила молчать про свое открытие, скрывать до последней возможности свою болезнь, часто подавляя в себе невольно прорывавшийся, сухой, подозрительный кашель.

«Теперь уже недолго, – нередко думала она, оставаясь наедине сама с собою, в своей маленькой клетушке. – В мои годы чахотка не тянется долго. Того и гляди, как раз задушит! Только… лишь бы не подметили, лишь бы не стали лечить, а то, пожалуй, еще на год лишний, если не на два задержат. Два года таких мучений, такой жизни – нет, это уже слишком! Невмоготу! Уж больно устала я… Ах, когда бы скорее она кончила со мною!..»

И этот сердечный порыв, это искание смерти было в ней вполне искренно, потому что жизнь противела и с каждым днем становилась не под силу все больше и больше. Эти ночные оргии с каждым днем все больше и быстрее подтачивали ее жизненные силы.

Чахотка – странная, капризная болезнь. Молодая женщина, к которой закралась она в грудь, часто начинает даже хорошеть какою-то странною, болезненно обаятельною красотою. Этот яркий, пятнистый румянец, эти глаза, лихорадочно горящие каким-то жемчужным блеском, это воспаленное и порою словно окрыленное страстью дыхание заставляли привычных посетителей веселого дома обращать на Машу предпочтительное внимание, которое все ближе и ближе сводило ее к могиле.

Теперь она, действительно, была хороша собою, но не так, как прежде. Года полтора назад она вся дышала прелестью и благоуханием первой молодости. Если позволено мне будет употребить старое сравнение, я смело сказал бы, что тогда это был первый весенний цветок, на который пала первая весенняя роса всею своей живительной, созидающей свежестью. В то время она еще развивалась в чистую, прелестную девушку. Теперь же это была женщина, вдосталь хлебнувшая от жизненной чаши, познавшая и сласть и горечь ее, женщина больная, увядающая, но прекрасная – и прекрасная-то не чем иным, как только этим обаянием болезни и увядания.

Это было обаяние молодой смерти.

Если вам когда-нибудь приходилось видеть молодых чахоточных женщин, вы не могли не подметить в них какой-то особенной прелести, которая чарует вас, мучительно больно хватая за сердце. Вы любуетесь ею, как последнею пышною астрою, оставшеюся на последней из поблеклых и убитых осенним морозом куртин вашего сада. Все вокруг нее увяло, все умерло. Она одна еще только живет последними днями своей жизни и медленно осыпается, медленно умирает. Она одна только напоминает вам минувшую прелесть роскошного лета, и вы знаете, что пройдет еще несколько дней – и ее не станет. Но от этого самого сознания последний цветок, оставшийся на вашей куртине, становится вам еще милее, так что хочется любоваться и любоваться на него, и беречь, и холить его. Но вы знаете, что все напрасно, что эта песня спета, что эта жизнь вконец надорвана и только доживает свои последние вспышки. Смерть уже идет неотразимо, беспощадно, и эта самая смерть подходила к Маше быстрыми и верными шагами.

А Маша меж тем молчала.

И ключница Каролина, и сама мадам-тетка замечали, что с нею делается нечто неладное; и они знали, что именно делается, потому что им уже неоднократно доводилось наблюдать подобную же болезнь, во всем ее развитии, на многих из своих закабаленных девушек, но ни та ни другая не обращали докторского внимания на Машину чахотку, и даже были рады молчанию девушки. Она представляла для них слишком выгодный товар, на который все еще продолжался непрерывный запрос потребителей. До того времени, пока придется по необходимости лишиться этого товара, им хотелось выжать из Маши, в пользу собственного кармана, последние капли ее молодости и силы, чтобы бросить ее потом, как ненужную, истасканную тряпку.

И они достигли своей цели.

0

100

41 глава
ПЕРЕД КОНЦОМ

Маша почувствовала себя вдруг очень слабой. Болезнь как будто нарочно соразмеряла и замедляла шаги свои для того, чтобы сильнее и уже окончательно пристукнуть ее сразу.

Накануне того, когда ей стало совсем уже плохо, она вынесла целую бурю, которою разразилась над нею тетенька за неповиновение ее воле. В последнее время Маша сделалась очень раздражительна и даже зла. Повинуясь действию своего нервного каприза, а может быть и по чувству чрезмерной болезненной слабости, она в течение целого вечера ни разу не захотела продаться и на все предложения отвечала сухим и резким отказом. Каролина не замедлила донести об этом тетеньке. Тетенька увидела в таком капризе пансионерки явный ущерб своему карману, и потому, призвав к себе Машу, с криком стала требовать от нее немедленного исполнения прямых обязанностей и грозить, в противном случае, взысканием по векселю и рабочим домом.

Маша в ответ желчно предоставила ей полное право на то и другое – хоть сию же минуту.

Это казалось тетеньке уж слишком. Такую дерзость она не могла простить, и потому пустила в ход обычные пощечины.

Взбешенная девушка, с пеною у рта, кинулась на свою мучительницу, от которой через минуту ее оттащили уже в бесчувственном состоянии.

Эта гнусная история ускорила развязку болезни.

У Маши в таком количестве хлынула горлом кровь, что на утро в рукомойной плошке стояло ее по крайней мере чашки с четыре, если не больше. Девушка почти инстинктивно почувствовала, что приходит конец. Ей уже трудно было подняться с постели; однако, пересилив себя, дотащилась она кое-как до двери и замкнула ее на задвижку. Ей не хотелось, чтобы кто-нибудь мог войти в ее комнату, и в особенности Каролина или мадам-тетенька. В это мгновение, более чем когда-либо, сделался ей ненавистно противен вид всех этих физиономий. Хотелось, пока еще есть сознание, оставаться одной совершенно, умереть никем невидимой и неслышимой, подобно собаке, которая, чуя смерть, забивается в самый удаленный и темный угол какого-нибудь заднего двора или подвала.

Каролина раза два приходила и стучала в двери. Маша отвечала, что у нее сильно болит голова, и просила, чтобы ее оставили в покое. Звали ее к «фрыштыку» и к обеду, но ни к тому ни к другому она не вышла, отговариваясь все тою же головною болью.

Тетенька и Каролина решили, что это не что иное, как все тот же каприз и прямое следствие вчерашнего происшествия, и потому положили – пока до времени оставить ее в покое.

– Не хочет жрать – и не надо! Проголодается – умнее будет.

Таково было их решение, которым они, и сами того не ведая, как нельзя более угодили умирающей.

Порою судорожный кашель до удушья подступал к ее горлу. Несколько платков и полотенец были уже сильно перепачканы кровью.

«Какая алая, – думала про себя Маша с каким-то удивленным любопытством, широко устремляя горящие глаза на эти кровавые пятна. – Как много ее сегодня!.. Это недаром, это хорошо! Чем больше ее выходит, тем все меньше во мне жизни остается… Это хорошо, стало быть, уже очень недолго.

И в сердце у нее не шевельнулось ни малейшей грусти, ни малейшего сожаления при мысли об удалении от этой жизни. В нем жила одна только безотносительная горечь ко всем и всему на свете. Она не радовалась теперь своей наступающей смерти, а встречала ее просто и равнодушно. Такое отношение к собственной близкой кончине нельзя даже назвать спокойным. Спокойствие может быть только там, где есть примирение. Здесь же была одна только озлобленная горечь, и потому ожидание смерти облеклось у Маши полным и холодным равнодушием. Порою, без всякой мысли, без всякого определенного чувства, блуждала она глазами по стенам своей комнаты, и с этих стен как-то розово-глупо глядели на нее роскошные литографии, изображавшие Fruhlingsmorgen и Herbstsabende[480]; то вдруг с туалета совался в глаза вербный коленкоровый розан, полинялый и запыленный, и не было во всей этой комнате ни одного предмета, ни единой вещицы, которая хотя бы сколько-нибудь утешила взоры и сердце, напомня хоть одну светлую минуту из прошлого. Все вокруг было так мрачно, грязно, пошло и подло. До слуха умирающей бессвязно доносились из смежных комнат звуки обычной перебранки, обычные разговоры, возгласы и куплетцы. Мимо двери, по коридору шмыгали и топали разные шаги… Веселый дом жил своей обычной дневной жизнью, не чая, что в одной из каморок в эти самые минуты совершается борьба молодой жизни с безвременной смертью.

Порою Маша впадала в какое-то опьяненное забытье. Грудь ее горела летучим огнем, словно внутри ее пробегали раскаленные змейки. Голова тяжелела и словно вся чугуном наливалась. Тогда сами собою замыкались веки, и наплывало на нее лихорадочное забытье, которое длилось то несколько минут, то более часу.

Очнулась Маша из такого забытья, раскрыла свои большие глаза и смутно повела ими по комнате. На дворе уже начинало смеркаться. Тусклый полумрак обливал собою стены, сливая в нечто неопределенное все окружающие предметы. Все было тихо, грустно, тоскливо, все дышало полным, всеми покинутым, всеми забытым и безысходным одиночеством.

Девушка попыталась приподняться – не тут-то было. Дело становилось совсем уж плохо. Сил больше не было.

Она прислушалась: за тонкой перегородкой, под самым ухом, будто что-то копошится. Слышен какой-то шепот двух голосов, звук поцелуя. Ей как будто и не хочется слышать того, что там, за стеною, но, ослабелая, лежит она совершенно неподвижно, и все-таки невольно, нехотя слышит. Там – жизнь в полном разгаре, со всей ее пошлостью и циническим наслаждением, а здесь – человек тихо кончается, и одно от другого отделяет лишь тонкая, дюймовая доска перегородки.

А сумеречная мгла все темнее, все гуще затопляет комнату; и с этою темнотою как будто еще явственнее становятся застеночные звуки, и шорох, и поцелуи… Но вот через несколько времени захлопнулась совсем соседняя дверь, шелестнули крахмальные юбки, чьи-то удаляющиеся шаги раздались по коридору, и снова все наглухо умолкло за стеной.

Очевидно, там никого больше не было.

– Эй! Сударыня! Что же ты лежишь-то и голоса не даешь? – раздался вдруг, вместе со стуком в Машину дверь, хрипливо-резкий голос тетеньки. – Все девушки давным-давно здесь одеты, в залу повыходили, а ты прохлаждаешься! Скажите, пожалуйста, какая королева нидерландская! Вставай-ка!

Маша не отвечала.

Нетерпеливый стук тетеньки раздался сильнее.

– А! Ты еще комедию играть у меня!.. Отворяй скорее!

Маша опять не откликнулась.

Тетенька сильными ударами стала потрясать тонкую дверь и кликнула к себе на помощь Каролину.

Плохо привинченная задвижка поддалась и отскочила.

Но каково было изумление и испуг этих двух особ, когда они увидели кровавые платки и полотенца и белую плошку, в которой плавали сукровица, и черные, свернувшиеся печонки.

– Shneller nach dem Arzt!.. Nach dem Arzt![481] – засуетилась мадам, кидаясь в разные стороны – то к двери, то из дверей, и к Маше и к Каролине.

С первого переполоха, при виде крови, ей показалось даже, будто девушка зарезалась. Но тут, уже убедившись, что она еще и жива и непорезана, тетенька заодно уж излила на нее весь поток своей досады за тот испуг и беспокойство, которое причинило ей внезапное предположение о резании.

Тем не менее относительно тетеньки дело выходило неладное. Она предвидела, что к ней непременно прицепятся: как, мол, запустила до такой степени болезнь своей пансионерки, не сделав о том надлежащего заявления, а какое тут заявление, коли Маша чуть не до последней минуты доставляла ей значительные выгоды! И поэтому, в виду прицепки, тетенька уже рассчитывала, что, гляди, рублей двадцать пять или тридцать, коли не больше, непременно ухнут куда следует из ее толстого кармана. Все эти сетующие, досадливые соображения высказывались вслух и как бы в непосредственный укор пансионерке.

Маша слушала и словно не слыхала; по крайней мере впечатление тетенькиных слов ни единым движением не отражалось на ее лице.

– В больницу отправить поскорее! – порешила меж тем тетенька. – Еще околеет – поди, возись тут с нею! На три дня убытков наделает! Madchen, lauf eine schnell nach dem Iswostschik![482] Да дворника позвать – пусть свезет в больницу. Ступайте сюда! Помогите мне одеть ее!

И она уже насильно подняла Машу с подушек и с помощью двух девушек стала натягивать на нее капот да окутывать платком голову, как вдруг прибежала кухарка и объявила, что ее спрашивает Александра Пахомовна Пряхина, которая ждет в ее квартире «по самоважнейшему делу», чтобы шли, мол, не медля ни одной секунды.

Пахомовна явилась сюда ради известных уже читателю сделок насчет Маши.

Выслушав ее предложение, тетенька вконец уже растерялась и раздосадовалась.

– Ach, mein Geld! Mein Geld! Du mein grosser Gott! Was fange ich jetzt an?[483] Четыреста рублей пропадать должны!

Хотя Пахомовна не менее самой тетеньки опешила перед известием о тяжкой болезни Маши, однако же не растерялась. В минуту шевельнув мозгами, она нашлась, как обернуться в этом положении, да заодно уже придумала утешение и для огорченной тетеньки. Она сообщила, что господа, которые принимают в Маше такое близкое участие, – люди весьма богатые, и коли, мол, приступить к ним с убедительными просьбами, так они не постоят за платежом. Затем Пахомовна поразмыслила, что теперь лучше всего будет взять карету и перевезти больную к себе на квартиру. Этим пассажем она рассчитывала сделать более приличным первое свидание Маши, совершенно справедливо находя не совсем удобным и уместным представить ее в недрах веселого дома, как его патентованную обитательницу.

Тетенька, по старой дружбе, ничего не возразила на ее предложение, и даже сама распорядилась послать за каретой, в том расчете, что «коли умрет, так хоть не у меня на квартире». Но к счастью для умирающей явился доктор, которого благодаря тоже счастливой случайности нашли на ту пору дома.

Оказывать какую ни на есть помощь было уже поздно; разве только оставалось дать ей умереть спокойно. Поэтому отвозить ее в больницу или к Пахомовне он запретил наотрез, объявя, что больная может умереть на дороге, даже не доехав до места, потому что беспокойство от тряской езды и резкая перемена воздуха, пожалуй, довершат дело чахотки.

Пахомовна – хочешь не хочешь – решилась про себя на последнее средство, лишь бы только не выпустить из рук того вознаграждения, которое она выговорила себе у генеральши, и сломя голову поскакала на извозчике к своей патронессе, а оттуда, с ее запиской, к графу Каллашу.

А тетенька меж тем, не стесняясь присутствием умирающей, громко изливала перед доктором свои горькие сетования на то, что вся эта болезнь приключилась так внезапно и что теперь, в случае смерти, придется нарушить весь ход обычной жизни веселого дома, а это грозит убытками – так уж нельзя ли поэтому хоть как-нибудь сбыть девушку, лишь бы только с рук долой.

Тот запретил безусловно, и злосчастная тетенька с сердечным сокрушением принуждена была, наконец, подчиниться его воле.

Маша тихонько повернула к нему лицо, и тем хриплым, надсаженным голосом, прошептала с умоляющим видом:

– Священника!.. Не оставьте… не откажите. Вас они не посмеют не послушать… Прикажите им послать за священником!

И доктор настоял, чтобы желание умирающей немедленно было исполнено.

0